"Тринити" - читать интересную книгу автора (Арсенов Яков)

Глава 19 И СТАНОВЯТСЯ ЧЕРНЫМИ ЗАМЕТИ

Холода дымились невиданные, насыщая город всеми оттенками белого цвета. Глядя на оконные узоры, горожане опасались вылезать из-под одеял. Радовались дубняку только одни собаки. На выгулах они с такой прытью таскали своих задубевших и сонных хозяев от столба к столбу, что казалось, будто затерялась луна, животным стало не на что выть и городское общество собаководов всем своим составом вышло на экстренные поиски небесного тела. Так все это виделось со стороны.

Решетов не любил посещать читальные залы. Он не мог заниматься чтением в специально созданной для этого обстановке — для него было лучше, если кто-то мешал. Все основные произведения классики он прочитал ночью, сидя на корточках в коридоре общаги под шум дросселя и моргание лампы дневного света. Почему дневного света? «Скорее, ночного, — думал он и сам себе отвечал: — Просто изобретатели плохо учили русский язык».

Как-то раз по чистой случайности Реше нужно было переждать перерыв в книжном магазине. Он рассчитывал прикупить там книгу Шкловского «Человек. Земля. Вселенная» и Чижевского «Земное эхо солнечных бурь». Чтобы не подвергнуться законному сжатию от мороза, Реша зашел в читальный зал института. В первый раз за все время обучения. И едва не остолбенел — за столом выдачи сидела Рязанова. «Подрабатывает, что ли?» — подумал он. Но эта мысль даже ему самому показалась странноватой — совсем недавно Рязанова Ирина выиграла институтский конкурс красоты, и подрабатывать здесь..? Или это просто деканатская барщина? Каждому преддипломнику полагалось отдежурить в институтских местах общественного пользования не менее ста часов. Ирина училась на пятом курсе, и ей вполне могли вменить отсидку на дежурстве в читальном зале.

Взяв подшивку «Крокодила» трехлетней давности, Реша пробрался в дальний угол и принялся пролистывать ее. Но журналы скоро надоели ему. Оставалось только рассматривать читателей. В основном тех, чьи профили можно было видеть. Затылки, считал Реша, в меньшей степени выражают душу. Быстро утомившись, он перевел взгляд на Рязанову. Он знал о ней все, она о нем ничего. Даже в лицо не знала.

Ирина сидела за столом и читала какую-то книгу. Ее лицо показалось ему еще более занимательным, чем при случайных встречах в коридорах. Оно играло, обыгрывало страницу за страницей и так выразительно передавало смену событий и настроений в книге, что Реша боялся угадать автора и название.

Время перерыва в книжном магазине истекло — сеанс подглядывания пришлось прекратить. Реша не относил себя к разряду сверхчувствительных, но при выходе из зала отчетливо ощутил спиной ее взгляд. Жгучая второстепенность этого ощущения заставила его не оглянуться в первый раз.

А через неделю Реша вновь обнаружил себя в районе библиотеки и не смог избавиться от смутного обязательства зайти в зал.

— Опять вы? — спросила Рязанова. — Будете дочитывать?

— Пожалуй, — ответил Реша и вспомнил, что давно так не терялся.

— Распишитесь, — подала она ему ту же подшивку.

Прежнее место было занято немолодым уже человеком, с необъяснимой серьезностью читавшим русско-ненецкий словарь. Реша проходил меж рядов и опасался сесть на первый попавшийся стул, боясь, что оттуда не будет видно Рязанову. Ему повезло — колонна, на которую он меньше всего рассчитывал, осталась чуть слева. Пролистав несколько страниц, Реша обратился в сторону столика выдачи. Рязанова занималась делами и позволяла наблюдать за собой кому и сколько вздумается.

Он обнаружил главную особенность ее лица.

У большинства людей начальное, нулевое состояние лица — безразличие. Исходным состоянием лица Рязановой была непоправимая грусть. Она являлась фоном для других эмоциональных наложений. И ничто не могло укрыть ее — ни серьезность, ни улыбка.

Просидев с час, Реша ушел с тем же ощущением взгляда на спине. Он наугад выбрал переулок и побрел в сторону, противоположную общежитию. Неожидано вспомнил о родственных биополях. Там, в зале, ему казалось, что Ирина тоже чувствовала его взгляды. Может, это было и не так, но, во всяком случае, неуверенность в некоторых ее действиях имела место. Так ведут себя люди, у которых стоят над душой.

Его тормозили затянувшиеся отношения с д р у г ой. Если их можно было назвать отношениями. Странная гармония обреченности и доверия. Зависимость, в которой оба подотчетны друг другу без всяких перспектив. Положение, из которого необходимо смотреть друг другу в глаза только прямо, не моргая. Реше не хотелось проигрывать нынешней его подруге в этом маленьком противостоянии, а если в принципиальных разговорах с ней станет прощупываться посторонняя лирическая тема, то легко обнаружится беспринципность. Носить легенд Реша не умел, сразу путался. И не умел долго находиться под вопросом. Но все это был подстрочник, а прямым, лобовым текстом шло совсем иное: он страшно желал встречи с Ириной. Хотел, и все тут.

На всякий случай Реша решил прописать себе одиночество, выдержать себя в нем, отмочить, но тут же поймал себя на мысли, что искусственная разлука всего лишь отсрочка, а не медиальное, как ему показалось вначале, решение. Он понял, что устраивает себе временное одиночество только для того, чтобы радость, если она появится в той отдаленной встрече, была полнее.

Выдержал он всего несколько дней и в понедельник опять отправился в библиотеку.

Все вокруг было белым, и терялось ощущение земли и неба. Они легко менялись местами и переходили друг в друга. От этого кружилась голова, особенно на мосту. Окоченевшие перила предлагали поддержку на всем своем протяжении. Ветер, носясь под пролетами, бился о наст забытой песней.

Реша исколесил полгорода, чтобы явиться в читальный зал перед самым его закрытием. Тогда возможность проводить Ирину вытечет сама собою, думалось ему. Его нисколько не смущало, что Ирина могла иметь предвзятый взгляд на массового читателя или до того личную жизнь, что ему, скорее всего, придется оказаться одним из многих или, хуже того, просто третьим лишним.

За столиком выдачи сидела не Ирина, а ее напарница — девушка с веселым, беззаботным лицом и неглубокими глазками. Реша спросил у нее ту же подшивку «Крокодила» и сел за тот же, что и в прошлый раз, стол. Где-то глубоко в себе он наивно рассчитывал вызвать в действительность главное, основное путем восстановления деталей. Мистика не оправдалась — Ирина так и не появилась. Наверняка работает в другие часы, подумал он и примчался на следующий день сразу после занятий.

Выдавала литературу все та же веселая. Реша принялся наводить справки.

— Вы не могли бы сказать… — начал он.

— Ирина в последнее время часто болеет, неделями не ходит сюда, веселая девушка улыбнулась выцветшими веснушками, ожидая еще какого-нибудь вопроса. Ее улыбка показалась Реше неуместной. Он едва не спросил: «Чему вы рады?!» Но спросил адрес Ирины.

Это была окраина. Самая что ни на есть. Маленький домик шел явно под снос. Обступив его по всему периметру плотным кольцом, над ним нависали крупнопанельные дома. Стройматериалы, грязь. Выходило, что и этому последнему островку старого города долго не продержаться.

Короткий зимний день без сколько-нибудь явного протеста сгорел заживо в своем закате. Наступил вечер.

Свет в доме не горел. Реша позвонил. Никаких признаков жизни. Проскочила мысль: не ошибся ли он адресом? Нет, все сходилось. Он нажал кнопку повторно. Безрезультатно. Когда созрела догадка, что больная может находиться в больнице, окна вспыхнули и за дверью спросили:

— Кто там?

Возникла проблема ответа. Вопрос повторился.

— Крокодил, — произнес он как пароль.

— Крокодил? — переспросила она. — Очень смешно.

— Помните, в читальном зале я брал подшивку «Крокодила»?

— А что вам нужно здесь?

По интонации Реша уловил, что она вспомнила его. Это утешило.

— Я узнал, что вы больны, и решил навестить, — признался Реша.

— Вы занимаетесь всеми подряд больными? — уже теплее спросила Ирина.

— Да.

— Ну раз так, заходите, — сказала она и отворила дверь.

Она поежилась и, пройдя в комнату, извинилась за свой не совсем удачный вид. Потом легла в постель, где, по-видимому, находилась до его прихода, и выражение грусти еще сильнее проступило на ее лице.

Реша не находил, как продолжить вторжение. Решительность, с которой он искал домик, переродилась в скованность. Уже нужно было о чем-то говорить, а он все рассматривал и рассматривал комнату.

Внутри дома царил порядок какой-то запущенности. Словно все в ней было расставлено, развешано и уложено по местам раз и навсегда. Противоречила всему этому только дорожка между столом и дверью. Наконец Реша соврал, спросив ее имя.

— Ирина, — просто ответила она, устранив оставшиеся барьеры. В этот момент она показалась Реше до того знакомой, что он застыдился непосвященности в ее недуг.

Обычно он не называл своего имени, пока не спросят, а тут выпалил его с такой надеждой, будто в ответ рассчитывал на крупное воспоминание со стороны Ирины.

— Виктор! — протянул он свою руку.

— Очень приятно, — просто ответила она.

Луч прожектора, освещавшего стройплощадку, прожигал насквозь окно и ни в какую не признавал комнатного света. Луч испещрял все, что попадалось на пути, и без промаха бил в глаза.

Между ними висела тема ее болезни. Когда Реша спросил, не требуется ли ей помощь, Ирина сама заговорила о своем нездоровье. И стало ясно, что нездоровье — главное в ней, что тема болезни поглотила и завладела ею полностью, без всяких радуг и просветов вдали. Обследование, которому она подверглась днями раньше, ничего не обнаружило. Слабость, пробивающаяся неизвестно откуда, прогрессирует, растекается по телу. Силы прячутся, равнодушие ко всему — и симптом, и осложнение одновременно.

Грусть, заполнив лицо, перекинулась на руки, забыто вытянутые вдоль тела поверх одеяла. Они выдавали возведенную уже в правило безнадежность.

Часов в комнате было двое. Одни шли явно неверно, а может, и просто стояли. На них значилось пять утра.

Он вздумал спросить, с кем она живет, но вторая кровать, стоявшая чуть поодаль, была заправлена так строго, что отвечать было бы ни к чему. Было и так понятно, что здесь недавно жил кто-то еще.

Ирина стала засыпать. Когда он, пообещав быть на следующий день, поспешил уйти, она бесстрастно посмотрела вслед. Он ощутил знакомое прикосновение взгляда и оглянулся, но Ирина успела отыскать в потолке произвольную точку и принялась изучать ее, втягивая в себя глазами.

Ночь была слишком просторной для Решетова. Огромные дома и деревья обросли инеем. В лунном свете они походили на коралловые сообщества и давили на психику, податливую сегодня как никогда.

В вокзальном ларьке продавались апельсины. Реше захотелось накупить полную сумку ярких плодов и оттащить Ирине. Радуясь затее, он рисовал восторг, с каким она примет подарок. С оранжевыми чудесами в авоське он вновь отправился на окраину. Подошел к домику. Окна молчали. Реша потоптался у двери и, не решившись тревожить спящую, ушел. Радость пришлось отложить до завтра.

В общежитии на апельсины набросились бесцеремонно. Чтобы сохранить для Ирины хотя бы половину, Реша был вынужден рассказать, по какому поводу апельсины были куплены.

— Может, она просто внушила себе про все свои болезни? — помыслил вслух Рудик, отхлебывая чай.

— Здесь вряд ли что-нибудь серьезное, — согласился с ним Гриншпон. Насмотрелась чего-нибудь или наслушалась, а то и еще проще — начиталась.

— Это точно, — оказался тут как тут Артамонов. — Помнится, гадала мне цыганка. Явно гнала натуральную туфту, но я весь закипал, когда что-то сходилось. Цыганка погадала-погадала, посмеялась и забыла, а я мучился две недели. Вот тебе и кофейная гуща! Что значит самовнушение!

— Есть такие нейтральные лекарства — плацебо. Их дают пациенту и говорят, что это лучшее средство. Пациент верит и выздоравливает. Сам. Может, и ей попробовать что-нибудь в этом роде? — предложил Реше Рудик.

Беседа вывихнулась в сторону — заговорили о слабоумных, вспомнили бледную немочь, а к утру не смогли решить, на каком полюсе гуманизма находятся законы, позволяющие умерщвлять сумасшедших. Закончили уродами и Спартой, вменив ей в причину быстрого ухода с исторической сцены то, что она убивала больных детей.

…Подходя к домику на следующее утро, Реша заметил «скорую помощь», стоявшую неподалеку. От Ирины поспешно вышел врач. Оглядевшись, он направился к машине. «Рафик» резко рванул с места. Решетову это показалось бегством.

Дверь в дом была не заперта. Ирина сидела на кровати и смотрела в окно. Как в омут. Реша кашлянул и на секунду отвлек ее от мыслей. Лицо было заплаканным. Она тяжело улыбнулась и сказала, что ждала его с нетерпением. Потом спросила, не был ли он вчера в лесу. Отрицательный и удивленный ответ она восприняла болезненно и с обидой, будто накануне просила Решетова сходить в зимний лес, а он наобещал и не выполнил. И теперь некому рассказать, как там, в лесу.

На столе, оставленные врачом, лежали рецепты. Ирина скомкала их и бросила в корзину.

К апельсинам она не притронулась. Сказала, что они напоминают ей дорожных работников в предупредительных фосфоресцирующих жилетах. Но эти оранжевые душегрейки никого не спасают — дорожники все равно попадают под машины и поезда.

Она предложила Реше курить, а пепел — за неимением пепельницы — сбивать в апельсинные кожурки.

Решетов спросил, кто за ней ухаживает. Оказалось, время от времени заходит подруга, но все принесенное ею так и остается лежать нетронутым. Аппетита никакого.

— Я, наверное, умру, — заключила она свой ответ.

— Хочешь, я определю причину болезни и вычислю, сколько тебе жить? — попытался отвлечь ее Реша. — Я знаю способ.

Она встряхнулась и преобразилась. С таким видом человек хватается за соломинку.

С полной серьезностью Реша попросил обнажить до локтя левую руку. В его памяти уже давно затерялось, кто и когда открыл ему этот глупый и ни на чем не основанный прием определения долголетия. Что-то из школьных игр.

После теста Ирина устремилась к Реше с широко открытыми глазами, вопрошая ответ.

— Ты ошиблась не так уж и намного, — подвел итог Реша, делая вид, что ворочает в голове какими-то цифрами. — Жить тебе очень-очень долго. И болезнь у тебя пустяковая — недуг неимения друга. Слышала про такую? Просто жить надо полноценней. Всего-то и делов! Можно даже замуж. — Он сказал это, чтобы не задавать лишних вопросов.

Выслушав, Ирина улыбнулась, а потом ударилась в слезы. Вышло так, что Реша, опасаясь задеть одно ее больное место, затронул другое: ей уже столько лет, а она все еще не связала ни с кем свою судьбу. Никому не нужна, следовательно.

Успокоилась она так же быстро, как и расстроилась. И попросила Решу продолжить тест, но продолжать было нечего, и грусть опять воцарилась на ее лице.

На улице стемнело. Сегодня прожектор не лез в комнату сломя голову. Строители развернули его в небо, и он терялся где-то на полдороге к Млечному Пути.

В тишине Реша едва различил ее просьбу. Просьба была неожиданнее вопроса о зимнем лесе.

— Поцелуй меня, — сказала она. Сказала тоном, каким просят подать со стола лекарства.

Он присел на угол кровати.

За окном искрился снег. От его колючего вида бросало в дрожь.

Реша приблизился к ее лицу, и дыхание Ирины обдало его бедой. Он ощутил себя у пропасти. Она говорила что-то тревожное, и трудно было припомнить словарь, который мог бы до конца растолковать ее слова.

Спохватившись, Реша сел к столу.

— Прости, — сказала она, темнея на фоне постели. — Это некрасиво выпрашивать поцелуи? Да?

— Не знаю, — вырвалась у него глупейшая фраза.

— Почему ты не уходишь? — спросила она, и Реша почувствовал, как ее охватила дрожь. Подсев поближе, он укрыл ее одеялом.

Она выразила безразличие к его движениям, то есть стала грустной-грустной.

Он представил всю трагедию ее положения. Словно в безлюдном месте человека окружили и хотят убить. Просто так, от нечего делать. Уже нужно было уходить.

Пока он собирался, она извинялась, что живет в таком убогом месте. Встав проводить его, Ирина едва держалась на ногах. Ее хрупкая фигура в тяжелом темном халате походила на ветку, которую оседлала большая хищная птица.

Реша вспомнил свою недавнюю невесту. Она вызывала интерес. А Ирину было жалко до кровинок на губах.

Пошел снег. Крупные снежинки, донеся до земли свою неповторимость, становились просто снегом. Ночь разрасталась, заполняя все вокруг. Она была белой от снегопада, шедшего, казалось, во всей вселенной. Своим вездесущием снегопад покрывал пространства, на которых уместились бы тысячи таких печалей и одиночеств. Снег — это единственное алиби природы — оправдывал отсутствие звезд.

Когда Реша пришел к Ирине снова, она сидела за столом с бумагами. Увидев гостя, она собрала их и уложила в стол. Сегодня на ней было весеннее платье, которое забирало на себя половину грусти. Словно ветка выпрямилась, избавившись от какой-то тяжелой, нездешней птицы. Высокая, стройная, тянущаяся вверх, гибкая, красивая ветка.

Выяснилось, что у Ирины сегодня — день рождения.

— Почему же ты не сказала об этом раньше? — растерялся Реша. — Я без подарка.

— Пустяки, — сказала она и принялась накрывать на стол. — К тому же, если честно, сам день рождения у меня послезавтра. Просто дуэль была сегодня. Ты обратил внимание на погоду с утра? Хочешь стихи?

Выпрямившись, она стала читать:

У России есть день — он страшнее блокад. В этот день, невзирая на холод, Начинают с утра багроветь облака И становятся черными к полудню. И темнеть начинает, и биться об лед Черной речки вода, как безумная, И, вороньим крылом обмахнув небосвод, День до срока сдает себя сумеркам. Как в припадках падучей, дрожат небеса, И становятся черными замети. Пока эхо от выстрела стихнет в лесах И поспешно разъедутся сани…

В то время как Реша переминался с мысли на мысль, удивляясь ее отсчету времени, она успела дочитать и продолжить:

— А через два дня ты тоже приходи. Пушкин умер, но родился Пастернак. Вот так мы втроем и совпали. В один день. А то, что по разным календарям, меня это не интересует, понятно? Ведь кто на самом деле умер, кто родился сразу не поймешь. Правда?

После этих слов она заметно сникла и уже через секунду заботилась об ином, словно извинялась, что сказанное ею было интересно только ей одной.

На соседней стройке с интервалом во вздох по-дурному ухал сваебойный агрегат. От грохота приседали свечи, зажженные специально в честь праздника, и вздрагивали ее волосы, пышные, как после купания. Они словно вздыхали при каждом ударе.

Движения и слова Ирины были натянутыми и походили на смех после плача, когда губы уже преодолели судорогу всхлипов, а глаза все еще красны от невысохших слез.

Сегодняшний день был необычен. Реша это чувствовал. Ирина явно что-то затевала. Она отдавала много сил, чтобы выглядеть бодрее. Говорила беспорядочно, постоянно срываясь с «красной нити», и складывалось впечатление, что у нее не было даже детства.

Смысл дня рождения свелся к тому, что она, усталая, улеглась в постель. Реше пришла пора уходить. Так долго у нее он еще не задерживался.

На строительном объекте перестали забивать сваи. Ночь сначала подернулась тишью, а потом и онемела совсем. Каждый звук воспринимался в тишине как удар колокола.

— Не уходи, — шепнула она сквозь сон. — Мне страшно оставаться одной. И, как два последних удара ко всенощной, прозвучали слова: — Мне холодно.

Он укрыл ее и поцеловал. Она протянула навстречу руки как два простеньких вопроса, на которые было трудно не ответить. В минуты отрешенностей она много говорила — с ее губ слетали обрывки фраз и тихие возгласы. А когда закрывались глаза и из-под ресниц выбегали две-три слезинки, она звала его в мир, где было полно огня и тумана. Реше не верилось, что он ее спутник. Ему казалось, что он припал к узорному стеклу и, отдышав кружочек, подсматривает чьи-то чужие движения. Он все еще никак не мог поверить, что произошло самое невероятное — та самая девушка у шведской стенки с кленовым листом в руке сегодня с ним, и это так просто, как будто не было никаких потерянных месяцев и лет, словно только вчера он влюбился в нее, и она ему ответила взаимностью, да еще какой полной взаимностью. Ему, некрасивому и совершенно нулевому по всем остальным параметрам, которые, как ему кажется, нынче в ходу. Невероятно, просто невероятно. От счастья Реша готов был разорваться.

Вскоре Ирина уснула, и вместе с ней уснула грусть на ее лице. Реша потихоньку выбрался из объятий и засобирался домой. Между тумбочкой и столом лежали два оброненных листочка. Это были стихи. О том, как девушка, уезжая из города навсегда, продала любимую собаку, а потом, пространствовав и познав ложь и обман, вернулась и решила выкупить собаку обратно. Собака зарычала.

Таких стихов Реше не приходилось читать. При их чтении охватывало необъяснимое беспокойство и появлялось желание проверить листочки на свет нет ли в них чего-нибудь там, внутри бумаги.

На столе лежала тетрадь. Какой-то черновик. Реша начал просматривать его. По мере углубления в смысл он представлял себя спускающимся впопыхах в темный подвал по неудобной лестнице, ступеньки которой обрываются круче и круче. Когда по ним стало невыносимо вышагивать без риска загреметь вниз, Реша прочел свое имя…

Ирина встала, не открывая глаз. Реша вновь уложил ее, сонную, и ушел в общежитие.

Как всегда, его ждали друзья.

— Мне кажется, ее нужно хорошенько рассмешить-растормошить, — сказал Артамонов, выслушав Решу. — Я подарю ей сборник анекдотов. До весны ей хватит за глаза. А там и трава пойдет!

— Ты бы почитал ее стихи. Такую тоску не выветрить никакими анекдотами. Она живет ею как чем-то насущным, — возразил Реша.

— И все-таки, чем черт не шутит, — поддержал Артамонова Рудик. — Пусть посмеется.

— Лучше, если мы как-нибудь вместе сходим к ней. Обещаешь?

— Нет вопросов, — согласился Артамонов. — Конечно, сходим.

После занятий Реша, как всегда, опять отправился к Ирине. В домике не наблюдалось никаких перемен, словно Ирина не просыпалась в течение дня. На столе лежало краткое руководство к завтраку, который ждал частью на плите, частью в холодильнике. Руководством никто не воспользовался.

Он подошел к тумбочке. Раскрытая тетрадь лежала на другом месте. Бросалась в глаза неаккуратность, с какой велись последние записи. Легко угадывалось, что, припав к странице, Ирина спешила, страшно спешила. Словно боялась, что, если в несколько мгновений не успеет распять себя на листе, все излитое станет неправдой. Отсюда невыдержанность строк, скорописные знаки и символы, похожие на стенографические.

Реша с трудом узнал себя в дневнике. Была запись и о том, что Ирина поверила его пустым словам насчет полноценной жизни. Описание вчерашней ночи прочитать было невозможно. Разборчивость постепенно сходила на нет. С попытки описания поцелуя вместо слов шли скриптумы — черточки, росчерки. Сочетание, похожее на слово «спасибо», было написано в нескольких направлениях. На бумаге Ирина как бы повторно пережила вчерашнюю ночь. Решетов производил головой движения, словно отряхивался от воды, и чувствовал, что куда-то уплывает и его сознание.

В дневнике он увидел черный, запасной, вход в ее душу. И в то же время — главный. Ему вдруг представилась идея показать дневник врачам. Тогда они легко определят причину болезни, и снять надоевшую тайну будет проще.

Ирина начала просыпаться. Реша оставил тетрадь и присел у изголовья.

— Что там у нас на улице? — спросила она.

— Как всегда, мороз.

— Это хорошо. Ты сегодня останешься? Оставайся!

Реша вслушивался в ее слова и пытался найти хоть что-то подобное записям в тетради. Но говорила она вполне доступно, даже шутила, хотя и невпопад.

Эта ночь ничем не отличалась от предыдущей. Все было так же красиво и нежно. Готовность потакать друг другу присутствовала во всех их словах и движениях. Вот это и есть любовь, думал Реша, но почему она сразу ускользает, почему нельзя остановить ее и внимательно рассмотреть, чтобы запомнить, почему все это счастье сразу пропадает бесследно? Все это так просто и в то же время непостижимо. Когда об этом мечтаешь — это даже материальнее, чем на самом деле, потому что, когда это происходит вот так вживую и по-вселенски всепоглощающе, человек отказывается верить в случившееся. Потому что в действительности это неперносимо и об этом все-таки лучше мечать, чем иметь. Это слишком страшный груз, который никогда не может стать твоей собственностью. Все это откуда-то сверху, и только стечение обстоятельств дает возможность прикоснуться. Все это проносилось в голове Реши и никак не могло улечься в окончательную формулу. Он понимал, что здесь что-то не то, но что именно — от него ускользало. Поверить в то, что Ирина — его, он не мог. Это было за пределом понимания и не укладывалось в голове. Скорее, она — ничья, сформулировал он наконец свое ощущение отсюда и беспокойство, не свойственное моменту.

Новым в сегодняшней ночи было только то, что в минуты затмений Реша порывался к дневнику с чувством готовности разгадать знаки. Ему казалось, что он в состоянии прочесть диктант нездорового мозга — до того все становилось понятным и простым.

Выходя из домика утром, Реша столкнулся с напарницей Ирины по читальному залу. Не вспомнив его, она спросила, кто он такой и что здесь делает. Реша ответил, что знакомый и приходил проведать. Она удивилась столь раннему посещению. Справившись о здоровье Ирины, она высказала опасение по поводу ее чрезмерного увлечения книгами, потому как не раз заставала ее в бреду.

В воздухе едва порхал колючий снежок. Спрос на осадки явно упал, и небо временно прекратило их поставку на землю.

На мгновение у Реши все другие вытеснила мысль, что он усугубляет состояние Ирины, но какими-то демагогическими выкладками он тут же доказал себе противное. Он запер в себе вопрос, какою жаждою влеком сюда и что, собственно, сожжено, если глазам Ирины в те моменты мог бы позавидовать любой янтарь.

Счет времени Реша потерял. Он уже не мог с точностью определить, сколько продолжается пожар, и жил, словно в каком-то переводе на этот иней, снег и тополя.

Ночей стало не хватать. Свет за окном не вносил в домик никаких изменений. Со стройплощадки, как из прошлого, доносились крики строителей, шум экскаваторов. Реша ощущал себя спящим на раскладушке на центральной площади города и боялся, что подойдет кто-то из друзей и, не зная, что спящий обнажен, сдернет простыню с веселыми словами: «Вставай, дружище, солнце уже высоко!» Опасение быть раздавленным нависающими над окнами многоэтажками не проходило.

Забросив занятия, Реша бродил по улицам и чувствовал, что его нет, а магазин, аптека и почтамт, в стеклах которых он отражался, всего лишь подразумевают его на тротуаре.

Из дурмана Решу вывел Артамонов. Выкроив время, он пришел вместе с ним к Ирине и начал взапуски делиться своими бесконечными историями про каких-то кошек, которых купили на базаре по трояку за штуку, а потом никак не могли от них избавиться. Кошек развозили в мешках по самым дальним окрестностям, но под вечер они возвращались и человеческим голосом требовали копченого палтуса. Наконец их всех разом отвезли в лес и связали хвостами в один букет. Теперь по дачам шастают стада бесхвостых тварей, из-за дикого воя которых дачники продают участки. И еще Артамонов рассказал про поросят, которые прожили у слабохарактерного персонального пенсионера десять лет. Пенсионер, мотивируя это тем, что они, уже почти двадцатипудовые, легко идут на кличку, наотрез отказывал прямым наследникам пускать их на мясо. Слава богу, пенсионер сошел с ума раньше, чем свиньи.

— Это ужасно! Этого не может быть! — веселилась Ирина и обещала прочесть сборник артамоновских анекдотов, который поначалу забросила под кровать. А потом вдруг словно спохватилась. — Сошел с ума?! — переспросила она. — Он сошел с ума? Из-за поросят?! — И сильно занервничала.

— Идем, — сказал Реше Артамонову. — Пусть она успокоится.

— Не вздумай ее оставить! — сказал Артамонов по дороге в общежитие. Она совершенно беззащитная.

— О чем ты говоришь?!

— Она больна талантом. Каким-то талантом. Одни ее глаза чего стоят. Жизнь слишком грязна для нее. Мне доводилось встречаться с подобным, соврал Артамонов, чтобы выглядеть убедительнее.

— А мне кажется, у нее другое — недуг неимения друга, — сообщил свои соображения Реша. — Я сказал ей об этом, и она согласилась.

Пришла весна и стала распоряжаться солнечным теплом явно на свое усмотрение. Ей бы в первую очередь топить снега да льды, а с людьми можно было бы управиться и в рабочем порядке, но она сделала все наоборот: растормошила и позвала людей за город, а там еще ничего не готово к приему земля остается холодной, и никак не может пробиться трава.

Поэтому чаще гуляли в Майском парке.

— По этому парку бредешь, как по жизни, — проводила аналогию Ирина. На входе читаешь: парк имени Пушкина — это детство, дошкольные сказки из уст бабушки. Дальше — качели-карусели. Крутишься, вертишься и потихоньку забываешь, что ты — в жизни имени Пушкина, но детству еще можно простить, а вот дальше идет непростительная глушь — заросли прозы и мирской житейности. Пробираешься по джунглям привычек, забот, дел, напрочь упуская из головы Пушкина и то, что жизнь — его имени. Черемуха, сирень — не продерешься. Годы, занятость — и Пушкин затих. И вдруг — снова он! В самых зарослях! Стоит с томиком в руках, ненавязчивый, как природа. Стоит без особых претензий на чей-то долгий и задумчивый взгляд. И ты возвращаешься к прочитанному, просматриваешь все по новой и видишь, что это — бессмертно. Вот так встреча! Стоишь над книгами, снятыми с пыльной полки, читаешь, как просишь прощения. Но, бывает, сколько ни бродишь по жизни, так больше и не нарываешься на неловкую фигуру поэта.

— Ты пишешь стихи? — спросил Реша, чтобы завести разговор на интересную ей тему.

— А кто их не писал, — ответила она неопределенно. — Хотя выражение это придумали розовощекие сорокалетние холостяки, никогда в жизни ничего не писавшие.

Именно с таким розовощеким Реша встретил ее когда-то.

Она говорила об этом с некоторой долей неприязни, и казалось, что у нее какой-то комплекс на этот разряд беспроблемных мужчин. Она всегда обвиняла их в пустоцветстве и эгоизме.

— Давно пишешь? — поинтересовался он.

— Сравнительно. Но только в крайних случаях. Поэзия, ты же знаешь, она, как полоса для спецмашин. Только для несчастий и бед. Неспроста критики веками просят не занимать ее попусту, без надобности.

— Ты не пыталась опубликовать их в каком-нибудь…

— Нет! — перебила она его. — Все равно их не напечатают. Они слишком интимны, в них не хватает гражданственности.

Реша вменил себе в обязанность прогуливаться с Ириной каждый день. Она потихоньку набиралась сил и удивлялась всему, словно видела в первый раз. Это пугало Решу, не давало покоя.

Как-то навстречу им попалась девчушка, вся конопатая. Она шла по отраженному в лужах небу и держала в руках скрипку, да так крепко и уверенно, что казалось, мир расцветет с ней буквально в несколько дней. Ирина заплакала, глядя ей вслед.

Постепенно радиус прогулок увеличивался. Реша и Ирина забредали за город и наблюдали, как яблони, будто парусники в пене, бороздят притихшие сады.

Скоро в воздухе закружился тополиный пух и ожили на лугах пуговки ромашек. В ромашках Реше стало страшно. Ирина гадала: «любит — не любит» и вдруг стала вспоминать первые дни их знакомства. Она рассказывала истории, совершенно небывалые, но очень походившие на то, что было на самом деле мотивом, настроением или результатом. Казалось, она просто фантазирует на тему прошлого. Она уверяла, что познакомились они не в читальном зале, а гораздо раньше и что Реша неоднократно провожал ее домой. Говорила, что их самый любимый фильм — «Звезда пленительного счастья». Реша не видел этого фильма и пытался противоречить зарубкам, на которых держалась ее память, но Ирина начинала капризничать и говорила:

— Нет, это было не так. Неужели ты все забыл? Мы ходили с тобой в зеленый зал! И сидели в темноте почти одни! Как же можно забыть такое?! Я даже стихи написала тогда!

И тогда Реша посмотрел на себя ее глазами. Может, действительно, все и было так, как говорит она? Может, это его, а не ее память выстроила события за призмой, которая, искажая частности, оставляет неизменным целое? И главным становится не то, с кем это было, а то, что это было вообще, на земле? С людьми без имен. А что, если, в принципе, так и нужно, именно так, как предлагает Ирина, — просто брать самый дорогой момент жизни и запоминать его через что-то другое, как запоминают однообразные цифры телефонного номера, связывая их с более цепкими датами, с тем, что всплывет в памяти по первому зову? Родился, полюбил, познакомился — 59-76-78. Ведь именно по этой схеме он раз и навсегда запомнил номер ее телефона.

Но и при таком допущении все равно было страшно, хотя эти ее экскурсы в прошлое по неимоверным маршрутам походили больше на какую-то шутку, игру. Хотя, с другой стороны, было весело бросаться взапуски к какому-нибудь утопающему в памяти случаю и всякий раз приближаться к нему с противоположных сторон, словно он прожил этот отрезок по течению времени, а она — против. А если было весело, успокаивал себя Реша, значит — не страшно. Так не бывает, чтобы сразу и весело, и страшно.

А потом теплой июньской ночью полетела бабочка-подёнка. Конечно же, не одна, это только так говорят — полетела подёнка, на самом же деле их в эту единственную в году ночь, этих чудаковатых бабочек, летит не один миллион. Словно второй тополиный пух.

— Эти бабочки потому и зовутся подёнками, что летят всего один раз в году, июньской ночью, — рассказывал Реша. — Все рыбаки не спят в эту ночь, они расстилают на всех тротуарах набережной простыни, пеленки, и подёнки садятся на них, как снег, падают-падают, и нет им конца. Зрелище неповторимое, они как из воздуха возникают. А потом рыбаки на этих бабочек ловят рыбу, и ловят ровно столько рыб, сколько заготовлено этой ночью бабочек, потому что на подёнку рыба идет железно и берет без вариантов и без срывов. Нацепил бабочку на крючок — рыбина твоя, нацепил следующую — опять твоя, прямо как в сказке, — рассказывал Реша.

— А я только один раз в жизни попробовала забросить спининг, призналась Ирина, — И у меня сразу получилась «борода».

— И, конечно же, все горе было в том, что ты не могла ее распутать.

— Да нет, как раз наоборот. Пока все ловили рыбу, я с удовольствием весь день распутывала эту «бороду». И занятие это мне показалось гораздо достойнее и интеллектуальнее, чем ловля рыбы.

— Интересно. А хочешь пойдем на набережную и посмотрим, как рыбаки запасаются подёнкой? — предложил Реша.

Они отправились и всю ночь пронаблюдали за этим неповторимым действом. Поначалу Ирина восторгалась необыкновенностью явления и тому, насколько по-прикладному обошлись с ним люди, то есть не просто наблюдают, любуясь, а сразу ловля и использование. А потом она зациклилась на слове «подёнка», вспомнила что-то, обратилась к сокровенному смыслу слова и принялась плакать на тему, что и люди тоже подёнки в этом мире, а особенно она. Реше с большим трудом удалось ее успокоить. Он напомнил, что у нее наконец заканчивается учеба и что это большое благо для нее.

В момент сессии в профкоме загорелись две путевки в Михайловское. Известить об этом Решетова сподобился Фельдман, зная, что в прошлом году ему смотаться туда не удалось. Реша, выкупив путевки, считал себя самым счастливым, несмотря на три заваленных экзамена. Он вспомнил, что у Ирины тоже была мечта побывать в Пушкинском заповеднике.

Узнав про предстоящую поездку, Ирина обрадовалась, засуетилась, бросилась к этажерке и начала перебирать бумаги. С победным видом она извлекла несколько листков. Это были пейзажные зарисовки Михайловского, подаренные каким-то художником. Ей почему-то было лень вспоминать, каким именно.

В Михайловское выехали утром на чартерном автобусе. Туристическая группа, состоявшая из студентов и преподавателей, заспорила сразу, как только тронулись. На свет стали проливаться такие небылицы о поэте, что гид — вертлявая девушка с копнообразной прической — была вынуждена незамедлительно вмешаться в дебаты. Тщательно восстанавливая историческую правду, она то и дело затыкала любителей-пушкинистов и вправляла им биографические вывихи. Шум сопровождался потчеванием пирожками и передаванием термоса с кофе, прихваченного в дорогу сердобольным профессором с кафедры турбин. Ирине было приятно постоянно просить у профессора термос завинчивающий и, подумав, добавлять «ся».

Но вскоре эпицентр разговора сместился к Ирине. Она свободно ориентировалась в девятнадцатом веке, говорила о Пушкине от души. Группа моментально влюбилась в нее, и хаотичное движение пирожков также стало тяготеть к ней. Ирина, не замечая, держала в руках бутерброды, увлеченно делилась прочитанным и забывала передавать термос. Реша наблюдал за ней и улыбался. Большего счастья, чем видеть ее такой жизнерадостной, он не желал.

На Святогорскую турбазу приехали под вечер. Наспех устроились в кемпинге и, пока было светло, отправились побродить по окрестностям.

Солнце упорно висело на краю неба, словно боясь, что, как только оно скроется за горизонтом, по земле тут же пойдут беспорядки. Приняв форму тягучей капли, оно мастерски имитировало падение вниз, оставаясь почти на месте. Подражая ему, багрянцем горели деревья, и все вокруг спешило отдаться на поруки осени.

— Трудно представить, — говорила Ирина, — что Пушкин касался руками этих валунов и подолгу стоял вон под теми деревьями. Мне всегда так хотелось пожить в его столетии.

— А ему, наверное, в нашем.

До усадьбы не дошли — стемнело. Солнце, найдя, на кого положиться на земле, соскользнуло с небосвода. С низин потянуло холодом, на пригорки пополз туман.

Утром Ирина с Решей отделились от группы. Они решили осмотреть все обстоятельно, не спеша. Увлекаемая непоседливым гидом, группа быстро скрылась из виду. Двое беглецов обогнули флигель и притихли на ступеньках, сбегающих к Сороти. На березе чирикала пичуга. Решетов с Ириной долго высматривали, на какой ветке она притаилась. Сзади проходили и проходили люди. Гиды, указывая на лестницу, твердили: «Вот здесь Пушкин спускался к реке…» Всплеск тишины — и снова очередная группа и сопровождающий, как по свежей ране: «А вот здесь Пушкин…»

Дворник мел двор, рыбаки ловили рыбу, пацаны лазали по ветряку. Все казалось до обидного обыденным.

Потом был Святогорский монастырь. В складках каменных стен угадывалась несвойственная вечному печаль. В метре от могилы старухи продавали цветы. Вялые — с утра без воды.

Турбаза долго не могла уснуть. В ресторане гремела музыка, тут и там бродили туристы, подъезжали автобусы, вспыхивали и умолкали шумные разговоры. Происходящее вокруг никак не укладывалось в понятие «пушкинские места».

— Упасть бы в траву и плакать, не вставая. Зачем здесь турбаза, зачем ресторан?! Танцы? Пусть здесь вечно будет тихо! Ведь здесь еще бродят тени, они материальны. Аллея Керн… теперь по ней запрещено ходить. И даже фотоаппараты здесь ни к чему. Все должно быть внутри. Пушкин вечно будет спускаться к реке! Что такое время? Оно непостижимо, оно беспощадно и всепрощающе. И пусть все постройки музея выстроены заново, все равно это было, было, было… Мне кажется, я буду вечно стоять на лестнице, а гиды через каждые пять минут будут внушать: «Вот здесь Пушкин, а вот здесь Пушкин…» И пусть метут двор, ловят рыбу, продают цветы в непристойной близости от могилы, спекулируя на нашей любви, — все равно это было, было, было! И тысячи, миллионы людей… Одна лишь мысль может явиться здесь: все пройдет, и только будут вечно шуметь разметавшиеся по небу липы, и во веки веков будет звонить далекий колокол. На самой высокой ноте его позеленевшей меди однажды уйдем и мы…

— Уже поздно, — сказал Реша, боясь, как бы ее опять не вынесло на тяжелый монолог о себе. — Пора спать.

— И холодно, — поежилась она. — Идем.

Этой поездкой заботы Решетова об Ирине закончились. Как только в тесноте города начал задыхаться липовый цвет, он уехал с друзьями в тайгу на сплав леса.

Были письма от Ирины, понятные и непонятные. Читая их, Реша вспоминал, как она учила его чувствовать улыбку по телефону. Он тоже писал ей почти ежедневно. В письмах он обрисовал ей всю романтику дикого вояжа, все до мельчайших подробностей — и переживания, и наблюдения, и даже куски отношений с друзьями.

И поэтому Реша ожидал конца своей таежной одиссеи с мукой. Он втайне от друзей торопился развеять миф разлуки и рисовал себе встречу с Ириной. Вот как это будет. Ирина выбежит навстречу, и диалог, который встанет между ними, выберет себе роль рефлекторной реакции на движение губ, едва угадываемых на размытых от волнения пятнах лиц. Слова с неотданным смыслом будут скапливаться в воздухе и повисать на проходящих мимо людях. И каждый вопрос будет выслушиваться невнимательно, чтобы отвечать на него не думая, а тем временем находить друг в друге изменения, как это бывает в детских журналах, где на двух изображениях предлагается отыскать заданное количество расхождений. Реша и Ирина будут стоять лицом к лицу и ожидать друг от друга чего-то концентрированного, что за один прием выложит все замерзающее в словах. А потом она спросит, любит ли он ее. Да, именно об этом спросит она его. Знала бы она, что его речевой аппарат уже сейчас сложился в это жгущее гортань слово, которое станет ответом.

Вдруг письма прекратились. Как отрезало. Реша умело отыскивал десятки объяснений ее молчанию. Отъезд в санаторий, утеря адреса — да мало ли чего! «Странно, — писал он ей, — чем длиннее мое письмо к тебе, тем медленнее приходит ответ. А теперь и вовсе замолчала. Остается одно — телеграммы. Тогда ответы будут приходить моментально, да? Припадаю с разбега к голубой жилке на правом запястье точка люблю точка целую точка подробности бандеролью точка. Надо менять систему переписки. Зачем писать ответ на письмо? Нужно просто писать всякий раз, когда появляется желание. Чтобы полученное письмо не обязывало держать ответ. В строгой и выдержанной переписке есть что-то конторское, не так ли?»

Ответа не последовало и на это письмо.

Лето кончалось. Деревья начинали задумываться. Еще зеленые листы слетали на землю сами, не дожидаясь ветра.

Отработав последний день, Реша рванул на вокзал и устремился к Ирине. Он рвался к ней через безбилетье, забитые пассажирами залы, рвался любыми окружными путями и ломаными маршрутами, лишь бы не сидеть на месте.

И вот наконец последний перегон. Поезд отчетливо выводит каждый лязг. Невозможно избавиться от ощущения, будто до Ирины всегда остается половина отведенных на разлуку месяцев, дней, минут. Часть, которая преодолена и оставлена позади, уменьшается до необъяснимого тождества с оставшейся до встречи. И нет никаких сил решить это равенство.

Утро подкатывает к перрону одновременно с составом. Дыхание поднимается в самую верхнюю точку. Сердце сжимается, как в коллапсе. Последний крик тормозов охватывает мозг, как потрясение.

Реша не думал, какие мысли встретят его у края платформы. Он знал только одно: у киоска мелькнет ее платье — и от разлуки останутся осколки. Каскадное, словно в рассрочку, ожидание встречи вытолкнуло его из равновесия.

Но у киоска, как договаривались, никого не было. Конечно, и телеграмму она тоже не получила! Реша направился к телефону-автомату. Короткие гудки повторились и через десять минут. Они тиранили ухо.

Такси понесло его к окраине. Мелькнул киоск, в котором когда-то были куплены апельсины для Ирины, выкатился из-за поворота фонтан, мимо которого шагала по лужам девочка со скрипкой. Такси обогнуло фонтан на треть окружности и по касательной ушло на последнюю прямую. Пронесшийся навстречу «рафик» обдал бедой.

Реша явился на ощупь по старому адресу, но на памятном месте все было совсем по-другому, словно здесь никогда не было домика. Паспорт нового строительного объекта, приколоченный к забору, уверял, что через два года в этой бане смогут мыться одновременно двести человек. «Какая, к черту, баня! — в сердцах подумал Реша. — Как они умудряются мыться в такой обстановке!»

Напарница Ирины, которую Реша умудрился разыскать, назвала ему новый адрес. И опять, как зимой, он стоял у двери, теперь уже у двери новой квартиры, и жал на кнопку, не зная, как повести себя дальше. То же самое чувство возродилось в нем, но уже на другом уровне, в каком-то ином качестве.

Дверь отворилась без всякого расчета на него.

— Ты? Здравствуй! — удивилась Ирина. — Вот так неожиданность! Проходи, знакомься, это Андрей. Он помогает мне по квартире.

Первой в голове проскочила как раз эта мысль — о другом. Она, эта мысль, вскинулась, как рука, пытающаяся отвести непосильный удар. По повадкам конкурента с разводным ключом Решетнев определил, что маэстро Андрей из разряда тех, кто знает, когда в новой квартире поплывут обои, обвалится штукатурка или от ржавых капель начнет цвести унитаз. Берут они недорого, потому что всегда — то ли соседи, то ли ветераны ЖКО.

— Как тут здорово! Я рад за тебя! — сказал Реша.

— Спасибо! Но ведь я говорила тебе об этом тогда, а ты мне не верил.

— О чем ты?

— Нет-нет, я так. Мне было трудно забывать. Я не предполагала, что такое может вообще когда-нибудь наступить. Вернее, произойти.

— Но стоит ли жалеть об этом? Рано или поздно — не все ли равно.

— Жалеть? Это мало, слабо. Убиваться — вот слово.

— Ты же сама с нетерпением ждала, когда все кончится. Ведь так? Ты быстро привыкнешь.

— Я не умею привыкать.

— Скажи, зачем тебе было нужно такое молчание? Я и без того знаю, как ты умеешь держать паузу.

— Молчание? — удивилась Ирина. — Я выбрала не молчание, а время из двух этих лекарств. Которые излечивают все.

Реша почувствовал, что в ее слова нужно вникать. Как будто Ирина одна продолжала их отношения по его просьбе и доверенности. И за это время, за время его отсутствия, он отстал от нее в понимании с полуслова. Он не находил, как соединить свою долю разлуки с ее частью. И вырвалось:

— Ирина, еще бы один день, и я…

— Ты знаешь, вот беда, — как бы приостановила его движение вперед Ирина, — мне кажется, я не все перенесла о т т у д а. Я пересмотрела каждый ящик, но так и не выяснила, что я забыла. Я отправилась т у д а, но там уже ничего не было.

— Разве можно убиваться по какой-то безделушке?! — ничего не понимал Реша. — По каким-то пустякам?!

— Хорошо, я не буду тебе говорить об этом, — сказала она. — Но, скорее всего, это не так. Я не могла ничего забыть, потому что упаковывали вещи чужие люди. А ведь если я не собирала и не упаковывала, то и не могла забыть. Правда? — Она походила на ребенка, который во сне хватается за ссадины и смеется.

Он обнял ее. Она не пошевелилась. Потом, словно от усталости, приникла. Не доверившись глазам и словам, они вспоминали себя памятью рук, губ.

— Постой, постой, о чем мы говорим? — вдруг отстранилась она. — Ведь я не простила тебя тогда. Да-да, я помню точно — не простила. Ты бросил меня. Забыл. Я всю ночь писала стихи. Послушай.

Неклейкие части — кристаллики счастья. Все может растаять, все может умчаться. Глаза в уходящую тычутся спину, И бьется снежинка, попав в паутину.

— Не простила за что? — пытался привлечь логику Реша.

— Я забыла тебе напомнить тогда, чтобы ты не упустил меня ни на грамм, ни насколечко. Поэтому простить не смогла. Но ты все равно люби меня, потому что я еще буду. Я закружусь первым весенним ливнем и прольюсь, утоляя все жажды, сочась каждой клеткой.

— Молчи, молчи! Больше ничего не говори! — прикоснулся Реша пальцем к ее губам. — Нам нельзя с тобой говорить об этом! Понимаешь, нельзя. Нас куда-то уносит при разговоре.

Дерзость догадки ошеломила его.

Она кивала головой и пыталась удержать слезы. Он успокаивал ее, гладил по волосам и не замечал, что то же самое творится и с его глазами. Перед ним раскинулся тот ромашковый луг, без конца и без края, где ему впервые стало страшно от этого. Ирина, вся летняя, опускала ресницы и подавала ему венок. И в глазах стало белым-бело от бабочек-подёнок. Еще какое-то мгновение, и он, подав Ирине руку, зашагал бы в ее мир, где память сама выбирает хозяина, где любой неправильный шаг ложится крест-накрест на каждую складку сознания. И нет оттуда никакого выхода.

— Но ведь я тебя успела не простить! — вскинула она заплаканное лицо и вытащила из стола дневник. — Вот, посмотри! — И зашелестела страницами. А потом вручила ему тетрадь как последнее, самое веское доказательство.

Они успокоились, когда увидели, что в квартире никого нет и что прошло уже много времени, а за окнами полнеба в огне и сентябрь желт и душераздирающ до безысходности.

— Я открою форточку, — сказал Реша.

Она подошла к окну и стала рядом с ним.

— Как осени могло прийти в голову, что без сброшенных листьев мир станет просторней? — сказала Ирина, пытаясь протереть запотевшее окно.

— Прости. Если не смогла для себя, прости для меня, — произнес Реша, потянувшись обнять ее.

Она согласилась глазами — закрыла и открыла их снова.

— Но вот дела — никогда не извлечь опыта, — вздохнула она. — Сколько ни бейся. Всякая новая находка будет сама считать нас очередными найденышами и позволять мучительно тешиться собой. Я устала сегодня. Представь — я не спала с тех пор. Зато теперь знаю почему. Я уже не умею ждать. Я не разучилась — я просто не хочу апельсинов, поскольку не знаю, что они такое. И не хочу знать, что самое страшное.

Чтобы как-то вернуться к реальности, Реша переводил взгляд то на часы, то на разбросанный по полу инструмент, то на кошку, сидевшую неподвижно, как копилка. Ирина была рядом, сегодня она была доступнее на восемь сгоревших июлей. Вот она здесь, с ней можно разговаривать, к ней можно притрагиваться, трогать волосы. Но он снова находил ее глазами и понимал, что поцелуя больше не получится — она садится так неудобно, что до губ не дотянешься. Она далеко сегодня. Холоднее и дальше на восемь снегов.

«Она привыкла засыпать в кресле, — последнее, о чем он подумал в ее новой квартире. — И почему восемь?»

— По твоим письмам я написала стихи о вашей таежной вылазке, — подала она ему на прощание красиво сброшюрованный самиздат. — Возьми, почитаешь на досуге с друзьями.

Реша опять не смог переварить сказанное. В этом простом и ясном предложении он начал отыскивать какой-то туман, подвох, хотя на самом деле в произнесенном ею не было ничего непонятного. Разве что стихи, написанные по чужим письмам, как экранизация по мотивам, стихи, написанные не из себя. Это усугубляло восприятие, и он опять ничего не понимал. «Может, это меня как-то мутит? — пытался он взглянуть со стороны на себя. — А Ирина здесь вовсе ни при чем?»

Он вышел из ее квартиры и побрел по улицам. Ноги, преодолевая сокращенность мышц, на минуту выводили его из оцепенения, и тогда мысли обретали течение, близкое к равнинному. Он вспоминал осенний бал и Ирину у шведской стенки с кленовым листом в руке. Почему он не подошел к ней тогда? Может быть, все было бы иначе. В жизни надо срываться, вспомнил он высказывание Бирюка.

День уходил, таял. Последние его мгновения остывали на пустующих тротуарах. На цветные осенние образы ложились ночные, черно-белые. Все вокруг было объято темнотой и бесконечной жаждой повторенья.

Реша брел по мокрым улицам и затаптывал одинокие звезды в галактики, отстоящие друг от друга на сотни световых лет. Он навязывал себя скамейкам и аллеям, ничего и никого не помнящим, и не мог избавиться от мысли, что Ирина в нем уже неизлечима. Она будет затихать и воспаляться снова в маленькой замкнутости, имя которой произносит каждый сигнал наезжающих сзади машин, каждая капля дождя. Ему казалось, за ним кто-то идет. Босиком по снегу. Он оборачивался и не мог с достаточной уверенностью отнести этот холодный мираж ни к прошлому, ни к будущему. Он принимался вспоминать, а получалось, что ждет, но, стоило ему помечтать, как все тут же обращалось памятью.

Над городом и чуть поодаль вставали зори, похожие на правдивые рассказы о любви.

Друзья, вернувшись из тайги вслед за Решей, привезли ему несколько конвертов с пометкой: «адресат выбыл». Даже эти его письма к Ирине, свершив слалом долгой дороги в два конца, вернулись на круги своя.

Реша частенько доставал на свет подаренный ему Ириной дневник и читал ее стихи на тему своего таежного вояжа, не понимая, как ей с такой степенью точности удалось передать все его чувства и переживания по этому поводу? Как она смогла так точно перевести мотивы его писем к ней в стихи, словно сама побывала на севере в «диком» отряде? Она проинтуичила все до мельчайших треволнений!

* * * Аукают дали игриво, бегут, затихая вдали. Тайга, как зеленая грива, на шее летящей земли. Несется земля по орбите, а я — по орбите своей. Спокойного быта обитель вовеки не скрестится с ней! Нам жизнь преподносит уроки и ставит за мужество плюс. Земля, ты меня не уронишь я в гриву до боли вцеплюсь! * * * В барак, запыхавшись, ввалиться, багры раскинув по углам, забыть про бревна и забыться, как расколоться пополам: один ты здесь, другой ты — там, еще горячий и искришься, дорогу бьешь и бьешь плотам! Твой взгляд ничем не изумленный, он все безвольней и вольней, и песня девушки влюбленной все дальше, дальше… На стене уже не пляшут блики искор почти потухшего костра, скулит на тумбочке транзистор, давно бы выключить пора. Дай Бог хорошим снам присниться… а завтра снова — в шесть утра! * * * Здесь лишь июль погасит свечи, тепло становится не то. И осень вмиг тайге на плечи бросает рыжее пальто. Ах, эта осень, эта осень… в барак забитые дождем, сидим, у неба солнца просим, погоды, словно писем, ждем. В тумане скрылась четкость линий, глядим в окно, как в объектив, горячих кружек алюминий двумя руками обхватив. И с каждым днем надежда тает, а осень, словно пьяный гость, все тянет в судорожный танец тайгу, продрогшую насквозь. * * * В тайгу пробрался бархатный сезон, и пала тишь в непроходимых парках. И свет у зорь прощально-бирюзов и так похож на непотертый бархат. В тайгу пробрался бархатный сезон, как в злое сердце проникает нежность, и мне отсюда ехать не резон на сковороды южных побережий. Как будто осень у больших морей поправить челку задержалась где-то, и, что с собою делать в сентябре, не знает растерявшееся лето. * * * Время, обрати все в силуэты! Ты ведь обладаешь силой этой. Я прошу тебя очень, сделай именно так. Я хочу ее помнить только в общих чертах! Губы, волосы, руки, Смех, походку и плач упрости до обычных, чуть вдали обозначь! * * * Неожиданный тайфун залетел в галактику и увез тебя в тайгу, а меня на практику. Лето целое серчал, бушевал медведем и утих только сейчас. Знаешь, как приедем, давай в город суетной сразу бросим вещи и по тропке нашей той в лес махнем желтеющий! И по памяти, по снам те отыщем саженцы! Вот увидишь, осень нам той весной покажется!

Он читал и не понимал, как можно так глубоко и тонко понимать его. Она знала о нем больше, чем он о себе знал сам. И знала больше об их любви. Она знала все. И поэтому ей стало скучно.

Через какое-то время врачи определили, что Ирина не в состоянии жить без постоянного медицинского присмотра. Родственников, которые смогли бы оказывать ей такую помощь на дому, не нашлось, и Ирину поместили в психиатрическую лечебницу близ села Миколино.