"Кружилиха" - читать интересную книгу автора (Панова Вера Федоровна)Глава десятая ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ НОННЫ. ПРОДОЛЖЕНИЕЭто было и прошло. «Что прошло, то быльем поросло». «Что пройдет, то будет мило». Не все бывает мило. Есть дни, на которые и оглянуться не хочется: живешь, и сам перед собой делаешь вид, что не было у тебя этих дней… Была девочка с аномалией — так ее называли в семье. Мальчики строят модели, а девочки играют в куклы и занимаются рукоделием. Эта девочка строила модели. Собственно, строили соседские мальчишки, а она командовала: сделаем то, сделаем это. По всей квартире валялись куски железа и проволоки. Соорудили светофор и поставили на окно: когда отец был дома, на светофоре горела красная лампочка. Построили мост, который разводился, как настоящий. Маша велела убрать его с рояля и вынести в переднюю. Сестра Соня споткнулась о мост, разорвала шелковый чулок и в сердцах вышвырнула проклятую игрушку на черную лестницу. Нонна и мальчишки издевались над Соней: психопатка. Подумаешь, чулок, велика важность. Захотим — построим десять таких мостов… Детство было как детство: папа, мама, школа, летом дача, зимой коньки. Жили у Тверской, которая тогда еще не была переименована в улицу Горького, в тихом переулке. На Тверской было людно, по вечерам — свет, сияющие витрины, а в переулке — провинция: старые дома, прохожих мало, голубой снежок, зорька малиновая, как леденец, за ветхой церквушкой… Москва была — родной дом. Все было известно: что у Мясницких ворот заложили шахту для постройки метрополитена, что на Трубной вздорожали снегири, что Москвин заболел и неизвестно — пойдет во вторник «На дне» или что-нибудь другое… О, чистые сны; о, горны и красные галстучки; о, старый дом в переулке с ветхой церквушкой!.. В пятнадцать лет вдруг стало ясно, что техника ерунда. И снегири ерунда, и горны, и спорт. Есть только одно дело, достойное того, чтобы о нем думать: любовь. Сладчайшие и горчайшие стихи написаны о любви. Откроешь книгу — в ней любовь, пойдешь в театр — говорят о любви, поют о любви, танцуют любовь. Ленский погиб от любви, Онегин страдал от любви, Демон убил Тамару смертельным ядом своего лобзанья, Отелло задушил Дездемону, Анна Каренина бросилась под поезд… И что такое любовь?! «Ветерок, шелестящий в розах, нет — золотое свечение крови…» Суламифь, Изольда, Джульетта, леди Гамильтон, Айседора Дункан… Тысячелетия назад как сегодня, и сегодня — как тысячелетия назад… Любовь явилась раньше, чем предмет любви. Когда никого не было дома, Нонна смотрелась в зеркало. Она могла смотреть часами: вот ее глаза; вот ее губы; вот она улыбнулась; вот закинула руки за голову и опустила ресницы… Она была красива. Она это не столько видела, сколько чувствовала каждой клеточкой своего тела: я красивая! Любить меня — радость и счастье!.. Но все, все это пропадало зря: мальчики, которые таскали в дом проволоку и гвозди, а теперь смотрят издали с почтительным недоверием, это не объекты для той любви, о которой пишут в романах… Было лето. На Пушкинской площади продавали цветы, спрыснутые водой. Площадь пахла горячим асфальтом, бензином и цветами. На Тверском бульваре шептались парочки. Любовь была в шепотах, в запахах, в каждом бутоне. И к первому человеку, который этого захотел, девчонка бросилась безудержно, закрыв глаза и не думая ни о чем. Она опомнилась, как после тяжелого угара. Так же было тошно, и не собраться с мыслями, и не смотрела бы ни на что. Это — любовь? «Ветерок, шелестящий в розах…» О, низость!.. Неужели все кругом лжет: и книги, и музыка, и человеческие глаза, и человеческие голоса — все только маска, а под маской — животное, зоологическая особь?.. Не может быть! Ведь вот и она — униженная, дрожащая от омерзенья к себе — все-таки чувствует: она — человек! Человек, а не зоологическая особь! Дороговато заплачено за это сознание; другим оно обходится дешевле… Ну, что сделано, то сделано; впредь не повторится. Она мыслящее существо прежде всего, прежде всего! Она докажет это!.. — Девочка, — говорила мама, — когда это кончится? Когда ты войдешь в колею? Все крайности, аномалии; это становится утомительным… А Нонна на все смотрела отсутствующими глазами… Это было летом, а осенью — совершенно другая картина: она зарылась в книги. Попросила папу заниматься с нею немецким языком. В театр не выгонишь: вдруг охладела и к Большому, и к Художественному, и к кумиру своему — Алисе Коонен. Даже на «Адриенну» отказалась пойти, когда однажды собрались всей семьей… Похудела, побледнела, — мама боялась за ее легкие… Человек, с которым сошлась Нонна, был не первой юности. Позер, краснобай, он привык быть баловнем женщин. Многих он оставил, не заботясь о том, как это отразится на их судьбе. Он был озадачен и оскорблен тем, что его прогнала девчонка, — и когда прогнала: на самой заре их отношений! «Я вас видеть не хочу, — сказала эта сумасшедшая дура, когда он пришел к ним в дом, — сделайте, пожалуйста, так, чтобы я вас больше не видела, иначе я скажу папе». Папа был начальством этого человека, и человек не захотел поднимать историю. Он проглотил обиду и возмущение и сделал так, что Нонна его больше не видела. …Не все, что пройдет, будет мило. Как горькая муть, лежит иное воспоминание на дне души. И холод от него, и отвращение. С тех пор прошло четырнадцать лет. Она — конструктор большого станкостроительного завода. Она ничего не растеряла за это время — ни сил, ни молодости; как в сказке — сколько она ни отдавала, у нее не становилось меньше. Напротив: с каждым днем она богаче, у нее растет уверенность в себе. Война навсегда закрепила эту уверенность. Война также приучила Нонну мыслить шире, в больших масштабах: приходилось думать о громадных территориях, громадных материальных ценностях, о судьбах народов. Ничто не измерялось грошами, счет шел на миллионы и миллиарды, чего бы это ни коснулось. В какой-то степени по направлению мыслей они все стали государственными людьми… Великолепно, когда имеешь возможность бесстрашно смотреть в свой завтрашний день и в завтрашний день твоей страны. Отсюда другое великолепное ощущение — независимости: с кем хочу — я ласкова и приветлива; не понравился ты мне — приму пренебрежительное выражение, замкнусь от тебя — и думай обо мне что хочешь; подлаживаться к тебе не стану: на каждого не угодишь. Главный конструктор порядочно поиздевался над нею. Ведь это издевательство, что он приковал их, конструкторов, к своей персоне и заставил работать у него дома. Дурацкий каприз. Совершенно прав председатель завкома, который, говорят, с пеной у рта выступал на партийном активе против этого безобразного нововведения. Мог сам работать дома, а с ними сноситься по телефону; так некоторые и делают. А они бы работали в заводоуправлении. Раз в две-три недели приезжал бы проконсультировать их. Они конструкторы, а не сапожные подмастерья. Восемь месяцев они были на положении сапожных подмастерий. Было противно и унизительно звонить у этой двери, обитой толстым серым войлоком. А сколько раз в течение дня им приходилось бегать на завод. То в измерительную лабораторию, то на испытательную станцию, то вызывали в цех… Нонна вытерпела все это до конца, потому что иначе ей пришлось бы уйти из отдела. Никто не защитил бы ее от гнева главного конструктора: директор, посмеиваясь, всегда оправдывал его, парторг не вмешивался, председатель завкома — что же, один в поле не воин… Ей пришлось бы уйти, и она бы потеряла превосходного учителя. И она терпела, и даже ездила с ним на завод в идиотской роли не то адъютанта, не то няньки при больном младенце. Но она делала это не из страха перед ним. Никогда она не заискивала. Ни малейшей не сделала попытки установить более тесное трудовое содружество, хотя иногда ей казалось, что он ждет этого от нее. Дерзости его выслушивала не моргнув глазом. Когда другие работники отдела жаловались на него, она пожимала плечами: милый мой! на то вам даны голова и язык, чтобы вы постояли за себя. Хорошо, что он уехал. Жалко, конечно, — надо понимать: пятьдесят пять лет был человек на производстве, и вдруг — курортный городишко, безделье… но хорошо, что нет его. Голова яснее, решения смелее приходят, когда нет над тобой этого ежечасного мелкого контроля… Он сужал их горизонты, в этом была его ошибка как руководителя; в этом проявилась старость. Как он срезал ее, когда она пришла к нему с тракторными деталями. Он считал, что они художники и больше ничего. А она по-другому понимала свои задачи. Еще не поздно поставить этот вопрос. Завод переживает странные дни. Как в военное время, планы из наркомата спускаются ежемесячно: столько-то таких-то станков, столько-то таких… Планы пока небольшие. Исчез накал, который вынуждает работника постоянно держать себя в струне. Не те ритмы. Пятилетний план давал почти физическое чувство достижения: еще усилие, еще, еще — осталось несколько шагов, остался один шаг — и вот финиш, цель достигнута! И с нового старта начинался дальнейший стремительный бег… В отпуск пока пойти, что ли. Но еще не дают отпусков. Рабочую силу придерживают, хотя ее сейчас явный избыток на заводе. Цех Грушевого работает случайные мелкие изделия. Ощущение ожидания во всем и у всех… Ремонтируют оборудование, начали реконструировать литейные цеха по проекту начальника отдела механизации Чекалдина. Нажали на техническую учебу. Между рабочими высших разрядов проводят соревнование на звание лучшего по профессии… Ожидание во всем. Директор ездил в Москву — приехал, видимо, ни с чем. Интересно, что они там говорят между собой по этому вопросу, большие начальники. Она решила обратиться к директору. Он здесь самый крупный человек, пусть поднимет вопрос от своего имени: он, по-видимому, смертельно самолюбив. Она подарит ему свою инициативу, ей это, как говорится, ни копейки не стоит: ее честолюбие в другом. Он неплохой организатор. Живо отзывается на все новое, смело выдвигает людей. Рабочие говорят о нем с симпатией. Он для них свой парень, несмотря на пышный чин генерал-майора инженерно-артиллерийской службы. Как спокойно, по-домашнему шел он тогда рядом с деревенской женщиной в платочке! Это была его мать, сказали Нонне. Он показывал ей завод. Он почти постоянно на заводе, ходит из цеха в цех; на ходу всей пятерней отмахивает назад густые невьющиеся волосы. Воспитан неважно: часто не здоровается. Но душевной грубости в нем, кажется, нет. Однажды она видела, как он сидел на корточках — это очень смешно, когда такой большой человек сидит на корточках! — и, держась за свои колени, рассматривал что-то в механизме автомата «New-Britain». У него было выражение ребенка, изучающего новую игрушку… Вчера она позвонила его секретарше: может ли директор ее принять? Секретарша передала: сегодня директор принять не может, едет на бюро горкома; пожалуйста, завтра в два часа, если вам удобно. Секретарша у него обаятельная. В четверть второго Нонна вышла из дому. Без трех минут два вошла в преддверие директорского кабинета. Анна Ивановна, седая, румяная, с усиками, встретила ее доброжелательно: — Присаживайтесь, Нонна Сергеевна. Она исчезла в дверях кабинета и сейчас же вернулась. — Пожалуйста… Анна Ивановна сообщала директорскому святилищу в высшей степени респектабельный тон. Листопад сидел и читал газету. Он не тотчас поднял голову, когда Нонна вошла, а несколько секунд еще дочитывал какую-то статью. Он встал, когда Нонна уже была у самого стола, и отодвинул газету с видом сожаления. Под пиджаком у него была надета косоворотка; верхняя пуговка косоворотки расстегнута. Все это выглядело совсем не респектабельно. — Садитесь, товарищ Ельникова. Мог бы назвать по имени-отчеству. Все на заводе зовут ее Нонна Сергеевна. — Что скажете хорошенького? — Я по поводу наших производственных перспектив. Он смотрел на нее с прежним безразличием. И эта туда же. Господи боже мой, сколько за последнее время в эту комнату приходило людей «по поводу наших производственных перспектив»! У каждого свои планы; каждый защищает свою излюбленную продукцию. Один спит и во сне видит экскаваторы. Другой, любитель изящного, носится с настольными станками. Третьего с чего-то позывает на пластмассовые изделия: по линии ширпотреба выпускать мыльницы и чашки, используя для этого освободившийся цех Грушевого. Может, эта дама тоже пришла с мыльницами? — Цех Грушевого сейчас используется бессистемно. Мы просто передаем туда детали, не требующие особенной квалификации. Скажи на милость: «мы». Мы передаем… — Цех не имеет профиля. Он будет его иметь, если за ним закрепить какой-то вид продукции. Это имеет значение и для лица завода в целом. Чего она меня учит? Что, я без нее этого не знаю? Уселась и учит. — Мне кажется, что самое рациональное — перевести цех Грушевого на тракторные части. Его взгляд оживился: а, лукавая баба, что выдумала! Такое выдумала, что не знаешь, как ей и отвечать. — Мы ведь и сейчас выполняем заказы на запасные части к тракторам, сказал он небрежно. Она покачала головой: — Вы понимаете, о чем я говорю: о том, чтобы запчасти стали у нас не случайной, а постоянной номенклатурной продукцией. Тряся коленкой, Листопад молчал. Есть вещи, которые неловко говорить вслух. Неудобно партийцу-производственнику взять и брякнуть: «Что вы ко мне с мелочью лезете». О мыльницах он мог бы так сказать, а о запчастях язык не поворачивается: лучше, чем любой другой инженер на заводе, он, мужик, понимает, что значат для послевоенного советского хозяйства тракторные части… Но, с другой стороны, почему этой неимпозантной продукцией должен заниматься именно его завод? Может, ее закрепят за другими предприятиями, а его сия чаша минует, дал бы бог. А он бы выпускал машины, имеющие решающее значение в предстоящем грандиозном строительстве послевоенных лет: станки, экскаваторы, мотопилы (вот когда мотопила Владимира Ипполитовича выходит в королевы!). Нонна продолжала хладнокровно: именно сейчас можно переоборудовать цех Грушевого для выпуска тракторных деталей. Есть и время, и люди. Все заказы по запчастям сосредоточить у Грушевого — это очень легко сделать, если обеспечить соответствующую технику. — А с Грушевым вы на эту тему говорили? — Говорила. — А он что? — Ну, конечно, слышать не хочет. Разве вы не знаете, как у нас относятся к запчастям. Я могла бы не беспокоить вас, а протолкнуть свой проект через организации. Но для этого нужно особое прилежание; у меня не хватит терпения. Хватит терпения. Вон у тебя какая повадка. Ты за свое будешь драться до последнего. — Если мне удастся вас убедить, пожалуйста, не упоминайте нигде, что это исходит от меня: чего доброго, мне придется все это тянуть, как инициатору. Покупаешь. Предлагаешь мне в подарок твою инициативу, ужасно она мне нужна, всю жизнь мечтал… Постой, вот я сейчас тебе отплачу. — Ну, а как же! — сказал Листопад благодушно. — Как же иначе! Конечно, вы, как инициатор, должны играть главную роль! Мы их все тогда по конструкторской линии вам и передадим, тракторные части… Получай за свой проект! — Нет, — сказала она, — я на тракторные детали не пойду. Немного, по совместительству, — пожалуйста. Но исключительно на запчасти — нет. Это не входит в мои планы. — А почему? — спросил он все тем же ласковым голосом. — Хорошее дело, вам под него целый цех отдать не жалко… Чего ж не хотите? Они пристально взглянули друг другу в глаза и улыбнулись оба. Как-то вдруг этим взглядом они заглянули друг в друга, и каждый увидел другого по-новому. — Я конструктор машин, — сказала она. — Нерационально использовать меня на запасных частях. Пусть ему будет известно, что она знает себе цену. «Откровенно! — подумал Листопад. — Я давно знал, что тут самомнения ой-ой сколько! Я таки умею читать в человеческих душах». Зазвонил внутренний телефон. Он взял трубку и крикнул: «Что надо? Через полчаса: я занят…» Нонна встала. — Я все сказала. Остальное — дело дирекции. Видите ли, — сказала она, надевая перчатку, — нельзя принимать во внимание только громкое имя завода. Приходится в первую очередь думать о потребностях государства. Вы знаете, в каком состоянии находится наш тракторный парк после войны… Она ушла. Она сказала на прощание несколько сухих, общих слов. Но он задумался над ними. Подумал о бескрайних родных просторах, опустошенных войной, о сожженных житницах, разоренных колхозах… «Вот такими слезами жинки плакали, а пришлось пахать на коровах», — вспомнил он тихий голос матери… То, что предлагает эта женщина, — настоящее дело, партийное дело! Да, а сама небось не хочет переходить на запчасти! Так и изложила, без лишней скромности: я, дескать, создана для крупных достижений, мелочью пусть занимается кто-нибудь другой… Нет, это нечестно! Если болеешь за что, так уж потрудись болеть до конца, иначе у меня в тебя веры нет!.. Ему вдруг захотелось — он уже сделал движение — догнать ее, вернуть сюда, поспорить по-настоящему, начистоту, не выбирая слов… Но он одумался: еще чего! Сейчас Рябухин придет на разговор. Запершись на английский замок, Рябухин долго разговаривал с Уздечкиным. — Нет, этого я не понимаю, — говорил он. — Тебе личная неприязнь застит глаза. — Да личная неприязнь ведь на чем-то базируется? — возразил Уздечкин. — Ангелов не бывает. — Он индивидуалист. — Нет, не индивидуалист. Неправильно его понимаешь. Он хороший человек, — сказал Рябухин. — Ну и целуйся со своим хорошим человеком, — сказал Уздечкин. — Ценный человек. Человек для жизни, для созидания. И надо ради больших душевных качеств прощать людям мелкие недостатки. — Это у него мелкие недостатки? — поднял угрюмые глаза Уздечкин. — Правда твоя: у него мелкого ничего нету. Ну, такому можно простить и крупные недостатки и жить с ним в мире. — Я тут на заводе вырос, — сказал Уздечкин сдавленным голосом, — меня старые рабочие вот таким мальчонкой помнят. Я мимо новых домов иду и вспоминаю, что было на месте каждого из них. Пионером тут бегал, и в комсомол тут вступал, и в партию. И является, понимаешь, новый человек, ставит себя выше всех. Явился и отпихнул: туда не лезь, этого не касайся, это не твое дело… И от зазнайства, от самомнения совершает ошибки, за которые многие платятся. Вот ты посмотришь, чем кончится история с огородами. — А чем она кончится? Картошку убирать начали, возят в хранилища. — Да кто убирает? Те же рабочие. Никаких пленных ему, конечно, не дали, все фантазия. Окучивали кое-как, некому было; картошка дрянь, мелкая. Хорошо еще, подоспело мирное положение, оказались свободные руки для уборки, а если бы иначе?.. Ох и сел бы директор со своей тысячей га! Ох и сел бы!.. Рябухин слушает и смотрит на собеседника: лицо у Уздечкина желтое, виски запали… — Федор Иваныч, — говорит Рябухин тихо, — что, дома у тебя больно плохо? Выглядишь ты паршиво… Уздечкин краснеет. — Людям до всего дело, — недовольно говорит он. — Подожди, подожди. Послушай. Спрашиваю как товарищ: что тебе нужно, как тебя облегчить, ты скажи… — Ничего мне не нужно. Живу и живу. — Уздечкин со стулом отодвигается от Рябухина, резко встает. — Всё?.. — Что такое! — говорит Листопад, послушав Рябухина. — А вы не можете оставить меня в покое с вашим Уздечкиным? Можете? Ну, что ты клохчешь, как квочка? Что я, работать ему мешаю? Ты мне лучше вот что скажи, как ты смотришь на такую вещь: если мы бывший литерный цех полностью переведем на запасные части для тракторов? — Рябухин удивился, открыл было рот что-то сказать… — Постой. Все это известно. Ты сперва послушай… И начал говорить то, о чем думал перед приходом Рябухина: о бескрайних родных просторах, опустошенных войной, о сожженных житницах, разоренных колхозах… А Нонна, придя домой, затопила печку. Она любила топить печку и всегда топила сама. Сначала она взяла тонкие светлые лучинки и подожгла их; они загорелись нежным беглым огнем. Потом положила несколько сухих полешек. Стоя на коленях перед печкой, она смотрела, как разгораются полешки, как летят легкие искры… Когда разгорится как следует, она положит вот эти толстые бруски, сырые бруски с корой и мохом, которые горят долго и глухо, синим угарным огнем. Ничего, что сырые, — это береза, она и сырая горит хорошо. Груда золотого жара остается после нее; нельзя сразу закрывать вьюшки, а то можно угореть насмерть. До чего приятно в осенний день в чистой комнате затопить печку! Нонна встала с колен, включила репродуктор — был час музыки — и села к столу: надо же кончить с письмами… Два-три аккорда, знакомых с детства, донеслись из черной трубы, и далеко-далеко, в родной Москве, запел знакомый тенор: «Во поле березонька стояла. Во поле кудрявая стояла…» Человек, который пел, еще недавно был безвестен; он был простой человек, красноармеец, солдат; Нонна сначала слушала его по радио и полюбила его пение больше всякого другого, а потом уже, когда он стал знаменит, узнала его имя. Русский жар, и русская тоска, и русское раздолье были в голосе и в песне… Нонна обмакнула перо, положила на стол, — на незаконченном письме растеклось чернильное пятно… «Некому березу заломати! Некому кудряву защипати!» — тоскливо заливался сладостный голос далеко-далеко в Москве… Нонна сидела и вспоминала человека, с которым разговаривала два часа назад. Большого, неважно воспитанного, немножко наивного человека. Она думала о том, что через сколько-то времени они будут вместе, она и он. Они непременно будут вместе. Она узнала это в тот момент, когда они поглядели друг другу в глаза. |
||
|