"Умытые кровью. Книга I. Поганое семя" - читать интересную книгу автора (Разумовский Феликс)Глава втораяI– Проклятая мошкара, к теплу. – Граевский опустил бинокль и, закурив, протянул портсигар уряднику: – Бери, Акимов, не стесняйся. – Благодарствую, ваше бродь. – Тот осторожно вытянул толстую, еще из довоенных запасов, асмоловскую папироску. Чиркнул спичкой, затянулся и выпустил сквозь усы облачко ароматного дыма. – Слабоват табачок, словно масло идет по глотке. Баловство одно. Они лежали на вершине холма и, щурясь, смотрели на нарядную в лучах заката ленту реки. Ее резал надвое бревенчатый мост: с этой стороны колыхалось неубранное жито, а на дальнем берегу стояли здания фольварка, сразу от которых начинались австрийские окопы, извилисто протянувшиеся до болотистой лощины. – Два пулемета, в лоб не попрешь. – Урядник выщелкнул окурок и, сплюнув, прикусил щербатым ртом былинку. – Австрияка, ваше бродь, на хитрость брать надо, кубыть, не первый день воюем. Сказал и принялся чесать затылок. Синий погон с золотистыми лычками на его плече вспух бугром. Граевский, не отзываясь, курил молча. После вчерашнего «бомбауса», затеянного прапорщиком Золиным, у него раскалывалась голова, а во рту – будто всю ночь жевал свои истлевшие от пота карпетки. Хотелось вытянуться и долго-долго смотреть на небо, такое же голубое, как Варварины глаза. Впрочем, нет, в минуты страсти они темнеют и напоминают омуты – затягивающие, полные огня и желания. Прижаться бы к ним губами! И забыть, что ему, командиру сводной штурмовой команды, дан приказ форсировать этот чертов мост и удерживать его до подхода наступающих частей. Какой идиотизм! От злости Граевский засопел и, представив розовые складки на затылке начштаба, сплюнул далеко в ольховник. Позиция ни к черту, мост пристрелян, а всего в десяти верстах по течению удобный брод. Так ведь нет, надо положить на алтарь отечества три полуроты да еще Акимова пригнать с его пластунами. Ишь каков орел – чуб цвета спелого пшена, нашивки за сверхсрочную, и не дурак, сразу видно. Взводом верховодит. – А скажи-ка, братец, – Граевский наконец докурил и, сорвав лопушок заячьей капусты, с наслаждением почувствовал во рту кислинку, – где ж ваш взводный? – Хорунжий был, ваш бродь, преставился третьего дня. – Казак пригладил пущенный из-под фуражки чуб, вздохнул, и в негромком голосе его промелькнуло осуждение. – Дюже много понимал о себе, зараз и напоролся на железо. У нас ведь, ваш бродь, как гутарят? – Усмехнувшись, он глянул на Граевского, и тот заметил, что урядниковы глаза какие-то выцветшие, с сумасшедшинкой. – В пластунском деле дюже важен лисий хвост да волчья пасть. А ежели нет ни того ни другого, зараз пропадешь, будь ты хучь войсковой старшина. Его нос, обгоревший на солнце, лупился, кожа у ноздрей сходила шкурками. – Ладно, пошли. – Граевский вдруг понял, что казак много старше его, наверное, годится в отцы, и ему, выросшему без родителей, сделалось неловко. – Тебя, Акимов, как по имени-отчеству? – Степан я, Егоров. – Урядник равнодушно пожал плечом и, легко поднявшись, потянулся вниз по косогору. Его короткие, по-кавалерийски кривые ноги упруго несли кряжистое, плотно сбитое тело. Глядя на него, поднялся и Граевский. Он был среднего роста, осанист и лицом походил на Георгия Победоносца с патриотических плакатов «За отечество». Русский витязь с погонами поручика на широких плечах. С похмелья. Скоро редкое мелколесье кончилось, за чахлыми, рано пожелтевшими березками пошли деляны несжатой ржи. Было душно, в раскаленном воздухе танцевали жаворонки. Скорбно шуршали на ветру поникшие колосья, и, обминая их в руках, Акимов кидал в рот черствое, перестоявшееся зерно, переживал: – Пропали хлеба! Шли недолго. У края поля, на отшибе, показался сгоревший, брошенный хозяевами хутор. Все пожрал огонь, кроме стодола – просторной, крытой соломой сараюхи, в которой и располагался отряд в ожидании дела. Приказ был строг – не высовываться до темноты. – Иди к своим, Степан Егорыч, я сейчас. – Легко ступая, Граевский проверил часовых и, чувствуя, как по спине сочится струйкой пот, глянул в сторону реки. Парит, хорошо бы выкупаться! Совсем некстати память вдруг перенесла его в прошлое, в дешевый меблированный номер, ангажированный на трое суток. Стояла такая же жара, так же он обливался потом, а руки его крепко сжимали Варварины бедра. Навалившись грудью на подоконник, она прерывисто дышала, и Граевский чувствовал, как дрожит ее тело в преддверии обморочно-блаженного, заставляющего забыть все на свете восторга страсти. А за грязным стеклом по Невскому под звуки флейт шли войска – в полном походном снаряжении, с вещмешками, бренча манерками. Каменные лица солдат были покрыты пылью, в их красных от недосыпу глазах застыл страх. «Левой, левой», – мерно покачиваясь, шли на убой покорные, широкостопые мужики. Шумел многоголосый, сияющий Невский, брызгали пеной рысаки, и женщины, плача, крестили проходившие войска. Пушечное мясо. Они с Варварой собирались в то лето поехать в Крым – чтобы море, звезды и целый месяц счастья вдвоем. Все полетело к черту. Его срочно отозвали в полк и бросили в мясорубку войны. От мечты не осталось ничего, только вкус Варвариных слез на губах да ее страстный шепот в последнюю ночь. «Сантименты перед боем хуже поноса». Граевский вдруг разозлился на себя. – Я тебе покурю на посту! – Он свирепо глянул на часового, поправил картуз и рывком открыл щелястую дверь стодола. – Смирна! – Дежурный офицер, прапорщик Трепов, сделал вид, что отдал честь, и широкоскулое лицо его добродушно прищурилось. – Господин поручик, у нас бэз происшэствий! Кушать будэшь? Служил он давно, еще с русско-японской, вышел в офицеры из фельдфебелей и бывших воспитанников юнкерского корпуса не жаловал, считая их слюнтяями и маменькиными сынками. К Граевскому, впрочем, это не относилось. – Вольна! – Тот привычно откозырял и, скривившись, – кому нужны на войне эти игры в субординацию! – вспомнил, что по случаю похмелья целый день ничего не ел. – Пожалуй. Вначале загрузим брюхо, голову потом. Зевнув, он примостился в углу, возле шаткого, сколоченного второпях стола, и вытянул гудевшие ноги. Несмотря на жару, в стодоле было прохладно. Пахло хлебом, мышами и, как-то по-особенному терпко, сладкой прелью отволглого сена. Его солдаты отдыхали. Кто спал, уютно устроившись на лежалой соломе, кто курил, а кто-то вспоминал дом и вполголоса, больше про себя, тянул заунывное: «Ой, да разродимая моя сторонка, не увижу больше я тебя…» Акимовские казаки сидели сами по себе, с солдатами не мешаясь, несовместно, мужики-лапотники. Все чубатые, крепкие, как на подбор, корнями уходящие в Запорожскую Сечь. Порода. Пластуновский курень. Верно, такими же ладными, уверенными в своих силах были и предки их, гордо именовавшие себя «лыцарями и товарищами». Жили по совести. Питались скромно – саламахой, кулешом да щербой, стояли крепко за веру Христову, а приведись смерть встретить – умирали достойно. Одни в бою, другие от ран, третьи на колу, в огне или на крюке. От старости умирали редко. И всегда промеж них были люди беглые, из крепостных – балаклеи, болаховцы да капканники. Вольный народ земли русской. Да ведь и сам-то Граевский не из Рюриковичей вышел. Не из столбовых дворян. Род его не древний, от опричнины. Тогда в цене были люди подлые, скаредники да кромешники, не имевшие ни стыда, ни совести. Царь таковских привечал, землицей жаловал, и некоторые из простых с повадкой воровской, тяжелой в дворянство вышли. Конечно, не ахти какая знать, в Готский альманах не впишут, но все же… Только прошлое лиходейство горем аукнулось до девятого колена. Отцы виноградом баловались, а у детей оскомина. У Граевских, к примеру, дела год от году шли все хуже. Спивались, играли в карты, распутничали, пока отец поручика не промотал последнее и не повесился в клозете на подтяжках. Ни гроша не оставил, лишь родительское благословение поступать в кадетский корпус. Хорошенькое наследство, черт побери! Скоро у колченогого стола сделалось тесно от собравшихся офицеров. Денщик принес духовитую, томленную на консервах гречку, кой-какую огородину, несомненно ворованную, и поручик в одиночестве принялся есть. Подчиненные смотрели ему в рот, пили чай из кружек и курили. Они уже отобедали и, мучаясь неопределенностью, ждали приказаний. Настроение было так себе. Ничегонеделанье всем обрыдло хуже горькой редьки, уж лучше в бой. Граевский вяло ковырялся ложкой в каше, катал на скулах желваки, медленно жевал – сам ждал нарочного с пакетом. – А помните, господа, в довоенное-то время, – молчание прервал поручик Вольский, гурман, отчаянный ерник и любитель поговорить, – заходишь в кабак, на чистой скатерти водочка, закусочка. Калгановая, под миноги. Налимья уха, котлеты из рябчиков, мясо по-киргизски, мать его за ногу! А расстегаи с вязигой при свежей икорке! Зажрались, не ценили. Он тягуче сглотнул и с тоской во взоре посмотрел на котелок с гречкой – вот жизнь, раньше все разговоры были о бабах, нынче о жратве. – Да полно вам, поручик. – Угрюмый, разжалованный за своеволие из капитанов прапорщик Зацепин презрительно выпятил губу, и усы у него распушились. – Когда вокруг сплошное дерьмо, то и мысли все о дерьме. Об одном мечтаю – посидеть в хорошем, чистом ватерклозете. Уютная кабинка, пипифакса вволю, и ты сам с собой, во всем своем природном естестве, размышляешь о смысле жизни. Это, господа, катарсис, постижение истины. А вам, батенька, только одно надо, мамону набить. Эх, молодость, молодость, мердэ[1] собачье. Он наклонил лобастый, наголо обритый череп и сразу стал похож на бульдога, готового вцепиться в нос быку. Нелегко, видно, после батальона командовать полуротой. – Ты, Петр Артамоныч, мне-то хоть дай поесть, – облизав ложку, поручик отставил котелок и налил себе чаю, – будь так добр, смени тему. В это время хлопнула дверь, и принесли приказ из штаба. – Давай. – Граевский расписался, взял желтый, запечатанный по углам конверт и нарочного отпустил: – Иди, братец. Взвесив на руке, бросил пакет на стол, отхлебнул чаю и залез пальцами в манерку, где янтарно желтели истекающие медом соты. Выбрал кусок поаппетитней, тягуче капая, поднес ко рту и осторожно, чтобы не запачкать усов, впился зубами в податливый воск. По его подбородку сразу потянулся струйкой гречишный мед. Офицеры молчали. Вольский курил, пуская дым колечками, Трепов следил за полетом мух, Зацепин же хмурился и, презрительно улыбаясь, посматривал на конверт с приказом: ну что еще эти штабные олухи придумали! – Так. – Вспотев, Граевский наконец допил чай и негромко попросил: – Левченко, слей мне. – Пожалуйте, ваш бродь. – Рябой, хитроватый ординарец живо принес воды в котелке. На его руке, словно у заправского полового, висело вышитое петухами, явно уворованное полотенце. – Спасибо, братец. – Не вставая, поручик смыл мед, неторопливо вытерся. Хрустнув сургучом, сломал печати, прочитал приказ, и на его лицо набежала тень. Было от чего. Наряду с тем, чтобы форсировать мост, укрепиться и обеспечить переправу, ему приказывали также атаковать фольварк. Это с его-то силами! Без артподготовки! Бред сивой кобылы. А время начала операции! Любой юнкер знает, что снимать часовых удобнее всего в час собаки, а в полночь, извините, часовые еще бодры и стреляют во все, что шевелится. Что-то тут было не так. Либо в штабе полные кретины, либо его, Граевского, держали за дурака. И скорее второе. Снова представив затылок начштаба, складками стекающий в плечи, поручик от неприязни насупился, сплюнул и принялся ставить задачу офицерам. Переваривали молча, курили. – Смертники имеют право на последнее желание. Хочу ужин с коньяком и «этуаль», блондинку с мушкой, – сказал наконец поручик Вольский. – Бог не выдаст, свинья не съест. Пойдем в штыки, дело выгорит, – заметил поручик Трепов. Бывший капитан Зацепин выругался по матери и промолчал. – Левченко, позови-ка урядника, – кивнул Граевский вестовому и, когда Акимов явился, указал ему место за столом: – Присаживайся, Степан Егорыч, надо поговорить. |
||
|