"Лже-Нерон" - читать интересную книгу автора (Фейхтвангер Лион)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВЕРШИНА.

1. О ВЛАСТИ

   После аудиенции у царя Маллука Варрону стало ясно,  что  покуда  он  не склонит дочь свою Марцию на брак с "созданием", ему нечего и  помышлять  о серьезном успехе своей затеи. Со  дня  на  день,  вот  уже  целую  неделю, откладывал он неприятный разговор. Наконец он решился и приступил к делу.

   Белолицая, тонкая, строгая сидела перед ним Марция. Он завел разговор о том, о другом, ходил вокруг да около. Внезапно взял себя в руки.

   - Здесь появился человек, - начал он, - которого все Междуречье считает императором Нероном. Ты по всей вероятности слышала о нем. Он просит твоей руки.

   Марция не спускала глаз с его губ. Она  поняла  не  сразу.  И  вдруг  - поняла. Поняла, что отец спокойно, точно речь идет о приглашении на  ужин, предлагает ей спуститься на последнюю ступень унижения. Страх и отвращение охватили ее с такой силой, что на мгновение остановилось сердце. Но она не упала. Она сидела прямо; только побледнела и ухватилась  крепче  за  ручки кресла. Варрон давно умолк, а она все еще не проронила ни звука.  Она  все еще не спускала глаз с его губ,  точно  ждала,  что  с  них  сорвутся  еще какие-то  слова.  Варрон  взглянул  на  нее,  с  трудом  скрывая  гнетущее напряжение.

   - Этот  человек  и  в  самом  деле  император  Нерон?  -  спросила  она непривычно сухим голосом.

   - Ты знаешь его под именем горшечника Теренция, - ответил не без усилия Варрон.

   Марция сжала губы, рот ее стал тонким и острым.

   - Если  я  не  ошибаюсь,  -  сказала  она,  -  то  это  один  из  твоих вольноотпущенников. Не его ли отец был тот раб, который в Риме чинил у нас водопровод и отхожие места?

   Она думала: "Почему они не отдали меня в  весталки,  как  хотела  этого мать? Я жила бы теперь в уединении  и  почете  в  этом  чудесном  доме  на Священной дороге. На игрищах я сидела бы на почетном месте в императорской ложе. На празднестве девятого июня я поднималась бы на Капитолий  рядом  с императором, чтимая всем  народом.  И  он,  отец,  не  захотел  этого.  Он приберег меня, чтобы  продать,  чтобы  получше  обстряпать  свои  грязные, темные дела".

   Варрон думал: "Ее мать никогда меня не любила, потому что я женился  на ней по расчету, и она всегда была мне безразлична.  Мне  наперекор  хотела она сделать девочку весталкой и начинила ей голову всякой дребеденью.  Мне следовало подумать о Марции, когда она  была  ребенком.  Но  у  меня  было слишком мало времени. Девушке с такими понятиями должно быть очень  тяжело лечь в постель с этим "созданием". Как у нее остекленели  глаза!  То,  что она переживает сейчас, нелепо, но это  реальность,  с  которой  приходится считаться".

   Вслух он сказал:

   - Я знаю, ты  считаешь  мое  предложение  безнравственным,  недостойным римлянина. Но в Сирии нельзя жить так, как  в  Риме.  Ты  скажешь:  "Тогда незачем жить в Сирии". Но, во-первых, я вынужден жить здесь, а  во-вторых, я сделал бы это все равно, будь даже ворота Рима для меня открыты.  Уверяю тебя, моя Марция, стоит поступиться частицей своего  "достоинства",  чтобы получить взамен то, что дает человеку Восток. Я попросту не  мог  бы  жить вне Востока. Мне скучно на  Западе.  И,  говоря  честно,  мне  не  хочется отказываться от влияния и власти, которые я - так  уже  сложилось  -  могу иметь только на Востоке.

   Марция  сидела  против  него  неподвижная,  тонкая.  Как  он  старается одурачить меня, подумала она с ненавистью. Он хочет быть честным. Он хочет продать меня этому отродью и  прикрывает  свои  низкие  замыслы  вычурными фразами.

   - Ты предлагаешь мне стать женой горшечника Теренция? -  повторила  она иронически, с холодной деловитостью.

   Враждебное спокойствие дочери злило Варрона больше, чем сделали бы  это слезы, заклинания, взрывы отчаяния.

   "Прекрасно, - думал он. - Парень этот из  низов.  Но  от  матери  ее  я получил очень мало удовольствия, хотя она и была сенаторской дочкой. Пусть бы радовалась, что избавится от своей проклятой девственности.  Когда  она ляжет в постель с мужчиной и он мало-мальски оправдает себя, не все ли  ей равно будет, чей он сын".

   Вслух он сказал:

   - Мы, Нерон и я, всадили  в  эту  Месопотамию  изрядный  кусок  Рима  - солдат, деньги, время, нервы, жизнь. Я не желаю  бросить  все  это  только потому, что медные лбы,  сидящие  на  Палатине,  не  видят  ничего,  кроме стратегии, не видят тех хозяйственных и культурных  возможностей,  которые открываются по эту сторону Евфрата.  Так  как  они  лишены  фантазии,  они утверждают, что слияние Рима с Востоком невозможно. А  ведь  стоит  только открыть  глаза,  и  уже  сегодня   можно   убедиться,   какие   прямо-таки великолепные люди и города  рождаются  от  этого  слияния.  Я,  во  всяком случае, не отступаюсь от своего Востока. Я всадил в него деньги и время, и я имею право требовать жертв и от Других.

   Марция все эти годы надеялась, что отец ее  будет  реабилитирован,  они вернутся в Рим и снова смогут вести широкую,  достойную  их  жизнь.  Всего несколько  дней  назад,  когда  Варрон  вынужден  был   покинуть   римскую территорию с поспешностью,  напоминавшей  бегство,  надежда  эта  рухнула. Марции пришлось отказаться от своей мечты,  удовольствоваться  куда  более жалким уделом. Полковник Фронтон выражал ей свои чувства  с  присущей  ему сдержанностью. По рангу и положению он был  для  дочери  сенатора  слишком незначителен.  Но  его  хорошие  манеры,   широкий,   умный   лоб,   низко остриженные, седеющие, стального оттенка волосы были привлекательны. Кроме того, он был римлянином, римлянином  по  воспитанию  и  культуре,  человек среди этих восточных полулюдей, полу животных. Она  решила  поощрить  его, дать ему понять, что согласна выйти за него  замуж.  Она  вела  бы  с  ним серенькую, но по крайней мере пристойную жизнь. И вот отец даже  этого  не хочет ей оставить, а  предлагает  ей  взамен  пойти  на  такую  чудовищную низость. Всю  ее  строгость,  возвышенные  чувства,  целомудрие  он  хочет швырнуть к ногам этого отродья, этого раба, сына чистильщика выгребных ям.

Она молчала. Белое лицо ее было точно маска отвращения.

   - Как бы там ни было, - продолжал Варрон, пожав  плечами,  -  для  меня этот человек - подлинный Нерон. Он должен им быть. Я по многим причинам не могу отступать. Но он Нерон лишь постольку, поскольку я в него верю. А то, что я в него верю, я должен доказать.

   - И для доказательства понадобилась я,  -  насмешливо  и  неестественно спокойно закончила его мысль Марция. - Я  должна  расплачиваться  за  твою политику.

   Варрон подумал: многие действительно расплачиваются. Когда я  в  первый раз лег с этой - как ее звали? - ей было четырнадцать лет,  этой  девчонке из Фракии, - она до того была потрясена, что так  на  всю  жизнь  осталась какой-то забитой. А я ведь, в сущности, был с ней нежен. Четыре  тысячи  я заплатил за нее, а она после первой ночи только  на  то  и  годилась,  что посуду мыть. Разве  я  циничен?  Ведь  я  люблю  свою  Марцию.  Она  очень чувствительна, и я должен быть терпелив с  ней.  Думаю,  что  лучше  всего говорить правду. Она поймет меня. Это будет самое  простое  и  надежное  - сказать ей все, как есть.

   Он сказал:

   - Люди не хотят, чтобы у власти стоял одаренный человек. Они не  терпят одаренных. Они терпят только бездарность.  Они  довели  Нерона  до  гибели потому, что он был одарен, у меня потому же отняли власть. А теперь, когда я во второй раз добился власти, они хотят во второй раз отнять ее у  меня. Но я не отдам ее. Второй раз я этого не допущу. Я поставлю на карту  себя, тебя и все на свете.

   Варрон рассчитал  правильно.  Марция  очнулась  от  своего  враждебного оцепенения. Она уловила нотку честности в его словах. В ее чувстве к  отцу всегда переплеталось восхищение с  неприязнью;  она  снова  поддалась  его обаянию.

   Он сидел, по-восточному скрестив ноги, точно  желая  небрежностью  позы ослабить пафос своих слов.

   - Рим - это сила, Рим - это  власть.  А  что  такое  власть?  Прилежный чиновник Тит, который велит именовать себя императором,  вообразил,  будто обладает властью потому, что  в  его  распоряжении  гигантская  военная  и административная машина.  Я  ему  не  завидую.  Что  у  него  есть:  палка фельдфебеля, пучок прутьев и топор. Это власть?

   Он обращался уже не к дочери, он говорил для самого  себя.  Можно  было проследить, как мысли зарождались в нем, становились словами.  Он  говорил тихо, но вдохновенно, ясные, твердые, логичные латинские  фразы  текли  из его уст, как греческие стихи.

   - Власть, - мечтательно говорил  он,  -  это  нечто  более  хитроумное. Власть -  это  идея,  которая,  вылетев  из  головы,  становится  деянием, побеждает тупую действительность. Подавляющее большинство людей мирится  с существующими фактами. Они говорят: раз это так  -  значит  так  и  должно быть. Это великая косность, великий порок людей. Меня самое  существование факта еще не примиряет с ним. Почему все должно быть так,  как  оно  есть? Нерон умер? Факт этот глупый, бессмысленный, он нарушает разумный порядок. Он противоречит моему восприятию мира. Я этого факта не признаю. Я восстаю против этой нелепой  действительности,  объявляю  ей  войну.  Я  воскрешаю Нерона. Восток - это одно, говорят они, а Рим -  это  другое,  у  них  нет общего пути, и поэтому нужно отказаться либо от Востока, либо от Запада. Я не отказываюсь ни от того, ни от другого. Мне это  даже  не  пришло  бы  в голову. Я не подчиняюсь  такой  плоской  логике.  Не  подчиняться  глупой, бездушной действительности, не ограничивать себя ею,  поставить  на  карту всего себя в  борьбе  с  этой  действительностью  и  с  роком  -  вот  это по-римски. Поставить то, что должно было бы быть, против того, что есть, и игру  эту  выиграть  -  вот  единственная  форма  власти,  которой   стоит добиваться.

   Марция не спускала глаз с его губ, легкий румянец покрыл ее  щеки.  Она забыла, что всего несколько минут тому назад  считала  его  громкие  слова лишь мишурой, которой он прикрывает свои мелкие интересы.

   Он умолк, поднял голову, очнулся от задумчивости.  Посмотрел  на  дочь. Подошел к ней, едва касаясь, положил  ей,  сидевшей  перед  ним,  руку  на плечо.

   - Верь мне, моя Марция, я знаю, что значит  предложить  такой  женщине, как ты, лечь в постель с этим "созданием".

   Он  сказал  "создание",  он   употребил   это   двусмысленное,   полное пренебрежения слово, и Марция поняла, что он  намеренно  предоставляет  ей толковать это слово, как она хочет: то ли это создание богов, то ли - его, Варрона. И она горда была отцом, вложившим в это слово двойной смысл.

   - Но я вместе с тем знаю, - продолжал он, - что ты  поймешь,  почему  я предлагаю тебе это.

   Марция посмотрела на отца, у нее были такие же глаза,  как  у  него,  - карие, одновременно холодные и страстные. Она была рассудительной девушкой и понимала, что опасная игра, развернувшаяся  вокруг  Лже-Нерона,  недолго может длиться и конец ее будет, вероятно,  ужасен.  Но  страсть  отца  уже захватила ее, в смелом полете фантазии она уже видела  себя  на  Палатине, уже не рабу, а императору предстояло ей отдаться, и ей уже стоило усилий и сожаления  оторваться   от   дерзкой   мечты   и   вернуться   к   трезвой рассудительности.

   - Рим, - возразила она, - стал  великим  потому,  что  он  всегда  ясно сознавал то, что есть.

   Но Варрон не согласился с этим.

   - Это только полуистина, - сказал он горячо. - Ясно сознавать  то,  что есть, но не мириться с этим - вот что сделало Рим великим! Рим - это  были десять  тысяч  человек,  а  мир  -  пятьдесят   миллионов.   Такова   была действительность. Но Рим не признал этой  действительности.  Рим  захотел, чтобы мир стал римским, и мир стал римским.

   Марция поднялась.

   - Можно мне идти, мой отец? - спросила она.

   Варрон вплотную подошел к ней, взял ее светлую голову в мясистые  руки, мягко отогнул назад и сам откинул голову, чтобы лучше видеть лицо Марции.

   - Если ты захочешь, Марция, ты вступишь на Палатин, - пообещал он ей.

   Марция взглянула на отца. В глазах у нее было много  понимания  и  мало веры. Все существо ее восставало против игры, которую навязывал  ей  отец. Но она видела уже не только отвратительную сторону  этой  игры,  но  и  ее величие. И не лучше ли любая  судьба,  чем  прозябание  в  этом  восточном провинциальном городе?

   Варрон безошибочно угадывал все, что в ней происходило. Он  по-прежнему держал в руках ее голову. Так стояли они несколько минут,  оглядывая  друг друга, отлично зная друг друга, и Марция с болью  ощутила  в  эту  секунду все, что смешалось в ее чувствах к отцу: любовь, ненависть, очарованность, презрение и восхищение.

   Варрон после этого разговора почувствовал себя совершенно разбитым, как после тяжелой физической работы. Он знал, что нащупал верный путь.  Но  он знал, и то, что  еще  немало  труда  придется  потратить,  прежде  чем  он окончательно сломит Марцию.

   На той же неделе он говорил с ней еще трижды.

   И, наконец, он  смог  сообщить  Шарбилю:  на  основании  неопровержимых доказательств  он  убедился,  что  гость  богини  Тараты  -  действительно император Нерон, которого  считали  умершим.  Он  просит  царя  Маллука  и верховного  жреца  в  ближайшее  новолуние  почтить   своим   присутствием бракосочетание его дочери Марции с императором.


2. РИМСКАЯ ВЕРНОСТЬ

   Ближайшим результатом этого  сообщения  было  то,  что  верховный  жрец Шарбиль явился к полковнику Фронтону.

   Доверительно сообщил он римскому командиру: вполне  надежные  свидетели показывают, что человек, бежавший в храм Тараты, - действительно император Нерон, которого считали умершим. Фронтон вежливо и уклончиво ответил,  что признание или непризнание императора - вопрос, подлежащий ведению царей  и верховных  жрецов,  губернаторов  и  сенаторов,  но  никак  не  мелкого  и недостойного офицера. Шарбиль, однако, заверил Фронтона, что он отнюдь  не хочет докучать ему назойливыми советами. Лишь по дружбе  и  лояльности  он хотел бы обратить внимание Фронтона на то, что царь Маллук, следуя  голосу совести, видит себя  вынужденным  сохранить  верность  человеку,  которого упомянутые свидетели  признают  императором  Нероном,  ибо  он  императору Нерону в этой верности присягал.

   Полковник Фронтон поднял на Шарбиля умные глаза. Царь  Маллук,  ответил он медленно и веско, связан также присягой и договором и с ныне правящим в Риме императором  Титом.  Подумав,  Шарбиль  возразил:  он  понимает,  что человек, долго и по  праву  носивший  корону,  остается  в  глазах  многих осиянным ореолом царского  величия.  Но  не  теряет  ли  силу  позднейшая, ошибочно данная присяга перед присягой более ранней? Как бы там  ни  было, прибавил он задумчиво, стезя, по которой шествуют его царь  Маллук  и  его друг Фронтон, очень узка.

   Фронтон ничего не  сказал.  Он  знал  обычаи  Востока.  Правда,  он  не чувствовал себя таким мастером в искусстве достойного, изматывающего нервы молчания, как царь Маллук, но он с радостью установил, что по крайней мере старого Шарбиля он в этом  искусстве  превосходит.  Старый,  любопытный  и нетерпеливый Шарбиль уже через десять минут сдался и сказал:

   - Так как мой западный друг так хорошо умеет молчать, то буду  говорить я. А имею я вот что сказать. Царь Маллук - друг Тита, обладающего в глазах многих ореолом царского величия. Царь Маллук не нападает на Тита, пока тот не нападает на него. Конечно, если кто-либо посягнет на императора Нерона, то он тем самым посягнет и на царя Маллука, а против обидчика царь  Маллук вынужден будет защищаться.

   Фронтон улыбнулся про себя. Вот она,  значит,  та  мягкая,  но  сильная рука, о которой говорил Варрон. Это была искусная рука, он давно  ждал  ее прикосновения, оно не было ему неприятно.  В  цветистых,  как  полагалось, выражениях он ответил, что  твердо  надеется  на  мудрость  царя  Маллука, которая позволит им обоим  беспрепятственно  пройти  по  упомянутой  узкой стезе.

   На следующий день царь Маллук торжественно вывел императора  Нерона  из храма Тараты и проводил его в свой дворец. Свершив это, он  разослал  трех гонцов: одного - в Рим, в сенат, другого  -  в  Антиохию,  к  губернатору, третьего - к парфянскому царю Артабану,  в  Селевкию,  с  сообщением,  что великий император Нерон по счастливому велению  богов  жив.  Император,  в качестве его, царя Маллука, гостя, пребывает в городе  Эдессе.  Вскоре  он предпримет путешествие в  Рим,  чтобы  снова  взять  в  свои  руки  бразды правления.

   В день, когда происходило переселение гостя Тараты  в  царский  дворец, полковник Фронтон не разрешил  отпуска  ни  одному  из  своих  офицеров  и солдат. Гарнизону строго было приказано избегать трений с народом и ни под каким предлогом не приближаться к горшечнику Теренцию. На этот день  и  на два последующих назначены были усиленные  учения,  офицеры  и  солдаты  не имели свободной минуты.

   Полковника Фронтона  не  любили,  но  очень  уважали.  Он  был  римским аристократом, его отряд - пять рот Четырнадцатого легиона - состоял  почти исключительно  из  неотесанных  далматинцев:  он   был   "господином",   а далматинцы  -  "людьми".  Служба  была  тяжелой,  но  они  шли   на   это. Прослужившие тридцать лет получали участок земли и  горсть  денег,  тяжело заработанную землю, тяжело заработанные деньги, но хорошую землю и хорошие деньги. Цепь, которой Рим привязывал своих солдат, состояла из  дисциплины - на одном  конце  и  права  на  пенсию  -  на  другом.  Кто  не  соблюдал дисциплины, тот не получал земли и денег. Это знали солдаты.

   И люди Фронтона безупречно  соблюдали  дисциплину.  Но,  разумеется,  и среди них не  обошлось  без  разговоров  о  новом  императоре.  Солдатская традиция требовала сохранять  верность  тому  императору,  который  больше других позволял рассчитывать, что он удовлетворит справедливые  притязания солдата на  обеспеченную  старость.  Так  толковала  вся  армия  клятву  в "римской верности", которую она давала сенату и народу Рима, так толковали ее и солдаты Фронтона. С другой  стороны,  вступление  на  престол  нового императора всегда сулило большие выгоды. Новый  император  обычно  покупал себе послушание солдат щедрыми наградами. В  смысле  обеспечения  старости императоры из рода Флавиев не обманули надежд солдат, но при вступлении на престол они здорово скаредничали с  наградами.  Император  Нерон  славился щедростью. Если  гость  царя  Маллука  докажет  своей  щедростью,  что  он действительно император Нерон, а в дальнейшем представит достаточно верные гарантии в вопросе о пенсиях, то солдаты готовы на многое смотреть  сквозь пальцы. И они решили выждать, а выжидая, не нарушать дисциплины.

   Конечно, нашлись и мечтатели.  Так,  например,  к  полковнику  Фронтону явился некий молодой офицер по имени Тестимус. Вытянувшись по-военному,  в струнку, он решительно, но вместе с  тем  скромно  заявил  полковнику:  он готов, если полковник разрешит, положить конец скандальной истории с  этим мошенником Теренцием. Он, Тестимус, довел  свое  умение  драться  коротким сирийским мечом до необычайной виртуозности. Он может  послезавтра,  когда раб Теренций, как объявлено, отправится в храм Аполлона, заколоть  его  на пороге храма.

   Лейтенант Тестимус всего несколько недель как прибыл в гарнизон. Он еще не обзавелся знакомством; как обычно, должен  был  пройти  какой-то  срок, пока однополчане и  знать  города  Эдессы  прощупают  вновь  прибывшего  и допустят его в свой круг. Фронтону этот  юноша  с  первого  мгновения  был неприятен. Оказывается, первое впечатление не обмануло  его:  парень  этот был из тех примитивных патриотов - людей  действия,  которые  всегда  были опасны для существования государства и общества.  Покушение  на  Теренция, как выход из создавшегося положения,  -  это  была  мысль,  которая  могла прийти  в  голову  именно  такому  примитивному  патриоту.  С  устранением Теренция рухнула бы вся эта бунтарская затея, пошел бы  прахом  весь  план Варрона и тем самым была бы пресечена самая попытка возврата  к  восточной политике. Радикальное решение вопроса, что и говорить! Но дело заключалось не только в том, что жаль было с самого начала свести на  нет  возможность возобновления восточной политики, - за предлагаемое Тестимусом радикальное решение вопроса пришлось  бы  чертовски  дорого  заплатить.  Ибо  вряд  ли население города Эдессы отнеслось бы спокойно к  смерти  любимого  Нерона, несомненно, оно отомстило бы за эту  смерть  римскому  гарнизону,  перебив весь  гарнизон  до  последнего  человека.  Последствия  такого   шага   не поддавались учету. Карательная экспедиция против Эдессы, возможность новой парфянской войны - все это в  случае  покушения  на  Теренция  становилось угрожающе близкой и осязательной опасностью.

   Самое простое для Фронтона было бы запретить патриоту Тестимусу  -  как своему подчиненному - осуществление предложенного им плана. Но если  Цейон узнает об этом запрещении, не посеет  ли  это  в  нем  недоверие  к  нему, Фронтону?  Нет,  надо,  видимо,  постараться  как-то   умнее   обезвредить лейтенанта и его идею.

   И Фронтон прежде всего спросил патриота Тестимуса, отдает  ли  Тестимус себе отчет в том,  что  его  гибель  при  этом  покушении  неминуема.  Да, Тестимус отдавал себе в этом отчет. Фронтон спросил его далее, понимает ли он, что ему придется погибнуть безымянно, без чести  для  своего  имени  и рода, ибо ни при каких обстоятельствах римская армия  не  смеет  запятнать себя подобным предательским убийством: это повлекло бы  за  собой  опасные последствия.  Но  непоколебимый  патриот  Тестимус  учел   также   и   это обстоятельство. Он полагает, что умереть за отечество, даже  безымянно,  - сладостно и почетно.

   Таким  образом,  полковнику  Фронтону  не  оставалось  иного   средства оградить цивилизацию от опасностей новой парфянской войны,  как  отбросить сентиментальности и пойти на хитрость, которой ему хотелось избежать. Ради этого он и  задал  Тестимусу  эти  несколько  вопросов.  Сухо  пояснил  он патриоту Тестимусу, что снимает с себя всякую  ответственность;  с  другой стороны, лейтенант получает  полную  свободу  действий  при  том  условии, разумеется, что никто не узнает о его намерениях и что труп его  не  будет опознан. Тестимус ответил служебным: "Слушаюсь!" - поблагодарил полковника за разрешение умереть столь славной и достойной смертью и удалился.

   В тот же день сенатор Варрон получил  письмо  без  подписи,  в  котором сообщалось, что послезавтра на пороге храма Аполлона на императора  Нерона будет совершено покушение.

   Таким образом, умение  владеть  коротким  сирийским  мечом  не  помогло патриоту Тестимусу. Он и  замахнуться  не  успел  по-настоящему,  как  был схвачен, повален  наземь  и  растоптан  беснующейся  толпой.  Сверх  того, счастливая звезда  определила,  чтобы  император  Нерон  получил  каким-то непонятным образом царапину. Его бурно приветствовали, и  после  покушения уже не осталось ни одного человека в Эдессе, который  не  был  бы  глубоко убежден, что Теренций - действительно Нерон; кто, в  самом  деле,  был  бы заинтересован в его устранении, если бы это было не так?..

   В крепости, где находились римские солдаты, все, разумеется, знали, что неизвестный, покушавшийся на Теренция, был этот дурак,  патриот  Тестимус; большинство, кроме того, не сомневалось, что и власти города  Эдессы  были осведомлены о покушении. Ожидали, что царь Маллук вышлет войско либо,  еще вероятнее, натравит на римский гарнизон возбужденное население  Эдессы.  В казарме царили страх, ярость, ожесточение, отчаяние. Офицеры и солдаты  не сомневались, что придется умереть позорной смертью, раньше  чем  подоспеет помощь из римской Сирии и задолго до получения пенсии.

   Но ни войска царя Маллука, ни чернь так и не показались вблизи  казарм. Вместо них в казармы явился гонец  в  белой  мантии  императорского  дома. Гонец доставил в казармы  большую  сумму  денег  и  послание.  В  послании значилось, что деньги эти император Нерон, беря снова власть в свои  руки, предназначает для награждения своих войск в Эдессе. Его величество  отнюдь не собирается возлагать ответственность за проступок какого-то безумца  на весь гарнизон. Солдаты облегченно вздохнули, возликовали. Фронтон узнал  в этой умной тактике друга своего Варрона. Но по-прежнему действовал  только строго корректно. Заявил, что он не может распределить денег, не  запросив предварительно указаний из Антиохии.

   Великодушие императора Нерона произвело  на  гарнизон,  особенно  после перенесенного страха, огромное впечатление. Кто был истинным  императором, которому они обязаны были хранить верность, - строгий, мелочно-расчетливый Тит в Риме или милостивый и щедрый повелитель, который находится здесь,  в Эдессе? Поставить вопрос - значит ответить на него.

   На следующий день у казармы появился офицер - посланец  Нерона.  Стража после краткого колебания впустила  его.  Офицер  обратился  к  солдатам  и офицерам с речью, роздал деньги. Вошел Фронтон, с виду очень рассерженный. Приказал арестовать стражу, впустившую офицера. Солдаты  медлили.  Фронтон сам задержал стражу. Посланец Нерона  призвал  войска  следовать  за  ним, скомандовал:

   - Стройся! Равняйся! Шагом марш!

   Большинство солдат построились, пошли за офицером. Фронтон стал у ворот с занесенным клинком, преграждал им путь. Солдаты бережно отстранили  его. Те,  кто  проходил  близко,  слышали  якобы,  как  он  предостерегающе,  с отеческой тревогой говорил:

   - Дети, дети.

   Полковник Фронтон послал об этом, как  и  обо  всем  прочем,  рапорт  в Антиохию. Он долго и с любовью отшлифовывал свои сообщения,  и  они  вышли очень  пластичными,  сжатыми,  четкими,  с  легким  налетом   иронии,   но безупречно корректными. Приводя веские основания, он разъяснял, почему  он действовал так, а не иначе.  Деловито  разбирал  вопрос  о  том,  как  ему следовало поступить, когда взбунтовались солдаты: броситься ли на меч  или сохранить жизнь для отечества. Описывал свое искушение вмешаться,  умереть смертью героя и скольких усилий стоило ему устоять против этого искушения, действуя согласно "наказу" Флавиев: в случае сомнений лучше  воздержаться, чем совершить неправильный шаг.


3. СОМНЕНИЯ И ШАНСЫ ФРОНТОНА

   События, которые привели  к  бескровному  обезвреживанию  римских  войск, совершились очень быстро. Все было уже кончено,  когда  полковник  Фронтон получил наконец ключ к полному пониманию событий: ему  стало  известно  об обручении Марции с рабом Теренцием. Он  ясно  увидел  все,  до  последнего звена. Он понял, что Маллук и Шарбиль  решились  на  признание  императора лишь после того, как связали Варрона этой железной цепью  с  Нероном  и  с собой.

   Варрону стоило, вероятно, немалых усилий пойти на это унижение, так  же как Марции - подчиниться отцу. Фронтон задумался. То, что Варрон  поставил на карту не только свое положение и состояние, но и дочь  и  самого  себя, показывало, насколько он верит в удачу своей затеи. Неужели его Нерон и  в самом деле может  иметь  успех?  Фронтон  вспомнил  слова,  сказанные  ему недавно Варроном  в  сферистерии,  на  вилле  фабриканта  ковров  Ниттайи. Вопреки всей его рассудительности, в  нем  проснулась  давно  похороненная надежда:  а  вдруг  выступление  этого  Нерона  откроет  ему   возможность претворить в жизнь свои теории?..

   Если  первая  мысль  его  была  о  последствиях,  которые  может  иметь предстоящий брак Марции для дела его жизни, для его карьеры, то вторая его мысль была о самой Марции.

   Полковник Фронтон любил анализировать.  Он  был  крайним  себялюбцем  и человеком холодного расчета.  Его  первая  цель  состояла  в  том,  чтобы, отслужив срок, на склоне дней своих, живя  беспечно  и  спокойно  работая, закончить свой "Учебник военного искусства". Второе  желание  его  было  - проверить на практике изложенные в этом "Учебнике" теории.  И,  отводя  им только третье место, за гранью творческой работы, он разрешал себе  личные чувства.

   Среди этих чувств, утех стола и  постели,  смены  впечатлений,  которую давали  интересные  путешествия,  радостей,  связанных  с   искусством   и литературой, он выше всего ставил свое влечение к Марции. Он был избалован женщинами, восточные женщины нравились ему. Но  души  своей  он  почти  не отдавал им. Он с удовольствием брал их, но сам им не отдавался. С  Марцией дело  обстояло  иначе.  Если  бы  он  не  боялся  патетических  слов,   он предположил бы, что любит ее. Он говорил себе: в  Марции  его  привлекает, вероятно, то, что она совершенно непохожа на женщин Востока. На протяжении многих сотен километров она была  единственной  истой  римлянкой;  правда, если бы он увидел ее в Риме или в другом месте - в римском окружении, чары ее, вероятно,  быстро  рассеялись  бы.  Но  эти  рассудочные  оговорки  не помогали,  Фронтону.  Ее  присутствие  его   волновало.   Не   менее   чем стратегическими  проблемами,  он  занят  был  мыслью  о   тех   маленьких, изысканных, весьма личного характера знаках внимания, которые  он  мог  бы оказать Марции. Он знал Марцию и решил действовать без поспешности. Он был терпелив по природе, а на Востоке эта черта его особенно развилась. Он был уверен, что она - римлянка с ног до головы, судьбой  отца  поставленная  в необходимость жить среди восточных людей, - когда-нибудь  достанется  ему. Но как это произойдет, было ему неясно. Он очень  боялся  женитьбы,  мысль быть связанным с другим человеком была  ему  неприятна.  Однако,  если  бы иного средства получить ее не представилось, он готов был решиться даже на брак.

   Оттого, что отец укладывал теперь Марцию в постель  к  этому  Теренцию, положение резко менялось. На пользу Фронтону или во вред  ему?  Несомненно строгая чистота Марции, черты  весталки  в  ней  играли  немалую  роль  во влечении Фронтона, и  мысль,  что  другой  насладится  ее  девственностью, мучила его. Но разве лишение это не вознаграждалось  тем,  что  для  него. Фронтона, отпадала опасность брака? И разве  не  повышались  его  шансы  у Марции благодаря браку с этим Нероном? Фронтон был высокомерен,  он  знал, что и Марция высокомерна. Он был "господином", а этот  Теренций  в  лучшем случае  принадлежал  к  категории  "людей".  И  если  бы  даже   произошло невероятное и  Марция  день-другой  или  ночь-другую  принимала  бы  этого молодца за императора, то для Фронтона все же  не  было  сомнений,  что  в конце концов из поединка с этим Теренцием выйдет победителем он.

   Между  тем  положение  полковника  в  Эдессе  становилось   все   более своеобразным. К Нерону перешла еще некоторая часть  гарнизона.  Фронтон  с двадцатью солдатами оставался один в огромной казарме. Так во  главе  двух десятков солдат, с достоинством, не лишенным  комизма,  представлял  он  в центре мятежной Месопотамии Римскую империю Флавиев.  Он  продолжал  вести прежний  образ  жизни,  показывался  при  дворе,  гулял,  выезжал  верхом, охотился в окрестностях города. Он, как  и  эдесские  власти,  поддерживал видимость мира и  добрососедских  отношений  между  Римом  и  Эдессой.  Но ситуация была в высшей  степени  неприятной,  он  чувствовал  свою  полную изолированность и тосковал по дружеской беседе.

   Он очень обрадовался, когда опять, "случайно", встретился с Варроном  у фабриканта ковров Ниттайи.

   - Вы не находите,  мой  Фронтон,  что  события,  которые  разыгрываются здесь, очень интересны? - начал Варрон.

   - Интересны? Возможно, - откликнулся Фронтон. - В настоящее время очень почетно представлять в вашей Эдессе власть Флавиев, но  приятного  в  этом мало. Мои двадцать солдат - очень храбрый народ, истые римляне - это видно из того, что они остались последними, - но и они осаждают  меня  просьбами сделать попытку пробиться к римской границе.

   Варрон сидел в непринужденной позе на скамье, где они отдыхали от игры; он задумчиво водил носком светло-желтой сандалии вдоль черты, которой была обведена площадка для игр.

   - Я у вас в долгу, мой Фронтон, - сказал он. - Если вы  настаиваете  на таком отступлении, я предоставлю вам возможность совершить  его  и  сделаю его героическим и блестящим. Мы приготовим на вашем пути почти  неодолимые препятствия. Пока вы доберетесь до границы, из ваших двадцати солдат падут три, пять, или восемь, или сколько  вы  пожелаете,  а  сами  вы  будете  легко ранены. Ваше героическое отступление по вражеской  территории  не  уступит знаменитому "отступлению десяти тысяч". Вы вступите в Антиохию, как второй Ксенофонт, вас встретят с огромными почестями, и вы сможете потом написать чрезвычайно интересные и увлекательные воспоминания.

   - Не сомневаюсь, -  ответил  Фронтон,  -  что  вы  сумели  бы  все  это великолепно обставить. Не сомневаюсь и в том, что я в полной  невредимости прибыл бы в Антиохию и спас бы себя и свое право на  пенсию.  Но  разве  я оставался бы здесь, если меня ничто не интересовало бы, кроме все того  же пятидесяти одного процента уверенности?

   - Значит ли это, что вы хотите остаться с нами? - спросил Варрон, и ему лишь с трудом удалось скрыть свою радость. И так как  Фронтон  молчал,  он прибавил чуть иронически, но с искренней озабоченностью.

   - Если вы тоскуете по "авантюрному", то мы здесь с удовольствием утолим вашу тоску. Однако, как бы мне ни хотелось удержать вас, я все  же  должен вас  предостеречь.  Трудно  предвидеть  исход   событий,   которые   здесь развернутся. Во всяком случае, многое рухнет и многое будет унесено бурным потоком. Не могу вам поручиться, что поток этот не унесет и ваше право  на пенсию. Боюсь, что, если вы затянете свое пребывание здесь, Дергунчик  все же навострит уши, и тогда плакал ваш пятьдесят один процент.

   Фронтона тронула такая откровенность и сердечность сенатора.

   - Вы напрасно недооцениваете мое литературное дарование, -  ответил  он весело. - Я считаюсь  хорошим  стилистом,  а  для  того,  чтобы  оправдать занятую  мной  позицию,  совершенно   достаточно   искусной   литературной обработки моих рапортов. До сих пор Дергунчик вычитывал из моих  донесений лишь то, что я хотел, чтобы он вычитал, и сочувственно  относился  к  моим аргументам. Больше того: он официально приказал мне не бросать  меча,  как это сделал его предок, а  превозмочь  себя  и  стойко  держаться  на  моем трагикомическом посту.

   Варрон схватил руку Фронтона, пожал ее.

   - Нелегко мне было, - сказал он, и в голосе его прозвучало то  обаяние, которое пленило уже стольких людей, - по советовать вам вернуться  в  Рим. Для меня ваше решение остаться ценней любой победы.  Я  рад  приобрести  в вашем лице друга. Мои шансы на успех невелики.  Но,  если  бы  невероятное случилось, а порой оно случается, я  надеюсь  доказать  вам,  что  я  друг неплохой.

   В этот вечер Варрон достал из заветного ларца расписку на  шесть  тысяч сестерций и на оборотной стороне, в графе "Прибыль", записал: "Один друг".


4. ТЕРЕНЦИЙ ОСВАИВАЕТСЯ

   Варрон не в силах  был  сам  сообщить  "созданию",  которое  после  его разговора с Марцией стало ему особенно противным, о счастье,  которое  он, Варрон, волей-неволей сам  уготовил  ему.  Так  как  кое-кто  уже  знал  о предполагаемой свадьбе, то Варрон предоставил случаю решить, как и от кого Теренций об этом узнает.

   И,  конечно,  не  кто  другой,  как  Кнопс,  принес  Теренцию  весть  о предстоящем возвышении.

   Произошло это так. Теренций, хотя и жил пока во дворце царя Маллука, но жил там инкогнито, ибо Маллук и слышать не  хотел  о  том,  чтобы  открыто признать его, пока брак Теренция с дочерью Варрона не станет  фактом.  Сам же Теренций мудро остерегался выказывать нетерпение.  До  сих  пор  Кнопс, хитро подмигивая, поддерживал игру в этот двойной маскарад. Он делал  вид, что принимает своего господина - по-видимому, так хотелось пока Теренцию - не за человека, называющего себя Нероном, а за прежнего мастера горшечного цеха, который хотя и был Нероном, но желал пока сохранить маску  Теренция. Теперь же, по мнению Кнопса, наступил момент, когда  из  этих  двух  личин внешней не следовало больше замечать.

   - Я в большом затруднении, - начал он на свой  смиренно-наглый  лад,  - как мне к вам обращаться, господин  мой.  Жители  Эдессы  утверждают,  что горшечника Теренция, хозяина раба Кнопса, не существует  более.  И  больше того, говорят, будто великому  императору  Нерону  угодно  было  на  время прикрыться личиной Теренция, как Зевс иногда принимает образ  быка.  Между нами: я, ваш покорный раб, давно уж понял, по тому, как мало вы смыслили в керамическом деле, что вы, должно  быть,  император  Нерон.  Но  долго  ли вашему величеству угодно будет изображать горшечника, этого мне  никто  не мог сказать; и только с той минуты, как я узнал о вашем  решении  взять  в жены дочь сенатора Варрона, я смею думать, что вы и в самом деле сочли  за благо сбросить с себя чужую личину, решиться даже на брак.

   Теренцию стоило больших усилий скрыть волнение, в которое повергли  его слова Кнопса. Бурное, взбаламученное море чувств могуче  всколыхнуло  его, высоко подбросив на своих волнах. Упоение собственным  величием  наполнило его блаженством. Он был возмущен Варроном, который не  удостоил  его  даже словом о своих планах в отношении его, Теренция. Зато он почувствовал, как тесно связан с Кнопсом, который оказался глашатаем самой судьбы, принесшим великую власть. И он рад был, что всегда верил этому человеку.

   Кнопс между тем продолжал говорить. Говорил он о себе. Как двусмысленно его собственное положение! Пока существовал горшечник Теренций, он, Кнопс, был просто его рабом. Теперь же, когда Теренций перестал быть Теренцием  и принимает свой прежний облик императора, что он, Кнопс будет  представлять собой? Он как бы повисает в воздухе.  Несомненно,  он  уже  не  раб:  если Теренций не существует, значит, у него, Кнопса, нет господина. Кто же он в действительности? Он смеет  думать,  что  известные  слова  о  предстоящей перемене, которая и  для  него  будет  счастливой,  слова,  оброненные  на фабрике на Красной улице, сказаны были не  горшечником  Теренцием,  а  его величеством императором Нероном.

   Теренций вполуха слушал бойкую  болтовню  Кнопса.  Ясное  дело,  парень заслуживает воли, хотя  бы  только  за  сегодняшнюю  весть.  Кнопс  должен остаться при нем, он не прогонит Кнопса. Это принесло бы несчастье.  Кнопс нужен ему. Как бы вскользь он величественно бросил:

   - Разумеется, ты получишь волю с того дня, как я женюсь на Марции.

   Но он не очень следил за собой  и  сказал  это  не  голосом  императора Нерона, а хвастливым тоном горшечника Теренция.

   Когда Кнопс ушел, Теренций весь отдался наполнявшему его  восторгу.  Он рисовал  себе  картины  торжественного  бракосочетания  его  с  одной   из знатнейших дам Рима, с Марцией. Рисовал себе церемонию на главной  площади Эдессы, где находились алтарь Тараты, бронзовое изображение  богини  и  ее символы - каменные изображения фаллоса. Варрон, великий  Варрон,  сенатор, чьей вещью он, Теренций, был, которому  он  принадлежал,  как  собака  или корова, этот Варрон отдавал ему свою дочь, - больше того, он предлагал ему совокупиться с ней. Он рисовал  себе,  как  он  проведет  ночь  с  дочерью Варрона. И тут  его  радость  чуть  заметно  омрачилась.  Нерона  называли "Мужем". "Нерон" означало "Муж". Он же, Теренций,  никогда  не  чувствовал себя в постели с женщиной сильным, превратности  его  судьбы,  напряжение, которого требовало от него воображаемое величие, сравнительно рано  лишили его мужской силы. Он пытался возбудить себя картинами, в  которых  рисовал себе дочь Варрона нагой в полной его власти. Но его волновало лишь то, что Марция - знатная  римлянка,  ничего  больше.  Думая  о  брачной  ночи,  он испытывал неуверенность. Он  надеялся  только,  что  чувство  собственного величия в решающую минуту вдохнет в него силу.

   Хотя весть была и очень радостна, но он не потерял головы.  По-прежнему не обнаруживал никакого нетерпения. Жил  отшельником.  Работал.  Осторожно извлекал из  книг  и  из  разговоров  с  людьми,  с  которыми  приходил  в соприкосновение,  бесчисленные  подробности  жизни  Нерона,   упражнениями старался довести свой почерк, в особенности подпись, до полного сходства с нероновской. К нему  приставили  одного  греческого  и  одного  латинского секретаря, одного греческого и одного латинского чтеца; С ними он заучивал наизусть тех классиков, которых любил Нерон,  старался  в  присутствии  их декламировать стихи Нерона в стиле Нерона. Так заполнял он свое время.

   Он  был  осторожен  и  строго  воздерживался  от   всяких   официальных выступлений. Но вот в организации свадебной церемонии он  с  удовольствием принял бы участие: тут, как  и  во  всех  вопросах  парадных  выходов,  он чувствовал себя специалистом. Но когда он намекнул об  этом  окружающим  и предложил маршрут свадебного шествия, люди смутились. Оказалось, что  весь порядок церемонии уже разработан и утвержден. Он испуганно  отступил.  Рад был уж и тому, что портные, явившиеся к  нему  для  изготовления  парадных одеяний, приняли во внимание его робкие советы.

   Посетителей он  допускал  к  себе  редко.  Но  когда  Кайя  потребовала свидания с ним, он велел впустить ее.

   Он лежал на софе, с ног до головы - Нерон, и слушал чтеца.

   - Что  тебе  нужно,  добрая  женщина?  -  милостиво  спросил  он,  явно развеселившись.

   - Вышли этого человека, - потребовала Кайя.

   Она стояла  перед  ним,  большая,  решительная,  глубоко  дыша,  слегка приоткрыв рот с красивыми крупными зубами. Нерон обратился к чтецу:

   - Продолжай, мой славный.

   Чтец поднял свиток, снова начал читать.

   - Вышли этого человека, - настаивала Кайя.

   - Ах,  наша  милая  Кайя  все  еще  здесь?  -  сказал,  полузабавляясь, полускучая, Нерон. - Скажи же наконец, что тебе нужно, милая?

   - Послушай меня, образумься,  -  настойчиво  умоляла  его  Кайя.  -  Ты погубишь всех нас и прежде всего самого себя. Ослеп ты, что ли?  Прекрати, бога ради, эту комедию  и  не  превращай  себя  в  посмешище  перед  этими варварами.

   Чтец отошел в уголок; со страхом, с любопытством смотрел он на женщину, которая  говорила  с  Нероном,  потрясенная,  видимо,  до  глубины   души, отчаиваясь, борясь, заклиная.

   - Я и прекратил  комедию,  -  зевая,  сказал  Нерон.  -  А  к  чему  ты продолжаешь играть ее, моя славная? Когда пьеса  кончена,  актеры  снимают маски. Но играла ты хорошо, молодцом держалась. Ты имеешь право на ренту и получаешь ее. Полторы тысячи в месяц. Запиши это, мой милый, - приказал он чтецу.

   - Слушай, Теренций, - заклинала его Кайя, - опомнись. Подумай, что ты с собой делаешь? На этот раз ты так дешево не отделаешься, как  в  ту  ночь, когда ты прибежал с Палатина. И разве недостаточно тебе  страха,  которого ты тогда набрался? Тебе хочется второй раз это пережить? Но ведь ты  этого не вынесешь. Дважды боги не простят такой дерзости.

   Она подошла к нему почти вплотную, она тормошила его, она старалась его разбудить.

   - Пойдем домой, Теренций. Там мы подумаем, как быть дальше.

   Слова  женщины,  помимо  его  воли,  встревожили  его.  Он  оборонялся, досадовал на нее, досадовал на себя,  зачем  он  велел  впустить  ее,  ему хотелось ее ударить. Но он остался императором. Спокойно отстранил он  ее, поднес к глазу смарагд, с интересом стал ее  рассматривать,  словно  перед ним был какой-то редкий зверь.

   - Она помешалась на своей роли, - решил он.  -  Мне  рассказывали,  как иногда актеры тоже вот так сходят с ума, слишком вжившись в роль Эдипа или Аякса. Можешь идти, моя славная, - обратился он кротко к женщине.  -  Будь покойна. Тебя не оставят.

   И он похлопал ее по плечу. Кайя при его прикосновении  начала  дрожать, громко запричитала, не сказала больше ни слова, удалилась.

   На следующий день Варрон посетил наконец  "создание".  Теренций  слегка оробел, но виду, конечно, не подал. Сначала все  шло  хорошо.  Варрон  был весь - придворный, весь - к услугам его величества. Смиренно  поблагодарил императора за то, что император удостоил его дочь  Марцию  великой  чести, тем самым возвысив его,  Варрона,  до  себя;  тут  же  изложил  императору программу свадебных торжеств, почтительно испросил  его  согласия  на  эту церемонию, к обсуждению которой он Теренция не допускал.

   Вскользь давал он ему указания, как держать себя, чтобы как можно более походить на подлинного императора. Он намерен был советы эти  бросить  как бы мимоходом, не подчеркивая, но не мог удержаться, чтобы не вложить в них легкую иронию и презрение. И Теренций был уязвлен, даже сквозь свою маску. Варрон сказал ему:

   - К сожалению своему, я вижу, что ваше величество  прибегает  теперь  к смарагду гораздо чаще, чем раньше. Ваша близорукость, стало быть, с годами усилилась,  тогда  как  обычно  она  с   возрастом   ослабевает.   Правда, близорукость имеет свои преимущества: яснее видишь вблизи мелкие предметы. Вопрос лишь в том, - добавил он задумчиво, -  не  следует  ли  предпочесть дальнозоркость, свойственную нам, простым смертным...

   Надменный Варрон не рассчитывал, что его прежний раб  уловит  в  словах его издевку. Но презрение проникает и сквозь панцирь черепахи. На Теренций же  не  только  не  было  панциря,  но,  напротив,  у  него   была   очень чувствительная кожа. Он опустил руку со смарагдом, доставлявшим ему  много удовольствия  и  нередко  выводившим  его  из  затруднительных  положений, сердито и беспомощно сдвинул брови и на протяжении всего разговора ни разу более не поднес любимого смарагда к глазам.


5. СВАДЬБА НЕРОНА

   Решившись выйти замуж за этого червяка, как  Марция  мысленно  называла Теренция, она заковала себя  в  двойную  броню,  чтобы  ни  перед  кем  не обнаружить страха, сомнений, отвращения и тайного вожделения.

   Как хотелось ей поговорить с полковником Фронтоном! С тех  пор  как  ей пришлось, следуя за отцом, бежать из Антиохии, отказаться от своей  мечты, решиться на поощрение  домогательств  Фронтона,  ее  мысли  часто  кружили вокруг этого элегантного офицера, с головы до пят  -  римлянина:  с  какой естественной сдержанностью выказывал он ей свое поклонение! Ночью, лежа  в постели, она представляла себе, как бы это  было,  если  бы  она  принесла этому человеку свое столь долго  оберегаемое  тело  -  огромный  дар.  Она лежала бы с закрытыми глазами, сопротивляясь и сдерживая себя, холодная  и пылающая, вся - страсть и строгость. Но именно потому, что она  так  много думала о Фронтоне, именно потому, что страсть ее была направлена на  него, она теперь не могла заставить себя поговорить  с  ним  откровенно,  как  с другом, о том ужасе, который предстоял ей; теперь Фронтон был и  меньше  и больше, чем друг.

   Так, ни с кем не делясь, носила она в себе свои  вожделения  и  страхи. Мать воспитала в ней брезгливость и отвращение ко всему плотскому.  Марция была предназначена оберегать священный огонь Весты, готовилась к  жизни  в чистом, строгом доме весталок на Священной дороге. Она должна была высоко, подобно орлу, парить над низменными людьми и низменными страстями.  Варрон помешал этому. Мать ненавидела его за это вдвойне  и  в  дочери  взрастила отвращение к разнузданной жизни отца. Мать предсказывала, а Марция верила, что подобная жизнь отца к добру не приведет, и  когда  Варрона  с  позором вычеркнули из списка сената, Марция решила еще  строже  держаться  прямого пути, предначертанного ей матерью;  теперь,  как  ей  казалось,  она  была обязана оберегать честь своего великого, прославленного рода.

   И вот судьба, вопреки всему,  толкнула  ее  на  путь  отца.  Перед  ней открылась участь, двусмысленная, как участь отца: она  должна  была  стать женой человека, который был одновременно и императором и рабом. Ее  больше всего приводило в смятение то, что она отнюдь не чувствовала отвращения  к этой участи. Наоборот: точно так же, как разнузданность  отца  вызывала  в ней не только ненависть, но и зависть и восхищение, будущее, открывавшееся перед Марцией, несмотря на всю свою гнусность, влекло ее к себе неудержимо и таинственно.

   Обычай страны не разрешал, чтобы жених и невеста посещали  друг  друга. Марция старалась по памяти восстановить лицо и фигуру  Теренция,  которого она, несомненно, иногда встречала; ей это не удавалось. Но она никогда  не забудет массивного, своевольного лица императора Нерона -  в  годы  своего детства, когда император был еще жив, ей часто приходилось видеть его. Она стояла  перед  статуями  императора,  которым  теперь  вновь   воздавались почести,  и  представляла  себе,  как  этот  каменный  император  оживает, обвивает ее рукой, как он сбрасывает тогу, как они тело  к  телу  лежат  в постели, как он прижимается бедрами к ее бедрам, - и ее охватывал ужас, от которого останавливалось сердце, и желание, опалявшее ее, как огонь.

   Но это не  был  император  Нерон,  это  был  горшечник  Теренций,  раб, существо низменное, нечистой  крови,  это  был  отброс,  и  ей  предстояло смешать свою кровь с его кровью. Она была в полном смятении.

   Но она умела владеть собой, и внешне - раз решившись на это - она  была лишь невестой императора, и только. усердно выполняла  она  многочисленные обрядности, налагаемые римской традицией на обрученных.

   В канун дня свадьбы, как только  начало  темнеть,  она  терпеливо  дала облачить себя в желто-красно-огненное  одеяние  невесты;  свою  девическую одежду вместе с игрушками она посвятила, как предписывал обычай,  домашним богам.

   Она плохо спала эту ночь. Мечты о Фронтоне перемежались  с  боязливыми, жадными грезами, навеянными статуями императора. Желание ощутить  близость человека, называвшего себя Нероном, вырастало в страсть, от которой горело все тело.

   Но когда ранним утром он явился за  ней,  чтобы  повести  ее  к  венцу, окруженный пышностью и великолепием, в пурпуре, с колесницами  и  огромной свитой, она была разочарована. Он сиял,  он  был  императором  в  речах  и движениях.  Однако  чары,  державшие  ее  в  оцепенении   перед   статуями императора,  не  приходили.  Она  не  чувствовала  ни  благоговения  перед носителем высшей власти, ни  превосходства  над  рабом,  ни  вожделения  к мужчине. Никаких чувств не было. Была пустота. Человек, подавший ей  руку, был никто - не  император  и  не  раб,  оболочка  без  содержания.  Некто. Подставное  лицо.  Драгоценнейшую  минуту  своей  жизни  она  разделит   с безликим, с безымянным.

   Сверкая великолепием, поехали они по улицам города  к  главной  площади Эдессы. Десятки тысяч людей, стоявшие на площади, затаили  дыхание,  когда император  и  Марция  появились  перед  алтарем  Тараты.  На  Марции  было традиционное   подвенечное   одеяние,   очень   длинная   белая    туника, перехваченная шерстяным поясом с искусно  вывязанным  геркулесовым  узлом, который полагается распутать жениху; поверх туники -  подвенечная  мантия, тоже традиционного, желто-красно-огненного  цвета.  Желто-красно-огненными были  и  высокая  обувь  и  фата.  На  волосах  Марции,  разделенных,  как предписывал обычай, на шесть локонов,  покоилась  тяжелая,  величественная зубчатая корона, под которой ее тонкое лицо казалось еще  более  нежным  и строгим.

   Священнослужители, заколовшие жертвенное  животное  и  осмотревшие  его внутренности, доложили, что божеству этот брак  угоден.  Брачный  контракт был подписан. Невеста произнесла формулу:

   - Так как ты именуешься Клавдий Нерон, то пусть я именуюсь Клавдия.

   Теренций ответил:

   - Я, Клавдий Нерон, даю согласие, чтобы ты именовалась Клавдия.

   Подружка вложила  правую  руку  жениха  в  правую  руку  невесты.  Пока приносились в жертву плоды полей, бракосочетавшиеся с  покрытыми  головами сидели на двух креслах, над которыми, соединяя их, была распростерта шкура жертвенной овцы, заколотой сегодня на рассвете. Затем  они  обошли,  читая молитвы, алтарь, оставив его по правую руку от себя; впереди шел мальчик и бросал фимиам в огонь алтаря.

   После пиршества, происходившего в  доме  Варрона,  свадебная  процессия направилась во дворец царя Маллука, где жил жених. Кругом народ кричал:

   - Таласса! Таласса!

   С древнейших времен никто по-настоящему не понимал, что это  значит,  и теперь тоже никто не знал  этого,  но  как  тогда,  так  и  теперь  каждый подразумевал под этим словом  что-то  весьма  определенное,  непристойное. Свита императора бросала народу орехи, а так как  это  был  император,  то орехи были золоченые. Впереди Марции шел мальчик с факелом из  боярышника. Когда шествие приблизилось к дому  жениха,  толпа  бросилась  к  факелу  и разломила его на бесчисленное количество кусков; люди  дрались  за  каждую лучинку, ибо тому, кто  обладал  частичкой  факела  невесты,  боги  дарили долгую жизнь, - какое же долголетие сулил факел невесты императора!

   Шафера подняли  Марцию  и  перенесли  ее  через  порог.  В  покое  была приготовлена широкая брачная кровать. Сбоку от нее  присел  высеченный  из камня   шуточный   приапический    бог    Мутун    Тутунус,    покровитель бракосочетающихся. Шафера посадили Марцию ему на колени,  прислонив  ее  к могучему фаллосу.

   И вот она сидит на этом непристойном камне. Свадебная свита  наконец-то удалилась, она - наедине с этим человеком. Что теперь будет? Весь день  он держал себя ровно, спокойно, не без достоинства, никак  не  вдохновляя  на чувства, которые должна была бы  рождать  близость  высочайшей  особы,  но никак не вызывая также насмешки или презрения. Вот  он  стоит  перед  нею, "Муж-Нерон", ее Нерон, ее муж. Он и в самом деле  походил  на  те  статуи. Неужели камень сейчас действительно превратится в плоть и совершит  то,  о чем она мечтала?

   Для горшечника Теренция это был великий, но  очень  утомительный  день. Сенатор Варрон своевременно передал ему записку с перечнем всего того, что ему,  Теренцию,  полагалось  в  течение  этого  дня  проделать.  Теренций, натренировавшийся в заучивании  наизусть  классиков,  с  легкостью  усвоил содержание  записки  и  действительно  держал  себя   в   высшей   степени по-императорски. Но насладиться своим величием он, изнуренный непрерывными усилиями, был уже, разумеется, не в  состоянии.  И  вот  он  сидит  здесь, наедине с этой бледной, надменной сенаторской дочкой, которая имеет  право требовать и ждет от него, чтобы он за нее взялся.

   Конечно, великая честь, что она и все остальные ждут от него этого.  Да и правду сказать, хотя он предпочел бы что-нибудь подороднее,  пожирнее  - сегодня утром его невеста  показалась  ему  лакомым  кусочком,  прямо-таки красивой. Однако сейчас, после бесконечных церемоний, он чертовски  устал, право, он совершенно измучен и охотнее всего лег бы один. А к  тому  же  в записке Варрона изложены были всевозможные правила поведения, но все - для дня, и ни одного - для ночи. С чего начать? Развязать  искусно  запутанный геркулесов узел, которым был завязан ее пояс, или сперва самому раздеться?

   Ну, ладно. Вперед. Кто взобрался на такую высоту, тот сумеет справиться с девчонкой. Чтобы распалить себя, он старался вызвать в воображении самые сладострастные образы. Но возбуждения не было. Марция  сидела  неподвижно. Он стал рассматривать свои руки. Он очень следил за ними, они были белы  и хорошо пахли. Прошло уже какое-то время в полном  молчании.  Что-то  нужно было сделать.

   - Да, моя Марция, - сказал он и подошел к ней. Но не  походкой  Нерона. Зачем? Теперь нужно беречь силы для  другого.  Осторожно  снял  он  с  нее подвенечную мантию. Он не бросил драгоценную ткань  на  пол,  а  аккуратно развесил ее на стуле, по-хозяйски. Затем нерешительно снял с головы Марции венец и попытался с легким вздохом развязать  сильно  запутанный  узел  на поясе. Марция, не шевелясь, позволяла делать с собой все,  что  он  хотел. Если он касался нечаянно ее лба или руки, он чувствовал холодное, как лед, тело.

   На ней оставалась одна туника. Он подумал, что до сих пор вел  себя  не слишком победоносно, и решил показать себя мужчиной. Он  стал  возиться  с завязками на ее тунике и, так как они не поддавались,  рванул  и  разорвал тунику  донизу.  Марция  осталась  нагая:  холодная,  тонкая,   белая,   с остроконечными грудями. Он схватил ее, она была нетяжела, без усилия понес на кровать. Она лежала, сдавленно дыша.

   - Погаси свет, - попросила она.

   Он разделся, лег рядом. Он чувствовал, что она по-прежнему холодна, это злило его. Он грубо обхватил ее.  Она  задрожала,  тихо  вздохнула.  "Если женщина  так  холодна,  ей  нечего  ждать,  что  мужчина  распалится".  Он надеялся, что, если как следует  разозлиться,  дело  пойдет  легче.  И  он разозлился, потому что она молчала, потому что она не помогала ему. Крепче сжал ее.

   - Скажи: "Рыжая бородушка", - потребовал он;  так  называла  императора Акта, его первая подруга, и так называл его народ. Теренцию говорили,  что император любил, когда его так называли.

   Она молчала. Он больно стиснул ее. Она коротко вскрикнула.

   "Нежная она, эта куколка", - подумал он  с  раздражением,  обхватил  ее плотнее, ущипнул.

   - Нет, - сказала она, - нет.

   Он сразу, точно ждал этого слова, отпустил ее.

   "Если  она  не  хочет,  -  подумал  он  обиженно,  -  Нерон  не  станет навязываться".

   Он отвернулся от нее, довольный собой. Весь день он  держал  себя,  как истый император, он заслужил покой и сон. Он поудобней пристроил  подушку, спросил себя, пожелать ли Марции спокойной ночи или сделать  вид,  что  он обижен. Добродушно - в сущности, он  и  был  добродушным  человеком  -  он пробормотал  "спокойной  ночи",  произнеся  эти  слова  по-гречески:  так, казалось ему, будет благородней и, кроме того, в словах этих не было "th". Очень скоро он уснул. Спустя несколько минут раздался легкий храп.

   Марция лежала застывшая, опустошенная,  разочарованная.  Ее  возмущало, что человек этот осмелился так грубо наброситься на нее, и  еще  больше  - что он отвернулся. Высокомерно говорила  она  себе,  что  именно  сила  ее превосходства указала рабу его место. Она должна гордиться,  что  помешала этому животному сделать с ней то, что он хотел.  Но  гордость  эта  быстро испарилась. Она обоняла его запах, слышала его дыхание.

   - Рыжая бородушка, - произнесла она тихо, сердясь на себя, что не сразу повиновалась ему.

   Она надавливала на места, где он ущипнул ее. Было больно. Завтра  здесь будут синяки, это все, что ей останется от ее брачной ночи. Разочарование, то возбуждая, то леденя ее, доставляло ей почти физическую боль.

   Он лежал, спал, слегка похрапывал.

   Всю ночь она так и не согрелась. Чуть только забрезжило  утро,  встала. Босая,  узким  девичьим  шагом  прошла  она  через  комнату.  Она  увидела подвенечную мантию, аккуратно развешенную на стуле. "И вот этот хочет быть Нероном!" - подумала она.


6. ХИТРОСТЬ

   Получив донесение Фронтона о событиях в Эдессе, Цейон был  взбешен,  но едва ли не более  того  испуган.  Такой  жгучей  была,  значит,  ненависть Варрона к нему, что собственную любимую  дочь  он  отдал  в  жены  рабу  и мошеннику, лишь бы нанести вред ему, Цейону. Цейон теперь ясно  видел  то, что  всегда  подозревал:  противником  Рима  был  не  внешний   враг,   не какой-нибудь Пакор или  Артабан;  подлинный  враг  Рима  гнездился  внутри империи и звался Люций Теренций Варрон. Это он виноват в том,  что  Восток никак не придет в равновесие. Значит, глубокая неприязнь Цейона к  Варрону диктовалась здоровым инстинктом.

   Снова и глубже прежнего понял он:  то,  что  происходило  между  ним  и Варроном, было серьезнее, чем личный конфликт. Он, Цейон, - это новый Рим; Рим,  полный  сознания  своей   ответственности,   трезвый,   расчетливый, благоразумный; Варрон же - воплощение необузданного  прошлого.  Страстный, может   быть,   гениальный,   он   отличался   той   распущенностью,   той безответственностью,  которые  во  времена  Нерона  исключали  возможность разумного управления империей и были чреваты многочисленными опасностями.

   Он читал ясные, корректные рапорты  полковника  Фронтона.  Слепой  гнев вскипал в нем. "Выступить, - думал он в бешенстве. - Десять тысяч  человек двинуть через Евфрат. Выловить Варрона, этого лицемера,  этого  предателя. Попрошайку, царя Маллука, низложить, верховного жреца Шарбиля  подвергнуть суровой каре. Варрону отрубить голову, а негодяя раба распять на  кресте!" Он чуть ли не сожалел, что Фронтон сохраняет такое благоразумие. Возможно, он даже предпочел бы, чтобы гарнизон в Эдессе был вырублен  до  последнего солдата, тогда у него, Цейона, был бы предлог вмешаться.

   Его советникам стоило  больших  усилий  удержать  его  от  опрометчивых шагов.  Ему  пришлось  согласиться,  что  военная  экспедиция   в   Эдессу невозможна. Такая экспедиция лишь дала  бы  Артабану  желанный  повод  под видом оборонительной войны против Рима положить конец внутренней распре  в Парфянском царстве, перейти Тигр и двинуться на Рим. Палатин ставил себе в величайшую заслугу то, что он восстановил мир и поддерживал его. Император Тит любил называть себя миротворцем.  Губернатор,  который  не  только  не сумел  избежать  войны  с  парфянами,  но  даже  сам   спровоцировал   ее, несомненно, навлек бы на себя немилость. Нет, Цейон вынужден  ограничиться посылкой  Эдессе  нескольких  нот,   не   способных   оказать   какое-либо воздействие. Вынужден, сложа руки, наблюдать, как Варрон  раскидывает  все шире и шире сеть своих интриг, издевается над ним, Цейоном.  Он  задыхался от ярости, красные пятна на щеках горели ярче. В губернаторском  дворце  в Антиохии все ходили, словно пришибленные.

   Ежедневно собирался военный совет. Губернатор просил,  заклинал,  ругал своих советников. Так дальше продолжаться не может. Советники ломали  себе головы. Надо было найти выход. Советники, сидевшие во дворце правительства Сирии, были матерые дипломаты. Они нашли этот выход.

   Разумеется, сам Рим не может предпринять никакой военной экспедиции.  А если сослаться на  старые  договоры  и  предложить  одному  из  вассальных государств провести полицейскую акцию для поимки преступников? Обратиться, например, к  соседу  Эдессы,  коммагенскому  царю  Филиппу,  и  настойчиво попросить его,  не  стесняясь  средствами,  поймать  и  выдать  Варрона  и Теренция? Если Коммагена выступит - а способы принудить Филиппа имеются, - то  это  будет  достаточной  маскировкой.  Парфянам  можно  представить  в качестве виновника царя Филиппа: ему, мол, поручили  провести  полицейскую меру, а он по недоразумению превысил свои полномочия.

   Цейон,  жадно  ловивший  каждую  возможность  действовать,  вздохнул  с облегчением.  В  тот  же  день   он   отправил   послание   царю   Филиппу Коммагенскому.


7. РАССУДОК И СТРАСТЬ

   Когда Варрон узнал об этом, им овладела усталость,  подавленность.  Его мучило сознание, что он, пятидесятилетний стареющий человек, в угоду своим страстям  позволил  себе  увлечься  этой  нелепой,  дорогостоящей  затеей. Конечно, это больше, чем простая забава, - дело идет об идее Александра, о слиянии Азии с Европой. Но ведь он, Варрон,  встал  на  защиту  этой  идеи исключительно потому, что она послужила для него предлогом дать волю своей страсти к игре, своему алчному стремлению к власти и наслаждениям.

   Долго сидел он так, чувствуя себя  старым,  изношенным.  Лишь  медленно возвращались к нему его ясное мышление и энергия. Да, план,  сочиненный  в Антиохии, - не посылать собственных войск, а действовать через  Коммагену, - придуман ловко. Парфянский царь Артабан еще выступил бы, пожалуй, против римлян, но с туземными сирийскими войсками он драться не будет. Если  дело дойдет до вооруженного конфликта  между  Коммагеной  и  Эдессой,  то  ему, Варрону, вместе с его Нероном, неоткуда ждать помощи - они погибли.

   Все  зависит  от  того,  дойдет  ли  дело  до  вооруженного  конфликта. Следовательно, все зависит от царя Филиппа Ком маге некого. Исполнит ли он требование Цейона и неизбежно ли это?

   Варрон представил себя на месте Филиппа. Филиппу было лет за  тридцать. Высокообразованный, отпрыск греческих и персидских царей, он был под этими небесами самым ревностным поборником развития наук и искусств. Нерон любил коммагенских князей и предпочитал их всем другим. Нынешние наместники Рима держали их в черном теле. Еще старый неотесанный Веспасиан терпеть не  мог утонченно-культурного, эстетствующего царя  Филиппа,  а  Тит  находил  его "насквозь восточным". Филипп был слишком умен, чтобы защищаться; наоборот, на каждую новую придирку он отвечал новыми изъявлениями вежливости.  Но  в душе Филипп - в этом Варрон не сомневался - ненавидел неотесанных,  грубых солдат, какими римляне проявляли себя в отношении его. Несомненно,  сердце его принадлежало человеку, которого  звали  Нерон,  кто  бы  ни  был  этот человек. Но Коммагена находится по ту сторону, на римском берегу  Евфрата: в Самосате, столице Коммагены, стоит сильный римский гарнизон, и если царь Филипп проявит строптивость, римляне  не  задумаются  напасть  на  него  и занять его страну. Ему придется, очевидно, волей-неволей выполнить желание Цейона просто потому, что другого выхода нет.

   Друзья молодого царя говорили о  нем,  что  он  соединяет  в  себе  все хорошие качества персов,  греков  и  сирийцев:  персидскую  религиозность, греческую образованность, сирийскую ловкость. Враги обвиняли  его  в  том, что  он  соединяет  в  себе  все  дурные  качества  этих   трех   народов: расплывчатость персов, мягкотелость  греков,  коварство  сирийцев.  Варрон всего два раза лично сталкивался с молодым царем. Они явно симпатизировали друг  другу.  Теперь  судьба  его  была  в  руках  Филиппа.  Варрон  решил отправиться в Самосату, столицу Коммагены.

   В тот же день он снарядился в путь.

   Для царя Филиппа  это  была  радостная  и  в  то  же  время  неприятная неожиданность. Варрон, несомненно, слышал  о  требовании  Антиохии  выдать его, почему же он сам отдает себя в его руки? Что он задумал? Но оба  были хорошо воспитаны.  Пока  возлежали  за  столом,  ни  Варрон,  ни  царь  не обнаружили того, что их занимало. Вели оживленную беседу  об  искусстве  и литературе и лишь втайне Филипп спрашивал себя, не следует ли при всей его симпатии к  Варрону  попросту  поставить  у  дверей  стражу  и  завтра  же отправить Варрона в Антиохию?

   После трапезы Варрон заговорил без околичностей:

   - Вы не находите, о мой царь, что с моей  стороны  было  очень  любезно избавить вас от необходимости похода и самому отдаться вам в руки?

   Царь Филипп не сдерживал более своего волнения. Он встал. Он был высок, хрупок, с безвольным подбородком. Он прошелся несколько раз взад и  вперед неловким, неровным шагом, затем остановился  перед  Варроном,  старательно всмотрелся большими близорукими глазами в его лицо и сказал:

   - Я, конечно, удивлен,  мой  Варрон.  Мне  незачем  говорить  вам,  как неприятно мне поручение губернатора. Но такому знатоку  Востока,  как  вы, больше чем кому бы то ни было понятно, что я вынужден его выполнить.

   - Разумеется, вы должны его выполнить, -  признал  Варрон,  -  мы,  мой Нерон и я, имеем мало шансов продержаться. Даже в том случае, если Артабан предоставит в наше распоряжение двадцать - тридцать тысяч  солдат,  -  что еще тоже неизвестно, - победителем, в конце концов, в  меру  человеческого предвидения, останется Рим. Рассудок, стало быть,  повелевает,  чтобы  вы, царь Филипп, выполнили поручение губернатора. Помимо  всего  прочего,  это даст вам множество выгод. Эдесса будет наказана, территория ее  разделена, и, возможно, если вы  с  успехом  проведете  карательную  экспедицию,  вам отойдет значительная ее часть.

   Долговязый, тощий царь Филипп  беспомощно  смотрел  вниз,  на  спокойно говорившего Варрона. Все обстояло именно так, как говорил Варрон.  Он  сам не мог бы лучше изложить причин, побудивших его  против  воли  подчиниться требованию Рима. Он был смущен и  разочарован.  Втайне  он  надеялся,  что Варрон укрепит в нем не готовность  подчиниться  Риму,  а,  наоборот,  его внутренний протест против этого.

   Но Варрон еще не кончил. Вкрадчиво, после продолжительного молчания, он начал снова:

   - Конечно, в Эдессе, во всей Месопотамии и при  дворе  великого  короля Артабана все будут удивлены, что царь Филипп  выдал  императора  Нерона  и меня римскому узурпатору. Скажут: если уж маленькая  Эдесса  не  побоялась вступиться за Нерона, то уж, конечно, более сильной Коммагене следовало бы рискнуть. Возможно, что  Артабан  лишь  выжидает,  пока  еще  какое-нибудь месопотамское государство признает Нерона, и  тогда  он  тоже  примкнет  к нему. Но  какое  дело,  в  конце  концов,  царю  Коммагены  до  нескольких миллионов негодующих сирийских патриотов, если  он  может  присоединить  к своему царству добрый кусок Эдессы?

   Царь Филипп, как ни странно, не без удовольствия слушал, как издевается Варрон над его нерешительностью. Филипп любил блеск и  богатство,  у  него была  страсть  к  строительству,  его  манила  перспектива  построить   на сокровища, которые даст ему военная добыча в Эдессе, дворцы, бани, театры, новый город. А с другой стороны,  был  огромный  соблазн:  воспользоваться случаем и взбунтоваться  против  этих  заносчивых,  неотесанных,  кичливых насильников с Запада, которые по каждому поводу так  грубо  и  глупо  давали чувствовать свою силу. Нелегко было выступить против дружественной Эдессы. Нелегко было именно ему, царю Сирии, выдать палачу человека,  на  которого возлагало надежды все сирийское Междуречье. Варрон продолжал:

   - Полагаю, о мой царь,  я  доказал  вам,  что  отдаю  должное  мотивам, которые руководят вами, и что не буду на вас в обиде, если вы  подчинитесь голосу рассудка. Но так как то, что вы - смею надеяться, скрепя сердце,  - выдадите меня Дергунчику, дело решенное и так как я нисколько  не  сержусь на вас за это, то позвольте мне предложить вам смелый вопрос.

   - Пожалуйста, спрашивайте, - сказал царь Филипп.

   Длинный и тонкий, он сидел под большой  статуей  Минервы,  которая,  по тогдашней моде, тоже была длинной и тонкой.

   - Вы, стало быть, выкажете покорность Риму, - сказал Варрон,  -  и  Рим вас за это вознаградит и расширит  вашу  территорию.  Но  пройдет  немного времени, и  Рим  снова  предъявит  вам  какое-нибудь  требование,  которое опять-таки не очень будет вам по сердцу. Из  тех  же  соображений,  что  и теперь, вы опять  уступите,  и  тогда  Рим  в  третий  раз  потребует  еще большего, и, наконец, придет день, когда вам станет невмоготу,  и  в  этот последний раз вы  волей-неволей  откажетесь.  Иначе  вы  вынуждены  будете отдать столько, что уж больше нечего будет отдавать. Другими  словами,  не кажется ли вам, мой царь, что в один прекрасный день Рим, несмотря на ваше добродетельное поведение, найдет предлог захватить Коммагену?

   Лицо  Филиппа,  крупное  лицо  мыслителя,  было  бледно,   рот   слегка приоткрыт. Филипп серьезно смотрел  в  глаза  Варрону,  умный,  печальный, поздний и усталый отпрыск великих царей. Он молчал, но  все  его  существо выражало мрачное, горькое "да".

   Варрон наслаждался его молчанием. Затем он сказал:

   - Благодарю вас за ваш ответ. Эдесса меньше Коммагены. Царь  Маллук  не слишком   культурен,   а   Шарбиль   -   поп,   начиненный   фанатическими предрассудками. Но в их сирийских головах  достаточно  здравого  понимания действительности, и когда губернатор Сирии предложил им выдать нас, они, я полагаю, не хуже нас с вами понимали, чего требует разум. Я не знаю, что в конце концов побудило их отклонить требование Рима. Может быть,  следующий довод: если мы всегда будем уступать, то сто процентов за то,  что  Рим  в конечном  счете  проглотит  нас.  Если  же  мы  теперь,   пользуясь   этим великолепным, соблазнительным предлогом, дадим отпор  Риму,  тогда  против нас  только  девяносто  процентов.  Лучше  теперь   десять   шансов,   чем впоследствии ни одного. Вы, конечно, молоды, мой царь. Если бы вашу страну и аннексировали, то вам бы оставили ваш царский титул и часть доходов.  Вы поселились бы в Риме, заняли бы место в сенате, при дворе  вашем  были  бы поэты, артисты, женщины. Вы  избавились  бы  от  многих  неприятностей,  с которыми связано управление страной, и Рим  так  далек  от  Самосаты,  что проклятья  восточных  богов  и  людей  доносились  бы  до  вас  лишь,  как отдаленный шум моря. Жить  в  Риме,  в  качестве  высокопоставленного,  но частного лица - в этом много привлекательного. Никто не знает этого  лучше меня. Вам, вероятно, небезызвестно, что до недавних пор у  меня  были  все возможности вести в Риме ту жизнь, которую я вам только что нарисовал.  Вы удивлены, что я все же объявил себя сторонником моего Нерона. До конца я и сам этого не понимаю. Мы, люди старшего поколения,  не  так  высоко  ценим разум, как вы, молодые. А может быть, мы понимаем его иначе, так что порой и  самая  блестящая  жизнь  теряет  в  наших  глазах  ценность,  если  нам приходится отказаться от некоторых абстрактных идей.

   Царь Филипп все так  же  неподвижно  сидел  под  статуей  Минервы.  Его бледное, крупное лицо казалось почти тупым, так внимательно он слушал.

   - Прошу вас, продолжайте, мой Варрон,  -  попросил  он,  когда  сенатор умолк.

   - Я кончил, - ответил Варрон. - Пожалуй, только еще вот что. Разве  это не глупая ирония  судьбы,  что  победа  нашего  Нерона  зависит  от  того, продержимся ли мы первые несколько недель, не нападет  ли  на  нас  в  эти первые недели Рим! Если нашему императору удастся удержать власть  четыре, даже три  недели,  пока,  как  сказано,  царь  Артабан  признает  его,  то царствование Нерона обеспечено на долгие годы.  Если  он  хоть  раз  будет иметь подлинный успех, если, к примеру сказать, за него вступится Артабан, если хоть раз Восток ясно увидит: Нерон жив, Нерон здесь, Нерон царствует, то одно его имя, одно его  существование  будет  уже  означать  постоянную угрозу для Рима, даже если  Нерон  временами  и  будет  лишен  возможности опираться на  сильное  войско.  В  этих  случаях  он  спокойно  сможет  на несколько  месяцев  укрыться  в  степи,  а  затем,  как  только  положение улучшится, снова появиться на горизонте. У Рима большая армия, но  у  Рима все-таки нет такого количества солдат, чтобы обшарить в погоне за  Нероном весь Восток. Риму пришлось бы начать  новую  войну  с  парфянами,  но  при существующем положении вещей он не сделает этого ни  при  каких  условиях. Одна Эдесса - этого мало. Но если Эдесса  вместе  с  Коммагеной  поддержит Нерона, то тогда он прочно сидит в седле, может скакать куда угодно.

   Царь Филипп не спускал глаз с его губ. Да, этот человек принял для себя решение, и очень соблазнительное, но ему, Филиппу, не хватает  для  такого решения мужества. Этот Варрон, прекрасно сознавая, что именно сдерживает и парализует его самого, глубже заглянул в свое "я", чем он, Филипп, и в тех тайниках, где уже не  правит  разум,  почерпнул  силы,  чтобы  разум  этот победить. Царь Филипп завидовал Варрону и восхищался им. В конечном счете, не умнее ли действительно сохранить порядочность? В этом Варрон прав: если он, Филипп, неизменно будет выказывать римлянам покорность, то его мнимому суверенитету в  Коммагене  несомненно  скоро  придет  конец,  если  же  он воспротивится, то у него будет хотя бы один шанс - пусть  слабый  -  конец этот предотвратить.

   - Я поговорю с моим капитаном Требоном, милый Варрон, -  сказал  Филипп почти весело, так как решение было принято. - И прошу вас,  не  будьте  на меня в обиде, - он улыбнулся открыто, широко, - если я на некоторое  время еще поставлю у ваших дверей стражу.

   Аудиенция была окончена.


8. ЕЩЕ ОДИН РИМСКИЙ ОФИЦЕР

   Капитан Требон начал службу рекрутом. Теперь он был  кадровым  офицером Четырнадцатого легиона. Среди солдат Востока он слыл самым  популярным.  И друзья и недруги его знали  о  подвигах,  совершенных  им  в  армянскую  и иудейскую войны. На службе в высшей степени суровый и грубый, этот плотный человек, с круглой головой на могучей шее и каштановой  шевелюрой,  держал себя вне службы с солдатами запросто, вместе с ними пьянствовал и  шатался по притонам. Его крепкие  остроты  пользовались  широкой  славой.  Он  был любимцем армии, и население восхищалось им и бурно встречало его,  где  бы он ни появлялся.

   В губернаторском дворце в Антиохии и в высших военных сферах  Рима  его популярность,  конечно,  была  известна.  Император  Веспасиан,   ценивший народный юмор, хотел присвоить Требону  благородное  звание,  но  так  как некоторые знатные господа, которым Требон  казался  уж  очень  вульгарным, выражали свои сомнения на  этот  счет,  Веспасиан  воздержался  от  этого. Низкого происхождения и не возведенный в звание всадника, капитан  не  мог получить  чина  выше  того,  какой  имел.  Как   ни   потешался   он   над аристократическими господчиками и  как  часто  ни  подчеркивал,  насколько любовь армии ему дороже нашивок  полковника  или  генерала,  его  уязвляло все-таки, что высокие господа не допускают его в свой круг.

   Он был честолюбив и имел  много  отличий.  За  героические  подвиги  он получил пурпурный флажок и наплечную пряжку, он завоевал для себя и своего коня Победителя нагрудную перевязь первой  степени.  Но  у  него  не  было "Стенного венка" - Золотой короны, которая  полагалась  тому,  кто  первый поднимется на стену осажденного города;  Капитан  Требон  считал,  что  он заслужил это отличие дважды. Он  лишь  презрительно  пожимал  плечами  или смеялся громким, жирным  смехом,  говоря  о  подлых  спекулянтах,  которые отказали ему в заслуженной награде и сунули ее другим. И все же заноза эта засела глубоко.

   По чину и положению полковник Фронтон  в  Эдессе  и  капитан  Требон  в Самосате занимали  одинаковые  посты.  Но  антиохийские  власти  прекрасно знали, почему они поставили во главе пятисот солдат в  Эдессе  изысканного аристократа Фронтона, а гарнизоны четырех городов Коммагены  в  количестве двух тысяч солдат подчинили капитану Требону. В Эдессе нужно было обладать дипломатическими  способностями,  задачи  римского  командира   были   там чрезвычайно деликатны. Назначением же Требона в Самосату  достигались  две цели: во-первых, этим унижался нелюбимый царь Филипп, которому в  качестве представителя Рима посылался плебей, во-вторых, любимому капитану Требону, о котором полагали, что он звезд с неба не хватает, предоставлялось теплое местечко, где на дела управления от него не  требовалось  никаких  усилий, так как там все делалось, можно сказать, само собой. Добились этим военные власти лишь недовольства обоих офицеров; ибо точно  так  же,  как  Фронтон стремился  в  большой,  высококультурный  город  Самосату,   честолюбивому Требону хотелось на деликатный ответственный пост - в Эдессу.

   Он возмещал  нанесенный  его  честолюбию  ущерб  тем,  что  бессовестно эксплуатировал население Коммагены. Он открыто показывал, что  считает  не Филиппа, а себя властителем Коммагены. Умножал свои богатства  всюду,  где только мог. С вульгарным, зверским лицом,  жирный,  сверкающий,  увешанный сотней орденов,  в  униформе  из  самой  дорогой  ткани,  бряцая  оружием, сверкавшим до такой  степени,  какая  только  допускалась  регламентом,  - шествовал он, хорохорясь, по красивым улицам Самосаты. Содержал  княжеский двор, имел большие конюшни, неистово охотился за женщинами и дичью по всей стране.

   В сущности царь Филипп был доволен  тем,  что  римляне  из  всех  своих многочисленных офицеров послали к  нему  именно  этого.  Правда,  отпрыску персидских и греческих богов и царей  противно  было  прикосновение  этого человека. Тем не менее, когда тот жирными пальцами фамильярно  дергал  его за полу или обнимал его волосатой рукой, он  не  отталкивал  капитана.  Он видел  Требона  насквозь:  это  был  игрок,  искатель   приключений,   раб собственных низменных страстей, да  еще  ущемленный  в  своем  честолюбии. Легко было представить себе случай, когда такой человек мог пригодиться.

   И вот случай такой представился. Тотчас же после разговора  с  Варроном царь велел позвать к себе капитана.

   Требон явился. Он был в прекрасном расположении духа. Широкий, тяжелый, сидел он среди изящной мебели.

   - Итак, царь Филипп, - начал он своим гулким,  пустым  голосом,  -  сын моей матери радуется предстоящей прогулке в Эдессу. О, теперь вы  увидите, наконец, какой затейник ваш Требон!  В  гареме  царя  Маллука  вы  найдете красивейших женщин из всех женщин, живущих между Коринфом и Сузами. О, там мы позабавимся на старости лет! У вас всегда - две, у  меня  -  одна.  Но, молодой царь, лицо у вас почему-то, как скисшее  молоко.  Говорю  вам,  мы этого Нерона вместе с царем Маллуком и его Шарбилем прикончим в два счета. А Варрон уже у нас в руках.

   Он рассмеялся своим жирным смехом.

   Филипп ничем не обнаружил, как  резали  ему  ухо  плоские,  фамильярные шутки этого человека и далматинский диалект, на котором они произносились.

   - Мне,  конечно,  делает  честь,  -  ответил  он  спокойно  на  чистом, бесцветном латинском языке, изысканность которого  всегда  была  предметом зависти Требона, - что Рим именно мне доверил это дело. Но в этом почетном кубке есть несколько капель горечи. И первая из них: никакого удовольствия я не испытываю от мысли, что мне придется  выступить  против  моего  друга Маллука.

   Требон широко усмехнулся.

   - Я вас понимаю, молодой царь, - ответил он. - Вы опасаетесь, вероятно, что затем придет ваша  очередь  и  мы  проглотим  и  вас  вместе  с  вашим царством. Напрасно. Если вы будете молодцом, то капитан Требон замолвит за вас словечко. А к Требону прислушиваются даже на Палатине.

   - Благодарю вас за хорошее мнение обо мне, - улыбнулся Филипп. - Теперь капля вторая, - продолжал он, -  у  меня  возникли  сомнения  юридического порядка. По договору с Римом я обязан оказывать помощь  императору  и  его наместникам в проведении полицейских мер по  отношению  к  его  подданным, находящимся на моей территории.  Но  с  каких  пор  Эдесса  входит  в  мои владения?

   - Эти-то тонкости тревожат вас, молодой царь? - ответил капитан. - Я не юрист. Но не сомневаюсь,  что  наши  юристы  уж  найдут  лазейку,  которая выведет вас из  неловкого  положения.  Мы,  к  примеру  сказать,  попросту подарим вам часть Эдессы. И она станет вашей территорией. Я  похлопочу  на этот счет.

   Он дернул царя за полу, рассмеялся, ордена и цепи,  навешанные  на  его груди и плечах, зазвенели.

   Филипп поднялся; длинный и тонкий, стоял он под статуей Минервы.

   - А теперь третья капля - самая горькая, - сказал он своим бесстрастным голосом. - Император Нерон - последний  отпрыск  рода  Юлия  Цезаря,  я  - последний  отпрыск  рода  Александра.  Возможно,  что  вам  такие   мотивы покажутся сентиментальными.  Но  если  этот  человек  из  Эдессы  окажется действительно  императором  Нероном,  то  мне,   как   внуку   Александра, представляется неблаговидным выдать палачу внука Цезаря.  А  разве  вы,  в конце концов, уверены, что человек  этот  не  Нерон?  Видите  ли,  сенатор Варрон  прибыл  сюда  специально   для   подтверждения   того,   что   это действительно Нерон. Только для этой цели он добровольно явился ко мне.

   "Как он умеет себя держать, этот мальчик! - думал  Требон.  -  С  каким изяществом он втолковал мне, кто он такой. Легко,  конечно,  держать  себя по-царски,  когда  с  самой  юности  другой  муштры  не  знаешь.  Если  бы скомандовать ему: "Выпад вправо, копье слева над головой", - хорошо бы  он выглядел". - Вслух он сказал:

   - Уверен ли я? В чем можно быть уверенным в этом дрянном мире? Но  если император Тит, высший начальник римской армии, приказывает не считать этого человека из Эдессы Нероном, значит, он не Нерон.

   Царь Филипп, мечтательно разглядывая  свои  длинные  пальцы,  размышлял вслух:

   - Я допускаю, что этот высший начальник - хороший солдат, а Нерон,  как говорят, не был хорошим солдатом. Но Нерон не был и скаредой, а эти  новые - хорошие солдаты, но щедростью не отличаются. Армия, как известно,  любит Нерона. Когда легионы увидят Нерона, они, возможно, предпочтут драться  за него, а не против него. Сам я был ребенком, когда видел Нерона. Но  еще  и сейчас, стоит мне увидеть его статую, как у меня от благоговения  начинают дрожать колени. У меня такое чувство, словно я навлеку проклятья богов  на себя и свою страну, ежели подниму  руку  на  великого  императора  Нерона, друга Востока.

   Капитан Требон внимательно слушал, ни разу не растянув широкого  рта  в улыбку. Он ответил уклончиво, как Фронтон Шарбилю:

   - Взвешивать эти соображения приличествует царю, а не капитану.

   - Меня удивляет, - вежливо  ответил  царь  Филипп,  -  что  мой  Требон ссылается на  свой  чин.  В  других  случаях  капитан  Требон  и  думал  и действовал совсем не как капитан, а как один из князей Коммагены. И, между прочим, разве это не яркое доказательство неблагодарности  некоторых  лиц, что мой Требон не имеет более высокого чина,  чем  чин  капитана?  Хороший солдат может претендовать на хорошее  вознаграждение.  Это  -  его  право. Возможно, что это было бы  действительно  по-солдатски,  в  высшем  смысле этого слова, драться за Нерона, умеющего быть благодарным и щедрым,  а  не за некоторых других.

   Требону стало не по себе. Куда клонит этот  человек?  Как  понять,  что всегда такой податливый Филипп вдруг обнаглел и  заупрямился?  Филипп  был человек без подбородка, слабохарактерная личность, но - лиса. И Варрон был тоже лисой. Очевидно, у хитрецов этих  есть  свои  соображения,  если  они решили  не  выполнять  приказа  Цейона.  Над  этим  стоило  призадуматься. Выполнение приказа не очень-то почетно для Филиппа, но  зато  принесло  бы ему большую выгоду. Может быть, Нерон предлагает ему большую?  Или  Филипп заручился обещаниями парфян?

   Требон не любил неясностей. Грубо, напрямик спросил он:

   -  Что  все  это  означает,  молодой  царь?  Значит  ли  это,  что   вы отказываетесь подчиниться приказу Рима?

   Филипп улыбнулся. Длинноногий, неловкий, подошел он к Требону.

   - Да что вы,  мой  Требон?  Царь  Филипп  не  подчиняется?  Конечно,  я подчиняюсь. Варрон уже в наших руках. А через две недели, если  Маллук  до тех пор не выдаст самозванца, мы пошлем в Эдессу войска.

   - То-то же, - проквакал Требон, но с трудом скрыл свое смущение; он  не понимал, подшутил над ним царь, или... Что же ему, собственно, нужно было? Радоваться ли Требону, что все идет гладко, или сожалеть об этом?

   Его недоумению суждено было еще усилиться.  Когда  он  стал  прощаться, молодой царь снова завел свои двусмысленные речи:

   - Итак, в нашем распоряжении еще целых две недели.  Две  недели  -  это большой срок. Поразмыслите за эти две недели: не Нерон  ли  все-таки  этот человек из Эдессы, тот самый Нерон, который умеет отблагодарить за  услугу и под чьей властью такой офицер, как Требон, вряд  ли  торчал  бы  в  чине капитана.


9. ВОЙНА НА ВОСТОКЕ

   Эти слова не прошли мимо ушей Требона. Он стал размышлять.

   Перед ним  было  несколько  соблазнительных  возможностей.  Он  мог  бы написать о двусмысленных речах царя Филиппа в Антиохию.  Там  против  царя Коммагены собирали уличающий материал как предлог для того, чтобы  в  один прекрасный день захватить его страну. Требону было бы вменено  в  заслугу, если бы он умножил этот материал.

   Но что за  польза  ему  от  этого?  Звания  патриция  нынешнее  римское правительство ему все равно не даст, а то, что оно может дать,  у  него  и без того есть.

   Если же он станет на сторону этого Нерона, - он, любимец армии, капитан Требон! - то за такую поддержку можно потребовать любую цену - этот хитрый туземный царь совершенно  прав.  Его  возведут  в  сан  сенатора,  сделают генералом, а может быть, главнокомандующим. А если дело  провалится,  если Нерон продержаться не сможет, для него, Требона, всегда  останется  выход: заблаговременно,  вместе  со  своими  людьми,  перебраться  через  Тигр  и скрыться  у  парфян.  Те,  конечно,  во  всякое  время  найдут  применение знаменитому военачальнику, да  еще  приведшему  с  собой  несколько  тысяч вымуштрованных римских солдат.

   Обычно, когда  речь  заходила  о  полковнике  Фронтоне,  Требон  только пожимал плечами. Но поведение Фронтона, который все это время сидел один в большой Эдесской крепости, интриговало его. Требон находил такое поведение странным, не солдатским. Теперь он задался вопросом, не высматривает ли  и Фронтон возможность, как бы сделать карьеру при этом Нероне.

   Требон нетерпеливо засопел. Как поступить? Служба в  армии  Тита  стала скучной. При этих мелочных,  расчетливых  правителях  нечего  и  думать  о хорошей войне. Другое дело - служба у Нерона. Там предстояли бои - бальзам для сердца солдата. Рискованно, что и говорить, переметнуться  на  сторону этого Нерона. Но жизнь, полная риска, - разве не в этом призвание солдата? Он  всегда  усмехался  про  себя,  когда  вколачивал  рекрутам  в   головы многочисленные предписания об  осторожности  в  бою,  которые  в  "Наказе" Флавиев занимали особенно большое место.

   Когда  он  впервые  услышал  о  появлении  этого  Нерона,  он  отпустил несколько сочных шуточек по его  адресу.  Но,  видимо,  он  поторопился  - теперь все выглядело иначе. Варрон, Филипп и он, Требон, - это  три  лисы. Почему бы трем лисицам, поскольку дело идет о  такой  жирной  добыче,  как высшие посты при императоре Нероне, не расправиться  со  старой,  дряхлой, потерявшей зубы волчицей -  Римом?  А  какая  будет  потеха,  когда  потом заявится  к  ним  этот  благородный  полковник  Фронтон!  Поздно,  дорогой полковник. Нельзя одной задницей сидеть и у Нерона и у Тита.

   Не через две недели, а уже на третий день капитан Требон явился к  царю Филиппу.  Губернатор  Цейон  прислал  ему  точные  инструкции.  Инструкция поясняла: при всех условиях следует поддержать фиктивную версию, будто  бы царь Коммагенский уполномочен только на полицейские  меры.  Рим  не  хочет давать парфянам повода для каких-либо обвинений: если  бы  дело  дошло  до конфликта, он, губернатор Цейон, хочет  иметь  возможность  доказать,  что царь Филипп превысил полномочия и действовал самовольно. Стало быть,  ему, Требону, надлежит  побудить  царя  Филиппа  обрушиться  самым  беспощадным образом на  Эдессу,  но  при  этом  устроить  все  так,  чтобы,  в  случае надобности, всю  ответственность  можно  было  свалить  на  царя.  Длинное послание, в котором Цейон излагал свой  коварный  план,  Требон  принес  с собой. Он не показал его царю, но  несколько  раз  вытаскивал,  читал  про себя, усмехался, приводил из него отдельные фразы, давая возможность  царю Филиппу ясно уловить двусмысленное  содержание  письма.  Царь  никогда  не считал, что политика римлян  отличается  высокой  нравственностью,  но  он обрадовался вероломству Цейона: оно служило лишним оправданием задуманного дела.

   Поговорили о том,  о  сем.  Внезапно  капитан  Требон  подошел,  тяжело ступая, к царю Филиппу,  дернул  его  за  полу  и  простодушно  проквакал, заглядывая ему прямо в глаза:

   - А теперь, молодой царь, давайте поговорим начистоту,  как  мужчина  с мужчиной. Скажите мне по секрету: этот человек из Эдессы  -  действительно великий, щедрый, милостивый император Нерон? Так это или не так?

   Царь Филипп, не шелохнувшись, стерпел пахнувшее ему в  лицо  неприятное дыхание капитана, открыто взглянул карими глазами в его серо-голубые глаза и сказал с веселым спокойствием:

   - Мое чутье и свидетельство Варрона говорят за то, что это так.

   Требон  отступил  на  шаг  и,  как  в  свое  время  Фронтон,  заявил  с достоинством:

   - Я всего лишь простой капитан. В таком  темном  деле  царь  и  сенатор разбираются, несомненно, лучше, чем скромный офицер.

   Но тут же перешел на фамильярный тон, стал широко  улыбаться,  наконец, шумно расхохотался, хлопнул себя по ляжкам, заорал:

   - Вот это потеха, так потеха!  С  помощью  нашего  Нерона  мы  прогоним Дергунчика. Превосходно.

   И снова стал официален:

   - Итак, молодой царь, приказание генерал-губернатора будет, разумеется, выполнено мной и вами. Карательная экспедиция в Эдессу будет осуществлена. Надеюсь, что боевые силы будут достаточно внушительны. Со  своей  стороны, предоставляю вам для моральной поддержки триста человек солдат.  Остальное - дело ваше. Ответственность несете вы.

   Он сощурил светлые, почти лишенные ресниц глаза.

   Между тем Варрон содержался под почетным арестом, а царю Маллуку Филипп Коммагенский отправил послание, в котором вежливо, но определенно требовал выдачи  человека,  называвшего  себя  Нероном.  В   серьезных   выражениях советовал он другу своему и брату Маллуку  подчиниться,  пока  не  поздно, справедливому   требованию   римского   губернатора.   Кончалось    письмо ультиматумом: если  в  течение  двух  недель  не  последует  выдача  этого человека, он, Филипп Коммагенский, вынужден  будет,  к  своему  сожалению, согласно договору с римским императором поддержать требование  губернатора посылкой войск в Эдессу.

   Копия этого письма отправлена была в Антиохию.  В  приписке  значилось, что сенатор Варрон находится уже в  руках  царя  Коммагенского.  Последний надеется заполучить в скором времени и второго преступника. Как только это произойдет,  он  тотчас  же  доставит  обоих  губернатору,  согласно  его, губернатора, желанию.

   Самое письмо царь Филипп, чтобы придать ему  больший  вес,  отправил  в Эдессу со своим двоюродным братом, молодым принцем  Селевком.  Принц  этот имел с царем Маллуком и верховным жрецом Шарбилем продолжительную  беседу, в которой устно комментировал содержание письма. Беседа  велась  так,  как восточным князьям подобает беседовать, - под журчание фонтана, достойно  и доверительно. Принц рассказывал,  как  почетен  арест,  под  которым  царь Филипп содержит сенатора Варрона.  Какие  интересные  беседы  царь  Филипп ежедневно  ведет  с  Варроном.  Как   мало   римлян   примет   участие   в предполагаемой экспедиции в Эдессу - всего только триста человек. Принц не скрывал  своих  опасений  насчет  туземных  войск  Коммагены:  коммагенцы, приученные к тому, что в случае военных действий сражаются главным образом римляне, вряд ли будут с большим воодушевлением драться  против  Эдессы  и против императора Нерона. Лично принц того мнения, что  если  эти  войска, перейдя Евфрат, встретят, скажем, у девятого столба, где отходит дорога на Батне, сильного и боеспособного неприятеля, - они  скорее  всего  повернут назад и предоставят трем сотням  римлян  самим  заканчивать  битву.  Между прочим, сказал принц, сам капитан Требон не очень твердо уверен в том, что человек, который выдает себя за императора, - мошенник; и  если  император докажет свою подлинность настоящими императорскими наградами, то  вряд  ли Требон останется  глух  к  такого  рода  доказательствам.  Царь  Коммагены приветствует своего врага и друга, царя эдесского, и  вызывает  его,  если тот действительно не желает подчиниться требованию  римского  губернатора, на честный бой.

   Несколько дней спустя у девятого столба на дороге из Самосаты в Эдессу, там, где отходит дорога на Батне, встретились персидские купцы  с  купцами арабскими. Как  персидские,  так  и  арабские  купцы  поразительно  хорошо разбирались в военных вопросах. Они долго обсуждали, что было бы, если  бы на этом участке разыгралось сражение между войском коммагенским и  войском эдесским. Они подробно рассматривали возможности каждой  фазы  сражения  и пришли к выводу, что сражение это окончилось бы поражением Коммагены.

   Эти понимающие дело купцы оказались хорошими  пророками.  Когда  спустя три недели сражение, которого они опасались, произошло, оно  действительно окончилось поражением коммагенцев.

   Триста римлян, участвовавших в этом сражении, сначала вообще  не  могли понять, что, собственно, происходит. Капитан Требон был того  мнения,  что солдат при всех обстоятельствах должен уметь  с  достоинством  умереть  за своего начальника, и считал поэтому правильным ни о чем больше  солдат  не осведомлять. Таким образом, римские солдаты  никак  не  могли  постигнуть, почему их коммагенские союзники делают  столь  странные  маневры;  римляне никогда не видывали таких несуразных битв,  и  у  них  полегло-таки  около сотни человек, прежде чем остальные поняли, в чем тут дело,  и  сдались  в плен.

   С  бурным  ликованием  вошла  победоносная  армия  Эдессы  в  Самосату. Разоружила тамошний римский гарнизон, освободила Варрона, посадила  вместо него под почетный арест царя Филиппа.

   Убито было в сражении у девятого столба римских солдат девяносто  семь, коммагенских - шестнадцать, эдесских - двенадцать.

   Между тем эта победа  Нерона  при  первом  столкновении  его  с  врагом толковалась во  всей  пограничной  полосе  как  счастливый  знак.  Римские гарнизоны  в  Карре,  Батне,  даже  в  Пальмире  разоружились,  не  оказав сопротивления, либо перешли к Нерону. Многие юридически  свободные,  а  на деле зависимые от Рима города примкнули теперь к  восставшему  из  мертвых Нерону и  посылали  римскому  сенату  поздравления  с  чудесным  спасением великого императора.


10. НАГРАДА ЗА ДОЛГОТЕРПЕНИЕ

   Полковник Фронтон очень скоро и с удовольствием убедился, что  надежды, которые он возлагал на  замужество  Марции,  оправдали  себя.  От  прежних знакомых горшечника Теренция до него дошли кое-какие  вполне  определенные слухи; они дали ему право на граничащее с уверенностью предположение,  что Теренций в некотором пункте, - важном как для  Марции,  так  и  для  него, Фронтона, - безусловно не Нерон. Если Фронтон проявит достаточно выдержки, если он выждет подходящей минуты, то, полагал  он,  такое  терпение  будет вознаграждено.

   Он бывал у Марции так часто, как только можно было, однако ни  разу  не проявил навязчивости, держа себя чрезвычайно благовоспитанно, по-римски, и обнаруживал свои чувства лишь  маленькими  изысканными  знаками  внимания, никогда не высказывая этих чувств словами.

   Марцию  снедало  разочарование,  принесенное  ей  брачной  ночью.   Она избегала объяснения, которого искал отец; остатки ее веры в отца  угасали. Было безумием надеяться,  что  такой  человек,  как  раб  Теренций,  может вступить в Палатинский дворец. Неспособный  оправдать  имя  Нерона,  он  в такой же мере не в состоянии придать смысл императорскому титулу,  который на него навесили. Она не узнает могущества и славы, как не  узнала  любви. Ее  предали,  ей  суждено  всю  жизнь  прозябать  на  этом  Востоке.   Все настойчивее, все тесней кружились ее мысли и  грезы  вокруг  единственного римлянина, находившегося  вблизи,  -  вокруг  Фронтона.  То,  что  Фронтон оставался верен Титу и вместе с тем не  уезжал  из  Эдессы,  наполняло  ее гордостью; она понимала, что он делает это ради нее,  и  чувствовала  себя близкой ему. Сходство характеров и судьбы связывало  их.  Он  тоже  жил  в одиночестве, в огромной, пустой цитадели, как и  она  была  одинока  среди просторных владений Варрона. В том, что этот изящный офицер  с  красивыми, седыми,  отливающими   сталью   волосами,   один   среди   пятимиллионного враждебного  населения  представляет  римскую  армию,  она  видела  скорее великое, чем смешное.

   Она боролась с собой, не знала, довериться ли Фронтону. Он  видел,  что она борется, наблюдал ее, ни о чем не спрашивал, ждал.  Наконец  ей  стало невмоготу больше.

   - Как вы терпите, мой Фронтон, - вырвалось у нее, - эту фальшь вокруг - в вещах и в людях, этот наглый пустой блеск? Вы  единственный  среди  нас, кто сохранил достоинство  и  не  продался  окончательно  этому  распутному Востоку. Почему вы не возвращаетесь в Антиохию или Рим, чтобы  после  всей этой  бессмыслицы,  этой  нечисти  получить  возможность   дышать   чистым воздухом?

   Фронтон  посмотрел  на  нее.  Увидел  стройное,  тонкое  тело,   нервно дрожавшее под одеянием  императрицы.  Увидел  удлиненные,  горячие,  карие глаза, глаза Варрона, блестевшие на белом лице. Ее строгий  римский  нрав, ее облик весталки и то, что она была дочерью такого отца, и ее необычайная судьба - все это пленяло его. Он тянулся к ней. Терпение, только терпение, дождаться подходящей минуты.  "Надо  выждать,  -  думал  он,  -  пока  она заговорит о своем Нероне. А пока - держать себя в руках. Только когда  она начнет рассказывать о Нероне, можно пойти дальше.  Но  тогда  можно  будет пойти очень далеко".

   - Я не нахожу, моя Марция, что здесь все сплошь мишура, - ответил он. - Идея, за которую борется ваш отец, еще недавно, каких-нибудь  четырнадцать лет тому назад, была весьма  реальной,  нисколько  не  утопичной.  Правда, теперь  не  в  почете  гуманность  и  космополитизм,  теперь  на  Палатине исповедуют узкий  национализм,  отвратительное  ханжество,  обожествляется голая  военная  сила;  но  этот  ограниченный  национализм  не  становится приемлемее оттого, что его провозглашают на Палатине, а наш  космополитизм нисколько не страдает  оттого,  что  только  в  Самосате  можно  быть  его открытым сторонником. Я не знаю, удастся ли вашему отцу тем опасным путем, который он избрал для этого, осуществить свою идею. Откровенно  говоря,  я не верю в это. Но если вы ставите ему в вину неразборчивость в  средствах, которыми он пользуется для проведения своей идеи, то тут вы несправедливы, моя Марция. Когда-нибудь его идея восторжествует, это безусловно;  но  так же  безусловно  и  то,  что  людям,  которые  будут  содействовать   этому торжеству, придется пользоваться такими же пошлыми и грязными  средствами, какими теперь пользуется ваш отец.

   Спокойствие, с которым Фронтон говорил, благородство, с которым он брал под защиту ее отца, хорошая и чистая римская латынь,  умное,  мужественное лицо и седая, отливающая сталью, голова - все это очень нравилось  Марции. Она почувствовала, как близок ей этот человек. Она не сомневалась, что  он остался в Эдессе только ради нее. Но ей хотелось услышать это из его уст.

   - То, что вы говорите, благородно и великодушно. Но это не ответ на мой вопрос. Почему вы остаетесь здесь? Почему вы не уезжаете в Рим?

   Фронтон знал, что именно хотелось бы ей услышать. Он знал: он  нравится ей и она ему очень нравилась. "Главное не сказать теперь слишком много,  - думал он. - Не слишком много, но и не слишком мало.  Впрочем,  я  даже  не солгу, если скажу, что остался в Эдессе ради  нее.  В  данную  минуту  это безусловно верно".

   - Почему я не отправляюсь в Рим?  -  повторил  он  ее  вопрос,  искусно разыгрывая нерешительность.  -  Отвечу  вам  честно,  моя  Марция.  Судьба захотела, чтобы ваш отец и я находились во враждебных лагерях. Но я уважаю вашего отца, и я ему друг. Возможно, что я смогу ему помочь, если дело его потерпит крах. - Тепло, но сдержанно он продолжал: - Вероятно, что я смогу помочь и вам. Я ни для себя, ни для вас не вижу смысла в том, чтобы  найти мученический конец здесь, в Междуречье. Я подготовил себе  возможность,  в случае нужды, вернуться на римскую территорию. Вы поедете тогда  со  мной, моя Марция? Теперь вы знаете, почему я до сих пор здесь,  -  закончил  он, чуть улыбнувшись; слова его прозвучали почти как извинение.

   Он напряженно ждал. Теперь, наконец,  она  должна  заговорить  о  своем Нероне, о том, как она несчастна. Если она это сделает, уже сегодня  ночью я буду спать с ней.

   Марция сказала:

   - Для меня большое утешение, что вы остаетесь здесь, мой Фронтон.  Быть может, признание мое и унизительно, но постоянно  чувствовать  себя  одной среди говорящих животных - это невыносимо. Не думайте обо мне плохо, но  я не могу больше молчать. Вы не можете себе представить, что  это  значит  - жить с человеком такого низкого происхождения. Этот Нерон... - и она стала рассказывать об его "th" и о том, как он развесил на стуле ее  подвенечную мантию.

   Когда она очнулась от первых объятий, она с  удивлением  услышала,  что этот благородный, благопристойный Фронтон, этот римлянин, теперь, когда он овладел ею, стал говорить обо всем, что касалось любви и пола,  с  крайним цинизмом, не боясь самых вульгарных выражений. И еще более удивило ее, что она, предназначенная в весталки, не очень сердилась на него за это.

   Он же думал: "Умно было с моей стороны запастись терпением. Мужественно и  порядочно,  что  я  не  пренебрег  своим  чувством  и  остался   здесь. Удивительный этот мир, этот Восток.  Мужество  и  порядочность  здесь  еще вознаграждаются".


11. ИСКУШЕНИЕ ФРОНТОНА

   Умиротворенная любовью Фронтона,  Марция  перестала  возмущаться  своей судьбой. Она дружелюбно разговаривала с  отцом,  вместе  с  ним  обсуждала шансы на успех их общей затеи. Какая-то стыдливость мешала ей  произносить в его присутствии имя Фронтона, а когда отец упоминал о нем, она  молчала. Улеглась и ненависть ее к Теренцию. Он стал  ей  чужим,  безразличным,  ей теперь  нетрудно  было,  когда  он   обращался   к   ней,   отвечать   ему дружески-спокойно и вежливо.

   Был даже такой день, когда она посочувствовала ему. Он пожелал показать ей свое любимое местечко в Эдессе - Лабиринт - и предложил ей пойти с  ним туда. Она спустилась с ним  в  сопровождении  нескольких  факельщиков.  Он повел ее в очень отдаленную пещеру, людям велел подождать у входа, так что свет факелов лишь  слабо  проникал  туда.  Они  остались  одни  в  мрачном подземелье, летали вспугнутые летучие мыши, в полумраке  она  видела  лишь неясные очертания его лица, но голос Нерона говорил ей о плане перестроить этот Лабиринт в гробницу для них  обоих.  Мрачное  великолепие  этой  идеи произвело на нее впечатление. В  первый  раз  она  почувствовала  в  своем супруге человека, имевшего какое-то отношение к имени, которое он носил.

   С этого дня он не вызывал в ней неприязни. Если раньше  ее  оскорбляло, что он не приближался к ней как  муж,  то  теперь  она  была  ему  за  это благодарна. Но больше всего она была ему благодарна за то, что он послужил предлогом для ее сближения с Фронтоном.

   Фронтон, со своей стороны, любил Марцию и считал, что он  счастлив,  но счастье это не заполняло его целиком. Он питал пристрастие  к  политике  и военному делу, был азартным  наблюдателем  удивительных,  захватывающих  и уродливых действий людей, и битва у девятого столба дороги из  Самосаты  в Эдессу крайне интересовала его как специалиста. Хотя Марция, встревоженная опасностью, которой он без нужды подвергал себя, пыталась удержать его, он все же отправился в Самосату.

   Варрон, разумеется, слышал об отношениях между Фронтоном и его дочерью, он был доволен, что Марция  нашла  себе  подходящего  друга.  Его  вдвойне радовало, что это был его друг - Фронтон. Варрон с искренней  сердечностью приветствовал Фронтона в Самосате.

   - Вас не удивляет, мой Фронтон, - подошел он к интересовавшей их  обоих теме, - та быстрота, с которой наш Нерон возвращает себе  прежнюю  власть? Небеса явно покровительствуют ему. Он на лету завоевывает сердца.

   - Это верно, - согласился Фронтон. - И меня очень интересует: как долго это будет длиться? Сколько времени достаточно казаться императором,  чтобы быть им?

   - Целый век, - убежденно ответил Варрон. - Когда речь  идет  о  власти, скажите,  где  кончается  видимость  и  начинается  сущность?   Совершенно безразлично, откуда властитель  черпает  свет,  излучаемый  им.  Вовсе  не всегда хорошо, когда свет этот исходит от него самого. Иногда лучше,  если он умеет извне осветить себя с нужной стороны. А это Нерон умеет сейчас не хуже, чем двадцать лет назад.

   -  Вы  хотите  сказать,  -  пояснил  Фронтон,  -  что  он  понятлив  и, следовательно, пригоден?

   - Он всегда был понятлив, - двусмысленно ответил Варрон.

   Фронтон признал:

   - Во всяком случае, те,  кто  стоят  за  ним,  отличаются  смелостью  и ловкостью. Они заслуживают удачи, которая пока не изменяет им.

   Варрон от души обрадовался похвальному слову из уст знатока. Он подошел к Фронтону, протянул ему руку и сказал не без сердечности:

   - Почему же вы не переходите на сторону этого Нерона?

   Отправляясь в Самосату, Фронтон надеялся, что ему предложат перейти  на сторону Нерона. Его подмывало даже спровоцировать  такое  предложение,  он ожидал его с веселым и слегка  боязливым  любопытством,  твердо  решившись отклонить его. Теперь же, когда он услышал  слова  Варрона,  они  поразили его, как нечто совершенно неожиданное. Его  решения  как  не  бывало,  он, всегда такой рассудительный и уверенный в себе человек, заколебался,  впал в смятение.

   Вот перед ним то, к чему он всю жизнь стремился: материал,  на  котором можно проверить свои теории на практике. Ему нужны были римские солдаты  и противник, ему нужна  была  война  или,  по  меньшей  мере,  одно  большое сражение. Здесь все это было. Сенатор - умный,  смелый,  обаятельный,  его друг и отец его подруги, - предлагал ему все это. Правда, он предлагал ему не римских солдат, а лишь "вспомогательные войска",  как  их  презрительно называли в армии, части, составленные из варваров,  с  примесью  небольших отрядов римлян. Но поработать и с этим материалом было большим искушением. Полковника Фронтона  можно  было  обвинить  в  чем  угодно,  только  не  в трусости. Но он был римский солдат, и некоторые принципы римского  солдата вошли в его плоть и кровь. Он был надменен, как все  римские  офицеры.  Он любил Восток, но варвар оставался для  него  варваром,  и  вести  варваров против римлян, хотя бы варвары эти совершали полезное для империи дело,  а римляне - вредное, было недостойно. Как римский солдат, он  усвоил  также, что излишней опасности следует избегать. Солдат в  походе,  если  даже  не предвидится нападения, разбивает укрепленный лагерь и укрывается за валом. Солдату нужна уверенность в завтрашнем дне, право на пенсию и обеспеченную старость необходимо ему, как воздух.

   И вот полковник Фронтон стоит, охваченный колебаниями, борется с  самим собой. Перед ним невероятный соблазн - организовать  армию,  преобразовать ее,  заново  сформировать,  повести  в  бой,  больше  ему  в  жизни  такая возможность, конечно, не представится. Но, чтобы получить эту армию,  надо пожертвовать обеспеченностью, созданной трудом всей жизни.  Вперед  влекло его страстное желание наконец-то проверить свои теории, оправдать их перед всем миром, назад  отбрасывал  стихийный  инстинкт,  стремление  сохранить завоеванные права.

   Варрон видел, какая буря поднялась в  душе  его  собеседника.  То,  что Фронтон так боролся с собой, придавало еще большую  ценность  его  дружбе. Настойчиво уговаривал он его:

   - Вы отлично знаете наши шансы и степень нашего риска.  Мы  располагаем сейчас армией в тридцать пять тысяч человек, из  них  пять  тысяч  римлян. Материал этот вам хорошо знаком. Он не  из  лучших,  хотя  в  него  входят контингента из вашего Четырнадцатого и из Пятого, но в общем материал этот не плох. Три тысячи кавалеристов нашего Филиппа  -  это  отборные  войска. Возьмите на себя верховное командование этой армией, мой  Фронтон.  Лучших шансов даже у Веспасиана не было, когда он начал войну с Вителлием. А  имя Веспасиана не имело ведь такой притягательной силы, как имя Нерона.

   Фронтон уклонился от прямого ответа.

   - Чего вы хотите от меня? - возразил он. - Я - "кабинетный"  офицер,  я далеко не популярен.

   -  Разумеется,  вы  слишком  умны,  -  ответил  Варрон,  -  чтобы  быть популярным. Но с меня достаточно,  если  будет  популярен  мой  император. Полководец мне нужен не популярный, а понимающий свое  дело.  Возьмите  на себя командование, мой Фронтон. Мы оба любим наш Восток. Вы  -  не  меньше меня. Пойдемте вместе, полковник Фронтон. Скажите: да.

   С лица Варрона на Фронтона смотрели глаза Марции.  Если  он  откажется, Варрону не останется ничего иного, как  предложить  командование  Требону, любимцу армии. Неужели же самому отдать в руки человека,  которого  он  не выносит, столь горячо желанный пост? Искушение терзало его. Еще  мгновение - и он протянул бы руку Варрону и сказал бы: да, да, да. Но  точно  путами связали  его  глубоко  укоренившийся  страх  перед  возможностью  лишиться обеспеченности, солдатское обостренное чутье к опасности.  Он  скрылся  за своим валом.

   - Благодарю вас, мой Варрон, - ответил он. - Не сочтите это  за  пустые слова, если я скажу вам, что ваше доверие служит для меня  доказательством высокой оценки моей личности и что мне очень тяжело отказаться  от  вашего предложения. Но, видите ли, я - так уж оно есть - солдат.  Мне  нужны  мои пятьдесят один процент уверенности в завтрашнем дне. Я люблю и уважаю вас, ваша политика и ваше мужество увлекают меня. Но я не принесу вам в  жертву моей уверенности. Большего, чем доброжелательный  нейтралитет,  я  обещать вам не могу.

   - Очень жаль, мой Фронтон, - сказал Варрон угасшим голосом, - что вы не присоединяетесь к нам.

   - Да, жаль, - ответил Фронтон.

   Они сидели в одном из прекрасных покоев царского дворца в Самосате. Оба были несколько вялы, утомлены и глядели прямо перед собой.

   - Вы нанесете визит царю Филиппу?  -  спросил  спустя  несколько  минут Варрон, с огромным усилием меняя тему разговора.

   - При всем желании я не мог бы этого сделать, - ответил Фронтон. - Я  - римский офицер, и к мятежнику могу относиться только как к врагу. Я явился сюда, чтобы договориться с капитаном Требоном.  О  нашей  с  вами  встрече никто не должен знать. Я не имел права вас видеть, мой Варрон.

   - Боюсь, -  печально  сказал  Варрон,  -  что,  несмотря  на  всю  вашу находчивость, вам придется,  поскольку  вы  к  нам  не  примкнули,  вскоре вернуться в Антиохию.

   Фронтон оживился.

   - И не подумаю, - ответил он.  -  Мои  симпатии  к  вашему  делу  будут подсказывать мне все новые и новые доводы  в  пользу  моего  пребывания  в Эдессе. Пока сохранится хотя бы искорка надежды на торжество вашего  дела, я вас не покину. Я вам друг, Варрон. Верьте мне, прошу вас.

   - Спасибо, - откликнулся Варрон.

   Оба перевидали на своем веку много людей и много судеб  и  привыкли  не верить словам - ни чужим, ни даже собственным, но на этот раз и  Варрон  и Фронтон почувствовали, что оба они искренни.

   - Кому же мне поручить командование, если вы отказываетесь принять его? - размышлял вслух Варрон.

   - Требону, разумеется, - сделав над собой усилие, посоветовал  Фронтон. - Малый этот мне, пожалуй, еще противнее, чем вам.  Кроме  того,  он  меня терпеть не может. И, конечно, получив власть, постарается насолить мне. Но при создавшемся  положении  он  -  наиболее  подходящая  кандидатура.  Как офицер, как политик и как друг,  я  советую  вам  предложить  командование Требону.


12. РОДСТВЕННЫЕ ДУШИ

   Несколько дней спустя после этого разговора Нерон с  большой  пышностью переехал из Эдессы в  Самосату.  Он  освободил  царя  Филиппа  из-под  его почетного ареста, обнял,  его,  назвал  братом.  Затем,  после  длительной беседы с Варроном, приказал первым вызвать к себе Требона.

   Популярный капитан провел несколько неприятных дней. Появление Фронтона в  Самосате  было  совершенно  некстати.  Что  нужно  было   здесь   этому изнеженному жеребцу? Он, Требон, своими руками сотворил императора Нерона, а теперь этот Фронтон, - потому  только,  что  он  родился  второразрядным аристократом и носит чин полковника, - выхватит у него из-под носа  жирный кусок? Последние несколько дней с их  ожиданием  перемен  и  новых  бурных событий сделали сухую  гарнизонную  службу  окончательно  невыносимой  для Требона. Вновь, как в юности, испытывает он  необузданную  жажду  больших, опасных приключений. С орлами Нерона мечтает он пройти далеко на Восток, а может быть, и на Запад,  если  прикажет  Нерон,  стремящийся  проделать  в обратном направлении путь Александра. Но он не пойдет на это дело  в  роли младшего офицера, он хочет, чтобы его поставили на подобающую  высоту,  он хочет быть первым, вождем. Он знает, что все это не несбыточные мечты, что единственный соперник, который может быть опасен, - это  Фронтон.  Правда, его несколько успокоило  посещение  Фронтона;  тот,  видимо,  считал  себя офицером Тита, и только. Но это может быть уловкой. Ведь он, Требон,  тоже еще не открыл своих карт. Как только Фронтон ушел от него,  он  на  минуту подумал - сейчас же открыто  перейти  на  сторону  Нерона  и  без  дальних проволочек взять да арестовать  этого  белоручку,  этого  полковника,  как врага императора, как лазутчика,  подосланного  узурпатором  Титом.  Но  в следующую минуту  снова  побеждает  дисциплина,  невольная  почтительность капитана к образованному, властному  начальнику;  Требон  не  отваживается действовать против Фронтона так грубо и прямолинейно.

   То, что Нерон приказал вызвать Требона к себе первым, польстило,  после пережитых сомнений и тревог, его  самолюбию.  Он  понял,  что  ему  готовы предоставить  то,  на  что  он  вправе  претендовать.  Неуверенность   его мгновенно обратилась в высокомерие и наглость.  Прекрасно,  он  поладит  с человеком из Эдессы. Но он знает себе цену и даст понять этому Нерону, что он, знаменитый капитан Требон, - великий воин, а  тот,  несмотря  на  весь свой пурпур, всего лишь раб Теренций.

   И он явился во всем блеске своих многочисленных знаков отличия,  шумный и великолепный. Нерон сидел в кресле, когда Требон со звоном  и  бряцанием вошел в покой. Кресло было, как всякое другое, а Нерон, несмотря на  очень широкую  пурпурную  кайму  на  своей  императорской  мантии,  одет  был  с подчеркнутой скромностью, и все-таки это был он  -  спокойный,  надменный, слегка скучающий, он произвел на вошедшего с такой помпой Требона в высшей степени величественное впечатление. Хотя кресло было и очень обыкновенным, но он не сидел в нем, он восседал, словно на троне, и Требон  был  глубоко поражен видом  этого  человека  и  его  манерой  держаться.  Императорские почести, которые воздал ему Требон, не  были  пустым  жестом.  Выросший  в казарме и в лагерях, капитан  был  поражен  уверенностью,  с  какой  носил сидящий в кресле человек атрибуты власти, - и, солдат до мозга костей,  он автоматически  повиновался  этой  повелевающей  силе.  При  всем  том  он, конечно, сознавал, что человек этот не подлинный Нерон, но как раз то, что он им не был и все же с таким императорским видом  сидел  в  этом  кресле, импонировало ему. Восседавший, словно на  троне,  человек  вызывал  в  нем солдатскую  готовность  повиноваться,  восхищение   и   какое-то   чувство воровского сговора,  сообщничества,  добровольного  подчинения  разбойника своему атаману.

   Восседавший на троне тотчас  же  учуял,  что  явился  истинный  друг  и почитатель. Горшечник Теренций, будучи маленьким человеком, всегда тянулся к вышестоящим, но свободно, по-свойски чувствовал себя только с равными. И он мгновенно почувствовал  к  капитану  Требону  влечение  простолюдина  к простолюдину. Этот Нерон, этот император, которого чернь всюду встречала с ликованием, ощутил  что-то  родственное  в  любимце  армии,  в  популярном капитане Требоне. Он был благодарен Варрону за то,  что  Варрон  остановил свой  выбор  именно  на  этом   человеке,   предназначив   его   на   пост главнокомандующего.

   Требон решил было  держать  себя  с  Теренцием  запанибрата,  дать  ему понять, что, соглашаясь поддержать его, он оказывает ему благодеяние. Но в том-то и суть, что человек, сидевший напротив  него  и  время  от  времени свысока и со скучающим видом взглядывавший на него сквозь свой смарагд, не был горшечник Теренций. И когда этот человек объявил ему,  что  производит его в генералы и вручает ему  высшее  командование  над  своими  войсками, Требон почувствовал себя вознесенным на  такую  высоту,  так  незаслуженно облагодетельствованным, точно  подлинный  Нерон,  во  всемогуществе  своей власти, вверяет ему свои армии. Глубокой, блаженной преданностью наполняло его сознание, что  он  призван  завоевать  для  этого  человека  власть  и положить эту власть к его ногам. Фигура властелина, сидевшего в  кресле  и свысока, с несколько скучающим видом оглядывавшего  его,  Требона,  сквозь свой смарагд, так незабываемо запечатлелась в его душе,  как  самые  яркие образы и переживания его юности.

   Минуты, когда он приводил к присяге этому Нерону своих солдат, приказав им заменить изображения  Тита  на  знаменах  и  под  орлами  изображениями Нерона, стали самыми знаменательными в его жизни. Хотя ему как  верховному командующему не было в том нужды, но он дал  обет  богам:  не  щадя  жизни первым взобраться на стену первого  города,  который  он  будет  брать,  и водрузить боевое знамя с изображением Нерона, снискав себе за это  награду - "Стенной венец".


13. БОЛЬШАЯ ПОЛИТИКА

   Стража у входа в Библиотечный зал, служивший  Нерону  залом  совещаний, торжественно взяла на караул и пропустила Кнопса. Кнопс, бывший раб,  ныне - государственный секретарь, увидел, к своему  огорчению,  что  он  явился первым. Это проклятое усердие въелось ему в плоть и кровь  со  времен  его рабства. Остальные - знатные господа - не торопились.

   Юркий, подвижной, он не мог  усидеть  на  месте.  Он  стал  осматривать шкафы, где хранились книги и свитки, ощупывал  ценное  дерево,  металл  на статуях.  Машинально  оценивал  и   то   и   другое.   Досада   постепенно улетучивалась. Он чувствовал себя здесь,  во  дворце  Филиппа,  как  дома. Разве у него нет всех оснований быть довольным?

   О, он высоко взлетел, раб Кнопс. Он расточал самому себе похвалы за то, что так упорно верил в возвышение Теренция и  не  уходил  от  него.  Он  и впредь его не покинет. Он искренне любит своего Нерона, хотя бы уже за то, что Нерон дал ему возможность развернуться. И  еще:  он  считает  Теренция глупым и любит его из чувства собственного превосходства.

   Он, Кнопс, - голова, и  притом  мытая  в  семи  водах.  Человек,  менее хитрый, знай он так много, как Кнопс, отправился бы в Антиохию  и  дал  бы показания против Нерона-Теренция. За это губернатор Цейон даровал  бы  ему вольную и назначил в награду солидную сумму. Человек, менее хитрый, сказал бы себе, что лучше быть скромным вольноотпущенником под властью Тита,  чем государственным секретарем при Нероне. В глубине души Кнопс  убежден,  что безрассудно смелая авантюра, в которую  пустился  мастер  горшечного  цеха Теренций, дерзнувший объявить себя римским императором,  не  может  хорошо кончиться. Но так как Кнопс - голова, он метит еще  этажом  выше.  Тот  же внутренний голос, который удерживал его около Теренция даже в те  времена, когда дела обстояли очень плачевно, говорит ему, что его Нерон  поднимется гораздо выше и что из него можно будет выжать еще  гораздо  больше.  Но  в сокровенных глубинах  своего  сознания  Кнопс  всегда  начеку,  он  всегда настороже. У него отличный нюх. Он сразу учует приближение конца и  сумеет заблаговременно унести ноги.

   Он расхаживает по красивому залу, вынимает  из  шкафов  то  свиток,  то книгу,  чувствует  себя  хорошо.  Он  думает  о  своем  приятеле  Горионе, ухмыляется добродушно и с сознанием  превосходства.  Этому-то  он  показал себя! Поговорку о трех "К" он опроверг  основательно.  Но  он  по-прежнему расположен к Гориону. За высокую мзду он переписал на его имя  фабрику  на Красной улице и предоставил ему еще и  другие  источники  дохода.  Малютке Иалте исполнилось четырнадцать лет, она в расцвете своей юности. Возможно, он на ней и в самом деле женится, как обещал Гориону. Он так высоко  стоит теперь, что может себе это позволить. Во всяком случае, если он как-нибудь улучит свободный часок, он переспит с девчонкой. Старик Горион  и  за  это должен быть ему благодарен.

   Приятные эти размышления прервал приход капитана  Требона.  На  Требоне было одеяние с пурпурной полосой  и  красные  башмаки  сенатора  с  черным ремнем. Он явно чувствовал себя  еще  неловко  в  новом  облачении.  Кнопс называл его про себя вороной  в  павлиньих  перьях.  Требон  чувствовал  в Кнопсе скрытое пренебрежение  к  себе.  Этот  нахал  с  первого  мгновения одновременно и отталкивал и привлекал его. Он решил установить  с  Кнопсом приятельские отношения, так как тот, видимо, имел влияние  на  императора. При этом, однако, Требон решил быть постоянно начеку.

   Сверкая великолепием своих одежд,  Требон  широко  расселся  в  кресле, Кнопс, худой и юркий, бегал взад и вперед. Третьего дня вечером они вместе здорово пьянствовали и  распутничали  в  таверне  "Большой  журавль".  Они прекрасно спелись там. В ожидании прихода остальных Кнопс расписывал,  как они с Требоном, взяв Антиохию,  перевернут  вверх  дном  аристократическое предместье  -  Дафне.  Требон  с  удовольствием  представлял  себе,  какие забавные  шутки  они  будут  откалывать,  измываясь  над  Цейоном  и   его схваченными  приверженцами;  Кнопс  умелым   штрихом   дополнял   картины, нарисованные разнузданным воображением капитана.

   - Вы действительно голова, мой Кнопс, - признавал Требон  и  раскатисто смеялся громким жирным смехом.

   Однако он коротко произносил  звук  "о",  и  это  отравило  Кнопсу  все удовольствие от комплимента.

   В эту минуту вошли царь Филипп и  Варрон.  Легкая  неприязнь  Кнопса  к Требону быстро исчезла - он  почувствовал  себя  заодно  с  Требоном  и  в оппозиции к вошедшим. За несколько дней эти четыре человека,  приближенные Нерона, успели разделиться на две партии. С одной стороны, знатные господа - сенатор Варрон и царь Филипп: они были представителями  той  либеральной космополитически настроенной аристократии, которая всегда была сторонницей Нерона.  Требон  же  и  Кнопс  мнили  себя  представителями  народа,   тех миллионов, которые и прежде и теперь рукоплескали императору за  то,  что, при всем своем блеске и императорском величии, он не гнушался их;  за  то, что при всем его великолепии, бесстыдстве,  комедиантстве,  при  всей  его преступности, пышности он не брезгал спускаться к  толпе  и  показывал  ей свое искусство; за то, что он, беспощадно посылая на казнь  тысячи  людей, предпочитал казнить родовитых и  знатных,  а  не  простой  народ;  за  то, наконец, что он был последний из дома великого Юлия Цезаря.

   Царь Филипп и  Варрон  были  одеты  просто  и  скромно,  и  это  шло  к благородному стилю Библиотечного зала. Сам Кнопс также подчеркивал в своей одежде сдержанность. Ему было  досадно,  что  Требон  так  безвкусно,  как выскочка, вырядился; но именно поэтому, из протеста, он чувствовал себя  в союзе с ним.

   Вошел Теренций. Несколько развинченной походкой  скучающего  Нерона  он подошел к ожидавшим, на ходу, пренебрегая этикетом, обнял каждого,  открыл заседание, предложил приступить без излишних церемоний, к делу. Он  быстро и великолепно  научился  всюду  держать  себя  как  первый,  с  корректной пресыщенностью человека, привыкшего  всегда  и  всюду  первенствовать.  Но Варрон и Кнопс очень хорошо знали, что их  Нерон  жаждет  поклонения,  как иссохшее поле дождя. Варрона позабавило, как Нерон пригласил его  доложить о положении вещей - дружески-вежливо, но  с  легкой  ноткой  властности  в голосе. Однако нельзя было не признать - Теренций нашел правильный тон.

   Варрон начал свой доклад. Пока все идет хорошо.  Кассы  полны.  Большие доходы приносят императорские  домены,  князья  Месопотамии  не  скупятся. Торговля, правда, страдает - римские таможенные  чиновники  строят  всякие каверзы. Кое-кто из крупных купцов подумывает уже  вернуть  транспорты  со своими товарами.

   Нерон  слушал  вежливо,  но  почти  безучастно:  именно  так,  по   его сведениям, выслушивал  доклады  своих  министров  Нерон.  Подперев  голову рукой, он сказал небрежно:

   - Благодарю вас,  мой  Варрон.  Каких  же  путей  вы  рекомендуете  нам держаться в нашей политике на ближайшие недели?

   Варрон ответил:

   - До тех пор пока великий царь Артабан не окажет нам  помощи  людьми  и деньгами, мне кажется, что правильно будет избегать всякой провокации, как во внешней, так и во внутренней политике. Пока мы не подадим повода, Цейон не осмелится пойти против нас. Поэтому  я  настоятельно  рекомендовал  бы, чтобы наша армия ограничилась удержанием  уже  завоеванных  городов  и  не предпринимала, в  опьянении  достигнутыми  успехами,  новых  походов.  Что касается нашей  внутренней  политики,  то  я  рекомендую  не  сеять  более беспокойства среди населения. С тех пор как  император  Нерон  вновь  взял власть в свои руки, произошло немало случаев нарушений закона. Противников императора  истязали,  убивали,  разоряли  их  имущество.  Пусть   прошлое остается прошлым, но в будущем не следует  по  произволу  расправляться  с врагами императора, их надо предавать суду. Нерон всегда  был  милостив  и справедлив, он останется таким и впредь.

   Последние слова Варрона относились, очевидно, главным образом к Кнопсу.

   В упоении первыми победами Кнопс люто разделался с  личными  врагами  и конкурентами - одних подверг  пыткам,  других  казнил  и  у  очень  многих конфисковал имущество. Как человек неглупый, он и сам понимал, что слишком далеко зашел, и решил на будущее быть умеренней. Но  он  не  желал,  чтобы умеренность эту ему диктовал Варрон, и он ответил сенатору довольно резко. Сперва он пустился в принципиальные рассуждения о  власти;  ее  захвате  и утверждении.  Вернейшее  средство  удержать   власть   -   это   натравить благонамеренную часть населения  на  злонамеренные  элементы.  Сторонников императора следует поддерживать всеми средствами, а  врагов  -  беспощадно истреблять.

   - Да, - заявил он, - я много врагов раздавил и горжусь  этим,  несмотря на возражения блистательного сенатора Варрона. В  случае  надобности  я  и впредь не откажусь от террора. Показывая народу  императорскую  власть  во всем ее могуществе, мы отвлекаем  народ  от  тех  низменных  хозяйственных интересов, о которых упоминал блистательный сенатор.

   На лице царя Филиппа появилась гримаса страдания,  точно  слова  Кнопса причиняли ему физическую боль. Он сказал:

   - Здесь, на Востоке, мало недругов у императора и они  так  слабы,  что нет надобности запугивать их террором. Мне кажется,  что  лучшим  способом укрепления власти императора Нерона в этой части  света  будет  дальнейшее развитие и распространение его идеи, идеи слияния Востока и Запада.

   Говоря, царь Филипп ни разу не взглянул на Кнопса. Высоко подняв брови, он смотрел в пространство с невероятной надменностью.

   Требон, которого очень обидели слова Варрона о необходимости  держаться новой линии в области военной политики, взглянул на царя Филиппа  наглыми, почти лишенными ресниц глазами.

   - Я присоединяюсь к мнению государственного секретаря, - проквакал  он. - Я считаю,  что  выжидать  -  это  далеко  не  лучший  способ  укрепления императорской власти. Власть - значит наступление. Власть -  значит  брать города, убивать, грабить. Фасции - пук прутьев и секира - означают власть. Ворвемся в Римскую Сирию, захватим Антиохию. Если  мы  не  будем  медлить, если продвинемся вперед, если завтра же  начнем  поход,  мы,  может  быть, победим. И тогда вы увидите, милостивые государи, как быстро добрый старый царь Артабан забудет свои колебания и окажет нам поддержку.

   Он говорил тем  голосом,  который  -  это  показал  опыт  -  производил впечатление на его солдат. Его  доспехи  и  знаки  отличия  звенели,  лицо излучало  силу  и  самоуверенность.  Физиономия  и  поза  Кнопса  выражали восторженное одобрение, даже Нерон слушал Требона с  явным  удовольствием. Но  знатные  господа  -  Варрон  и  царь  Филипп  -  сидели  с  совершенно безучастным видом, Варрон рылся в бумагах, Филипп разглядывал свои длинные пальцы. Наступило тягостное молчание.

   Нерон понял, что должен вмешаться. Самая суть дела его  мало  занимала. Вся эта правительственная суета не интересовала его, ему важна была только внешность. Верный инстинкт подсказал ему,  как  в  данном  случае  следует поступить. Он должен был сказать что-нибудь  значительное,  не  становясь, однако, ни на ту, ни на другую сторону. И  вот,  невзирая  на  присутствие Варрона, он медленно поднес к глазу смарагд и оглянул всех  четырех  своих советников одного за другим.

   - Вы все правы, дорогие  и  верные  друзья,  -  разрешил  он,  наконец, тягостную паузу и  процитировал  Еврипида:  -  "Вовремя  проявить  силу  и вовремя - справедливость - вот в чем достоинство властителя..."

   Правда, пока он говорил, он уже сожалел о том, что  именно  эти  строки пришли ему на память, - тут четыре раза повторялось "th".  Но  зато  слова эти служили хорошим отправным пунктом для дальнейшей его речи.

   - Вы, мой Требон, - продолжал Нерон, - и вы, мой Кнопс, в нужную минуту проявили силу. Если же сенатор Варрон и царь  Филипп,  со  своей  стороны, утверждают,  что  теперь  своевременно   будет   проявить   милосердие   и справедливость, то и они правы. Я благодарю вас всех.

   В таком же роде, вероятно, выступил бы и подлинный Нерон. Тот,  однажды высказавшись  за  ту  или  иную  линию  в  политике,  предоставлял   своим советникам самим сговариваться и довольствовался тем, что  натравливал  их друг на друга, извлекая выгоду из их разногласий. У него всегда  все  были правы. Так же точно  поступал  теперь  и  Теренций,  причем  делал  это  с импонирующей уверенностью.

   Варрон, поддерживаемый царем Филиппом, детально изложил план дальнейших действий. Император, советовал он, пусть пока останется в  качестве  гостя царя Филиппа в своей теперешней резиденции - Самосате. Требон ни под каким видом не должен поддаваться соблазну похода против  Римской  Сирии  -  его задача состоит в организации армии и удержании  нынешних  границ.  Он  же, Варрон, находясь в Эдессе, постарается возможно скорее  довести  до  конца переговоры с Артабаном. Кнопсу он предлагает, в контакте с ним,  Варроном, и с верховным жрецом Шарбилем, взять на себя управление финансами.

   Кнопс и Требон с досадой  увидели  неприкрытое  стремление  благородных господ оттеснить их на задний план. Нерон придал лицу  обычное,  скучающее выражение; он, видимо, не все слышал, что говорилось.

   - Очень хорошо, мой Варрон. Великолепно. Прикажите прислать мне  бумаги на подпись. На нашем сегодняшнем заседании, - сказал он в заключение, - мы сильно продвинулись вперед. Мы выработали план действий, - он оживился.  - Держитесь, дорогие и преданные мои, этого плана. Мы постараемся, поскольку возможно будет, проявлять одновременно и силу и справедливость. Если же не удастся одновременно, то вперемежку: раз - справедливость и раз - силу.  Я надеюсь, что разногласий, в какой момент нужно  будет  проявить  одно  или другое, не возникнет. Если бы, однако, они возникали, то боги помогут  мне решить, что в тот или другой момент является правильным.

   С этими словами он отпустил своих советников. Всех  четырех  смутило  и встревожило искусство, с которым  сей  Нерон  признал  всех  и  правыми  и неправыми.


14. КАК ФАБРИКУЮТСЯ ИМПЕРАТОРЫ

   Умный  парфянский  царь  Артабан  медлил   признать   Нерона.   Искусно пользовался он в своих письмах цветистыми  восточными  выражениями,  чтобы избегнуть какого бы то ни было точного заявления. Агенты Маллука и Варрона сидели  в  прихожих  парфянских  министров.  Но  самое  крайнее,  на   что согласился Артабан, была посылка каравана с почетными подарками, коврами и пряностями с двусмысленным адресом: для человека,  который  называет  себя императором Нероном! Это можно  было  толковать  и  как  признание  и  как непризнание. Но для дела Нерона было крайне важно, чтобы царь окончательно решился. Если он не выступит немедленно в пользу Нерона и в  военном  и  в финансовом отношении, то держаться дольше не  будет  возможности.  Правда, весь Восток с облегчением вздохнул,  увидев  снова  орлов  императора,  но подняться, взлететь эти орлы смогут только  в  том  случае,  если  Артабан будет их кормить.

   Агенты Варрона, подгоняемые им, работали лихорадочно. И  тем  не  менее парфянские министры были по-прежнему тяжелы на  подъем,  обстоятельны,  до отчаяния  медлительны.   Наконец   через   два   месяца   Варрон   получил вразумительный ответ. "Царь царей, - сообщал ему великий канцлер и  маршал Артабана, - готов дать своему другу, императору Римскому,  тридцать  тысяч человек  вспомогательных  войск,  в  том  числе  шесть  тысяч  панцирников отборного войска. Он предоставляет  ему  также  заем  в  двести  миллионов сестерций. Но лишь при том условии, если  император  Нерон  будет  признан населением не только Междуречья, но  и  Римской  Сирии.  Если  достаточное число укрепленных городов на территории Римской  империи,  по  ту  сторону Евфрата, перейдут на сторону Нерона, и настолько, что он крепко  будет  их держать в руках, Артабан пошлет ему деньги и войска".

   Когда Варрон в первый раз пробежал письмо, в котором сообщалось об этих условиях царя, он просиял; он  нашел  их  умеренными,  разумными.  Но  чем больше о них думал, тем труднее ему казалось их осуществить.  Можно  было, конечно, как предлагал безрассудно смелый Требон,  вторгнуться  в  Римскую Сирию и взять несколько городов. Но это было бы безумием. В ответ на такую провокацию  Цейон,  с  одобрения  Палатина,  может  с  полным   основанием продвинуться за Евфрат с двумя или даже тремя легионами и разбить наголову Нерона, не рискуя вызвать  войну  с  Парфянским  государством.  Ведь  если римляне будут спровоцированы и выступят не как нападающие, а как защитники своей страны, Артабан не в состоянии будет  объединить  своих  парфян  для войны  против  них.  Нет,  это  не  так  просто,  как  представляет   себе какой-нибудь Требон. Надо, чтобы римские города  сами  собой,  добровольно перешли к Нерону. И таков, очевидно, смысл условия,  поставленного  хитрым Артабаном.

   И вот несколько пограничных римских  городов  подверглись  обработке  с помощью денег. Они были хорошо подготовлены. Не находилось только удобного предлога  отпасть  от  правительства  Антиохии,  а  Цейон  был  достаточно осторожен, чтобы  не  дать  им  такой  предлог.  Варрон  искал,  искал  до изнурения.  Как  подтолкнуть  эти  города?  Как   заставить   их   сделать решительный шаг, взбунтоваться  против  римского  императора?  Всю  страну между Евфратом и Тигром,  и  Коммаген  в  придачу,  Варрон  должен  суметь преподнести своему Нерону. Неужели всему этому  великолепному  предприятию рухнуть из-за ничтожной до смешного задачи - побудить к переходу несколько пограничных римских городов? Он искал, проводил бессонные  ночи,  мучился. Проходило драгоценное время. Он не находил выхода.

   Явился Кнопс. Его юркие глаза скользнули  по  несколько  измятому  лицу сенатора. Наслаждался ли он его беспомощностью? Во всяком  случае,  он  не дал этого заметить.

   - Условия парфян кажутся умеренными, но они жестки, - сказал он деловым тоном.

   - Правильно, молодой человек, - насмешливо отозвался Варрон.

   - Надо подумать, - констатировал Кнопс.

   - Ну, что ж, подумайте, - возразил Варрон.

   - Я уже сделал это, - ответил Кнопс. - У меня есть идея.

   - Я слушаю, - вежливо и устало сказал Варрон и  улыбнулся  скептически, безнадежно.

   Недолго эта скептическая  улыбка  оставалась  на  его  губах.  То,  что измыслил этот сумасшедший парень Кнопс, было подло и дерзко, но  при  всей своей  фантастичности  логично  и  обещало  успех.  Эти  плебеи   обладают плодотворной  фантазией,  отметил  про  себя  Варрон,  с   отвращением   и удивлением слушая расходившегося Кнопса.

   План Кнопса был таков: чтобы побудить окраинное население Римской Сирии отложиться  от  правительства  Цейона  и  перейти  на  сторону   законного императора Нерона, нужен был только внешний, каждому понятный предлог, ибо психологически население было к этому  подготовлено.  Следовательно,  дело сводится к тому,  чтобы  сделать  для  всех  ясным  и  очевидным  один  из фактически существовавших предлогов,  а  это  не  так  уж  трудно.  Разве, например, бог, называвший себя Христом, не насчитывал на сирийской границе многочисленных   последователей,   так   называемых   христиан,    которые фанатически ненавидели законного императора Нерона? Разве эти христиане из одной лишь преступной ненависти и фанатизма не  подожгли  шестнадцать  лет тому назад город Рим? По всей вероятности, они и теперь носятся  с  такими же  дерзкими   планами,   которые   поддерживает   правительство   Цейона, стремящегося расправиться с верным Нерону населением Сирии. Тот, кто знает психологию  этих  христиан,  кто  имеет  представление   о   ненависти   и мстительных планах узурпатора Тита и его чиновников, может легко понять, в каком направлении эти христиане и те, кто  их  подстрекает,  разрабатывают свои преступные планы. Например, весьма вероятно, что эти  фанатики  могут преступным образом открыть или как-нибудь иначе повредить один  из  шлюзов реки Евфрата или его канала с целью затопить и разрушить  какой-нибудь  из окраинных римско-сирийских городов, тайно  уже  признавших  Нерона.  Можно почти с полной уверенностью утверждать,  что  в  том  случае,  если  такое преступление действительно будет совершено, все пограничное население, как один человек, восстанет против правительства Антиохии. Разве это не так? И Нерон мог бы тогда,  опираясь  на  туземное  население,  по  крайней  мере несколько месяцев держаться в перешедших на его сторону окраинных городах. Условия Артабана были бы выполнены, и мы получили бы  обещанные  войска  и обещанные деньги.

   Варрон неподвижно уставился на Кнопса,  который  непринужденно  болтал, будто речь шла о подготовке увеселительной прогулки. Парень был прав.  То, что он изложил, было действительно идеей, находкой! Да, план  этот  в  его ошеломляющей простоте был так же  великолепен,  как  и  гнусен.  Он  сулил успех. Он должен был вызвать в народе требуемые сопоставления. Варрону  не нужно было это долго растолковывать.

   До сих пор еще не удалось установить истинных виновников  поджога  Рима шестнадцать лет тому назад. Варрон, имея на то веские данные, предполагал, что  это  сделали  спекулянты  земельными  участками.  Враждебная   Нерону республиканская аристократическая партия утверждала,  что  устроил  поджог сам Нерон исключительно из страсти чинить зло  и  из  желания  насладиться грандиозным зрелищем. Мнение народа разделилось. Многие считали виновником пожара Нерона; но даже у них  размах  самого  преступления  вызвал  скорее восхищение Нероном, чем ненависть к нему.  Большинство  населения  думало, однако,  что  Рим  действительно   подожгли   христиане,   которых   Нерон впоследствии  привлек  к  суду,  потому  что  нужно  же  было  кого-нибудь обвинить. Если теперь благодаря преступным образом  вызванному  наводнению погибнет один из римско-сирийских городов, народ,  как  бы  там  ни  было, сразу свяжет это с Нероном. Будут говорить, что это деяние  в  нероновском духе; вера, что Нерон жив, Нерон здесь, превратится в убеждение. Без труда можно  будет   внушить   черни,   которой   чужда   всякая   логика,   что фанатики-христиане, подстрекаемые чиновниками Тита, преступно, как в  свое время они это сделали  с  поджогом  Рима,  устроили  наводнение.  Конечно, допустить, чтобы Цейон из одной ненависти к сирийцам пошел  на  разрушение города на своей же территории, было  совершеннейшим  абсурдом.  Но  именно потому, что это был абсурд, версия имела  шансы  показаться  вероятной.  И народ будет рукоплескать Нерону, когда  он  вторично  обвинит  христиан  в преступлении и раздавит их.

   "Гнусный план, - признал в глубине души Варрон, - но план, обдуманный с большим знанием дела, рассчитанный на психологию черни. Какой плодотворной фантазией обладают плебеи!" - подумал он еще раз. Вслух он сказал:

   - А не чересчур ли это грубо состряпано, милейший Кнопс?

   - Конечно, чересчур, мой Варрон, - ответил Кнопс.

   Варрон слегка вздрогнул - даже этот вот позволяет себе  в  разговоре  с ним фамильярное обращение "мой Варрон".

   Кнопс между тем продолжал:

   - Но в том-то и вся суть, что мы чересчур грубо  это  преподнесем.  Чем грубее ложь, тем скорее в нее поверят, - заключил он убежденно.

   Варрон втайне согласился с ним.

   - А где, мой Кнопс, - спросил он, и это "мой  Кнопс"  наполнило  Кнопса огромной гордостью, -  можно  было  бы  успешнее  всего  такое  наводнение устроить?

   - Где вам угодно, - с готовностью ответил Кнопс. - Повсюду есть каналы, шлюзы и плотины, повсюду есть друзья Нерона,  чиновники  Тита,  христиане, части Четырнадцатого легиона, повсюду сирийские  святыни,  гибель  которых особенно ожесточит население, повсюду колеса и рычаги,  регулирующие  воды Евфрата и его каналов, повсюду энтузиазм, повсюду неумение здраво  мыслить и повсюду есть плечи и руки, которые как угодно повернут колеса  и  рычаги плотин. Возьмите Бирту или Апамею, Европос  или  Дагусу.  Каждый  из  этих городов,  если  часть  его   погибнет   под   вызванным   злоумышленниками наводнением,  возмутится  против  преступников.  И  кто  бы  после  такого наводнения ни появился, кто бы, - разумеется,  вовремя,  -  ни  возник  на горизонте, будет встречен как  спаситель.  А  если  этот  спаситель  будет называть себя императором Нероном... - Он  не  закончил,  удовольствовался лишь сдержанной, самоуверенной, хитрой улыбочкой.

   Остальным советникам императора план Кнопса, как и  Варрону,  сразу  же понравился. Больше всего  радовался  предстоящему  наводнению  на  Евфрате Требон. У царя Филиппа, правда, когда  он  услышал  об  этом  плане,  лицо омрачилось. А царь Маллук нашел вдруг,  что  он  слишком  долго  занимался государственными делами и что он может себе позволить  совершить  одно  из своих обычных путешествий в глубь пустыни; без шума, незаметно тронулся он в сопровождении немногочисленной свиты в путь, где  ждало  его  уединение. Больше  всего  колебался  верховный  жрец  Шарбиль.  Он  питал  достаточно обоснованное подозрение,  что  пресловутые  христиане  изберут  для  своих преступных целей один из храмов  богини  Тараты;  они  даже,  по-видимому, наметили себе древнюю святыню города Апамеи. Совесть  Шарбиля  заговорила. Храм Тараты в Апамее воздвигнут был у древнейшего пруда с рыбами богини, у большой, давно ответвившейся от Евфрата заводи. Поэтому он расположен  был очень глубоко и любое наводнение затопило бы его так, что невозможно  было бы его спасти. Можно ли оставить на произвол судьбы такой ценный храм,  не оградив его от опасности? Но Шарбиль сказал себе: если заглянуть вдаль, то богине все это может пойти только на пользу,  ибо  при  Нероне  ее  совсем иначе будут почитать, чем при Тите. Шарбиль был, кроме того,  любопытен  и очень стар и никогда в жизни он  не  переживал  еще  такого  зрелища,  как затопление храма Тараты. К тому же, и это, пожалуй, было главным  толчком, ему нашептывал один голос,  который  он  старался  не  допускать  даже  до сознания: пожалуй, если любимая святыня в Апамее будет надолго выведена из строя, то к его храму в Эдессе увеличится поток  паломников.  Издавна  уже верховному жрецу Шарбилю приписывали дар  пророчества.  И  вот  теперь  он принялся по движению священных рыб и по внутренностям жертвенных  животных предсказывать  жестокие,  темные  времена,  события  с  какими-то  темными высокими водами, которые нанесут его богине Тарате глубокое оскорбление...

   Тем временем Требон и Кнопс рьяно взялись за выполнение  плана.  Требон подготовлял его техническую часть, Кнопс - психологическую: голос  народа! Требон, едва ли не так же, как и сам Кнопс, был горд тем,  что  в  момент, когда эти благородные господа зашли в тупик и не находили  выхода,  именно Кнопс предложил свою спасительную идею. День и ночь мечтал капитан о  том, как он первым поднимется  на  стены  утопающего  под  разлившимися  водами Евфрата города и добудет себе "Стенной венец" - отличие, которого ему  как раз не хватает.

   Императору делали обо всем этом предприятии лишь туманные намеки, вроде того, что популярность его сразу очень сильно поднимется, что в  ближайшем будущем предстоит счастливый поворот событий. Достаточно  будет  заставить его вовремя показаться в утопающем городе. Если  он  ни  о  чем  не  будет знать,  то  тем  выразительнее  будет  его   возмущение   низостью   этого преступления.


15. ВЕЛИКОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

   Территория  города  Апамеи  расположена  была  по  обоим  берегам  реки Евфрата. На правом берегу, по пологому  склону  холма,  поднималась  более новая часть города, увенчанная  цитаделью.  На  левом  берегу,  низменном, разместился старый город. Здесь был тот  самый  старинный  пруд  с  рыбами Тараты, который сыграл роль в решении Шарбиля;  это  был  ответвленный  от Евфрата солено-пресный водоем, к  нему  примыкал  древний  святейший  храм богини. Старый и новый город соединялись мостом. Население старого  города состояло исключительно из сирийцев; в новом городе, Селевкин,  большинство населения было тоже сирийское; защиту города нес сильный римский гарнизон.

   Несколько выше Апамеи от Евфрата отходил  "Канал  Горбата",  снабжавший водой всю округу. Воды реки и канала исстари  регулировались  плотинами  и шлюзами,  построенными,  по  преданию,  легендарной  царицей  Семирамидой; теперь они назывались  "Плотинами  Горбата"  и  слыли  техническим  чудом. Опытные сторожа обслуживали хитрый и вместе с тем очень  простой  механизм этих плотин. Никто не запомнил, чтобы здесь когда-либо случались более или менее серьезные повреждения.

   Тем ужаснее потрясены были жители старого города Апамеи, когда  в  одну апрельскую ночь Евфрат внезапно вломился в их улицы и жилища и затопил все мгновенно и неотвратимо. Раньше,  чем  можно  было  поверить  в  это,  вся территория старого города была сплошным желтым,  тихо  плещущимся  озером. Ответвленный с незапамятных времен солено-пресный водоем с  рыбами  Тараты соединился с общим потоком, от которого его  некогда  отделили,  священные рыбы уплыли, вся нижняя часть храма исчезла  под  клокочущими  водами.  По озеру,  которое  было  раньше  городом   Апамеей,   плыли   между   наспех сколоченными лодками домашняя утварь, скот, течением  уже  уносило  первые трупы. Жутко поднимались над тихо плещущей водой крики потрясенных  людей, рев и мычание скота. Сшитые из бараньих шкур плоты с нагими и  полуодетыми людьми плыли по улицам, по которым еще вчера двигались  носилки,  повозки, всадники.

   Никто не постигал, как могла так внезапно разразиться катастрофа.  Лишь через несколько часов где-то на берегу по нижнему  течению  Евфрата  нашли одного из сторожей "Плотины Горбата", связанного и с кляпом во рту.  Когда полумертвого от муки и ужаса человека развязали, он рассказал: один из его помощников вместе с кучкой неизвестных внезапно напали на него,  повалили, связали и бросили в реку; что  было  дальше,  он  не  знает,  это  чудо  и огромная милость богов, что его живым прибило к берегу и  что  он  спасся. Имя помощника, напавшего на него, а затем, очевидно, по безумию ли или  по злому умыслу открывшего плотину. - Симай. Он христианин.

   Так же быстро, как за несколько часов до того разлились воды Евфрата по низменной части Апамеи, в высоко расположенной Селевкии разнеслась  весть, что потоп этот - деяние преступных рук. Уже и христианин Симай  признался, что его нанял для этой цели правительственный  писарь  Аристон.  Население города охватила бешеная злоба. Еще до полудня стало определенно  известно, что  христиане,  эти   подонки   человечества,   подкупленные   преступным правительством узурпатора Тита, взялись разрушить святыню богини Тараты  и ее прекрасный город, так как сирийцы помышляли отказаться  от  повиновения Титу и вернуться к своему законному императору Нерону.

   О том, что христиане - бунтари,  знал  весь  свет.  Они  не  признавали собственности и семьи, от них можно было ждать  любого  злодеяния.  Жители Апамеи обрушились на них, врывались в их дома, убивали, громили их  убогий скарб.

   Римские солдаты явно сочувствовали населению.  Всеми  силами  старались они помочь тем, кому угрожала опасность.  Перевозили  людей  на  лодках  и плотах на правый, высокий берег, спасали, что можно было  спасти,  из  сил выбивались, чтобы восстановить мост, сорванный в первые минуты наводнения. Солдаты, которым пришлось остаться в крепости - крепость  охраняла  правый берег реки, - стояли на сторожевых башнях и  бастионах  и  с  любопытством глазели на потоп. Вчера еще их крепость находилась на берегу реки, сегодня она  стояла  на  берегу  широкого  озера.  Диковинно  распростерлось   это желтоватое озеро под голубым небом с белыми набухшими весенними  облаками. Причудливо торчали из воды верхушки домов. На крышах в важной и комической позе застыли на одной ноге цапли, между желтыми  водами  и  светлым  небом носились с криком стаи водяных птиц. По  озеру,  в  котором  утонул  город Апамея, хлопотливо сновало между крышами все больше и больше лодок, сшитых из   бараньих   шкур,   плотов,   переполненных   спасающими,   грабящими, отчаявшимися и всяким сбродом. Необычайное зрелище представлял собою  храм Тараты. Солдатам видно было святилище,  с  которого  сорвана  была  крыша. Непристойные символы богини, высокие каменные  изображения  фаллоса  почти доверху покрыты были водой, торчали только самые кончики  их.  Гигантскому бронзовому уродливому изваянию самой богини,  стоявшему  в  полунише,  над алтарем, вода доходила уже выше голых грудей, из воды  поднималась  только голова с короной, да одна рука, держащая веретено. Тут  же  плавали  куски дерева и всякая священная утварь. Призрачно и грозно  высилась  над  водой голова богини, и когда кто-то из солдат сострил насчет ее рыбьего  хвоста, который мог бы ей теперь пригодиться, никто не посмел рассмеяться.

   Но кто это плывет сюда, вон оттуда  -  с  севера,  на  больших  лодках? Римское оружие, римские доспехи - это свои! Да, наконец-то они,  части  их Четырнадцатого легиона, которые стояли в Эдессе и Самосате. Вот и сам он - общий любимец, великий капитан Требой со своими людьми. Тысячу раз солдаты из гарнизона  Апамеи  спрашивали  себя  с  любопытством,  с  надеждой,  со страхом: явится ли он? Скоро ли он явится? Дерзнет ли? И что делать,  если он явится? Вступить с ним в бой? Или открыть ему ворота?

   И вот он здесь. Он явился вместе с  великим  потопом.  Как  быстро  они проплыли это огромное расстояние! Его саперы  сразу  же  присоединяются  к саперам из гарнизона, вместе с ними принимаются за  восстановление  моста. Понтоны  погружаются  в  поток,  всплывают,  появляются   веревки,   мешки связываются, тросы опускаются в воду, натягиваются, тянут,  подымают.  Тут же, смеясь, жестикулируя, стоит  Требон,  приказывает,  ругается,  кричит, подгоняет. Мост - единственный подступ к цитадели.

   Как будто  все  готово.  Мост  стал  длиннее,  он  изгибается,  плывет, шатается, но держится. И вот толстый, молодцеватый и наглый,  он,  капитан Требон, любимец армии, герой, первым вступает на мост: массивный, тяжелый, обвешанный оружием, верхом на коне Победителе.

   Он   скачет   без   всякого    прикрытия    впереди    всех.    Никаких предосторожностей. Небрежно висит сбоку его щит. Из орудий можно  было  бы без труда разнести в куски его и весь его отряд. Беззащитный капитан пошел бы, конечно, ко дну. Теперь уж и орудий не надо, теперь достаточно  стрел, а скоро уж и дротиков довольно будет, чтобы расправиться с  ним.  Спокойно скачет он по гремящим бревнам над  желтыми  водами,  на  его  панцире,  на перевязях его коня сверкают под светлым весенним небом знаки отличия.

   Вот они уж на этом конце моста, перед  большими  крепостными  воротами, преграждающими дальнейший путь. Что делать? Есть еще минута - последняя, - еще можно принять решение.  Забросать,  как  предписывает  устав,  "врага" камнями, этими огромными плитами,  которые  всегда  находятся  под  рукой? Вылить  на  него  кипящую  смолу,  которая  всегда  наготове?   Начальник, беспомощный, нерешительный,  вместо  того,  чтобы  отдать  четкий  приказ, оглядывается  на  солдат.  Те  бурно  требуют:  открыть  ворота,  впустить великого капитана!

   Но это не входит в планы Требона. Он не желает просто пройти в  ворота. Он хочет завоевать город, подняться на его стены. Стоящие на бастионе люди широко раскрывают глаза. Требон приказывает своим  солдатам  поднять  щиты над головами и сдвинуть их, образовать "черепаху".  Это  адски  трудно  на шатающемся мосту, это  фокус,  мои  милые.  А  теперь  -  клянусь  адом  и Геркулесом, он вскакивает, - кто бы поверил! -  на  щиты  крайнего  звена, такой тяжелый человек,  в  таком  тяжелом  снаряжении.  Кряхтя,  неуклюже, широко расставляя  ноги,  шагает  он  по  громыхающим  щитам.  Ему  подают лестницу. Он приставляет ее к стене. Начинает взбираться.

   Наверху солдаты в полной растерянности  окружили  молодого  начальника. Несколько человек взялись за тяжелую каменную плиту,  собираются  сбросить ее.  Но,  глядя  на  товарищей,  которые  машут  руками,  что-то   кричат, рукоплещут великому капитану, они не решаются. Это и впрямь  захватывающее зрелище - восхождение капитана на  стену.  Ступенька  за  ступенькой.  Все шатается - мост,  солдаты  со  своими  щитами,  вся  "черепаха",  шатается лестница, - но капитан не падает, он сохраняет равновесие. Смеясь, кряхтя, взбирается он на стену. Бросает боевой клич Четырнадцатого легиона:

   - Марс и Четырнадцатый!

   Взбирается.

   Кладет руку на край стены. Вскидывает туда всего себя. Стоит.

   - Вот и мы, ребята, -  говорит  он  на  славном,  родном,  далматинском диалекте, раскатисто гремит его знаменитый жирный смех.


16. ПЕВЕЦ ВЕЛИКОГО ПОТОПА

   Под вечер прибыл сам император,  встреченный  восторженными  и  бурными криками войск и населения. Наскоро приведя себя в  порядок,  он  вместе  с Варроном, Требоном и Кнопсом поднялся на башню цитадели. Башня состояла из восьми суживающихся  кверху  этажей,  каждый  этаж  обведен  был  каменной стеной. С последнего этажа император окинул взглядом погружающуюся в  воду старую  часть  города.  Советники  растолковали   ему   всю   чудовищность содеянного здесь зла  и  преступления,  указали  местонахождение  наиболее важных зданий, доложили, какие спасательные меры приняты.

   Через  некоторое  время  император  отпустил  свою   свиту.   Советники собрались на площадке этажом ниже.  Император  пожелал  остаться  один  на вершине  башни.  Он  надеется,  пояснил  он,  что  вид  утопающего  города вдохновит его и он, может быть, дополнит свой роман в стихах "Четыре века" песней о великом потопе, потопе, от которого спасся один только Девкалион.

   Так одиноко стоял он на вершине  башни.  На  площадках  остальных  семи этажей теснились его придворные и солдаты; у подножия  башни  толпился  со страхом и любопытством народ, а с лодок и плотов, плывших по мутным водам, проглотившим старый город, многие тысячи  глаз  благоговейно  и  неотрывно смотрели на вершину башни, где стоял он. А он упивался жутким и  волнующим зрелищем утопающего города.

   Никто  не  осведомил  его,  как  в   действительности   произошло   это наводнение; но его внутренний голос, его  Даймонион,  безошибочно  говорил ему, что эти воды раскованы были  не  случайно,  а  в  его  честь.  Высоко вздымалась его грудь. Тот день, в римском сенате, который до сих  пор  был вершиной его жизни, отошел в тень перед  сегодняшним,  еще  более  великим днем... Ради императора гибнет этот город, а чернь вокруг, теснясь  у  ног императора,  робко,  благоговейно  приветствует  его,  как   спасителя   и избавителя. Сверх ожидания, исполнился сон  его  матери,  исполнились  его собственные сны.

   Он начал декламировать стихи из эпопеи  о  великом  потопе.  Он  хорошо заучил эти стихи Нерона, они стали его собственными. Перед лицом  гибнущей Апамеи он декламирует и поет их, стихи о Медном веке, который  по  велению Зевса погружается в воды. Он бросает стихи в светлую  даль,  в  вечереющее сумрачное небо, он декламирует под крики водяных птиц, ударяя  в  такт  по струнам воображаемой цитры.

   Народ у подножия башни, на плотах и лодках, не отрывает от  него  глаз. Народы Востока всегда надеялись, что император покажет свое  искусство  не только римлянам, коринфянам, афинянам, но и им. И вот час этот настал.  Их император стоит во всем своем величии над утопающим городом, он  -  певец, спаситель, он прислушивается к  голосу  своего  гения  и  являет  им  свой светлый лик. Зачарованные, благоговея, обращают они к нему свои взоры.

   Он же, овеваемый вечерним ветром, глядя  на  широко  разлившиеся  воды, декламирует и поет под аккомпанемент  воображаемой  цитры.  Пока  знакомые стихи слетают с его губ, он предается мечтам. Он чудесно восстановит  этот гибнущий город, назовет его Нероний. Разве в свое время он не отстроил Рим со сказочной быстротой и с необычайным великолепием?  Всю  эту  страну  он покроет чудесными зданиями и произведениями искусства.  Он  прикажет,  как рисовалось ему в ту ночь в храме  Тараты,  высечь  на  скалах  Эдессы,  по примеру восточных царей, во всем великолепии свое изображение, чтобы  его, Нерона, лик был навеки запечатлен на склонах гор. Мечтая, он,  однако,  не мог удержаться, чтобы, по старой привычке, не подсчитать  самым  подробным образом, во что примерно должно обойтись такое  колоссальное  изображение, высеченное в скале. В глубине души он пожалел, что  тут  не  было  Кнопса, который немедленно бы составил ему точный расчет. Против воли вспомнил  он о дорогой статуе  Митры,  которую  ковровый  фабрикант  Ниттайи  отказался взять, так как стоимость ее превысила предварительную смету.

   Но по лицу Нерона нельзя было заметить, что в голове его  роятся  такие недостойные  мысли.  Наоборот,  он  продолжал  петь  и  декламировать  под вечереющем небом, один  на  высокой  башне  -  вдохновляющее  зрелище  для народных толп. И вдохновение вернулось к нему, и  он  стал  благословенным Девкалионом, который один пережил  великий  потоп  и  призван  был  богами творить людей из камня и вновь заселить пустынный мир.

   На площадке, под ним, Варрон сказал царю Филиппу:

   - Я видел подлинного Нерона, как он стоял на башне Мецената и  впитывал в себя зрелище пылающего Рима.

   Царь Филипп сказал:

   - Он потрясающе подлинен. Мне самому иногда кажется, что это он и есть.

   Варрон сказал:

   - Подлинный Нерон, впрочем, поднялся на  башню  Мецената  вовсе  не  из эстетических  побуждений,  а  чтобы  представить  себе  размеры  пожара  и соответственно этому правильно организовать спасательные  меры.  Подлинный Нерон никогда и не помышлял о поджоге Рима. Удивительное дело: из-за того, что существует ошибочная уверенность, будто подлинный  Нерон  поджег  Рим, нужно в честь этого поддельного Нерона потопить город Апамею! Иначе мир не признает подлинным нашего поддельного Нерона.

   - Да, - согласился царь Филипп, - такие  извилистые,  невероятные  пути должен избирать разумный, стремящийся к  добру  человек,  если  он  желает торжества разума.

   И почти физическая боль охватила обоих от отвращения и досады,  которые вызывала в них мысль  о  суетности  человеческой  природы  и  о  хрупкости человеческого разума.

   Человек на вершине башни продрог. К тому же поездка была  утомительной. Долго стоит он уже  здесь  и  смотрит  на  желтую  пучину,  глаза  у  него разболелись. Он давно уже не Девкалион, и ему даже трудно сохранить  жесты Нерона: в глубине души он стал горшечником Теренцием.  Он  слегка  дрожит: ему становится вдруг страшно собственного величия. Глядя на  погружающуюся в воду Апамею, он думает:

   "Какие огромные богатства гибнут здесь  -  десять  миллионов,  двадцать миллионов! Сколько хлеба, и сыра, и вина  можно  было  бы  купить  на  эти деньги, сколько глины и бронзы для статуй! И все это ради меня!  Мой  отец прав был, что назвал меня этим гордым и смешным именем Максимус.  Но  если бы он предвидел все это, он, наверное, испугался бы и дал мне другое  имя. Ибо хорошо это кончиться не может".


17. НЕДЕЛЯ НОЖА И КИНЖАЛА

   Страшное  преступление,  которое  совершили   христиане,   подкупленные императором Титом, вызвало волну возмущения во  всей  Сирии,  Гарнизон  за гарнизоном  срывал  со  своих  знамен  изображения  Тита  и   заменял   их изображением Нерона. Большая часть Четырнадцатого легиона  и  значительные контингента Пятого,  Шестого,  Двенадцатого  перешли  на  сторону  Нерона. Туземное население метало громы и молнии против Тита, Дергунчика и  прочей преступной шайки. Правительство с трудом подавляло беспорядки, вспыхнувшие в различных городах и в некоторых районах самой Антиохии. Пока нечего было и думать о выступлении против расположенных по берегу  Евфрата  крепостей, которые перешли к Теренцию, - тем более, что и армия была ненадежна.

   Варрон с полным правом мог сообщить великому царю Артабану,  что  Нерон прочно держит в своих руках почти четвертую часть императорской  провинции Сирии, с крупными городами и фортами. Согласно данному  обещанию,  Артабан послал войско и деньги другу своему, императору Нерону.

   Кнопс гордился, что идея, породившая этот грандиозный успех, созрела  в его голове. Он полагал, что имеет право претендовать,  чтобы  и  в  других вопросах прислушивались к его советам, а не к советам благородных  господ, Варрона и Филиппа. На ближайшем заседании кабинета  он  внес  предложение: чтобы укрепить достигнутые успехи, императору  следовало  бы  прервать  на время политику  милосердия  и  разрешить  ему  и  Требону  учинить  неделю быстрого и сурового суда.

   - Необходимо позволить тем приверженцам  императора,  верность  которых вне всяких сомнений, расправиться со своими злейшими врагами, - заявил  он в заключение. - Я предлагаю поручить мне и генералу  Требону  организовать для этой цели своего рода добровольную полицию. Подготовительные меры  уже проведены, мы  заручились  вполне  надежными  списками.  С  помощью  таких полицейских отрядов мы хотели  бы,  если  император  соизволит  дать  свое согласие, одним махом уничтожить опаснейших из его врагов.

   Варрон и царь Филипп недовольно смотрели перед собой.

   - Почему, - шепнул царь Филипп Варрону, - этот человек говорит - "одним махом", а не "одним ударом"?

   - Потому  что  безошибочный  инстинкт  подсказывает  ему  всегда  более безобразное слово и более вульгарное.

   Требон  между  тем  бурно  поддержал  предложение   Кнопса.   Император улыбнулся милостиво и рассеянно, ему нравилось мрачное,  лихое  и  грозное выражение: "Неделя ножа и кинжала". Кроме того, он был  благодарен  Кнопсу за гордые переживания той ночи - на башне Апамеи.

   - Неделя ножа и кинжала, - мечтательно сказал он, глядя в пространство.

   Варрон и царь  Филипп  молчали,  не  было  никакой  надежды  преодолеть упрямство этого сброда. Кто призывает на помощь чернь,  должен  делать  ей уступки.

   Император подписал документы, которые Кнопс и Требон  представили  ему. Кнопс - в Эдессе, Требон - в  Самосате,  образовав  небольшие  отряды  под названием "Мстители Нерона", обрушились на своих врагов. Они  легко  могли любого, кто был им не по душе, заклеймить как врага императора,  участника бунтарской секты. Во всех городах на  Евфрате,  в  Коммагене  и  в  Эдессе "Мстители Нерона" врывались по ночам в жилища неугодных им людей, убивали, громили, бросали в тюрьмы, истязали, насиловали, забирали добычу и уводили в рабство.

   Христиан - жителей Междуречья - Кнопс не  позволял  убивать  в  большом числе. Он приберегал их для агитационных целей. Он хотел устроить большой, внушительный суд с христианами в качестве обвиняемых. На суде  он  намерен был доказать, что узурпатор Тит и его чиновники заключили  против  добрых, честных  сирийцев  заговор,  непревзойденный  по  своей  подлости,   чтобы отомстить им  за  верность  законному  их  господину,  императору  Нерону. Кнопсу, упоенному своим могуществом,  захотелось  приберечь  и  Иоанна  из Патмоса. Артист был ему глубоко антипатичен. Не нужно  было  презрительных высказываний Иоанна о Теренции, чтобы  восстановить  против  него  Кнопса. Кнопса раздражало все в Иоанне - его голос, его лицо, его христианство. Он хотел заполучить его в свои руки, играть им, измываться над  ним.  Он  дал задание одному из отрядов  "Мстителей  Нерона"  во  что  бы  то  ни  стало доставить к нему этого человека целым и невредимым.

   Ночной порой посланцы Кнопса ворвались в жилище Иоанна. С самим жилищем и его содержимым они могли делать что угодно, только Иоанна велено было им доставить живым. Они стащили его и сына его Алексея с  постелей  и  молча, деловито, мастерски принялись громить все, что было в доме.  Иоанн  следил за ними с каким-то  надменным  интересом.  Они  взялись  за  его  книги  и рукописи. Это его грех, что он не мог расстаться с  мирскими,  с  суетными предметами, что он любил языческих классиков,  вместо  того  чтобы  думать только о  слове  господнем;  и  то,  что  он  вынужден  теперь  беспомощно наблюдать, как эти животные уничтожают книги, - только  заслуженная  кара. Сжав губы, смотрел  он,  как  они  рвут  в  клочья  драгоценные  свитки  и пергаменты. Вот в эту минуту в их грубых кулаках находятся свитки и  драмы Софокла, любимейшие  книги  из  всей  его  библиотеки.  Хороший  пергамент оказывает сопротивление, не дается, его нельзя изорвать так, как  им  того хочется. Они топчут его, справляют над ним  свою  нужду.  До  этой  минуты Иоанн стоял спокойно, но теперь, когда он вынужден был молча смотреть, как они надругались над этими свитками,  этими  творениями,  полными  высокой, звучащей сквозь века мысли,  он  не  смог  сдержать  тяжкого  стона.  Юный Алексей, несмотря на смирение и покорность  перед  божьей  волей,  которым учил его отец, услышав его стон, не  совладал  с  собой.  Он  бросился  на разбойников и варваров и молча, ожесточенно стал бить их слабыми кулаками. "Мстители Нерона", довольные, что по крайней мере  с  этим  они  могут  не церемониться, убили его. И вот он лежит распростертый  среди  искромсанных книг. Иоанн закричал, завыл, страшно, дико. Но они помнили приказ Кнопса и не нанесли Иоанну ни одного удара. Они даже не велели  ему  замолчать,  не заткнули ему кляпом рта. Они лишь крепко держали его, чтобы  он  не  мешал им, и потешались,  глядя  на  его  бессильные  слезы,  сквозь  которые  он вынужден был смотреть, как они молча и  проворно  заканчивают  свое  дело. Затем, согласно приказу, они доставили Кнопсу Иоанна целым и невредимым.

   Все это происходило в Эдессе в дни "Недели меча и кинжала". Царь Маллук все еще путешествовал вдали от своей столицы. Глубоко дыша, он наслаждался в пустыне свободой, которую на родине старались  отнять  у  него  западные люди. С незнакомыми спутниками, сам  никому  не  знакомый,  он  раскидывал лагерь под яркими высокими звездами и, сидя у колодца, наслаждаясь покоем, рассказывал  случайным  спутникам  сложную   глубокомысленную   сказку   о человеке, который был горшечником, но  по  велению  звездных  богов  Ауму, Азиза и Дузариса стал на время повелителем мира.


18. СМИРЕНИЕ И ГОРДОСТЬ

   Преступные  христиане,  приведенные  к  претору,   представляли   собой довольно значительную  кучку  людей,  в  большей  своей  части  маленьких, невзрачных, простых. Их специально обрабатывали  для  процесса,  истязали, всячески запугивали. Они и в самом деле дрожали. Но  только  телом.  Душой они уповали на своего бога. Их священники и старейшины убедили их, что бог явил им особую милость, сделав их мучениками. Многим действительно удалось сохранить стойкость и в смирении и уповании  на  бога  неизменно  отрицать свою вину. Были, конечно, и такие, которые кричали  и  молили  о  милости, готовые признаться во всем, что от них требовали. Впрочем, в этом не  было надобности.  Некоторые  губернаторские  чиновники,  во  главе  с   писарем Аристом, и другие лица, застигнутые на  месте  преступления,  со  мздой  в суме,  заранее  зная,  что  им  будет  оказано  снисхождение,  давно  дали требуемые  показания.  Заговор  был  таким  образом  вскрыт  во  всех  его разветвлениях.

   Кнопс с  удовольствием  предвкушал  свое  выступление  на  суде.  Секта христиан, вместо могучего существа избравшая богом  несчастного  распятого человека, издавна представлялась ему в высшей степени смешной, он от  всей души презирал ее. Рожденный  рабом,  он  испытывал  огромное  благоговение перед  силой,  могуществом,  и  ему  казалось  идиотизмом  прославлять   и обожествлять бедного и угнетенного человека. От природы острый, иронически злой ум Кнопса всегда стяжал ему большой успех, когда Кнопс избирал  своим объектом Христа. Кнопс отлично  знал  душу  черни.  Он  был  убежден,  что изобразить христиан  как  лицемерно  кроткую,  а  по  существу  преступную братию, которая с удовольствием потопила бы  весь  мир,  совсем  нетрудно. Больше всего Кнопса радовало, что он разделается с Иоанном. Но прежде  чем раздавить его, он хочет хорошенько позабавиться: только поиграв с ним, как кошка с мышью, он прикончит его.

   Он позаботился о том, чтобы допрос Иоанна происходил в его присутствии. В этот день ворота судебного зала были широко раскрыты и площадь перед ним черна была от народа, которому хотелось услышать,  как  знаменитый  артист будет держать  ответ  перед  претором  и  Кнопсом  за  содеянное  страшное преступление.

   Но говорить начал Кнопс. Он обратился к Иоанну с присущей  ему  ехидной вежливостью:

   - Так, мой Иоанн, а теперь скажите мне, зачем, в сущности,  вы  и  ваши люди устроили наводнение - потопили храм Тараты?

   - Совершенно о том же я хотел  спросить  у  вас,  Кнопс,  -  с  мрачным удовольствием ответил Иоанн. - Зачем в самом деле мне или  кому-нибудь  из нас нужно было бы учинять подобное идиотство,  которое  только  на  пользу тебе и тебе подобным и твоему так называемому императору Нерону?

   - Ну, дорогой мой Иоанн, - кротко, чуть ли не весело возразил Кнопс,  - на это могло быть очень много причин. Вы  могли,  например,  сделать  это, чтобы лишить богиню Тарату ее храма, изгнать ее  из  страны  и  тем  самым оставить сирийский народ без покровительницы. Вы могли также предположить, что такое разрушение, такой преступный акт ненависти послужит сигналом для всех вредных элементов в стране и они, как те воды, которые вы разнуздали, ринутся на законного императора Нерона. Возможно также, что вы это сделали просто из ненависти  к  цивилизации,  собственности,  порядку,  семье,  из ненависти ко всем богам, кроме вашего распятого.

   Слова Кнопса  произвели  впечатление.  Иоанн  решил  говорить  на  суде возможно меньше. Но он видел, что его единоверцы, обвиненные вместе с ним, ждут его ответа, видел, что толпа слушателей не отрывает глаз от его  губ. Он должен был ответить.

   - Мы не осуждаем чужих взглядов, - начал он спокойно и  с  достоинством поучать своего противника  и  свою  аудиторию,  -  даже  если  считаем  их ошибочными.  Придет  пора,  и  бог  наш  без  нашего   участия   искоренит неправильные вероучения. Мы также не противники  цивилизации.  Но  что  мы действительно ненавидим, это роскошь, обжорство, неумеренность. По-нашему, цивилизация - это чувство меры, цивилизация - это  жизнь  по  божественным законам. Мы никого не хотим лишать его бога.  Да  сохранит  каждый  своего бога, а нам оставит нашего.

   - Скажи-ка, на милость, - ответил с коварной любезностью Кнопс,  -  вы, значит, вовсе не враги собственности. Однако все же некий Иоанн  отказался от собственности, роздал ее, выбросил вон.

   - Этого я тебе объяснять не стану, Кнопс, - презрительно сказал  Иоанн. - Этого ты не поймешь своим мозгом раба.

   Кнопс не потерял спокойствия.

   - А я-то думал, - сказал он с благодушным удивлением, - что  вы  стоите за бедных и угнетенных.

   - Так оно и есть, - ответил Иоанн. - Но есть и среди бедняков  и  рабов такие, которых мы презираем. Это те бедняки, которые хотят разбогатеть,  и те рабы, которые алчут власти. Наш бог и учитель имел в виду как раз такую гадину, как ты, когда учил нас: "И раб да останется рабом".

   Но Кнопс не опустил глаз, а, наоборот, после секундной заминки  ответил вежливо-ехидным, кротким голосом, который, однако, всем был слышен:

   - Я бы на твоем месте, Иоанн, не подчеркивал с такой надменностью,  что небо, разделив мир на верх и низ, на господ и рабов, тем  самым  проявляет свою волю и отмечает избранников. Ибо, если внешнее благополучие  является знаком благоволения небес, то ты, Иоанн, к числу избранников уж, наверное, не принадлежишь. Где сын твой Алексей,  Иоанн?  И  в  каком  виде  ты  сам предстаешь здесь?

   Жгучий яд и глубочайшее торжество были в  этом  вопросе,  произнесенном тихим голосом.

   Слушатели стояли,  затаив  дыхание.  В  душе  Иоанна  все  заклокотало. Наклонив  огромную  голову  с  оливковым  лицом,  заросшим   всклокоченной бородой, он метнулся к Кнопсу, сверкнул на  него  мрачными  миндалевидными глазами, широкая грудь его вздымалась и опускалась. Но он сдержал себя.

   - Бедняга, - сказал он. - Это твои трофеи. Да, ты убил его, моего сына, невинного отрока. И это - твое доказательство того, что мы открыли  шлюзы? Бедняга! Однажды загорелся  Рим.  И  некий  Нерон  тоже  не  нашел  ничего лучшего,  как  обвинить   в   поджоге   моих   братьев.   И   единственным доказательством их виновности было то, что Нерон велел казнить их. Где  он теперь, этот Нерон? Он погиб самой жалкой смертью.

   Иоанн, идя на суд, решил молчать. Но тут он поддался своему порыву.  Не думая о логической последовательности своих мыслей, беспорядочно бросал он в лицо этим судьям, этому  Кнопсу,  этой  толпе  слушателей  все,  что  он перечувствовал и передумал.

   - Берегитесь, - обратился он к судьям, - вы все, пришедшие сюда  судить нас именем жалкой тени Нерона, который, по  крайней  мере,  был  подлинным императором. Не судите да не судимы будете. Ибо предстоит еще великий суд. Мир, - обратился он снова к Кнопсу, - в  котором  судьями  являются  такие существа, как ты и твой господин, печальная копия великого изверга,  такой мир должен погибнуть. Он придет скоро, он  скоро  придет,  последний  суд, страшный суд! Тогда предстанут перед судьями те, кто действительно  открыл шлюзы  жестоким  водам,  а  те,  кто  теперь  принижен  и  угнетен,  будут свидетельствовать на суде. Ты же, Кнопс, и  тебе  подобные  будете  стоять жалкие и трепещущие во всей наготе, в какой вы родились.  Бедные,  бедные, гонимые и осужденные будете вы стоять, ты, и твой Теренций, и твой Требон.

   Он говорил, не повышая  голоса.  Он  не  бранился,  но  в  его  гибком, тренированном  голосе  так  живо   проступало   презрение,   смешанное   с брезгливостью сострадание, на изборожденном морщинами лице  его  так  ярко написаны были эти чувства,  что  все  -  судьи,  обвиняемые,  слушатели  - устремили на Кнопса взгляды, полные физически ощутимого ужаса и неприязни.

   Кнопс,  представший  во  всем  своем  ничтожестве  и  наготе,  не   мог сдержаться: вся его важность, все его взятое напрокат великолепие  слетело с него. Побагровев, срывающимся голосом он стал  орать  и  сквернословить, как в кабаке:

   - Собака, падаль, попрошайка, ублюдок! Ты думаешь, мы испугались твоего жалкого бога, этого распятого? Ты скоро явишься  перед  ним,  разбойник  и лгун, перед ним и перед его страшным судом. Ты думаешь, наверно, что  тебя ждет райское блаженство? Скоро, очень скоро ты увидишь твой рай,  узнаешь, чем он пахнет и каков он на вкус! Каждую пядь его сумеешь измерить.  Велик он не будет. Один локоть в ширину и три локтя в  длину,  не  больше  и  не меньше того, что займет твоя проклятая  туша  на  свалке,  где  ты  будешь смердеть на всю округу.

   Он долго еще ругался, не в силах остановиться.

   Толпа почтительно расступилась перед ним, когда  он  покинул  судилище, никто не произнес слова осуждения вослед ему, наоборот,  некоторые  громко приветствовали его:

   - Да здравствует Кнопс, наш добрый, наш великий судья!

   И все же он в бессильной ярости чувствовал, что уход  его  из  судилища отнюдь нельзя назвать победоносным.


19. СОПЕРНИКИ

   Само собой разумеется, что Иоанн вместе с  остальными  обвиняемыми  был приговорен к смерти.

   Ожесточенный своей неудачей на суде, Кнопс изыскивал  такую  казнь  для ненавистного Иоанна, унизительней которой еще  свет  не  знал.  Кнопс  был "голова" и быстро нашел требуемое.  На  цирковых  игрищах,  которые  Кнопс устраивал в честь победы императора над его врагами, Иоанн, в соответствии со  своей  профессией,  даст  последнее,  великое   представление.   Будет изображен потоп, которым Зевс уничтожил поколение Медного века. Осужденные христиане, по  плану  Кнопса,  будут  представлять  обреченное  на  смерть поколение, арена медленно наполнится водой, а  христиане  самым  настоящим образом захлебнутся и пойдут ко дну во  главе  с  Иоанном,  привязанным  к скале,  беззащитным,  так,  чтобы  все   видели,   как   он   корчится   и захлебывается.

   К сожалению, план этот  встретил  возражения.  На  заседании,  где  под председательством  императора  обсуждалась  участь   осужденных,   господа аристократы,   Варрон   и   царь   Филипп,    решительно    воспротивились надругательству над артистом. Они заявили, что  казнить  подобным  образом столь великого артиста,  как  Иоанн,  значит  посеять  недовольство  среди населения.

   - Я нахожу это предложение столь же неудачным, сколь  и  безвкусным,  - кратко сформулировал свое мнение Варрон. - Иоанн уже на процессе  произвел впечатление на массы. Если же мы предадим его такой грубой казни, то народ и после смерти Иоанна будет любить и оплакивать его, а нас  будет  считать варварами.

   А царь Филипп, с присущим ему спокойствием, обратился непосредственно к Кнопсу и наставительно сказал ему:

   -  Вы  не  услугу  оказываете,  а  только  вредите   императору   такой неприкрытой ненавистью к Иоанну.

   Кнопс, когда речь заходила об Иоанне, утрачивал свою  рассудительность. Гневный, оскорбленный, он  заявил,  что  нельзя  всякими  гуманистическими бреднями сводить на нет успех Апамеи. Требон бурно поддержал  его.  Варрон холодно заметил, что "Неделя ножа и кинжала" кончилась, а  сейчас  полезно было бы показать, что снова наступила пора  милосердия  и  справедливости. Кнопс резко возразил, что в данном случае сила и справедливость совпадают: пощадить  артиста  -  значит  не  милосердие  проявить,   а   слабость   и несправедливость. Многословно, бесконечно повторяясь, приводил он  все  те же доводы. Все смотрели на Нерона.

   Он был в нерешительности. Он ненавидел Иоанна и готов был  примкнуть  к Кнопсу и Требону. С другой стороны, он был чувствителен к возвышенному,  и возражения  аристократической  части  его   совета   произвели   на   него впечатление. Подобно Варрону и Филиппу, он считал варварством так  позорно казнить великого артиста; он соглашался с ними, что артист не должен  быть судим  по  законам,  обязательным  для  рядовых  людей.  Ему  хотелось   и натешиться над ненавистным Иоанном и  вместе  с  тем  показать  Варрону  и Филиппу, что он - из тех, кто даже во враге уважает служителя искусства.

   Но был ли  действительно  Иоанн  великим  артистом?  Вот  в  чем  суть. Сомнение  это  можно  было   использовать   как   довод   против   позиции аристократов. И он начал хулить искусство Иоанна, доказывать, как бездарно исполнение Иоанном большого монолога Эдипа, который начинается словами:

   Что было здесь, то было справедливо,    И никогда меня в противном ты не убедишь.

   Подробно разбирал он и другие роли Иоанна, показывая его  неспособность возвыситься до истинного пафоса. Но в вопросах искусства  царь  Филипп  не терпел лицеприятия. Он  видел  в  Иоанне  величайшего  актера  Востока,  а возможно, и всего мира. Он  возразил  императору,  твердо  отстаивая  свое мнение. Совет министров грозил превратиться, к досаде Кнопса и Требона,  в диспут по вопросам эстетики.

   Однако Варрон, отлично знавший своего  Теренция,  привел  новый  довод. Если император, сказал он, велит так позорно утопить Иоанна,  то  Цейон  и обитатели Палатина скажут несомненно, что он это сделал  исключительно  из зависти и актерской  ревности.  Теренций,  правда,  тотчас  же  запальчиво ответил, что обитатели Палатина - варвары и мнение их  его  совершенно  не интересует; тем не менее видно было, как задели его слова Варрона, и Кнопс встревожился. Вся эта затея с Иоанном оказалась неудачной: и император,  и все остальные, разумеется, уже невольно  вспомнили  о  попытке  подлинного Нерона сжить со свету мать,  организовав  с  этой  целью  кораблекрушение. Черт, с этим проклятым Иоанном Кнопсу вообще не  везет.  Но  прежде  всего нужно отвести удар Варрона. И, чтобы положить конец  спору,  Кнопс  извлек наиболее ядовитое оружие: он напомнил, что Иоанн обвиняется в  оскорблении величества. Сам-то он, сказал о себе  Кнопс,  скромно  вступая  в  спор  о мастерстве  Иоанна,  мало  смыслит  в  вопросах  искусства.  Все   же   он осмеливается утверждать, что  Иоанн  не  обладает  истинным  призванием  к искусству. Ведь этот проклятый  богами  человек  издевается,  по-видимому, искренне  над  императором.  Он  ведь  говорил,  что  горшечник   Теренций одинаково бездарен и как артист и как император. Его Нерон жалок.

   Иоанн был неправ. В ту же  минуту  подтвердилось,  что  Нерон  Теренция отнюдь не жалок, что он подлинен до мозга костей. Теренцию удалось сделать рукой жест, точно он  что-то  стер,  милостиво-добродушно,  очень  свысока улыбнуться и даже, как будто  его  забавлял  этот  чудак  Иоанн,  помотать головой. Затем он спокойно попросил своих советников несколько  потерпеть. Он хочет вынести решение о судьбе Иоанна лишь после того, как  боги  через его, императора, внутренний  голос,  его  Даймонион,  заговорят  с  ним  и подадут ему совет.

   Варрон и Филипп были, однако, уверены, что стрела Кнопса попала в  цель и что совет богов совпадает с его предложением.


20. ОТКРОВЕНИЕ ИОАННА

   Иоанн между тем  сидел  в  своей  камере,  изолированный  от  остальных осужденных, исполненный горя и отчаяния.

   Он вспоминал свое поведение на суде и осуждал себя.  Все  это  не  было угодно богу: и то, как он  держал  себя  перед  претором,  и  то,  как  он расправился с этим жалким Кнопсом. Он, Иоанн, не уподобился тем  пророкам, которые, проникшись духом своего бога, гневно изобличали людей и взывали к покаянию. Нет, он "играл", он играл пророка, он был актером,  может  быть, актером божеским, но, в  сущности,  ничем  не  лучше  этого  горшечника... Подобно тому, как тот играет императора, он играл пророка. В чем  разница? Оба комедианты. Каждый "играет", каждый кого-то  изображает,  вместо  того чтобы быть попросту таким, каким сотворил  его  господь,  -  ничтожеством, которому приличествует смирение, а не гордыня.

   Суета сует. Царство антихриста. Антихрист принял крайне опасный  облик, облик актера, спекулирующего на  глупости  мира.  Раб  играет  императора, плохой актер - плохого актера, а мир верит этому  комедианту,  копирующему другого комедианта,  рукоплещет  ему,  открывает  в  его  честь  шлюзы,  и страшные воды поглощают храм, города, самое человечество. Какой триумвират мерзости: этот горшечник, копирующий, как обезьяна, императора, по  правую руку от него - жирный, страдающий манией величия  фельдфебель,  полевую  - маленький, продувной, разъедаемый тщеславием мошенник, черпающий всю  свою силу в убеждении, что  люди  еще  глупее,  чем  думает  самый  закоренелый скептик! И самое безобразное: перед этим трехглавым цербером мир в экстазе склоняется в прах.

   Почему  бог  создал  мир  таким  жалким?   Может   быть,   из   желания позабавиться, как этот сенатор Варрон забавляет себя своим Лже-Нероном? Но мы - печальное, беззащитное орудие этой забавы. Частичка этого балагана  - я, Иоанн, и Алексей, сын мой. О Алексей, юный, нежный, робкий  и  все-таки сильный Алексей! Он растоптан, он брошен на свалку, как  падаль,  и  кровь его выпущена из него, как прокисшее вино. Что есть человек?

   Иоанн сидел, согнувшись, в своей  камере,  сотрясаемый  муками  Иова  и сомнениями Экклезиаста, но он не гордился этим, он не рядился в  актерскую мантию из отрепьев их одежд. Иоанн не казался себе  лучше  других  оттого, что он больше страдает и глубже сознает свою муку. Чем ты  отличаешься  от других? У тебя нет ничего такого, что возвышало бы тебя, ничего, чем бы ты обладал один,  будь  то  твои  страдания,  или  твои  сомнения,  или  твое тщеславие. Даже лицо человека принадлежит не ему  одному,  как  доказывает пример этого проклятого императора и его обезьяны, горшечника Теренция.

   Мы, как муравьи или как пчелы, неотличимы друг от  друга,  мы  обречены трудиться, не зная, для чего. Они - пчелы или муравьи - с  усердием  тащат всякую всячину, крохи отбросов или же мед из цветов, и не знают, для чего; над ними властвует таинственный закон. Закон этот гонит их повсюду, играет ими, заставляет каждого вечно нести свое бремя. Каждое из этих  существ  - ничто само по себе, оно лишь жалкая частица целого, обреченная на  гибель, если отделить ее от ей подобных, обреченная на деятельность, смысл которой ей недоступен, если она  остается  в  пределах  целого.  "Иди  к  муравью, ленивец", - говорит пророк. Для чего? Если ты  будешь,  как  муравей,  что пользы от того?  Добро  увядает  и  гибнет.  Зло  же  живет  вечно.  Нерон бессмертен.

   Иоанн углубился в свои думы. Он спросил своего бога:

   - Почему мир отдан во власть язычникам и дуракам?

   И он испугался, ибо ему  было  откровение.  Он  услышал  голос  господа своего. Таинственным был ответ его бога.

   - Мир, - сказал он ему, - стареет,  молодость  его  миновала.  Я  решил обновить его. Близится смена времен.

   Иоанн погрузился в таинство этого ответа. Его  посещали  страшные  сны, видения конца состарившегося мира и видения смены  времен.  О,  тропы  его века стали узкими, печальными и трудными! Но самое страшное, пожалуй,  это был переход из его века в следующий,  ибо  переход  этот  и  был  страшным судом.

   Он все глубже окунался  в  эти  жуткие  видения  страшного  суда  и  до нестерпимой боли наслаждался их ужасом. Никто, говорил он себе, не мог  бы и секунды прожить больше, знай он, что его ждет. Только  домашний  скот  и дикие звери могут ликовать,  ибо  их  минует  суд.  Если  даже  мне  будет даровано помилование, что мне в том, раз я обречен пройти  через  терзания этого несказанно мучительного страшного суда? Несчастное поколение все мы, богом покинутое поколение, где царствует антихрист и его обезьяна.


21. СУЕТА СУЕТ

   В  сны  эти  ворвалось  нечто  весьма  реальное  -  долговязый,  тощий, закутанный в серое человек.

   - Вставайте, Иоанн из Патмоса, - сказал закутанный, - ступайте за мной.

   - Вы посланы, чтобы прикончить меня? - спросил Иоанн. -  Почему  же  вы так вежливы?

   И вдруг, в яростной злобе, он закричал:

   - Да не тяни ты! Кончай уж разом!

   - Я не палач, - сказал долговязый  человек  и  задумчиво,  с  некоторым смущением посмотрел на свои длинные пальцы. - Я хочу вывести  вас  отсюда, мой Иоанн: все готово - лошади, бумаги, а также люди, которые доставят вас в надежное место.

   Иоанн взглянул на долговязого человека  с  двойственным  чувством.  Что это, шутка? А если он правду говорит, если он действительно явился,  чтобы спасти ему жизнь, соглашаться или воспротивиться? Что бы ни ожидало его на том свете, самые страшные муки лучше суетности и ничтожества  этого  мира. Мрачный, порывистый, всегда алчущий  новых,  сильных  переживаний,  Иоанн, несмотря на чудовищный страх перед последним  судом,  ждал  его  с  жгучим любопытством. И разве сам бог и судьба не  призывали  его  кончить  земное существование и предстать  перед  страшным  судом?  Иоанн  хотел  ответить искусителю отказом, хотел с насмешкой указать ему на дверь.

   Но внезапно его осенила новая мысль. Разве случайно сейчас же вслед  за страшными и великолепными видениями минувшей ночи  бог  послал  ему  этого странного, с ног  до  головы  закутанного  незнакомца?  Не  было  ли  это, наоборот, знамением? Это было знамение. Это была божья воля,  повелевающая ему жить, запечатлеть неповторимые видения  этой  ночи  и,  странствуя  по свету, возвещать о них. Разве не было в каждом пророке частицы от  актера? Его, Иоанна, бог  сотворил  актером,  наделив  его  частицей  от  пророка. Наступил час, когда пророческое в нем должно проявить себя.  Иоанн  познал свое призвание.

   Он поднялся с нар, подошел к незнакомцу.

   - Вы смахиваете на аристократа, - сказал он. - Кто вы? Кто вас  послал? Кто заинтересован в том, чтобы с риском для  жизни  вырвать  меня  из  рук этого сброда?

   - Зачем вам знать это? - спросил незнакомец, и в  его  длинном  бледном лице что-то дрогнуло. - Разве недостаточно вам того, что есть  некто,  кто хочет спасти вас? Разве вы не можете представить себе,  что  даже  в  этом одичавшем, озверелом мире существует несколько человек, которые  не  могут примириться  с  тем,  чтобы  скотина,  подобная  Кнопсу,  в  угоду   черни прикончила на арене Иоанна из Патмоса?

   И тихим голосом, так  просто,  что  это  сразу  же  убедило  артиста  в искренности пришельца, он сказал:

   - Я с этим примириться не могу.

   Иоанн снова сидел на нарах.

   - Это в самом деле необычайно, - сказал он изумленно, больше для  себя, чем для незнакомца. - Я всегда думал, что я единственный,  кто  так  слепо любит искусство. Вам следует знать, дорогой мой, - продолжал он, - что нет никаких оснований гордиться фанатической любовью к искусству. Верьте  мне, у меня немало опыта  в  этом.  Это  -  дьявольски  порочное,  греховное  и тщеславное свойство, надо стараться избавиться от него. Это  болезнь.  Кто страдает ею, тот заклеймен.

   Он умолк. Затем продолжал уже доверчиво:

   - Вы ставите меня перед неприятным выбором, незнакомец. Быть может, бог позвал меня на суд свой и я совершу грех,  если  попытаюсь  уклониться  от суда. Возможно также, что богу угодно сохранить мне жизнь, чтобы я боролся против этого зверя, против антихриста. Мне были разные  видения,  и,  быть может, стоит описать их и рассказать о них миру, да не сойдут они со  мной в могилу. Кто  может  знать?  На  всякий  случай  вы,  незнакомец,  будьте осмотрительны и не чтите меня как артиста. Возможно, что  ваше  поклонение мне ничуть не милее поклонения той черни, которая ползает на  брюхе  перед горшечником, перед обезьяной  Нерона,  который  устроил  это  смехотворное наводнение в этом смехотворном городе, чтобы продекламировать дилетантские стихи подлинного Нерона.

   Незнакомец облегченно вздохнул.

   - Простите  меня,  что  я  недостаточно  внимательно  слежу  за  вашими словами, - сказал он. - Я понял лишь, что вы решили  жить;  это  наполняет меня радостью, которая вытесняет всякую мысль. Вы  сняли  с  меня  большое бремя.

   Он помедлил. Затем продолжал:

   - Разрешите мне высказать просьбу. То, что я для вас делаю,  не  вполне безопасно. Исполнение моей просьбы означает для меня очень много, для  вас же это будет нетрудно.

   - Говорите, - сказал  Иоанн.  Губы  его  искривила  надменная,  горькая усмешка. Человек этот действует,  значит,  не  из  любви  к  искусству,  а предлагает ему  спасение  ради  какой-то  личной  выгоды,  его  безвольный подбородок с первого мгновения не понравился Иоанну.

   Но Иоанн ошибся.

   - Вам придется, - робко и почтительно сказал  незнакомец,  -  чтобы  не навлечь на себя подозрений, прожить некоторое время вдали  от  людей.  Кто знает, когда мы  сможем  снова  услышать  голос  вдохновеннейшего  артиста греческой сцены! Не будет ли это нескромно с моей стороны, если я  попрошу вас прочесть известный монолог из "Эдипа"?

   Улыбка  исчезла  с  лица  Иоанна,  сменившись  выражением  мучительного разлада, страшной боли.

   - Так любите вы мое  искусство?  -  сказал  он,  потрясенный.  -  Вы  - безнадежный дурак.

   - Называйте меня дураком, блаженным, чем хотите,  -  упрямо,  настаивал царь Филипп, - но продекламируйте мне эти стихи.

   И Иоанн совершил величайший в  своей  жизни  грех,  поддался  искушению самой суетной из своих страстей. Он прочитал не стихи из "Эдипа", а описал видения минувшей ночи, видения своего  горя,  сомнений,  раздавленности  и своего покаяния и тем самым обесценил в  глазах  бога  свое  горе,  смерть своего сына и свое собственное страдание.

   И он скрылся в ночь, в пустыню, для новой борьбы.


22. ИТОГ

   Кнопс рвал  и  метал,  узнав  о  бегстве  Иоанна.  Он  подозревал,  что кто-нибудь из двоих - Варрон или царь Филипп - замешан в этом деле,  но  к ним он подступиться не смел. Тем сладострастней мстил он за бегство Иоанна остальным  христианам.  Для  осуществления  задуманного   им   зрелища   - наводнения - он использовал  лучших  техников  и  лучшие  машины.  Зрители игрищ,  устроенных  в  честь  торжества  справедливого  дела  Нерона   над преступными планами узурпатора Тита,  были  довольны;  с  любопытством,  с каким дети, ликуя и цепенея, наблюдают, как топят щенят, смотрела толпа на тонущих  христиан.  Представление  затянулось  до  глубокой  ночи.   Чтобы осветить арену, часть преступников вываляли в  смоле,  облепили  паклей  и зажгли, превратив их в живые факелы.  Этот  последний,  оригинальный  трюк ошеломил зрителей чуть ли не сильнее, чем самый  спектакль,  живые  факелы произвели впечатление не только на Междуречье, но и на всю Римскую империю и жили  в  памяти  человечества  гораздо  дольше,  чем  значительно  более серьезные события, связанные с именами настоящего и поддельного Нерона.

   Восемьсот человек, погибших  на  этом  представлении,  -  не  такое  уж большое число. Но в общем итоге во имя идеи Варрона, во имя его борьбы  за шесть тысяч сестерций налога или, если угодно, во  имя  его  идеи  слияния Востока  и  Запада  погибли  уже  многие   тысячи   человеческих   жизней; неисчислимые бедствия обрушились на Сирию и Междуречье  раньше,  чем  игре Варрона  пришел  конец.  Еще  очень  многим  людям  суждено  было  за  это погибнуть, не одно несчастье должно было еще постигнуть эти страны.