"Хозяин Каменных гор" - читать интересную книгу автора (Федоров Евгений)

5

В то самое время, когда в ставке главнокомандующего Потемкина шли бесконечные пиршества, в столице происходили весьма важные политические события, которые сильно взволновали императрицу Екатерину. Прежде всего ее беспокоила война со Швецией, начатая высокомерным и честолюбивым шведским королем Густавом III, возомнившим себя непобедимым полководцем. Мысль о разгроме России и завоевании балтийских берегов вскружила ему голову. Самонадеянный король хвастался перед придворными, что скоро шведские войска займут Санкт-Петербург и он опрокинет Медного Всадника в Неву. Свитским дамам он заранее обещал пригласить их на великолепный бал, который устроит в Петергофе по случаю занятия русской столицы. Отправляясь в поход, Густав III писал одному из своих друзей:

«Мысль о том, что я могу отомстить за Турцию, что мое имя станет известно Азии и Африке, все это так подействовало на мое воображение, что я не чувствовал особенного волнения и оставался спокойным в ту минуту, когда отправлялся навстречу всякого рода опасностям. Вот я перешагнул чрез Рубикон…»

Военные действия против России начались в 1788 году осадою Нишлотской крепости, находившейся в нескольких днях пути от Санкт-Петербурга.

Императрица сильно перепугалась и на докладе статс-секретаря Храповицкого раздраженно сказала:

— Ах, право, очень жаль, что государь Петр Первый так близко от врага возвел нашу столицу!

Сдержанный и педантичный придворный учтиво ответил:

— Ваше величество, он основал ее прежде взятия Выборга, следовательно надеясь на себя!

Это нисколько не успокоило царицу, волнение ее усиливалось, и в Петербурге со дня на день ждали появления шведов на берегах Невы.

Однако русский гарнизон крепости Нишлота оказался стойким, и шведы не смогли овладеть этой небольшой твердыней. Дальнейшие события показали, что и на море шведы не добились желанных успехов. Битва при Гохланде, которая состоялась 17 июля, закончилась победой: шведские корабли вынуждены были удалиться в Свеаборгскую гавань, и там их блокировал русский флот.

Не удалась Густаву III и главная операция — взятие Фридрихсгамской крепости. Во время приготовлений к осаде в шведском лагере среди офицеров началось волнение. Они отказались сражаться, указывая на незаконность наступательной войны, начатой без согласия сейма. Около ста офицеров подали в отставку и готовились покинуть лагерь. В Аньяле образовалась конфедерация, которая и положила конец военным операциям 1788 года.

Король был в отчаянии. Своему приближенному генералу он признался:

— Наша слава исчезла навсегда, я ожидаю смерти от руки убийцы!

В результате неудач шведский король вынужден был начать переговоры. Между русскими и шведскими войсками возникли самые оживленные сношения.

Один из современников шведского похода сделал очень меткое ироническое замечание об этом событии.

«Шведы в этом походе, — писал он, — нуждались не столько в солдатах, сколько в трубачах для оказания услуг при непрестанном обмене визитами шведских и русских парламентеров».

Екатерина обрадовалась внезапному благоприятному повороту событий. Теперь, когда миновала страшная угроза, она выражала сочувствие шведскому королю и осуждала недовольных им офицеров.

— Изменники! Предали своего монарха! — гневно сказала она о последних. — Был бы король с нами учтивей, он заслужил бы сожаление, но теперь, увы, надо пользоваться обстоятельствами: с неприятеля хоть шапку долой!

Однако радость царицы оказалась преждевременной — вскоре обстоятельства круто изменились к худшему. Королю Густаву III удалось подавить конфедератов. Он стал полным диктатором и с новыми силами бросился в поход.

Вековечные враги России, правящие круги Англии и Пруссии были очень довольны тем, что война со Швецией и Турцией затягивается. Мало этого — эти державы готовы были сделать все для того, чтобы еще больше разжечь вражду между воюющими. Атмосфера накалялась с каждым днем, и можно было ожидать внезапного нападения Пруссии. Обеспокоенная таким оборотом дела, Екатерина 13 мая 1790 года писала Потемкину:

«Мучит меня теперь несказанно, что под Ригою полков не в довольном числе для защищения Лифляндии от прусских и польских набегов, коих теперь почти ежечасно ожидать надлежит. Король шведский мечется всюду, как угорелая кошка. Долго ли сие будет, не ведаю, только то знаю, что одна премудрость божия и его всесильные чудеса могут всему сему сотворить благой конец. Странно, что воюющие все хотят и им нужен мир. Шведы же и турки дерутся в угодность врага нашего скрытного, нового европейского диктатора (короля прусского), который вздумал отнимать и даровать провинции как ему угодно: Лифляндию посулил с Финляндией шведам, а Галицию полякам…»

Положение для России создалось крайне тяжелое, тем более что 17 марта 1790 года шведы неожиданно захватили Балтийский порт. Правда, через несколько часов русские войска выгнали их оттуда, но все же это событие сильно встревожило царицу.

Король Густав III к этому времени разработал план, по которому предполагалось обойти русские крепости Фридрихсгам, Выборг, Вильманштранд, Нишлот и нанести удар непосредственно Петербургу. Это вынудило бы Екатерину заключить мир.

В столицу дошли слухи, что в Балтийском море крейсирует сильный шведский флот и надо ожидать скорого нападения. Царица сильно струсила. Статс-секретарь Храповицкий по обыкновению аккуратно занес 3 мая 1790 года в дневник свои наблюдения за событиями и поведением императрицы: «Шведский корабельный флот в 26 парусах подходит к Чичагову[8], на ревельском рейде стоящему. Великое беспокойство. Почти ночь не спали…»

Царица на самом деле не сомкнула от страха глаз. Однако тревога ее оказалась напрасною. Русский флот всегда отличался неустрашимостью и решительностью действий. Так случилось и в этот раз: утром на следующий день курьер привез весть о победе над шведами. Вражеские корабли были рассеяны.

К сожалению, радость вскоре была омрачена. Несколько дней спустя по столице пронесся новый слух о том, что шведский флот приближается к Кронштадту. Беспокойство, охватившее население Петербурга, достигло крайнего напряжения. Стоило только на одной из окраин города взорваться небольшому запасу пороха, как жители вообразили, что шведы ворвались в столицу.

Вскоре все выяснилось, но горожане по-прежнему собирались на перекрестках, на базарах, — только и было разговору о шведах. В народе в эти дни возникла мысль о создании добровольческих военных дружин для защиты Петербурга. Городская дума одобрила пожелание и решила на свои средства создать команду из двухсот добровольцев.

В таможне в эту пору работал управляющим Александр Николаевич Радищев. Вельможный Петербург считал его очень интересным, но в то же время весьма опасным и беспокойным человеком. Радищева знали и при дворе, так как в юности, во время коронации Екатерины в Москве, он состоял в пажах, затем служил в сенате и даже некоторое время исполнял в нем обязанности обер-аудитора. И там он всегда противодействовал несправедливым решениям; нажил себе среди сенаторов врагов и вынужден был уйти в отставку. О своем прошлом Радищев откровенно говорил:

— Худо ладил со своими начальниками, был не льстив и не лжив.

Александр Николаевич любил литературу, много писал и все свои творения посвятил самому главному в своей жизни — борьбе с крепостничеством и его защитником, царским самодержавием. Лет семь тому назад, в 1783 году, он закончил свою оду «Вольность», которую за резко выраженное революционное содержание отказались поместить в журналах. Списки оды «Вольность» ходили по рукам, и многие с жадностью читали слова о том, что настанет время, и самодержавие рухнет в России, и революция создаст новый строй. Это было неслыханно! Так еще никто не писал:

Из недр развалины огромной,Среди огней кровавых рек,Средь глада, зверства, язвы темной,Что лютый дух властей возжег, —Возникнут малые светила,Незыблемы свои кормилаУкрасят дружества венцом,На пользу всех ладью направятИ волка хищного задавят,Что чтил слепец своим отцом…

Радищев происходил из дворянской помещичьей семьи и еще в раннем детстве хорошо ознакомился с положением крепостной деревни. Мальчиком он забегал в крестьянские избы и там видел совсем иной мир, который резко отличался от жизни в барской усадьбе. Крепостные вели убогую полуголодную жизнь. В курной избе черно от налета сажи, которая покрывала все: и стены, и потолок, и скамьи. Люди спали прямо на полу или на полатях, подостлав солому и прикрывшись рваным зипуном. Зимой свое жилье крепостные разделяли с ягнятами, телятами, которых брали на ночь, боясь, чтобы они не погибли в холодном хлеву. Долгие зимние ночи трудились при свете лучины. Чрезмерный труд на господ страшно изнурял, и совсем не оставалось времени для работы на себя. Барщина продолжалась четыре, пять, а иногда и все семь дней в неделю. Даже терпеливый отец Александра Николаевича о помещиках-тиранах сокрушенно говорил:

— Они налагают на мужиков труды, выступающие за пределы сносности человеческой.

Ко всему этому за малейшую провинность, а иногда и вовсе без всякой провинности, господа подвергали крепостных порке. Но самое страшное — о крепостных помещики говорили как о вещи или собаке. Крепостных продавали, как обычно продают скот на базаре, иногда разбивая семьи. Еще до восстания Пугачева Радищеву приходилось читать возмутившие его душу публикации о продаже крепостных. Среди них были подобные:

«Сбежал черный курчавый пес; с того же поместья сбежал и дворовый человек. Приметы: рост 2 аршина 6 вершков, бел, кругловат, волосы на голове темно-русые, глаза серые, от роду ему 18 лет, обучен шить мужское платье».

Или:

«Продается дворовая девка 28 лет, умеющая чисто шить и приуготовлять белье и знающая частью женское портное дело».

Или:

«Продается мальчик 16 лет, знающий отчасти поварское искусство».

Все это вызывало искреннее возмущение у Радищева; всюду, где мог, он старался по возможности облегчить участь крепостного раба. Когда петербургская городская дума решила организовать добровольческую дружину, он подсказал, что в патриотических целях неплохо будет принимать в команду и крестьян, бежавших от помещиков. Городская дума согласилась с этим, и вскоре появилось много беглецов, пожелавших встать в ряды защитников отчизны. Таким образом записавшиеся в отряд крепостные избегали кары за побег от барина и, кроме того, получали в руки оружие.

О решениях городской думы доложили императрице. Она пришла в ярость.

— Как смели они делать подобное — в гневе закричала она и повелела немедленно возвратить беглых крепостных помещикам. А тех беглецов, которых помещики не пожелают принять обратно, сдать в солдаты.

Узнав об этом, Радищев сильно огорчился: он явился невольной причиной того, что многие беглые крепостные попали в ловушку.

Между тем беспокойство в Петербурге усилилось. 23-24 мая при Сейскаре произошла морская битва со шведами, и гром орудий был слышен в самой столице. К счастью, и на этот раз шведский флот потерпел поражение и вынужден был удалиться в Выборгскую бухту, где его и блокировали русские. Совершенно неожиданно для короля положение шведов стало самым отчаянным. Ни одно суденышко не могло прорваться сквозь цепь заграждений. Сам Густав III голодал. Екатерина пожалела короля и направила ему особо снаряженное судно с провиантом и пресной водой. Шведам предложили капитулировать, но король, однако, пошел на рискованное дело. Неся огромные потери в людях и в кораблях, окутанный дымом, шведский флот прорвался сквозь густой строй русских кораблей и галерных судов и устремился в открытое море. Даже эта удача шведов не произвела в Европе должного впечатления. Все понимали, что дело короля проиграно…

Казалось бы, Екатерина должна радоваться, однако весь двор находился в большой тревоге: из Франции стали поступать вести одна другой тревожнее, и царица оставалась мрачной, притихшей.



Императрица не случайно отменила решение Санкт-Петербургской думы о допущении в отряд добровольцев беглых крепостных. Русский посол Симолин, пребывающий в Париже, со срочными эстафетами аккуратно присылал ей секретные сообщения о событиях, которые происходили во Франции. К донесениям он прилагал пачки литературы. Каждый раз царица взволнованно вскрывала дипломатическую почту и со страхом читала о событиях во Франции. Но еще больше ее тревожили выписки из донесений французского поверенного Жане. Тайным шифром он сообщал в Париж о настроениях, царящих в России. Пронырливый и оборотистый Безбородко, исполняющий обязанности члена коллегии иностранных дел, сумел добыть ключ к французскому шифру, перехватывал на почтамте письма Жане и делал из них наиболее интересные выписки для императрицы.

В начале ноября 1789 года французский дипломат писал в Париж:

«Если бы русские крестьяне, которые не имеют никакой собственности, которые все находятся в состоянии рабства, разорвали бы свои оковы, их первым движением было бы перебить дворянство, которое владеет всей землей…»

Агенты Жане подробно информировали его о настроении народных масс России, и в своем очередном письме поверенный очень метко оценивал положение в стране:

«Народ громко жалуется на строгость и повторность рекрутских наборов, на дороговизну всех товаров, на хлебные цены, — писал он. — При таких обстоятельствах достаточно одной искры, чтобы направить все умы к возмущению…»

Екатерина понимала истинное положение дел и принимала меры к предотвращению возможных возмущений в стране. Она подтвердила старый указ о запрещении толков о делах, касающихся правительства, зорко следила за всеми вестями, идущими из-за границы.

Все же в столице жадно ловили слухи о революции во Франции. «Санкт-Петербургские ведомости» зачитывались. Скудные сведения, проникающие на газетные страницы, давали некоторое представление о том, что сейчас происходило в Париже.

13 июля 1789 года газета сообщала:

«Вчера всю ночь били набат в разных приходах, и весь народ волновался беспрестанно, а сего дня все лавки и казенные дома заперты, по всем улицам метается чернь с оружием, и чем сие беспокойство окончится, единому богу известно».

На другой день по газетным сообщениям события приняли более грозный характер.

«Все оружейных мастеров лавки еще ночью были разломаны и стояли поутру уже пусты. Французская гвардия и некоторые другие войска, отложась от государя, вступили на службу мещанства, — сообщали „Санкт-Петербургские ведомости“ и добавляли более волнующие сведения: — Мятежники, взяв Бастилию, освободили всех там содержащихся, из коих один сидел уже сорок лет. И, наконец, принялись разрушать стены Бастилии, которая работа и по сие время продолжается с величайшей поспешностью…»

Агенты тайной полиции доносили, что народ воспринимает эти сообщения благосклонно. Между тем наступил 1790 год, в мае сообщения Симолина стали еще тревожнее. Во Франции все быстрее развертывались революционные события, среди населения быстро росло влияние якобинцев. Екатерину угнетало признание русского посла в том, что революционный пожар грозит переброситься в соседние страны.

«Они не удовлетворятся тем, что привели Францию в состояние ужасной анархии, но стремятся уподобить ей все королевства Европы», — писал о якобинцах Симолин. Он просил царицу установить строгое наблюдение за французскими эмигрантами, прибывающими в Россию. Все более решительной становилась и революционная литература, пересылаемая послом из Парижа. Царица с ужасом просматривала ее. Это были пачки брошюр и памфлетов, направленных против короля, дворян и духовенства. Она боялась «революционной заразы» из Франции, но еще более трепетала при мысли, что Жане сообщал правду — среди русского народа продолжалось брожение. Несколько лет тому назад подавленное движение, поднятое Пугачевым, далеко не означало победу крепостников: то здесь, то там выведенные из терпения тиранством крепостные крестьяне восставали против помещиков, убивали их и жгли усадьбы.

«Разве возможно в такое время допустить беглых мужиков в городской отряд и дать им в руки оружие?» — с возмущением думала царица.

С нарастающей тревогой она продолжала следить за революционными событиями во Франции. Желая хоть немного забыться от тревог, Екатерина выбыла в Царское Село, где ее ждали различные сомнительные удовольствия. Однако и в тишине тенистых царскосельских парков ее преследовал призрак революции. И что мучительнее всего было для нее — среди придворных не было такого человека, который мог бы что-либо посоветовать. Царица металась по дворцу и не находила душевного покоя. Изредка она наезжала в Петербург, и в один из таких дней, 26 июня, Храповицкий молча положил перед ней книгу.

— Что это? — с недобрым предчувствием раздраженно спросила императрица.

— Сочинение неизвестного автора «Путешествие из Петербурга в Москву». В сей книге…

Учтивый статс-секретарь не закончил свою речь, глаза Екатерины сверкнули злобным огоньком. Она быстро поднялась с кресла и нервно заходила по кабинету.

— Выходит, и у нас якобинские писания появились! Кто пустил сию заразу? Вызвать обер-полицмейстера!

Храповицкий покинул кабинет, но взволнованная до крайности императрица долго еще не могла прикоснуться к развернутой книге. Взяв себя в руки, она, нахмурясь, принялась читать. Ее бросало то в жар, то в холод.

— Кто смел так дерзостно! Бунтовство! — время от времени восклицала она, отрываясь от книги.

Екатерина внимательно прочла первую главу и снова вызвала Храповицкого.

— В книге — невероятное! — багровея от негодования, с ненавистью сказала она. — Тут рассевание заразы французской, отвращение от начальства! Сии опасные мысли могут и у нас породить революцию! Обер-полицмейстер прибыл?

— Прибыл, ваше величество, и ждет вашего приема, — ответил статс-секретарь, склоняясь в глубоком поклоне.

— Пусть войдет! — резким голосом сказала царица.

В кабинет вошел бравый полковник и вытянулся в струнку. Императрица с презрением и гневом посмотрела на обер-полицмейстера и слегка поморщилась. В столице все знали этого весьма исполнительного, но тупого и ограниченного служаку, про глупость которого ходили сотни самых невероятных анекдотов. Сама государыня в припадке откровенности сказала однажды Храповицкому:

— Ежели полковые офицеры малый рассудок имеют, то от практики могут сделаться способными обер-полицмейстерами. Но здешний сам дурак, ему и практика не поможет.

Прищурившись, царица спросила обер-полицмейстера:

— Ты читал сию книжицу?

— Никак нет, ваше величество! — простецки ответил полковник. — Не имею склонности к чтению.

— А меж тем ты разрешил ценсурою! Зачти это место! — Она раскрыла ему главу «Тверь» и показала на стихи.

Заикаясь от страха перед царицей, обер-полицмейстер взволнованно прочел:

Но научил ты в род и роды,Как могут мстить себя народы:Ты Карла на суде казнил…

На широком лбу полковника выступил холодный пот. Он застыл в изумлении.

— Ведомо тебе, о чем тут написано? — спросила царица.

— Никак не понять, ваше величество, — искренним тоном сознался обер-полицмейстер.

— Как и сие непонятно тебе? — удивилась государыня тупости полковника. — Да то похвала Кромвелю, казнившему аглицкого короля. Что сие? Якобинство!

— Матушка государыня! — повалился в ноги обер-полицмейстер. — Будь милостива, пощади, от чистого сердца каюсь, не читал сей рукописи, а печатать разрешил. Думал, пустобайка одна…

— Дурак! — гневно выкрикнула императрица.

— Истинно так! — покорно признался обер-полицмейстер. — Накажите, но помилуйте!

Искреннее отчаяние ползающего на коленях служаки тронуло царицу, она вдруг улыбнулась и сказала:

— Пойди и узнай, кем и где написана сия книга.

— Будет исполнено, ваше величество! — быстро поднялся и снова вытянулся в струнку полковник.



В своем дневнике 26 июня Храповицкий записал: «Открывается подозрение на Радищева», а на другой день императрица приказала начать формальное следствие. Она с большим вниманием углубилась в чтение книги и на листиках аккуратным почерком тщательно занесла свои суждения о каждой главе. Внутри у нее все клокотало, но, сдерживая себя, Екатерина холодно, расчетливо делала резкие, полные злобы пометы. Царица должна была сознаться, что «Путешествие из Петербурга в Москву» написал умный и весьма образованный человек, но «намерение сей книги на каждом листе видно, сочинитель оной… ищет всячески и выищивает все возможное к умалению почтения к власти и властям, к приведению народа к негодованию против начальников и начальства», — писала она.

Привыкшая к восхвалениям, к напыщенным одам, в которых воспевалось блаженство подвластного ей народа, сейчас она гневно порочила все добрые побуждения Радищева.

«Сочинитель ко злости склонен, — продолжала писать Екатерина. — …подвиг же сочинителя, об заклад биться можно, по которому он ее написал, есть тот, для чево вход не имеет в чертоги; можно быть, что имел когда ни на есть, а ныне не имея, быв с дурным и, следовательно, неблагодарным сердцем, подвизается пером».

Императрица клеветала на Радищева, стараясь придать своей клевете правдивый вид ссылкой на то, что труд автора появился якобы вследствие зависти к вельможам, имеющим доступ в царский дворец. В душе своей она все же сознавала, что это совсем не так. Екатерина понимала, что Радищев является убежденным врагом самодержавия. Из каждой строки его сочинения проступала жгучая ненависть к крепостному строю. Особенно разгневала царицу ода «Вольность», в которой звучал явный призыв к расправе с монархией.

«…ода совершенно явно и ясьно бунтовской, где царям грозится плахою! — возмущенно отметила императрица. — Кромвелев пример приведен с похвалою. Сии страницы суть криминального намерения, совершенно бунтовский, о сей оды спросить сочинителя, в каком смысле и кем сложена».

Да, ода «Вольность» не походила на слащавые оды придворных пиитов!

В главе «Медное» Екатерина увидела призыв к крепостным, поднимающий их на восстание. К этой странице она сделала свое заключение: «то есть надежду полагает на бунт от мужиков».

Скрывая истинное положение крепостных в России, царица с цинизмом заметила на странице сто сорок седьмой: «едит оплакивать плачевную судьбу крестьянского состояния, хотя и то неоспоримо, что лутшее сюдбы наших крестьян у хорошова помещика нет по всей вселенной».

Главу за главой, страницу за страницей прочитала она книгу Радищева и на полях ее написала свои краткие, но злые замечания.

Закончив чтение, она вызвала Храповицкого. Он тихо вошел в кабинет и стал у стола в угодливой позе. Императрица долго не поднимала на статс-секретаря своего взора. Однако придворный по выражению лица Екатерины догадался об охватившем ее глубоком волнении.

— Что полицмейстер? — коротко, энергично спросила она.

— Он ведет со всем усердием полицейское дознание, ваше величество.

— Вели скорее кончать и передать все Шешковскому. Надо спешить.

Храповицкий понял, к чему клонится дело. Перед его глазами встала Тайная канцелярия и ее начальник Шешковский — подвижной старик с колючими, злыми глазами. Этот льстивый человек с елейными, сладкими речами в душе ненавидел всех и преданно служил только одной императрице, в знак верности которой он повесил в допросной на самом видном месте портрет ее с собственноручной надписью:

Сей портрет Ее Величества

Есть вклад верного ее пса

Степана Шешковского.

Весь Петербург, в том числе и Храповицкий, боялся этого садиста. Статс-секретарь дрогнувшим голосом спросил Екатерину:

— Будет исполнено, ваше величество. Неужто так страшен сей сочинитель? Кажись, он немощен и пребывает в бедности…

Императрица поднялась с кресла. Внимательно глядя на Храповицкого, она с негодованием сказала:

— Он бунтовщик, страшнее Пугачева! Возьмите! — протянула она книгу и свои пометы статс-секретарю и добавила: — Передайте, кому подобает!

Храповицкий принял врученное и с бьющимся сердцем покинул кабинет государыни. Он почувствовал, что судьба Радищева уже решена.

«Кнутобоец Шешковский не выпустит жертву из своих жестоких рук!» — со страхом подумал он.



Обер-полицмейстер рьяно занялся следствием. Он установил, что книга недавно продавалась в Гостином дворе, по Суконной линии, в магазине книгопродавца Герасима Зотова. Купца схватили и с пристрастием допросили. Бледный, перепуганный, он повинился:

— Верно, я продавал сию книжицу. Но, господин полковник, я по глупости своей не мог думать, что она противная правительству. Если изволите, ваша милость, взглянуть то увидите, что на ней имеется помета цензуры Управы благочиния. Да и говорено мне, что вы сами изволили разрешить ее печатание…

— Цыц! — побагровев, прикрикнул на него обер-полицмейстер. — Не о том тебя спрашиваю! Сказывай, кто писал книгу?

— Батюшка мой, истинный бог, не ведаю о том! — упал на колени Зотов.

— Ну, коли не ведаешь, сгною в каземате до той поры, пока не откроешься! — пригрозил полковник. — Готовься, борода, на каторгу!

Книгопродавец понял, что с ним не шутят. После раздумья признался:

— Наши гостинодворцы и писаря Радищева сказывали, что книга-де эта печатана в его типографии.

— Радищева? Давно бы так! — одобрил полковник. — Теперь поведай мне, голубь, сколько у тебя было книг и кто купил их?

Герасим Зотов задумался. Обер-полицмейстер тем временем прикидывал:

«Втянуть продавца или освободить? Если привлечь, то, чего доброго, лишним словом напомнит, что я разрешил цензурой…»

Постепенно гостинодворец вспомнил и назвал фамилии некоторых покупателей. Полковник велел писцу записать адреса и послать полицейских отобрать книгу.

— А всего, барин, поручено мне было двадцать пять книг, — разъяснил Зотов.

— Молись богу, что по чистоте признался. Иди прилавку да гляди в оба; другой раз на моей стезе больше не попадайся!

Перепуганный книгопродавец поторопился убраться из полицейского управления.

Обер-полицмейстер на этом не успокоился: он вызвал и допросил таможенных служащих, писарей и слуг Радищева. Было установлено, что надзиратель Царевский, обладавший красивым почерком, по просьбе Радищева переписал начисто рукопись «Путешествия из Петербурга в Москву», которое автором было закончено еще в декабре 1788 года. Другой таможенный служащий Мейснер отнес переписанную рукопись в Управу благочиния и, не объявляя фамилии сочинителя, сдал ее для цензуры. Тем временем Радищев, урезывая себя в самом необходимом, приобрел у типографа Шнора частично за наличные, частично в долг необходимое оборудование типографии. В ней и набирал сочинение таможенный досмотрщик Богомолов, а в том ему помогали слуги писателя Давид Фролов и Петр Кутузов.

О собранных материалах обер-полицмейстер дол о жил Екатерине, и дело без задержки направили в Тайную канцелярию.

В июне Радищев с детьми и свояченицей Елизаветой Васильевной находился на даче. Все же до него дошли неблагоприятные слухи; от слуг он дознался о вызове их к обер-полицмейстеру и понял, что на него надвигается гроза. Как ни тяжело было, он собрал готовые экземпляры сочинения и сжег их. Это, однако, его не успокоило. С каждым часом душевная тревога усиливалась от сознания того, что будет с четырьмя детьми-сиротами, если вдруг его арестуют. Правда, Елизавета Васильевна опекала их, как родная мать. Но кто знает, как она воспримет столь жестокий удар судьбы?

Предчувствие Радищева оправдалось: 30 июня, когда над окрестностями пылал золотой закат, на дачу прикатила черная закрытая карета. Из нее вышли два бравых усатых унтера и, не обращая внимания на слезы Елизаветы Васильевны и плач детей, произвели тщательный обыск. Не найдя ничего подозрительного, они арестовали Александра Николаевича, увезли его в Петропавловскую крепость и заключили в сырой, холодный каземат с грузными каменными сводами. Было поздно. В узкую амбразуру, забранную железной решеткой, струилась скупая полоска белой ночи. Этот призрачный, скудный свет еще сильнее подчеркивал мрачность обстановки. Каменная темница походила на могилу, в которой гасли все звуки. Мысль о детях все сильнее и сильнее терзала Радищева. Однако, несмотря на внезапный тяжелый удар, он не впал в отчаяние. Стоя лицом к лицу перед Тайной канцелярией, узник решил держаться твердо.

Всю ночь он сидел в глубоком раздумье перед узкой полоской трепетного света и не заметил, как серебристое сияние сменилось розовым отсветом, а затем перешло в золотистое. Утром пришел конвоир, и заключенного по глухим коридорам отвели на допрос.

У дверей большой комнаты с низкими каменными сводами стояли часовые. За столом, покрытым зеленым сукном, сидел Степан Шешковский. Его пронзительные серые глаза впились в Радищева. Узника подвели к столу. Тихим, вкрадчивым голосом начальник Тайной канцелярии стал допрашивать.

— Безмерны сердечность и милости нашей всеславной государыни, — елейно начал Шешковский. — Неизреченна ее терпимость. Полагаясь на чувствительное сердце монархини, сказывай всю правду, и тем ты облегчишь свою участь!

Александр Николаевич поднял голову, посмотрел на палача.

— Я готов говорить истину и признаюсь охотно в превратностях моих мыслей, если меня в том убедят, — спокойно сказал он.

Рысьи глаза Шешковского сверкнули. Не изменяя слащавого тона, он снова спросил:

— Итак, ты взывал к мщению, поднимал на бунт холопов?

Радищев, глядя в колючие глаза, ответил:

— Я не имел намерения содействовать народному восстанию. Писано мною все ради славы сочинителя.

— Так, так, — шепеляво, ласково сказал Шешковский. — Кто сему поверит, ежели книга вышла без имени?

— Пытался уяснить, насколь гожусь я в сочинители.

— Врешь! — ударил кулаком по столу начальник Тайной канцелярии. — Говори правду! — Он поднялся с кресла и подошел к узнику.

Несмотря на старость, Шешковский обладал большой силой. Людская молва приписывала ему жестокую славу. Сказывали, что он страшным ударом в подбородок выбивал зубы, любил тешиться страданиями жертвы при пытке.

Он прошипел в лицо Радищева:

— Или пытки захотел?

Александр Николаевич не дрогнул и смело ответил:

— Душевные пытки страшнее телесных. Истинно говорю вам, что меня томила страсть повторить сочинителя Стерна. Читана мною с великим удовольствием книга оного «Сентиментальное путешествие».

— Так ли? — прищурив жесткие глаза, сказал Шешковский. — Ведомо мне, что твое писание не схоже с писанием господина Стерна. Не безвинное странствование затеяно тобою для сладостных размышлений и приятных воздыханий, а в сем «Путешествии из Петербурга в Москву» стремишься ты к другому, чтобы зажечь гнев против государыни! — Он снова вернулся к столу, уселся в кресло и выдвинул ящик. Из него он извлек знакомую книгу. — Вот она! Истинно сказано: что написано пером, того не вырубишь топором!

Он перелистал книгу, внимательно всматриваясь в пометки, сделанные на полях царицей. Радищев не знал об этом и не обратил внимания на листики, стопкой лежащие на зеленом поле стола. Шешковский обласкал их рукой и, чувствуя за своей спиной государыню, резко вымолвил:

— А ода «Вольность» против кого направлена? Что скажешь в ответ?

— В сей оде имелись в виду худые цари Нерон и Калигула, — отозвался допрашиваемый и по зловещему шепоту начальника Тайной канцелярии догадался, что тот ему не верит.

Шешковский холодно и бездушно тянул допрос, стремясь только к одному: продлить терзания Радищева. На лбу заключенного выступил пот. Александр Николаевич понимал, что опытный и беспощадный кнутобоец Шешковский будет до последнего изматывать его душевные силы. Все же, чем больше домогался признаний страшный инквизитор, тем упорнее и решительнее становился Радищев.

— Не имел ли сообщников к произведению намерений, в сей книге изображенных? — допытывался Шешковский.

Радищев поднял большие выразительные глаза и отрицательно покачал головой.

— А мартинистом был? — упрямо спрашивал с бесстрастным лицом страшный старик.

Александр Николаевич не любил масонов, которых в Петербурге по фамилии одного из их руководителей — Сен-Мартена — называли мартинистами, и решительно ответил:

— Мартинистом не токмо никогда не был, но и мнение их осуждаю!

— Вот ты поведал мне, что ценсор разрешил к печати твое писание, господин сочинитель, — с ядовитой улыбочкой продолжал мучитель. — А не прибавил ли чего-нибудь после ценсуры?

Радищев с достоинством ответил:

— Менял некоторые речения для ясности слога. Сущность моего писания после ценсуры не изменял.

— Так, так, — одобрительно кивнул Шешковский, и глаза его устало закрылись. Наступило молчание. С минуту инквизитор сидел безмолвно и неподвижно, усиливая тоску заключенного.

Наконец он поднял веки и взглянул на книгу с пометками царицы. Екатерина знала об изменениях, произведенных автором после цензуры, но назвала их «бесдельством».

Выдержав многозначительную паузу, Шешковский величаво поднял голову и торжественно объявил:

— На сегодня будет! Увести его, и будем надеяться на неизреченную милость нашей премудрой государыни…

Радищева водворили в мрачный сырой каземат. Но только что он, обессиленный душевной пыткой, упал на постель и устало закрыл глаза, как его опять растормошили и повели к Шешковскому. И снова потянулся длинный, изнуряющий допрос.

Сгустились сумерки, служитель зажег свечи. И большое серое лицо кнутобойца стало еще угрюмее, а глаза зло поблескивали.

Шешковский заговорил:

— Сколь милостива наша мудрая государыня, и сколь низменно твое поведение! Будет ли принесено чистосердечное признание?

— Все мои намерения мною признаны, — сдержанно ответил Радищев.

Шешковский неумолимо смотрел в глаза узника. Александр Николаевич, бледный, усталый, неподвижно стоял перед столом. Молчание длилось долго. Облокотившись на стол, в расстегнутом мундире, с взлохмаченной головой, начальник Тайной канцелярии внимательно разглядывал свою жертву. Радищева то знобило, то бросало в жар, — начиналась лихорадка. Однако он мужественно выдержал этот страшный душевный поединок.

Шешковский придвинул листы и предложил:

— Изволь ответить на вопросные пункты! Сейчас! Эй, служивый, займись им!

Часовой отвел Радищева в камеру и остался в ней у двери. Александр Николаевич тщательно перечитал вопросные пункты, писанные четким почерком старательного канцеляриста. Хотя ужасно болела голова, он собрал все свои силы и волю и решил сопротивляться. Там, где невозможно было отрицать, он признавал правильность фактов, истолковывая их по-своему. Он давал уклончивые, туманные ответы, сознательно уклоняясь в сторону от самого главного.

Вопросник спрашивал:

«Почему он охуждал состояние помещичьих крестьян, зная, что лучшей судьбы российских крестьян у хорошева помещика нигде нет?»

Радищев осторожно и умно отвечал:

«Охуждение мое было только на одно описанное тут происшествие, впрочем, я и сам уверен, что у хорошева помещика крестьяне благоденствуют больше, нежели где-либо, а писал сие из своей головы, чая, что между помещиками есть такие, можно сказать, уроды, которые, отступая от правил честности и благонравия, делают иногда такие предосудительные деяния, и сим своим писанием думал дурного сорта людей от таких гнусных поступков отвратить».

В каменном узилище тишина. Потрескивает свеча. Клонит ко сну. Но усатый унтер покашливает, напоминает о себе. Склонившись над бумагой, Радищев пишет по каждому разделу своей книги объяснение:

«Происшествие, в „Чудове“ описанное, было в самом деле, и спящего систербецкого начальника сравнил с Субабом, дабы он устыдился».

«Происшествием, описанным в „Зайцеве“, я не убивство тщился и намерен был одобрить, но отвлечи жестокосердых от постыдных дел».

Строку за строкой писал он, а в душе его кипел гнев. Он хорошо понимал, что Шешковский по указанию царицы решил сломить его и физически и духовно. Они стремились побороть его ненависть к насилию и заставить примириться с рабством. Радищев не сдавался, уходил от прямых ответов.

Двадцать четвертый вопросный пункт гласил:

«Начиная с стр. 306 по 340 между рассуждениями о ценсуре помещены и сии слова: «Он был царь. Скажите же, в чьей голове может быть больше несообразностей, естьли не в царской », то как вы об оных словах думаете?»

Александр Николаевич долго думал и, прикрываясь восхвалениями Екатерине, с горькой иронией писал:

«Признаюсь, что они весьма дерзновенны, но никак не разумел тут священныя ее императорского величества особы, а писал подлинно о царях известных по истории, которые ознаменованы в свете в прошедших веках, могу сказать, дурными поступками. Напротив же сего, что я могу сказать о такой самодержице, которой удивляется свет, ее премудрому человеколюбивому правлению…»

Трое суток продолжался допрос и самые напряженные душевные истязания. Шешковский не давал сомкнуть глаз Радищеву, задавая много раз повторные вопросы и требуя новых ответов.

Чутьем догадывался опытный палач, что арестованный под простыми, смиренными словами таит неугасимую ненависть к царице…

Без конца тянулись тягостные дни. Не знал Александр Николаевич, что оставшаяся при детях сестра его покойной жены Елизавета Васильевна Рубановская собрала все свои скромные сбережения и семейные ценности и решила «подарками» воздействовать на Шешковского. Старый, преданный слуга Петр отнес их и поклонился в ноги начальнику Тайной канцелярии Он слезно просил отпустить хозяина ради бедных сирот При виде «подарков» Шешковский стал ласковым, заохал, закряхтел. Он потирал руки и огорченно жаловался:

— Ох, беда, ох, напасти… А помочь надо… Непременно надо…

Подойдя к слуге, он похлопал его по плечу:

— Вот что, милый, кланяйся от меня госпоже и скажи, что все идет хорошо, по справедливости. Пусть не беспокоится.

Доверчивый Петр поверил лихоимцу и, придя домой, стал успокаивать Елизавету Васильевну:

— Степан Иванович сдались, взирая на ваше горе Кланяются и обещают!

Между тем время шло. Радищев по-прежнему сидел в одиночной камере, страдал от бессонницы и от неизвестности о детях. Шешковский продолжал его допрашивать, изматывая своими иезуитскими вопросами. В то же время он исправно получал от Елизаветы Васильевны гостинцы, зная, что судьба арестованного писателя фактически решена самой царицей. Однако для формы он задержал книгопродавца Зотова, которого изрядно припугнул. Видя, что купец не виноват, он нагнал на него страху и в конце концов выпустил из Петропавловской крепости, взяв с него предварительно подписку о молчании.

Чтобы хоть немного отвлечься от мрачных дум, Радищев попросил разрешить ему чтение книг. Шешковский всегда прикидывался набожным и благочестивым человеком и поэтому разрешил арестованному читать только церковные книги. Радищев был рад и этому. Он засел за чтение повествования о жизни Филарета Милостивого. Тоскуя о семье, Александр Николаевич надумал переработать эту церковную историю на свой лад, незаметно внеся в нее факты из своей жизни. Он надеялся, что рукопись разрешат переслать детям, которые потом разобрались бы в тайном смысле писания отца. Однако упорный труд оказался напрасным — Шешковского невозможно было перехитрить. Он запретил пересылку семье написанной с таким трудом рукописи.

Снова пришла смертная тоска. Радищеву казалось, что он пробыл в заточении целую вечность, а на самом деле прошло всего две недели после ареста. Вскоре Екатерина указала Шешковскому считать следствие законченным…



13 июля императрица Екатерина дала санкт-петербургскому главнокомандующему графу Брюсу указ, в котором предопределила судьбу Радищева:

«Недавно издана здесь книга под названием „Путешествие из Петербурга в Москву“, наполненная самыми вредными умствованиями, разрушающими покой общественный, умаляющими должное ко властям уважение, стремящимися к тому, чтоб произвесть в народе негодование противу начальников и начальства, наконец оскорбительными изражениями противу сана и власти царской…»

Дело писателя срочно направили в уголовную палату Все сделали для того, чтобы Радищева осудили жестоко. Заседание палаты открылось чтением «опасной» книги. Из зала суда были удалены все посторонние, и даже секретарь суда уходил в то время, когда оглашалось «Путешествие из Петербурга в Москву».

Книга обсуждалась в отсутствие Радищева, который в это время страдал в сыром каменном мешке крепости. И лишь когда начались допросы, его в строгой тайне, в закрытой карете, привозили в здание уголовной палаты. Председатель дал особую инструкцию чиновнику, который сопровождал узника. В ней указывалось: «При принятии и отправлении обратно Радищева соблюдайте всякую предосторожность, которую должно иметь со столь важным преступником…»

Александр Николаевич похудел, потемнел от раздумий, но перед судьями держался с большим достоинством. Ответы его отличались краткостью, четкостью Своей невозмутимостью он раздражал судей.

Перед судилищем прошел ряд свидетелей: слуги Радищева, таможенный досмотрщик Богомолов, набиравший книгу. Все они искренне хотели облегчить участь писателя, но судьи были неумолимы. Они осудили Радищева как возмутителя и преступника, который покушался на жизнь царицы…

Но тут возникли большие трудности. Угодливым чиновникам хотелось осудить Радищева на смерть, однако встал вопрос: на основании каких законов можно учинить расправу? Они перечитали старинное «Уложение» царя Алексея Михайловича, составленное в 1649 году, и отыскали там статью, в которой говорилось:

«А которые воры чинят в людях смуту и затевают на многих людей своим воровским умыслом затейные дела, и таких воров за такое их воровство казнити смертию».

И этого судьям палаты показалось мало. Вспомнили о воинском уставе Петра I, карающем за бунт. Применили и эту статью…

24 июля Радищеву зачитали приговор. Бледный, с горящими глазами, он молча слушал. Председатель палаты, высокий упитанный старик, торжественно-четким голосом произносил слово за словом.

И когда он громко зачитал: «Лиша чинов и дворянства, подвергнуть смертной казни, а книгу „Путешествие из Петербурга в Москву“ отобрать у всех и истребить», — Радищев не пошевелился. Он знал, что пощады от правительства не будет, и поэтому слушал приговор с гордо поднятой головой. Первой после заслушания приговора была мысль о завещании.

Его увели из зала суда. Когда отзвучали его гулкие шаги и закрылись массивные двери, председатель в страхе сказал:

— Это ужасно, господа! Он даже смерти не испугался. Теперь я очень счастлив, что книга будет уничтожена! Что бы произошло, если бы ее прочитали холопы? Боже мой, об этом страшно подумать!..

Однако смертный приговор подлежал еще утверждению. Времени оставалось мало, и в глухом крепостном застенке Радищев засел писать краткое завещание.

Обращаясь в нем к детям, он напомнил им, что великий смысл жизни каждого человека заключается в безоговорочном и честном выполнении долга перед народом и родиной. Об этом никогда не следует забывать! Он сердечно и тепло писал, что долг свой выполнил.

Медленно тянулась ночь, слабо потрескивало пламя свечи, скрипело гусиное перо. Александр Николаевич вспомнил слуг и написал о них, проявив заботу друга. Ласково и тепло он просил отца отпустить их на волю.

Скупой серый рассвет обозначился на стенах камеры, когда душевно измученный узник уснул на влажной охапке соломы. В углу попискивали крысы, но он не слышал, тревожно ворочаясь во сне…

Дело о Радищеве пошло в сенат. Сенаторы понимали, что в угоду царице следует потомить писателя. Они не торопились, тем более что стояла летняя пора и многие из них прохлаждались в своих загородных особняках и на дачах.

Наконец после долгого и напряженного ожидания 31 июля в сенате приступили к слушанию дела Радищева. В дремотной тишине сановники со скучающим видом заслушали протоколы допросов и решение уголовной палаты и стали писать постановление.

Они-то очень хорошо знали желание императрицы! Надо было проявить всю суровость и в то же время дать возможность Екатерине предстать перед общественностью снисходительной и милосердной монархиней.

Сенаторы утвердили приговор и добавили:

«По силе воинского устава 20 артикула отсечь голову».

Свое постановление они дополнили мнением, что можно и не отсекать голову Радищеву, а вместо этого отстегать его публично кнутом и в кандалах сослать в Нерчинск, на каторжные работы…

Сановники сумели найти больное место: публичное наказание кнутом для Радищева было бы мучительнее, чем казнь…

Свое решение сенат направил на утверждение государыне.

К этому времени прошло уже полтора месяца после решения уголовной палаты. На висках Радищева гуще засеребрилась седина Он часами неподвижно сидел, тяжело опустив на грудь голову Самые противоречивые чувства терзали его.

«Неужели я один-одинешенек на белом свете против самого страшного крепостного тиранства! Неужели с моей смертью все забудется и погибнет! И народ не встанет против своих угнетателей?»

Но в то же время в его мужественной, несгибаемой душе поднимался горячий протест.

«Нет, я жил не напрасно! Мои слова дойдут до пламенных сердец, всколыхнут их! Потомки вспомнят обо мне!»

Между тем императрица умышленно стремилась продлить мучительное состояние пленника Она передала все дело на рассмотрение императорского совета Хитрая, не лишенная ума стареющая царица очень боялась суда потомства и поэтому старалась оградить себя и с этой стороны. Всю ответственность она старалась свалить на других. Угодливые вельможи — члены императорского совета — рассудили коротко: «Сочинитель сей книги, поступя в противность своей присяге и должности, заслуживает наказание, законами определенное»

После этого приговор поступил на окончательное утверждение Екатерины.

И снова потянулись страшные, изнурительные дни. Императрица две недели в Царском Селе предавалась забавам, стараясь забыть о Радищеве.

Наступили первые дни золотой осени. В дворцовом парке пожелтели листья, студеной стала прозрачная вода в глубоких прудах, на юг с криком тянулись перелетные птицы. Государыня с грустью вернулась в Санкт-Петербург и первым докладом заслушала сообщение о Радищеве.

Наконец-то пришло время показать всему свету ее «терпимость и снисходительность»!

Царица подписала указ с подробным перечислением обвинений Радищева, которые сама же тщательно отметила на полях книги «Путешествие из Петербурга в Москву».

Широковещательно оповещая сенат, что всегда следует своему правилу «соединять правосудие с милосердием», а также принимая во внимание общую радость по случаю заключения мира со Швецией, она соизволила начертать о Радищеве:

«Освобождаем его от лишения живота и повелеваем вместо того, отобрав у него чины, знаки, ордена св.Владимира и дворянское достоинство, сослать его в Сибирь, в Илимский острог, на десятилетнее безысходное пребывание…»

9 сентября Александра Николаевича Радищева доставили в губернское правление, объявили ему окончательный приговор и заковали в кандалы.

Ему не дали проститься ни с родными, ни со знакомыми. Одели в засаленную нагольную шубу, пропахшую махоркой и едким потом, и в тележке под охраной отправили в дальний путь.



Императрица Екатерина думала сломить мужество Радищева, но он, несмотря на все муки, держался стоически. В нагольной шубе, с кандалами на ногах тяжело было ехать в прохладные осенние ночи по Московскому тракту, который он так недавно ярко описал в своей книге. Правда, в Новгороде кибитку со ссыльным нагнал царский курьер, который привез «милостивый» указ Екатерины расковать арестанта. Однако Александру Николаевичу от этого не стало легче. Душевные муки его усилились, когда он получил весть о том, что его мать, узнав о судьбе сына, была сражена параличом.

Потянулась знаменитая Владимирка — каторжная дорога. Сколько по ней пришлось встретить арестантов, осужденных на ссылку и на каторгу! Горько было смотреть на несчастных! Осенний дождь хлестал их лица, в рваных сапогах они месили глубокую жидкую грязь. В пути Радищев не терял ни минуты. Он с жадностью присматривался ко всему новому — к свежим местам и людям. Вечерами, на ночлегах, он записывал все, что видел днем. Наблюдения его поражали своей глубиной и говорили о больших знаниях.

Из Нижнего Новгорода он писал Воронцову:

«Когда я стою на ночлеге, то могу читать; когда еду, стараюсь замечать положение долин, буераков, гор, рек; учусь в самом деле тому, что иногда читал о истории земли; песок, глина, камень — все привлекает мое внимание. Не поверите, может быть, что я с восхищением, переехав Оку, вскарабкался на крутую гору и увидел в расселинах оной следы морских раковин!»

Но не только геологическими изысканиями интересовался Радищев. Чем больше он удалялся от Москвы, тем полнее развертывалась перед ним подлинная жизнь отчизны. Он ехал по тем местам, по которым всего несколько лет назад прошла крестьянская армия Пугачева. Здесь все было полно рассказами о нем и надеждами на волю. Александр Николаевич прислушивался также к народному говору.

Тянулись навстречу полосатые столбы у разбитой, унылой дороги, которой, казалось, конца-краю не будет. Кругом простирались убранные поля, перелески, теряющие осенний пестрый наряд. Низкие клочковатые облака жались к порыжелым лугам с раскинутыми то здесь, то там стогами сена. Деревушки притаились тихие, убогие. Услышав звон колокольчика, иногда на дорогу выходил мужик в рваном полушубке. Завидя усатого унтера, быстро смахивал с головы треух и низко кланялся. Радищев печально, встревоженно думал:

«Неужели я был и остаюсь одинок со своими думами? Среди сих богатых просторов русской земли столько горя и нищеты, страшное рабство, и никто не мечтает сбросить оковы! — Но тут же успокаивал себя: — Не может быть! Не этот ли смиренный и покорный мужичок, который только что низко поклонился унтеру, недавно шел с Пугачевым, весь наполненный злобой и местью к лиходеям-помещикам? Кто же тогда сжег барскую усадьбу, которая виднеется в стороне большака? Остались одни каменные ворота с гербом. Безусловно, он, крепостной раб, тут показал себя, надеясь навечно избавиться от барского гнета! Народ, великий русский народ, когда пробудишься ты?»

Из-за пригорка показалось сельцо; подъезжая к нему, унтер крикнул:

— Вот тут и заночуем! Смеркается!

Остановились на постоялом дворе. Большая изба полна простого люда: были тут ямщики, мастеровые, калики перехожие. Бородатый хозяин двора отвел Радищеву и конвоирам горенку, отгороженную дощатой перегородкой. Сюда доносился глухой рокот из общей избы. Конвоиры наскоро поели и упросились на широкую теплую печь, Александр Николаевич долго сидел в раздумье, прислушивался к говору за стеной. Жаловался ямщик:

— Жизнь наша проклятая, всю ее проводишь в пути-дороге. А прибытки — известные. Дома семья голодная. Иной раз так закипит на сердце, что поднял бы руку на барина. Все в оброк идет ему, ненасытному! Эх, сюда бы нам Емельяна Ивановича!

— Тишь-ко, — прошептал осторожный голос. — Тутко барин остановился со стражей, услышат!

— Жаль, эх, и жаль, что спокончили царицыны собаки с батюшкой! — тяжко вздохнув, вымолвил ямщик.

— Погоди сокрушаться, — перебил его уверенный басок. — Еще рано убиваться-то: ходит промеж народа слух — жив он!

— Это слушок, а где правда? Ему, слышь-ко, отрубили голову.

— Отрубили голову, да не ему. Казнили, да не его — даже никого из приближенных его не казнили. Подыскали, сказывают, человека из острожников, который пожелал умереть вместо него.

— Откуда тебе все это известно? — спросил взволнованно ямщик.

— Шерстобит я, всюду по весям хожу и мотаю на ус… И нашему брату мастеровому жизнь анафемская.

— Что и говорить! Одно счастье у крепостного, что у пахотника, что у мастерового! — согласился ямщик. — Так неужто жив наш сокол? — повеселевшим голосом спросил он.

— Жив! — убежденно ответил мастеровой. — Ноне Емельян Иванович в оренбургских степях скрывается. Ждет, слышь-ко, часа!..

— Ох, и доброе слово ты сказал, милый. Спасибо тебе! — облегченно вздохнул ямщик. — Умный человек он был, воин настоящий, за редкость такие: и храбрый, и проворный, и сильный — просто богатырь. Сказывали, один управлял целой батареей в двенадцать орудий: успевал он и заправлять, и наводить, и палить, и в тот самый момент приказы отдавал своим генералам и полковникам. Вот молодчина какой! Жаль, неграмотен только был!..

— Пустое, — решительно перебил мастеровой, — не только что русскую грамоту, но и немецкую знал. Вот как! Господа оклеветали его. Он, видишь ли, поперек горла им встал, солон показался; так из ненависти одной и навели на него эти наводы, чтобы унизить его. А он, правду сказать, куда был лют для них, не спускал им…

— Скажи-ка, дорогой, коли жив наш батюшка, когда же его час придет?

— Это мне не сказано, не говорено. Самим надо искать правду!

— И, милый, где найдешь ее — правду-то! — безнадежно отозвался новый крепкий голос. — Правда-то у господ и царицы-матушки за семью коваными дверями да замками упрятана! Раздобудешь ли ее?

— Эх вы, горюны! — вырвался веселый возглас. — Раздобыть надо самому, а не плакаться! — И, не ожидая ответа, вдруг запел разудалую:

Эх, поломаю я решеточкиИ сбегу-ко на завод, ко родителям,А потом пойду к Емельянушке,Ко большому атаманушке…

— Тишь-ко! Совсем сдурел, барин — рядом, а он петь такое! — прикрикнул на него решительно мастеровой.

Радищеву стало горько на душе. Он не утерпел, поднялся и распахнул дверь в общую избу. Лохматые головы разом повернулись в его сторону. Молоденький обветренный парень-запевала смело взглянул на Александра Николаевича.

— Что надо, барин? — дерзко спросил он. — Тут не твои дворовые.

Ямщики сидели за столом плотно друг к другу, хмуро разглядывая Радищева. Трещала лучина в светце. Радищеву хотелось сказать им: «Что вы закручинились? Нет Пугачева — другие достойные его явятся. Их родит само народное восстание!»

Однако он промолчал об этом и сказал только:

— Что же ты не поешь? Хорошая песня…

Чернявый парень тряхнул кудрями и ответил озорно:

— Песня-то хорошая, да не для господ!

— Погоди дерзить! — сказал вдруг плечистый ямщик и пристально взглянул на Александра Николаевича. — Кто такой, как прозываешься, барин?

— Радищев, — сдержанно отозвался тот.

Бородач раскрыл от изумления рот, протер глаза, словно не верил себе.

— Да не тот ли ты Радищев, что созывал в ополчение против шведов беглых да обездоленных? Обличье больно знакомое… Эх, Сенька, эх, парень, не ведаешь, что он за человек! Братцы, — не скрывая радости, оповестил ямщик. — Да я сам в его батальон записался, но потом все прахом пошло. Царица-матушка велела беглых да крепостных вернуть помещикам. Садись с нами, Ляксандра Николаич! — радушно пригласил он и потеснился, чтобы дать место.

По избе прошло оживление, — на Радищева смотрели теперь доверчивые, радушные лица. Переменился и смуглый Сенька: он повел веселыми глазами и позвал:

— Айда, барин, садись рядком, потолкуем ладком!

Александр Николаевич уселся за стол. Словоохотливый ямщик продолжал:

— Гляди-ко, что деется: гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда. Эх, Ляксандра Николаич, вон она какая линия крепостным вышла, не дали, значит, нам самопалы в руки, — дворяне-то струсили…

Радищев сидел молча, а на душе стало светлее. «Значит, не угасло все! Нашлись уже люди, которые думают о том, о чем мечтал и я!» — взволнованно подумал он.

— Ты что ж, господин хороший, молчишь? — ласково спросил ямщик. — Конечно, всех нас где упомнить! А уж мы, кто в ополчении бывал, сразу тебя узнаем… Вот сидим и о горе толкуем, а как избыть его, и не знаем.

Александр Николаевич взглянул в сторону печи, на которой храпели конвоиры, и сказал спокойно:

— Избудете горе. Силу найдете свою!

— А что могучей всего, барин? — не утерпел и спросил Сенька.

— Сильнее всего, друзья, сила народная, — тихо ответил Радищев и снова смолк.

В этот миг от лучины оторвался раскаленный уголек и упал в бадейку с водой, зашипел. На мгновение в избе потемнело. Жарко дыша в лицо Александра Николаевича, ямщик прошептал:

— Вижу, милый, и тебе не в радость дорога!.. Эй, ты! — крикнул он парню. — Спой песню, да веселей!

— Погоди, не все песни петь, на байку меня потянуло! — поблескивая жаркими глазами, отозвался Сенька.

— Байку так байку! Слово — оно как жемчуг, любо-дорого его низать, — одобрил бородач и ласково поглядел на Радищева. — Только сказка сказке рознь. Бывает она про попа да про попадью. А то вот еще старухи балакают ребятишкам: «жил да был», да «курочка яичко снесла», иль «несет меня лиса за темные леса»… Ты, брат, нам скажи по-сурьезному да со смыслом. Вот это будет сказка наша!

— Ну, коли так, слушай, братцы, я вам расскажу, как человек счастье искал. Жил у нас на селе кержак один, Кирюха Бабаха, годов шестидесяти, а крепкий старик. Борода косматая, как у лешего, а силищи — прорва! Весь век на заводчика робил, а нажил мозоли да избенку.

— Известное дело, сколько ни работай, а доля у мужика одна. Нашего горя и топоры не секут! — вставил ямщик.

— Верно! — согласился чернявый и продолжал: — Надумал старик счастье искать. И положил так, что найдет клад и заживет. И где только не копал этот неугомонный кержак! И чего только не находил он в своих кротовинах! Попадались ему и кости, и перстни, и глиняные кубышки с медяками, и со стрел наконечники, а потайного богатимого клада так и не приходило. Все поля да буераки изрыл незадачливый кладоискатель, и все ни к чему. Так, пустяк один! И долго он раздумывал над тем, как отыскать среди людей такое наговорное слово, чтобы богатство открылось, да никто не открывал заветного. Думал, прикидывал неудачник и по каким-то своим знакам уверовал в клад, который будто бы схоронен под его собственной избой. Раз надумал, тут уже и покоя не стало. Взял аступ и давай под избу ход вести, отыскивать клад. И день и два копал, кругом избушки поизрыл все, чуть самого не придавило срубом. И ничегошеньки. Сел он и заплакал. «И что теперь делать?» — думает. Откуда ни возьмись странник. Шел он своей дорогой, да и завернул к старику. Крепкий, статный, глаза умные.

«Ты чего плачешь, земляк?» — спрашивает.

«Да, вишь, горе-то у меня, — пожаловался старик. — Рыл-рыл землю, большую яму вырыл, клад искал, да пришлось засыпать все. Эх, милый, да не просто яму засыпал, а закопал в ней свою мечту о счастье, о свободной жизни!»

Странник пристально посмотрел на кержака и с укоризной покачал головой:

«Не туда силы свои расходовал! Не может один человек для себя счастье найти! Себялюбцы не обрящут его. Счастье надо всем народом искать! Только трудовым людям и дается оно!..»

Склонив голову, Радищев внимательно слушал мастерового. Подвижной и живой, он покорил Александра Николаевича своею сметливостью.

— Это верно, доброе слово поведал странник! — одобрил он. — Народ — великая и несокрушимая сила, он свое добудет… Ну, да ты человек умный и без меня знаешь, как дорогу к счастью найти! — многозначительно сказал Радищев и поднялся из-за стола.

На печке зашевелился унтер, ямщики поняли осторожность Александра Николаевича и смолкли. Потрескивала лучина, за печкой шуршали тараканы. Мастеровой подмигнул соседям и сказал устало:

— А что, мужики, не пора ли спать?

И все один за другим стали примащиваться на ночлег Ушел к себе за перегородку и Радищев, но долго не мог уснуть. Услышанное встревожило и обрадовало его: значит, он не один: народ думает о том же, чем полна его душа!



Под Казанью Радищева встретила зима. Поля покрылись глубокими сияющими снегами, даже придорожные убогие деревеньки по-иному выглядели. Древний казанский кремль с его высокими башнями показался издали. На солнце сверкали главы многочисленных церквей. От всего веяло тишиной и покоем. Просто не верилось, что недавно здесь, под стенами города, кипели жаркие схватки. Пугачевцы сражались храбро, и правительственные войска были разбиты наголову. Казань лежала побежденной: велика народная сила! И если бы крестьянская армия повернула на Москву, тогда самодержавию пришлось бы плохо! Падение Казани ошеломило Екатерину, она понимала всю опасность, грозившую ей. В эти дни Радищев служил обер-аудитором у генерала Брюса, и ему довелось видеть, какой переполох вызвала победа Пугачева под Казанью. То и дело в Санкт-Петербург прибывали взволнованные курьеры, которые, не скрываясь, рассказывали о панике, охватившей дворян. Громы страшной грозы уже слышны были в Москве. Перепуганная царица поторопилась заключить с Турцией мир, чтобы перебросить освобожденные войска на внутреннего врага…

К счастью для помещичьей России, Пугачев не рискнул пойти прямо на Москву и тем в значительной степени проиграл дело.

Теперь Казань притихла. Даже на постоялом дворе люди держались молчаливо, опасаясь доносов вездесущих соглядатаев кнутобойца Шешковского. Комендант торопил Радищева покинуть город, и вскоре кони, запряженные в глубокие сани, вынесли на большую сибирскую дорогу. Путь лежал на Пермь, и проезжать пришлось через марийские, чувашские, татарские и русские деревушки, которые только-только успокоились. На перепутьях, у бродов ветшали рубленые городки-крепостцы с бревенчатыми стенами и башенками.

Здесь все дышало стариной и было новым для Александра Николаевича. Обо всем он вел записи, присматриваясь к народу.

По селам и деревням ходили тайные слухи о Пугачеве. Придавленные горем крепостные помнили о нем, ждали. И хотя за одно только упоминание имени Пугачева грозили самые суровые кары, в народе пелись о нем песни. На ночлеге в заброшенной прикамской деревушке Радищев услышал песню, полную большой грусти и сердечности. Укачивая ребенка, за пологом пела молодая крестьянка:

Емельян ты наш, родный батюшка!На кого ты нас покинул?Красное солнышко закатилось…Как остались мы, сироты горемычны,Некому за нас заступиться,Крепку думушку за нас раздумать…

Унтер вдруг вспылил, распахнул полог и заорал:

— О чем поешь, дура? В Сибирь захотела, на каторгу!

Бесстрашными огромными глазами крестьянка с испитым желтым лицом посмотрела на унтера и сказала:

— Ну, хошь бы и в Сибирь! Гляди, жизнь-то какая, дите нечем накормить! — Она взглядом показала ему на тощую серую грудь и пожаловалась: — Молока-то и нет. И откуда ему быть, когда вторую неделю хлебушка не видели. Такая жизнь пострашней каторги!

Унтер крякнул, расправил усы. Он опустил полог и, выкрикнув больше для порядка: «Прекратить безобразие!» — вышел из избы.

«Даже ему совестно стало!» — подумал Александр Николаевич и прислушался к говору крестьянки за пологом.

— Ты не бойся его, не бойся, мой соколик! — уговаривала она тихо свое дитя. — Все страхи пройдем, а свое возьмем!

«С таким сильным, талантливым и мужественным народом Россия далеко пойдет!» — ободряясь, думал он.

Радищев с брезгливостью смотрел на мелкие плутни и взяточничество провинциального чиновничества «И такие насекомые кормятся на здоровом народном теле!» с ненавистью думал он.

Вот вдали показался и Урал! Суровый, хмурый край Проезжая через горы и вековые леса Каменного Пояса, Радищев почувствовал необыкновенный прилив бодрости и сил. Ему не терпелось побывать на знаменитых демидовских заводах, о владельцах которых слухами были полны Петербург и Москва. На горном перевале перед его взором открылись наконец демидовские владения. Показывая кнутовищем на густые дымки заводов, ямщик сдержанно сказал:

— Вот оно, царство-государство господина Демидова. Ох, и тяжела его длань!

Но до заводов было еще далеко, и пришлось остановиться в густом лесу, в котором гулко раздавались стуки топоров. На вопрошающий взгляд Радищева ямщик пояснил:

— Демидовские курени, жигали тут уголь для заводов жгут! А сейчас лес рубят.

Вскоре показались и костры. Густой смолистый дым, клубясь, поднимался к небу. Потянуло к теплу. У костра, у которого остановились, топтались дровосеки, одетые в рвань. Возок остановился у огнища. Радищев сошел с саней. Усатый унтер держался поодаль, устроившись у другого костра.

— Здравствуйте, — обращаясь к мужикам, заговорил Радищев.

— Здорово, барин, если не шутишь! — хмуро ответил бородатый дровосек в рваном полушубке и стал ворошить сучья в костре. Смолистые сосновые ветки затрещали веселее.

Ямщик снял меховые рукавицы, захлопал ими и шумно засуетился:

— Эй вы, удальцы, потеснитесь, дайте проезжим погреться! Замерзли, экий мороз, до костей пронял!

— Мороз известный, уральский: он и крепит, и бодрит, и слезу выжимает! — Мужик повел плечами и уступил Радищеву место у огня. — Садись, господин, отогрей душу, небось к костям примерзла! — В его словах прозвучала нескрываемая ирония.

— А ты откуда знаешь, что у меня душа примерзла? — думая о своем душевном состоянии, спросил Александр Николаевич.

— По себе сужу, господин! — скупо улыбаясь, ответил углежог. — От хорошей жизни да от енотовой шубы совсем застыл, — показал он глазами на свою рвань.

— Аль худо живется? — участливо спросил его Александр Николаевич.

— Куда уж хуже! Мы — приписные, доля наша известная, Работы — прорва, а брюхо тощее, зато батогов да плетей вдоволь!

Ямщик покосился на жигаля и сказал:

— Однако ты смел! Гляди, вон там унтер сидит да поглядывает сюда.

— Смелости нас батюшка Емельян Иванович научил, а унтеров мы перевидали, когда каратели приходили на село! — Мужик поежился и сказал сердито: — Все едино плохой конец: дома женка с малыми детьми от бесхлебицы мрет, а сам я готов на осину!

Радищев понаслышке знал о приписных крестьянах, но никогда с ними не встречался и поэтому заинтересовался.

— Скажи, любезный, — обратился он к дровосеку, — велик ваш заработок от работы?

— Ух, как велик! — хрипло засмеялся мужик. — Животы подвело. Положено приписному за работу пятак в день, но кто его видел? Штрафы да плети, пожалуйте, вволю! Эх, барин, горька наша жизнь! Ничего нет горше! — с тяжелым вздохом вырвалось у него. — Нам, дровосекам и жигалям, горько, а тем, кто на шахты попал, и того хуже. А куда пойдешь, кому пожалуешься? Мужик — тварь бессловесная. Кто ему поверит?

У соседнего костра поднялся унтер и, похлопывая руками, приблизился к Радищеву:

— Ну и морозец!

Дровосек замолчал, с беспокойством поглядывая на Александра Николаевича; его сверлила беспокойная мысль: «Пожалуется барин аль нет?»

Однако проезжающий ни словом не обмолвился о дерзком рассуждении мужика. Унтер повертелся и снова удалился к другому костру. Радищев спросил лесоруба:

— А на деревне как живут?

— Какая там жизнь! — безнадежно махнул рукой мужик. — Земля отощала, скот вывелся, и навозу нет, оттого и грунт плох. Хлеба чахлые, до покрова еле-еле хватает, а потом кору гложем. Заела барщина, дыхнуть некогда!

Приписной помолчал, поскреб затылок и, понизив голос, спросил:

— Скажи, добрый человек, скоро воля будет?

Радищев покосился на унтера и ответил, глядя на раскаленные угли костра:

— Об этом не говорят вслух. Откуда ты слышал?

— Народ на Камень идет и всякое сказывает! — Он оглянулся и таинственно прошептал: — И опять-таки передают, что Емельян Иванович жив и собирается в наши края. Так ли?

Радищев промолчал. Он думал, как тяжела жизнь приписного. Однако, несмотря на все тяготы, неугасим дух народного протеста. Крепостное крестьянство ждет воли! Он поднялся от костра и пошел к возку. Дровосек поплелся за ним. И когда Радищев садился в сани, он поклонился ему и сказал:

— В добрый путь, господин. Вижу, совестливый человек, и скажу тебе, как на духу: ждем мы своего часа. Ох, и ждем! А коли придет он, ух, и размахнемся! Дадим простор своему сердцу! Будь здрав! — И удалился в лес, где стучали топоры.

Под крепким шагом унтера заскрипел снег, он тоже торопился забраться в сани, чтобы продолжать путь.

Проехали демидовский завод. Управляющий Любимов не пригласил опального в господские покои. Радищев ночевал вместе с ямщиком и унтером в полицейском доме. Одинокий и грустный, сидел он у окна и смотрел, как только что выпавший на его глазах чистый снежок становился черным от заводской копоти. На минуту мысленно Александр Николаевич представил себе глубокие сырые шахты рудников, в забоях которых, извиваясь червями, долбили кайлом породу забойщики. В этом кромешном аду страшно было работать. Да не легче работалось и у домен. Демидовы умели выжимать силы из человека. Вон мимо окна прошли согбенные непосильным трудом мастеровые, только что покинувшие завод.

«Да, тяжела тут жизнь! — с грустью подумал Радищев. — И не удивительно, что мечта о воле среди работных жива и не угасает! Пройдут годы, и она разгорится в пламя!»

Утром Александр Николаевич снова забрался в сани, и опять по сторонам дороги пошли дремучие леса и заблестели высокие оснеженные горные хребты. А мысль погоняла сильнее:

«Прочь отсюда! Скорее подальше от демидовских заводов! Будь они прокляты!»

В Кунгуре Радищева ждала радость. На постоялом дворе, где довелось ему пережидать буран, к нему подошел худощавый, щупленький человек в старом камзоле и заговорил:

— Далеко ли едете, сударь?

— А не все ли равно! — безнадежно махнул рукою Александр Николаевич.

— Для меня не все равно, — спокойно глядя ему в глаза, сказал незнакомый человек. — Ежели в Сибирь, то у меня к вам покорнейшая просьба: передайте эстафету!

— Какую эстафету? Кому передать? — удивленно переспросил Радищев.

Человек в старом камзоле оглянулся и заговорил тихо:

— Не удивляйтесь и виду не подавайте! Зарок себе дал, для душевности. Без этого и жизнь не мила! Видите ли, каждого человека свое к земному существованию привязывает. Из Санкт-Петербурга через верные руки дошел ко мне один список. Запал он мне в сердце, и выучил я его, как господню молитву. Вот решил переписать и переслать его дальше! Об одном прошу, сударь: пока не отъедете две станции, не читайте сего списка! — Он протянул свернутую бумажку, и Радищев, не отдавая себе отчета, покорно скрыл ее и положил в карман.

— Кто же вы? — спросил его Александр Николаевич.

— Беспокойный русский человек, — просто ответил незнакомец. — А вы кто, сударь, осмелюсь спросить?

— Об этом надо подумать! — улыбаясь, ответил Радищев. — Однако не бойтесь, вашу записку доставлю в надежные руки.

Они расстались.

Вскоре Урал остался позади. В заброшенной деревушке на отдыхе Александр Николаевич задумался. «В самом деле, кто же я?»

Надвигались сумерки; засветили лучину, и под ее легкое потрескивание изгнанник написал сокровенные, волнующие строки:

Ты хочешь знать: кто я? что я? куда я еду? —Я тот же, что и был и буду весь мой век:Не скот, не дерево, не раб, но человек!Дорогу проложить, где не бывало следуДля борзых смельчаков и в прозе и в стихах,Чувствительным сердцам и истине я в страхВ острог Илимский еду!

И вдруг он вспомнил о списке, переданном ему в Кунгуре незнакомцем.

«Что же это я? Как не стыдно! В русском народе есть обычай: для облегчения души своей переписать молитву и переслать соседу. Ну-ка, посмотрим, что пересылает кунгурец?» — Он развернул тщательно свернутую бумажку и стал читать. Первые же строки сильно взволновали его. Он протер глаза, приблизился к светцу и дрожащими руками поднял листок.

Перед ним были строки его «Вольности».

Радищев читал, перечитывал, весь горел от несказанной радости.

Значит, написанное им не умерло! Оно живет в народе, передается от одного к другому в рукописи! Его читают, берегут и зажигаются святым пламенем мести к тиранам! Ах, какое неизреченное счастье!

На глазах Радищева выступили слезы. Он ехал на муки, на терзания, но снова стал по-прежнему смел, мужествен и внутренне дал себе клятву: никогда, ни при каких условиях не склонять головы пред тиранией. Стоит жить и бороться ради благородного и мужественного народа!