"Умытые кровью. Книга II. Колыбельная по товарищам" - читать интересную книгу автора (Разумовский Феликс)

II

Варенуха заявился на следующий день ни свет ни заря.

– Пардон, что потревожил, господа, так ведь, кто рано встает, тем Бог дает. Ну-ка, голубчик, как у нас дела? – Он помял Страшиле скулу, потрогал шею, довольно кивнул: – Ну что же, воспаление спадает, я же говорил, прогноз благоприятный.

Подпоручик смотрел на него с мрачной благодарностью. В бинтах, намотанных наподобие чалмы, он был похож на подраненного янычара.

– Теперь, господа, о деле. – Вздохнув, профессор отбросил игривый тон, нервно облизнул губы, и стало заметно, что он не на шутку испуган. – Сегодня вечером негодяи будут ждать меня с деньгами на Можайской. Это, господа, натуральный притон, на входе спросите Хряпа и Куцего, я тут все написал на бумажке. Вот, как договаривались. – Он вытащил две думские тысячерублевые ассигнации, верно угадав в Граевском старшего, протянул ему деньги. – Остальное потом. Надеюсь на вашу порядочность, господа.

Не глядя в глаза, он сдержанно кивнул и порывисто пошел к дверям, по лицу его катился пот, хотя в комнате было не жарко – «буржуйка» прогорела давно.

– Что, ввязались в историю? – Сразу расстроившись, Страшила потянулся за кисетом и принялся вертеть чудовищных размеров самокрутку. – Нет, право, мое ухо того не стоит. Хряп, Куцый, уголовщина какая-то, шпана. Их что же – того, налево?

– Направо. – Паршин зевнул, хрустнув коленями, присел перед печкой, потянул на себя решетчатую дверцу. – Не переживай ты так, Петя, первый раз, что ли. Только вот гардеробчик, конечно, обновить бы не мешало – на люди показаться стыдно. Об исподнем я уж и не говорю…

Голос его дрогнул от ненависти и обиды – вчера обнаружилось, что после обыска пропали все его пальто, костюмы, шелковое белье. Чекисты не побрезговали даже консерваторской форменной шинелью и казенными, ужасного покроя штиблетами. Исчезли также все одеколоны, приборы для бритья, французские фиксатуары. Так что пришлось на ночь глядя скоблиться плохо правленным лезвием, мыться солдатским мылом – выборочно, экономя теплую воду. И отправляться на свиданье в последней паре чистого белья, не единожды чиненной, застиранной до прозрачности.

Может, по этой причине вечер и ограничился лишь прощальным нежным поцелуем, трепетным согласием на следующее рандеву – ну право же, совершенно невозможно предстать в подобном виде перед такой красавицей! Это вам не киевская потаскушка – умна, знает себе цену, правда, немногословна, но, может, оно и к лучшему, с женщиной нужно не разговаривать, а действовать. Эх, будь проклят тот, кто щеголяет сейчас в его шелковых подштанниках цвета семги, роскошных, импозантных, нежных, словно кожа младенца…

После завтрака Граевский поднялся, подошел к хозяину дома и, отчего-то смутившись, вытащил пояс с золотом.

– Александр Степанович, не почтите в обиду, прошу взять денег на расходы и хлопоты, время, сами знаете, не до церемоний. И хорошо было бы прикупить одежонки какой, мы, знаете ли, совершенно пообносились. – Он покосился на Анну Федоровну, убиравшую со стола, и прямо на скатерть высыпал желтой горкой кольца, монеты, коронки.

– Тьфу ты, гадость какая, – негромко произнес Паршин-старший, однако отвращения в его голосе не чувствовалось, – сразу видно, поясок-то с мертвеца сняли, живой бы не отдал. – Ничуть не смутившись, он принялся складывать монеты аккуратными столбиками, стараясь все же не касаться стоматологических изделий. – Весьма кстати, господа, я как раз собрался договариваться насчет еще одной «буржуйки», чтобы вам переселиться в столовую, не тесниться в кабинете. А с одеждой трудностей не станет, за «желтопузики» теперь можно и парадный костюм государя императора приобресть.

Было видно, что Александр Степанович заметно повеселел, принялся насвистывать что-то из Легара.

– Отец, я с вами. – Просияв, Паршин-младший сразу оживился, встретившись глазами с Граевским, успокаивающе кивнул: – Ладно тебе, командир, мы теперь при мандате. Да и кто здесь кроме меня разбирается в парижских модах?

– Дратвы купи, шило, иглу сапожную потолще. – Страшила укоризненно нахмурился, собрал лоб морщинами. – И гуталину не забудь.

Ох уж эти сынки миллионеров с их барскими замашками! Три года в окопах, в дерьме, во вшах, две революции, гражданская война, а все парижскую моду ему подавай! Нет, горбатого могила исправит.

Когда семейство Паршиных ушло на промысел, Граевский проиграл Страшиле пару партий в шахматы, бесцельно пошатался по квартире и от нечего делать забрел в библиотеку. Тут было холодно, неуютно, промозгло. «Вот она, кладезь мудрости». Граевский закурил и задумчиво двинулся вдоль полок – тома, фолианты, брошюры… Титаны, мыслители, светочи разума… Хм, диван неплохой, надо будет приспособить для спанья… Классики, столпы литературы… Великий Пушкин, гениальный Толстой, отец малороссийской прозы Гоголь…

Один – мот, повеса и интриган – схлестнулся с сильным мира сего, нарвался на дуэль и, причастившись морошкой, скончался в муках. Другой все порывался дать деру от жены, наконец, под занавес, на девятом десятке, решился, инкогнито ушел в ночь и, простудившись, скоропостижно умер под семафором. Третий, будучи от рождения не совсем в себе, всемерно способствовал недугу употреблением горячительного, позаимствовал у первого сюжеты «Мертвых душ» и «Ревизора» и в конце концов тронулся умом. Жизнь – великий театр абсурда…

«Ну что ж, недолго вам осталось мерзнуть, скоро третью „буржуйку“ поставим». Хмыкнув, Граевский снял с полки труд эстетствующего во Христе мрачно-пессимистичного Мережковского, тут же отложив, раскрыл наугад опус шелестящего о тлене Федора Сологуба, скривившись, отбросил в сторону, с отвращением скользнул взглядом по елейной муре Бальмонта и Северянина, с неожиданной злостью скрипнул зубами: «В окопы бы вас, чистоплюи, чтобы обделались со страху…»

Кончилось тем, что, сам не зная почему, он нашел собрание сочинений Достоевского и внимательно, испытывая жалость к Раскольникову, перечитал то место, где студент раскраивает череп старухе-процентщице. Потом убрал том на место и, зябко передернув плечами, пошел из библиотеки вон, поближе к печке, губы его едва слышно шептали: «Мокрица, слюнявый интеллигент… С одной старухи соплей на целый роман… Из-за таких и упустили Россию…»

После полудня появился Паршин, разрумянившийся, в хорошем настроении, с внушительным узлом через плечо.

– Бонжур, господа, не скучаете? А там, – он скинул поклажу на диван и мотнул головой в сторону окна, – весело, жизнь кипит. Черта с два большевички задавят мелкобуржуазную стихию, все, кажется, только и делают, что толкутся на барахолках. Все продается, господа. – Он вдруг помрачнел, принялся замерзшими пальцами развязывать узел. – Отец познакомился с еврейчиком одним, так у того товару в подвале – «Гостиный двор» и «Мюр и Мерилиз»[1]. При Петросовете есть склад конфискованных вещей, так вот жидок этот берет оттуда напрямую, из комиссаровых лап. Пропала Россия, господа. Катимся к чертовой матери.

Похоже, вопросы парижской моды его уже не занимали.

– Дай-ка я. – Страшила живо справился с узлом, окинув взглядом содержимое тюка, довольно ухмыльнулся: – А говоришь, катимся к чертовой матери! Брось свой пессимизм, Женя, еще пошумим, в шелковых подштанниках щеголять будем. В морских тужурочках. Эх, в кейптаунском порту с пробоиной в борту «Жанетта» поправляла такелаж…

Еврейчик из подвала и комиссары из Петросовета работали не за страх, а за совесть. Помимо дюжины белья в тюке лежало с десяток пар добротных, крученого шелка, кремовых карпеток, столько же шерстяных носков, пара флотских сюртуков без погон, опасные лезвия, защитные бриджи с простроченными леями, отрез фланели на портянки, хорошее пальто с мерлушковым воротником и еще много других полезных и добротных вещей.

– Вот тебе, Петя, гуталин, вот тебе иголка, вот тебе шило, засовывай куда хочешь. – Паршин с ухмылкой вытащил сверток с сапожными принадлежностями и с гордым видом указал на новехонькую черную кожанку – такие в войну носили офицеры штурмовых отрядов: – Всего одна была, еле упросил. Заметьте, не шоферская и не пилотская. У товарищей это вроде визитной карточки, работает не хуже мандата, как в свое время лейб-гвардейский мундир.

Он уже совершенно успокоился и с непосредственностью холерика снова пребывал в превосходном настроении – катится Россия к черту, да и хрен с ней!

– Вот это, Женя, славно. – Страшила сунул палец в жестянку с гуталином, понюхал, вытер о сапог. – Не самоварный, фабричный. Ну-с, господа, приступим к ампутации.

Кряхтя, он стянул правый веллингтон, перекрестил его и принялся отрезать пришитый к голенищу отворот, – получилось в самый раз, чуть ниже колена. Вскоре та же участь постигла и левый ботфорт. Страшила удовлетворенно хмыкнул и для прочности прошелся дратвой по верху сапог. Теперь их надлежало намазать гуталином и тщательно отполировать, чтобы уже ничем не выделяться из серой массы обладателей хромачей, прохарей и сапог, стачанных из диванных обивок.

Скоро пришли с толкучки Александр Степанович с Анной Федоровной. Они принесли продуктов, какой-то особенный, из «девичьего» масла[1], прополиса и меда, бальзам для Страшилы и кучу свежих новостей. Опять все то же – налетчики, чекисты, неуловимый убийца Котов. Вчера в трактир «Зверь», что на углу Апраксина переулка и Фонтанки, вошли двое и стали требовать у посетителей денег. Была большая стрельба. Трое неизвестных вломились в квартиру инженера Брюса с самочинным обыском, вынесли все подчистую, убили ливретку-медалистку.

Под разговорчики сели обедать, выпили чаю с картофельными лепешками и занялись кто чем – Анна Федоровна по хозяйству, Паршин-старший какой-то бухгалтерией, сын его отправился терзать рояль, Страшила задремал, сидя в кресле, Граевский же решил побриться, как человек, не торопясь, с горячей водой.

Намылился, прошелся по щетине опасным лезвием, выровнял усы, а сам все кривил в злой ухмылке губы – вот ведь, ни кола, ни двора, ни жены. Людей положил – на полкладбища хватит, а на голове ни сединки, рога антихристовы не растут, взгляд живой, полный уверенности в себе, достоинства и благородства. На лице безмятежное спокойствие, будто сегодняшним вечером предстоит не уголовных кончать, а волочиться за юбками в приятном обществе… Верно говорят, привычка – вторая натура. Привычка убивать…

Падали на пол остриженные волоски, тихо сопел дремавший Страшила, из гостиной доносилось пение Паршина:

Белой акации гроздья душистые Вновь аромата полны, Вновь разливается песнь соловьиная В тихом сиянии чудной луны.

После ужина, когда Анна Федоровна с Александром Степановичем ушли к себе, стали собираться. Граевский повесил под пальто желтую коробку маузера, в один карман сунул револьвер, в другой опустил гранату, надвинул на ухо папаху и со значительной улыбкой убрал за голенище нож – может, и пригодится. Паршин, вооружившись браунингом, надел отцовскую енотовую шубу, нахлобучил шапку из бобра и сразу сделался похожим на буржуя с агитационного листка «Товарищ, беспощадно бей кровавую гидру контрреволюции!».

– Братцы, может, и мне с вами, а? – Страшила наблюдал за сборами с убитым видом, ему было неловко и совестно – для сильного нет ничего хуже, чем чувствовать себя обузой.

– Ты, Петька, вылечись вначале, потом геройствовать будешь. Дело плевое, справимся. – Граевский рассмеялся, глянул на Паршина: – Ну, Женя, присядем на дорожку. Чтобы не вперед ногами, а на своих двоих…

Присели, помолчали, пошли. На улице морозило, небо было ясным. Снег хрустко проминался под ногами, луну окружали радужные кольца, редкие прохожие шли быстрым шагом, не оборачиваясь, закутавшись в воротники, стараясь побыстрей исчезнуть из виду, раствориться в сером небытии города-призрака.

– Холодно пешедралом-то. – Граевский посмотрел на недвижимые, превратившиеся в сугробы трамваи, передумав поворачивать на Троицкую, снял перчатку, яростно потер начинающую замерзать щеку. – Я так думаю, Женя, товарищи не всех еще лошадей пустили на колбасу.

– И не всех извозчиков в расход. – Паршин, шмыгнув носом, кивнул, и они двинулись Невским по направлению к Знаменской площади. На углу Николаевской их остановил патруль, однако все обошлось благополучно – красногвардейцы хоть и не умели читать, но с легкостью отличали лиловую печать от простого чернильного пятна, а потому при виде мандата сразу успокоились и повесили винтовки на ремни:

– Проходите, товарищи, а мы-то вас, ешкин кот, за буржуев приняли…

На Знаменской площади гуляли ветра, фонарные столбы отбрасывали отчетливые фиолетовые тени. Напротив Северной гостиницы печально мерз в седле отлитый в бронзу Александр III, лицо его было скорбно, он словно предчувствовал, как десять лет спустя на пьедестале вырежут шедевр поэта революции Демьяна Бедного:

Мой сын и мой отец при жизни казнены, А я пожал удел посмертного бесславья, Торчу здесь пугалом чугунным для страны, Навеки сбросившей ярмо самодержавья.

Граевский оказался прав: у входа в Николаевский вокзал стояла пегая лохматая лошаденка, запряженная в разлапистые, обшарпанные сани. Ванька на облучке был в плепорцию пьян и седокам обрадовался страшно:

– Ваше высбродь, я вас ката… Только денюшки, господа хорошие, вперед – революция…

– Тебя как звать-то, братец? – Граевский протянул извозчику золотой червонец, и тот вдруг насторожился, затряс клочковатой бородой:

– Прохором кличут, барин, Прохором. Да за такие деньги небось на край света…

Курносое лицо его отражало внутреннюю борьбу, алчность быстро одолевала осторожность.

– Давай-ка, братец, к Обводному, на Можайскую. – Граевский поудобнее устроился на сиденье, тронув мех вытертой волчьей полости, поднял воротник до ушей. – На чай получишь.

– На Можайскую? В Сименцы? – Прохор глянул на богатую шубу Паршина, вздохнув, быстро перекрестился. – Ну, как знаете, ваше высбродь. Но, пошла, залетная.

Застоявшаяся лошадь весело потянула сани, повернула с Лиговки на Кузнечный и, разойдясь, резво припустила по Загородному, только ветер в лицо, скрип снега под копытами да малиновый звон колокольца под дугой. Ехать бы так и ехать, однако за Царскосельским вокзалом Граевский отогнул полог, тронул возницу за плечо:

– Стой, Прохор. Развернись и жди здесь, на углу. Вот тебе пока еще червонец. Бог даст, мы недолго. Смотри не обмани, найду.

– Да мы, ваше высбродь, это… завсегда… – Возница трепетной рукой принял желтую монетку, снова перекрестился, хитрые глаза его светились сумасшедшей радостью. – Истинный крест, ваше высбродь, во имя Отца, Сына и Святаго Духа…

– Ну, вот и ладно. – Граевский первым вылез из саней, оглядываясь, подождал Паршина и, взяв его за рукав, тихонько потянул в сторону Рузовской: – Давай-ка, Женя, проведем рекогносцировку на местности. Спешка сам знаешь где нужна.

В молчании они двинулись мимо мрачных, заброшенных на вид домов, нырнув наугад под арку, попали в лабиринт огромного, оказавшегося проходным двора и, проплутав в темноте, скоро вышли на Можайскую. Райончик был еще тот; из-за расположенных поблизости казарм лейб-гвардии Семеновского полка он назывался Семенцами и наряду с Сенной и Лиговкой считался одним из самых опасных в Питере.

Здесь было полно домов терпимости, притонов, кабаков, трактиров нехорошей репутации, на стенах кое-где виднелись воровские знаки – сабли, вилы, штыки. Тут жили не по государеву закону и не по христианским заповедям, а по варнацким правилам, и весело, между прочим. На многочисленных «малинах» водили хороводы воры, золоторотцы раскатывали вчистую залетных ездоков, капорщики срывали шапки с зазевавшихся прохожих, базманщики платили по счетам фальшивыми купюрами, хипесники же выставляли из рублей любителей клубнички, пока те пребывали в приятном обществе мурлыкающих блатных кошек. После революции не стало и варнацких правил…

– Похоже, нам сюда. – Толкнув дверь, Граевский очутился в темном вонючем подъезде, держась за перила, поднялся на проем, чиркнул спичкой. – А вот и квартирка, давай, Женя, как там в бумажке-то?

– Конспираторы хреновы. – Весело выругавшись, Паршин клацнул затвором браунинга, сунул пистолет в карман и трижды особым образом постучал в ящик для почты. Подождал и снова приложился к гулко отозвавшемуся металлу, словно ударил в диковинный шаманский бубен.

Дверь открылась без промедления, на пороге стояла дебелая матрона в розовом батистовом капоте, на плотные плечи ее была накинута шаль, в ухе отсвечивала серьга полумесяцем. Она перекатила папиросу в угол пухлогубого, густо накрашенного рта и, щуря глаз от дыма, с подозрением взглянула на Граевского:

– А где же сапоги?

Позади нее на табурете сидел рыжебородый, заросший по самые глаза человек, он поигрывал длинным, остро заточенным ножом, какими на бойнях разделывают туши.

– Крой готов, мадам, – Граевский чарующе улыбнулся и галантнейшим образом изобразил полупоклон, – вот только, пардон, подметки не из чего делать.

Теперь оставалось назвать имя рекомендателя, человека, достаточно известного в притоне.

– Мартын обещался принести.

– Прошу вас, господа. – Матрона, колыхнув грудью, отодвинулась в сторону, капот ее, похоже, был надет прямо на голое тело. – Что желаете? Выпить, закусить, катануть? Кикиру[1]? Девочку? Мальчика?

На пухлых губах ее кривилась оценивающая ухмылка, выцветшие, развратные глаза светились наглостью, меркантильным интересом и брезгливостью многоопытной, умудренной жизнью самки. Рыжебородый, казалось, внимания на посторонних не обращал, все поигрывал с заточенной сталью, нож в его руках мелькал с быстротой молнии.

– Благодарствую, мадам. – Граевский вошел следом за Паршиным, закрывая дверь, внимательно оглядел замки. – Мы здесь по делу, у нас встреча с Куцым и Хряпом. Прошу, – с легким поклоном он протянул матроне золотую пятирублевку, – за хлопоты.

Таковы порядки притона, за все нужно платить. За беспокойство тоже.

– О, мерси, господа. – Оценивающая ухмылочка превратилась в подобострастную улыбку, рыжебородый крякнул, всадив тесак в пол, с любопытством глянул на гостей – за «желтопузик» с ладной девочкой можно полночи в голопузики играть.

– Проходите же, господа, Хряп с Куцым в гостиной, ужинают. – Матрона мотнула головой в сторону коридора, шумно выдохнула струйкой табачный дым. – Третья дверь по левой стороне.

Нос у нее был плоский, с проваленной спинкой, словно у китайского мопса.

За третьей дверью по левой стороне находилась просторная, обставленная по-спартански комната – гнутые венские стулья, столы, застеленные не первой свежести скатертями. Под потолком в свете трехлинейных керосиновых ламп стлался волнами табачный дым, воздух был тяжел, ощутимо плотен, густо отдавал спиртом, разгоряченным телом и печным угаром.

Народу было немного, в центре за сдвинутыми столами гуляло человек шесть фартовых – у всех челки до бровей, перстни на грязных пальцах, осторожный прищур бегающих глаз. В углу жадно угощались ветчиной под спиртик двое тоже не слишком законопослушных граждан, один был очень крепкий, с нахальным, самоуверенным лицом, другой напоминал голодную, готовую вцепиться в горло ласку. Верхнюю одежду, дабы впопыхах не сперли, гости вешали на спинки стульев, полы шуб, бекеш, щегольских пальто подметали грязный, заплеванный пол.

– Бон аппетит, господа. – Оставив Паршина у двери, Граевский подошел к закусывающей парочке, склонив голову, почтительно улыбнулся. – Миль пардон, могу я видеть господина Хряпа?

– А на кой ляд он тебе? – Крепыш широко, так что обнажились гнилые зубы, открыл пасть и медленно вылил спирт прямо в глотку. – Сам-то ты что за хрен с бугра будешь?

Нос у него был перебитый, слегка свернутый на сторону.

– Если надо, за меня люди скажут. – Не переставая улыбаться, Граевский шагнул ближе, пожав плечами, сунул руки в карманы. – А Хряп мне нужен, чтобы передать должок.

Пальцы его привычно обхватили рубчатую рукоять, указательный удобно лег на спусковую собачку…

– Ну, я Хряп. – Сосед крепыша тоненько рыгнул, оскалившись, вытер рот рукавом, на лупоглазом лице его появилось требовательное выражение. – Давай, гони бабули.

Беспокойные зрачки его косились на пирующих фартовых, словно у шакала, опасающегося матерых хищников. Только на этот раз чутье его подвело – самый опасный зверь был совсем рядом.

– Должок? Пожалуйста. – Граевский вытащил наган и, не дотрагиваясь до курка, самовзводом, дважды выстрелил Хряпу прямо в щербатый, отвисший от изумления рот, тут же продырявил череп крепышу, а сам ни на мгновение не терял из виду фартовых. Кто его знает, что у них в одурманенных спиртом башках.

Все вскочили с криками, полезли кто в карман, кто за пазуху, и сразу же раздался голос Паршина, язвительный, с издевкой:

– Стоять, портяночники!

Затем громыхнул выстрел, навскидку, не целясь, и штофная бутылка спирта разлетелась ко всем чертям, огненные брызги щедро оросили физиономии бандитов. И моментально все сделалось тихо и спокойно, только кровь мартовской капелью вытекала из простреленной головы Хряпа.

– Уходим. – Не опуская револьвер, Граевский задом подался к двери, пулей выскочил в коридор и вслед за Паршиным, оглядываясь на бегу, рванулся в переднюю, ноги его путались в полах длинного пальто. – Спасайся, пожар!

В недрах квартиры послышались крики, ударил по ушам истошный визг, зазвенели выбитые стекла – чему только не поверишь с пьяных-то глаз. Однако кое-кто был трезв как стеклышко.

– Скорее открывай, пожар! – Вбежав в переднюю, Граевский указал глазами на входную дверь, но рыжебородый вдруг подобрался, взялся половчее за нож и… и моментально получил две пули – одну в колено, другую в локоть, – в необъяснимом порыве великодушия Паршин решил сохранить ему жизнь.

– Вот сволочь мохнорылая, ну-ка, командир, взялись.

Оттащили в сторону обмякшее тело, отомкнули замки и стремительно, придерживая шапки, понеслись сквозь холодную, равнодушную ночь. Обратный путь всегда короче – свернули в проверенный проходной двор, промчались мимо кривых поленниц, курганов смерзшегося мусора, желтых от мочи сугробов и, оказавшись на Рузовской, перевели дух, пошли, не привлекая внимания, скорым шагом.

– Командир, а ну как Прохор этот удрал? – Паршин вытер со лба испарину, протянул уныло, словно обиженный ребенок: – Этак мы бог знает когда домой попадем.

Сегодня у него было назначено романтическое свидание в полночь.

– Брось, Женя, наверняка ждет, жадность человеческая безгранична, впрочем, как и подлость. О жажде власти я уж и не говорю… – Граевский замолчал, усмехнулся про себя – нашел время философию разводить! Впрочем, какая там философия. Проза жизни…

Извозчик и в самом деле был на месте, как и договаривались, стоял на Загородном, сразу за Рузовской. Редкие снежинки падали ему на плечи, лошадь, по-лебединому изогнув шею, переступала ногами, косила умным глазом на хозяина – поехали, пробирает!

– Трогай, Прохор, на Владимирский. – Офицеры с ходу забрались в возок, запахнувшись полостью, с жадностью закурили. Граевский, затянувшись пару раз, выбросил папиросу и стал неторопливо перезаряжать наган, Паршин искоса посматривал в оконце, все облизывал сухие губы – его донимала жажда. Ну, ничего, бог даст, напьется он скоро чаю с настоящим абрикотином да в приятнейшем обществе!

До перекрестка Невского с Владимирским долетели, как на крыльях.

– Вот тебе, братец, за скорость. – Граевский протянул извозчику червонец, пристально, с жутковатой улыбочкой посмотрел в лицо и добавил еще две десятки. – А это, Прохор, за молчание. Слышал небось, что длинный язык шею укорачивает.

Его негромкий насмешливый голос звучал очень страшно.

– Спаси Христос, барин. Не сумлевайтесь, ваше высбродь. – Елейно улыбаясь, Прохор хотел было перекреститься, но передумал, первый раз за все время взялся за кнут: – Но, пошла, пошла, волчья сыть!

На его лице было написано несказанное облегчение, будто он только что избежал адского пекла.

– Ишь ты, словно черт от ладана. – Граевский постоял, послушал, как быстро затихает колоколец, сплюнул под ноги. – Пуганый да жадный, с таким народом только революции и делать. Давай-ка, Женя, поторопимся, что-то я проголодался. У нас там вроде ветчина оставалась…