"Кружилиха" - читать интересную книгу автора (Панова Вера Федоровна)

Глава двенадцатая НЕПРИЯТНОСТИ ЛИЧНЫЕ И СЛУЖЕБНЫЕ

Как-то, еще летом, к Уздечкину прибежал сборщик членских взносов из инструментального: схватило живот, доктор велел идти домой, кассир в банке, — возьми, ради бога, членские взносы, не хочу таскать с собой… Уздечкин взял деньги, чтобы передать кассиру, когда тот вернется: толстенная пачка, завернутая в бумагу, на бумаге карандашом написана сумма; с трудом влезла пачка в карман галифе… Сперва она ему мешала, он о ней помнил, а потом забыл. Он никогда не носил при себе профсоюзные деньги… В трамвае, в давке, он вспомнил о пачке, схватился за карман пусто.

Его прошиб пот… Толпа сжала его и вынесла из трамвая. Трамвай ушел, а Уздечкин стоял на углу и не мог собраться с мыслями.

Он очень торопился в город, а тут даже забыл, зачем приехал. Увидел сквер со скамейками, добрел до скамейки и присел.

Будет очень трудно вернуть эти деньги.

При его болезненной щепетильности ему и в голову не пришло, что он должен заявить о пропаже, попросить ссуды, рассрочки… Украдены деньги, по рублям собранные у рабочих. Украдены из-за рассеянности его, Уздечкина.

Уздечкин встал со скамейки, вышел из сквера — ноги были как ватные и пошел в ближайшую часовую мастерскую. Там он снял с руки часы и продал их. Потом заехал к старому знакомому, у которого водились деньги; тот повел его в сберкассу, взял с книжки две тысячи, дал Уздечкину. У старухи тещи, Ольги Матвеевны, были припрятаны четыреста рублей. Уздечкин и их взял. В кассе взаимопомощи взял. Как раз подоспела получка, он получил зарплату. Через три дня он полностью сдал кассиру сумму, полученную от сборщика. Кстати, сборщик болел и не справлялся о деньгах, все вышло тихо и незаметно. Но Уздечкин очутился весь в долгах. С тех пор три четверти его зарплаты уходило на покрытие долгов. Оставшейся четверти не хватало на самое необходимое, приходилось влезать все в новые и новые долги.

В день праздника победы над Японией Уздечкин жестоко обиделся на Листопада.

В тот вечер он поздно вернулся домой из Дома культуры. Первое, что он увидел, когда зажег свет, была посылка, стоявшая на столе. Аккуратная посылка, упакованная в глянцевитую белую бумагу и перевязанная деликатным белым шнурком. За шнурок заткнута картонная карточка, на ней написано красивым почерком: «Федору Ивановичу Уздечкину» — и больше ничего.

От кого, что такое?

Он разбудил Ольгу Матвеевну:

— Это кто принес?

— Директорский шофер. От директора подарок к празднику…

До войны Листопад любил делать к праздникам небольшие подарки своим подчиненным. И теперь, после войны, он решил тряхнуть стариной: почему не оказать внимание людям, каждому приятно… Ничего особенного, просто набор лакомых вещей: немного фруктов, закуски, бутылка хорошего вина… Заместителям директора, начальникам цехов и милому другу Рябухину, сироте-холостяку, которому и праздника-то никто не устроит, разве что квартирная хозяйка угостит пельменями… Когда уже набросал список, мелькнула мысль: а почему бы не порадовать и Уздечкина? Пусть и Уздечкин получит порцию директорского внимания.

Развозил посылки Мирзоев. Это как раз для Мирзоева было занятие порхать из дома в дом этаким рождественским дедом и раздавать посылочки. Уздечкину Мирзоев занес посылку последнему, когда шел домой отдыхать от дневных трудов.

Уздечкин смотрел на посылку так, словно это была мина замедленного действия, и он не знал, когда она разорвется. Он пощупал сквозь бумагу: консервные жестянки, фрукты, бутылка… И вдруг страшная обида обожгла его. Он схватил посылку и бросился к Мирзоеву.

Долго не отворяли, наконец вышла сонная Марийка. Он спросил у нее:

— Мирзоев в какой комнате живет?

Мирзоев спал сном младенца и не проснулся, когда Уздечкин вошел в комнату и зажег электричество. Он только почмокал губами и нежно сказал что-то неразборчивое… Уздечкин тряс его за плечо минуты две, пока он открыл глаза.

— Слушай, — сказал Уздечкин, наклонясь к нему, — завтра — слышишь? завтра с утра отнесешь это обратно директору. Понял? Отнеси и отдай. Директору. Понял? С утра.

Мирзоев в рубашке сидел на кровати и туманно смотрел на тяжелый предмет, который положили ему на колени. Сначала он подумал, что это ему снится: полдня возил подарки, вот и приснилось под этим впечатлением, что и к нему пришли и принесли подарок… Потом он разобрался, в чем дело, и сказал: «Хорошо, Федор Иваныч». Он добавил: «Будьте покойны», видя, что Уздечкин все не уходит и продолжает говорить то же самое. Но едва Уздечкин ушел, сон опять одолел Мирзоева: он повалился на подушку, дрыгнул ногой посылка свалилась на пол — и сладко заснул, не заботясь о том, кто же закроет дверь за Уздечкиным…

В сентябре все цехи дали продукцию сверх плана, кроме цеха Грушевого. У Грушевого все не клеится, заказы он сдает с опозданием. Уже ходит по заводу такой разговор, что Грушевой в мирных условиях не соответствует своему назначению.

Уздечкин первый произнес эту фразу: еще когда он сигнализировал относительно Грушевого! А Листопад по-прежнему относится к Грушевому с недопустимым либерализмом.

Легко быть хорошим начальником цеха, когда вокруг тебя все танцуют. Когда для тебя все в первую очередь — оборудование, кадры, материалы. Когда тебе и почет, и ордена, и надбавки к зарплате. Вот ты сейчас прояви-ка себя хорошим начальником. На мирной продукции. На невыигрышных заказах.

Уздечкин поставил на завком отчет профорганизатора бывшего литерного цеха и дал в протоколе суровую оценку Грушевому.

Уже две недели Толька ходил скучный.

Уехал Сережка! Мать приехала за Сережкой и Генькой и увезла их в Таллин, к отцу. Толька помогал им при посадке. Сережкина тетка приехала из деревни проводить сестру и племянников. Увидев Тольку, она сказала:

— Так и не остались у меня жить.

А Тольке даже на тетку грустно было смотреть: она стала воспоминанием, связанным с Сережкой…

Вот так жестокая судьба разрывает самую прекрасную дружбу: был около тебя золотой человек, на которого ты во всем мог положиться, — и нет его.

Очень пусто стало без Сережки. Обещали письма писать друг другу — что письма…

Дома становилось все хуже и хуже. Мать, правда, поднялась и стала заниматься хозяйством, но от этого было не легче. Она все что-то теряла и не могла найти: то ножик, которым она чистила картошку, то веник, то посудное полотенце. Стоило ей взяться за какую-нибудь вещь, как она ее теряла. Она подозрительно смотрела на Тольку и спрашивала:

— Толька, ты ножика не брал?

И Федор — девчонки утащат его карандаш, или топор лежит не на месте сейчас же к Тольке:

— Не ты взял?

«Чего им надо? — думал Толька. — Чего они ко мне привязываются? Я уже сколько времени ничего у них не брал. Как подружился с Сережкой, ничего не брал, а они привязываются».

И Толька приходил к печальному выводу, что замарать себя в глазах людей легко, а очистить — трудно.

И с деньгами стало у них очень плохо. Толька не мог понять почему. Один разговор — о долгах и займах…

Скука.

Анна Ивановна с Таней очень с ним стали ласковые. То комнату от него запирали, а теперь зовут, угощают: «Посиди, Толя. Скушай, Толя. Ты у нас читай, если хочешь». А чего он будет у них читать. У них своя жизнь, у него своя. Он лучше в юнгородок пойдет, к ребятам.

В юнгородке теперь хорошо! Все покрасили снаружи и внутри. Поставили новые печки, навезли дров — полный двор. Ребята топят сами, сколько душе угодно. У каждого теперь кровать, тумбочка, деревянный сундучок для вещей. В каждой комнате стоит большой стол, над ним лампа, кругом стулья. В двух домах, где были веранды, эти веранды утеплили и сделали спортивные залы. Девчонки в своем общежитии вовсе как царицы живут, даже занавески себе сшили и развесили на всех окнах. И цветы выставили.

Директор обещал ребятам, что будущим летом ко всем домам пристроят такие залы-веранды, а кругом посадят деревья и устроят цветники.

Ребятам нравятся их дома, и они по силе возможности стараются держать свое хозяйство в чистоте. Установили дежурство для уборки. К Международному юношескому дню так надраили полы — что твоя палуба. Директор прислал в этот день грузовик с подарками: каждому жителю юнгородка по кулечку с печеньем и конфетами, словно они дошколята, и всем вместе — библиотечку на пятьсот книг. Хороший дядька — директор…

И ребята хорошие есть в юнгородке, но кто из них может заменить Сережку? У кого найдет Толька такое всестороннее и глубокое знание жизни, такой широкий и ясный ум? С кем возможно такое взаимное понимание и симпатия, когда и молчать вдвоем — и то весело!

— Переходи к нам жить, Рыжов, — сказал беленький Вася Суриков, похожий на девочку. Он играл на гитаре и был главным коноводом в своей комнате. — У нас Петька Черемных скоро свою комнату получит, — к нему семья приезжает из деревни; сыпь к нам! А то посадят на шею какую-нибудь зануду…

Толька повел глазами: светло, тихо, играет радио, теплынь — можно в нижней рубашке сидеть… Никто ни к кому не пристает, всякий занят своим делом: Вася Суриков латает штаны, двое читают, двое играют в шашки. Толька вздохнул, ему захотелось остаться здесь, не возвращаться в постылую семью, где все огрызаются друг на друга…

— Адриан Адрианович, — сказал Толька мастеру Королькову, похлопочите, чтобы меня приняли в юнгородок: там место освобождается.

Корольков был членом завкома и знал о родственных отношениях Тольки с Уздечкиным. Он посмотрел озадаченно.

— Ты же с семьей живешь.

— Я лучше буду отдельно жить, — сказал Толька.

— Чудило, — сказал Корольков. — Как же это можно — уходить от своих?

— Бывает, — сказал Толька, — что чужие лучше своих.

— Думай, что говоришь, — сказал Корольков. — Ты вот так ляпнешь иной раз, не подумав, а люди слушают. А Уздечкину неприятность.

— Думаете, Федор будет против? — сказал Толька. — Он обрадуется.

— Глупости, — сказал Корольков. — Не хочу слушать. Молодой еще срамить авторитетных работников. Уживаться надо! Когда и не так что-нибудь, стерпи, промолчи, уступи старшим… Ни о чем я хлопотать не буду. Со своими не уживаешься — в общежитии вовсе не уживешься. Иди.

Толька пришел домой с работы в отвратительном настроении. Дома были мать и Валя, которая теперь ходила в школу; Оля еще не возвращалась из детского сада. Мать не спросила у Тольки, не хочет ли он есть: Толька и сам о себе позаботится, а у них сейчас скудно… Она сказала тем боязливо-неприязненным, раздраженным тоном, каким всегда говорила с ним:

— Хоть бы переобулся. Мела-мела, а он грязищу в комнату тащит… Валенки обуй! Федя придет — заругает.

Для нее Федор был — Федя, а покойная Нюра была — Нюрочка, и их дети были — Валечка и Олечка, а он, ее младший сын, был — Толька. Потому что Федя и Нюрочка ее кормили-поили, одевали и обували, она жила при них хозяйкой приличного дома. Толька же не давал ей ничего; а эта рабья душа отдавала свою привязанность не иначе как за плату.

Толька сердито моргнул, отошел к окну и стал спиной к матери. На улице было мокро, грязно. И выходить не хочется в такую погоду, а все-таки он сейчас переоденется — и айда из дому, в юнгородок или в кино, куда-нибудь, чтобы не сидеть тут с ними… Скорей бы снег! Так хорошо в валенках по снегу, легко. Надоела осень. Надоело это ненастное небо, черно-серое, взлохмаченное, — не разберешь, где тучи, а где дым от заводских труб.

Захотелось курить. Мужским движением похлопав себя по карманам штанов, Толька достал папиросы и спички и стал закуривать. В это время в комнату вошел Уздечкин, вернувшийся с работы.

Он и прежде не раз видел, как Толька курит, и не обращал на это внимания. Но сегодня вид мальчишки, стоящего к нему спиной и закуривающего папиросу, вдруг привел его в бешенство. Он бросился к Тольке, схватил его за шиворот и потащил к двери:

— На улице кури, дрянной мальчишка!

— Что ты делаешь! — сквозь зубы говорил Толька, упираясь. — Что ты делаешь!..

— Федя! Толька! — жалобно закричала Ольга Матвеевна, привстав с места.

Она испугалась, что они подерутся.

Когда входная дверь захлопнулась за Толькой, а Уздечкин вернулся в комнату, она успокоилась: Федя, конечно, чересчур разволновался, но Тольке ничего не сделается. Покурит на улице, Федя прав, нечего в квартире дымить.

Наутро в кабинет Уздечкина пришел Рябухин.

— Федор Иваныч, нехорошая вещь получается, — тихо и серьезно сказал он. — Парнишка, родственник твой, в юнгородок просится; ты его выгнал, что ли… Воля твоя, не можем мы в своей среде допускать такие явления…

Уздечкину стало душно: этого недоставало…

— Подожди, — сказал он. — В чем дело? Я его не выгонял, я велел ему курить на улице…

— Там как-то получилось, что когда ты его выталкивал, по лестнице поднималась Марья Веденеева, она увидела… Коневский расстроенный пришел. Парнишка-то твой не учится, даже семилетку не кончил… Как это так, Федор Иваныч? Как ты допустил? Как получилось, что, живя в семье, парнишка был предоставлен самому себе, даже кормился отдельно? Ты же человек с положением… Ни-че-го не понимаю!

Уздечкин молчал, собираясь с мыслями. Нападение было слишком неожиданно.

— Теперь он в юнгородок просится и слышать не хочет — вернуться домой. Ты его ожесточил… Он говорит, его все в доме вором считали, а он не был вором.

— Врет! — сказал Уздечкин, ударив по столу кулаком.

— Ну, — сказал Рябухин, — если он был вором, это для тебя не так уж благовидно, Федор Иваныч. А почему он не учится?

Уздечкин не ответил.

— А почему его выделили из семьи в смысле харчей?

— А черт его знает, — сказал Уздечкин растерянно. — Это еще до моего возвращения у них началось… Не знаю я этого ничего…

Рябухин прямо посмотрел ему в лицо:

— Не знаешь? Ты же председатель завкома, большая фигура! Он сегодня у приятелей в юнгородке ночевал, твой парень; приятели и разнесли по цеху. А после работы он к Коневскому пошел, а Коневский ко мне. Я повидал парнишку, просил поменьше языком трепать… Реноме твое берегу! Ты чувствуешь, как это выглядит? У руководящего работника, призванного воспитывать беспартийных рабочих, сын сбежал от дурного обращения…

— Он мне не сын!

— Это все равно, Федор Иваныч, ты сам прекрасно понимаешь, что это все равно. А еще уговариваем людей: берите на воспитание сирот из детского дома. А сами…

Рябухин помолчал.

— Ты вот Листопада обвиняешь. Рассердился на него — сердись. Борешься с ним, — если борьба принципиальная, борись. Во многом он ошибается, верно. Но по человечеству — я ему сто грехов прощу хотя бы за его отношение к молодежи, только за это одно, не говоря о другом!..

«Надо помирить их с Листопадом, — думал он, уходя от Уздечкина, пускай Макаров скажет Листопаду пару веских слов».

К Листопаду позвонил Макаров, секретарь горкома:

— Александр Игнатьевич, не можете ли заехать на минутку, очень нужно.

У Листопада были дела на заводе, но он их отложил и поехал в горком. С Макаровым у него были хорошие отношения. Макаров вмешивался в его дела редко и всегда тактично. Постепенно у Листопада о Макарове выработалось мнение, что это человек умный и очень осторожный — из тех, которые семь раз отмерят, прежде чем отрезать. «Полная противоположность Рябухину, думал Листопад. — Рябухину придет в голову мысль, он ее изложит сразу. А Макаров помалкивает, говорит только самое необходимое, проверенное».

Росту Макаров был высокого, но сутул — от этого казался ниже. Лицо широкое, бледное, голос ровный; руки белые — руки человека, давно не занимавшегося физическим трудом…

Листопад не очень понимал этого человека, но старался с ним ладить.

Макаров был не один, против него сидел в кресле Рябухин. Листопад насторожился. Здороваясь с Макаровым, он сказал беззаботно:

— Гадал по дороге, для чего я вам экстренно понадобился.

— Поговорить надо, Александр Игнатьевич. Прошу садиться. — Макаров медленным жестом указал на кресло. — Поговорить о жизни, о работе, о душе и прочих таких вещах… Об Уздечкине надо поговорить! — коротко и резко вдруг закончил он, ударив по столу суставами пальцев.

Листопада задело за живое. Никогда с ним так не говорили в горкоме!

Все дело в том, как сложатся отношения. Иной человек всю жизнь говорит тебе в глаза резкости — и ты ничего, как будто так и надо; даже нравится. А тут отношения сложились иначе. Тут все было отменно корректно в течение трех с лишком лет. И вдруг такая перемена тона.

Мирить его с Уздечкиным будут, что ли?

Листопад сел и вольно положил руки на подлокотники кресла.

— Так! — сказал он. — Кто же перед кем извиняться должен: я перед Уздечкиным или Уздечкин передо мной? И как нам — христосоваться или нет? Шагу не могу ступить, чтобы меня не попрекнули Уздечкиным.

— Куда бы мы ни ступили, — сказал Макаров, — мы приходим к вопросу о человеке, о нашем советском человеке, строителе и защитнике нашего будущего.

— Слишком общо, — сказал Листопад. — Под это определение подходит каждый советский гражданин.

— В том числе и Уздечкин, — сказал Макаров.

— Сложность положения в том, — сказал Листопад, — что с Уздечкиным ровно ничего не происходит. Есть взаимное непонимание, основанное на несходстве характеров и вкусов. Не думаю, чтобы с этим что-нибудь удалось поделать.

— Есть разные формы так называемого «непонимания», — сказал Макаров. — Партии они все одинаково чужды. И как бы ни расходились характеры и вкусы, есть база, на которой всегда сходятся два коммуниста: эта база — их общая принадлежность к партии и партийный долг, обязательный для каждого из них. Партия не может приказать вам питать симпатию к Уздечкину. Но создать ему нормальную обстановку для работы — это ваш долг.

— Тем более, — сказал Рябухин, — что он человек очень достойный.

— Друзья! — сказал Листопад добродушно-беспомощно. — Допустим, я ему выкрашу кабинет под мрамор — он любит мрамор; это ж ему не улучшит самочувствия!

— Александр Игнатьевич, — сказал Рябухин, поморщившись, — разговор идет всерьез. У него было другое самочувствие, когда он вернулся из армии.

— Вы знаете, — сказал Макаров, — на что сейчас пойдут все силы народа; и если ваша новая эра начинается с недоразумений между дирекцией и профсоюзом, то плохое это начало. Вы ссылаетесь на разность вкусов и склонностей, — не знаю. Не знаю. Не могу входить в такие тонкости. Но объективно это выглядит так, что вы не переносите критики и иногда теряете принципиальность.

— Это тяжелое обвинение, — сказал Листопад.

— При объективном рассмотрении многие вещи принимают другую окраску, — сказал Макаров. — Я мог бы предъявить вам и другое обвинение, не менее тяжелое.

— Что ж не предъявляете?

— Потому что знаю ваш упорный характер. Если я скажу — не поверите, будете оспаривать. Очень скоро сами увидите свою ошибку.

— Какую это?

— Взахлеб живете, Александр Игнатьевич; оглянуться на себя нет времени. Улучите минутку — перевести дух; и увидите ошибку.

— Ошибки бывают у каждого из нас. Вы уж скажите, что вы имеете в виду.

— Имею в виду ваш метод управления заводом. Вы как будто и не заметили, что война кончилась.

— Вот как — не заметил?

— Или не придали этому должного значения. Сейчас уже невозможно руководить заводом так, как в военное время. Это, конечно, очень эффектно, когда без директора станка не настроят; но объективно — опять-таки объективно — это выльется в зажим, подмену и прочее такое…

Темно покраснев, Листопад перевел глаза на Рябухина:

— И ты таких мыслей?

Рябухин ответил тихо:

— Вот объявят новую пятилетку… Волной хлынет инициатива! Попробуй единолично управиться…

Листопад встал, двинув креслом:

— Так дайте людей посильнее! Таких, чтобы меня чему-нибудь научили.

— Уздечкин — работник самоотверженный и честный, — убежденно сказал Рябухин.

— Партийная организация, — сказал Макаров, — не может рассматривать характеры и вкусы, это материал хрупкий и недостоверный. Но партийная организация может и должна уберечь товарища. Вам придется жить в мире с человеком, который волей рабочих поставлен на один участок с вами и который ничем себя не запятнал.

— Хорошо, — сказал Листопад с недобрым выражением глаз, — я буду жить с ним в мире.

— Парторг! — сказал Макаров, проводив Листопада взглядом. — У тебя, парторг, для работы с Листопадом глаза чересчур голубые!

— Когда я добивался снятия прежнего директора, — сказал Рябухин шутливо, — никто не замечал, что у меня чересчур голубые глаза.

— Для Листопада, для Листопада ты мягок. На такого нужен парторг кремень. Ты его любишь — вот и пристрастен.

— Он с талантом человек, — сказал Рябухин. — Вы хорошо помните Евангелие? — Макаров взглянул с удивлением; Рябухин засмеялся. — Я когда-то, парнишкой, знал наизусть: изучал в целях антирелигиозной пропаганды. С митрополитами спорил на диспутах — так, чтобы они своими цитатами не застигли врасплох… Да, так вот: там есть замечательная притча о талантах…

— Помню, — сказал Макаров.

— Там о человеке, который зарыл в землю свой талант, сказано: «Лукавый раб и ленивый!» Как сказано, а? Придумайте слова такой же силы.

— «Лукавый раб и ленивый…» — повторил Макаров с удовольствием. Хорошо!

— Листопад не зарыл свой талант. Он не раб, не ленивый и не лукавый. Горит и не сгорает.

— Талантливые люди у нас на каждом шагу, — сказал Макаров. — И не ленятся, и не лукавят, и горят на работе не хуже твоего Листопада. Не в этом дело… А в том дело… — Макаров подумал, ему было трудно выразить свою мысль в точных словах. — Дело в том, что одни работают, жертвуя чем-то своим личным: долг выполняют… С радостью выполняют, с готовностью, с пониманием цели, — а все-таки каждую минуту чувствует человек: я выполняю свой долг. А такие, как Листопад, ничем не жертвуют, они за собой и долга-то не числят, они о долге и не думают, они со своей работой слиты органически, чуть ли не физически. Ты понимаешь, успех дела — его личный успех, провал дела — его личный провал, и не из соображений карьеры, а потому, что ему вне его работы и жизни нет. Ты понимаешь: для других пятилетний план завода, а для него — пятилетие его собственной жизни, его судьба, его кровный интерес; тут вся его цель, и страсть, и масштабы его, и азарт, и размах — что хочешь.

— Таких тоже уже много, — сказал Рябухин задумчиво.

— Много, — подтвердил Макаров, вставая и прибирая бумаги на столе. Да не всякому, видите ли, дан простор по его темпераменту. — Он опять перешел с интимного «ты» на официальное «вы». — А Листопаду есть где разгуляться.