"Кружилиха" - читать интересную книгу автора (Панова Вера Федоровна)Глава четвертая УЗДЕЧКИН И ТОЛЬКАУздечкин шел на работу. Дул резкий ветер с реки. Уздечкин чувствовал себя больным, невыспавшимся, усталым. Как он рвался домой! Думал: в своем коллективе, в своей семье все раны залечатся. Что-то не залечиваются пока… И чего она ввязалась в это дело, сумасшедшая Нюрка? Двое маленьких детей; никто бы с нее не спросил — почему не воевала. Подумаешь, санитарка, экая гроза для Гитлера, без нее не нашлось бы санитарок… …Трудно с детьми. Никогда бы, со стороны глядя, не подумал, что столько с ними хлопот. Ольга Матвеевна, Нюрина мать, до войны была такая боевая — со всем хозяйством справлялась сама, во все вмешивалась, никому не давала жить спокойно. А когда пришло известие о Нюриной гибели, рассказывала жиличка Анна Ивановна, — Ольга Матвеевна день ходила с растерянным лицом, бессмысленно хватаясь то за одно дело, то за другое; на второй день слегла в постель и стала охать, — и с тех пор у нее это вошло в привычку: каждый день, походив немного с утра, она ложилась и охала до позднего вечера. Она все забывала, теряла продовольственные карточки, разучилась стряпать. Толька, брат Нюры, в отсутствие Уздечкина бросил школу, пошел на завод. Пожелал, видите ли, быть самостоятельным. Другие в самостоятельной жизни становятся серьезнее, а Толька — в дурную компанию попал, что ли, не слушается, учиться не хочет, мать жалуется — тащит вещи из дому, бригадир жалуется — на производстве от него мало пользы… Девочки, Валя и Оля, ходят замарашками. Заведующая детским садом пишет записки с замечаниями: почему дети приходят в незаштопанных чулках, почему лифчики без пуговиц… И Уздечкин, придя с работы, берется за иглу и пришивает пуговицы: благо привык к этому занятию в армии… Вчера было партбюро, потом собрание, пришел домой поздно. Девочки не спали. Валя обожгла руку об электрическую плитку. Никого не было дома — ни Ольги Матвеевны, ни Тольки, ни Анны Ивановны с Таней. Так Валя и сидела, держа обожженную руку в другой руке, и ждала кого-нибудь, чтобы перевязали; и обе ревели — Валя от боли, Оля — чтобы выразить сочувствие Вале. Уздечкин перевязал руку, покормил их, уложил. Вымыл посуду, подмел в комнатах, сварил суп — на завтра… Хозяйничал и злился на Ольгу Матвеевну: наверно, опять панихиду ушла служить, старая дура, очень Нюре нужны ее панихиды, смотрела бы лучше за детьми. Решил, когда придет, устроить скандал по всей форме. Но когда она пришла, заплаканная, охающая, с бессмысленными глазами, — стало жалко, и только спросил угрюмо: — Намолились? Чаю хотите? — и сам поставил чайник подогреть. Мирзоев, который лезет во все чужие дела, говорит: «Вам нужно жениться, чтобы выйти из положения». В морду хочется дать за такой совет… Ночью не мог заснуть. Лежал с открытыми глазами, слушал ночные шумы. Изредка проходил по улице трамвай. Вышла мышь на промысел, осторожно возилась с коркой под шкафом; он на нее шикнет — она притихнет на минуту, а потом опять возится. Анна Ивановна и Таня вернулись очень поздно должно быть, из театра; тихо прошли к себе… Толька, поганец, так и не явился, шляется где-то… Представил себе, как в церкви кадили и возглашали за упокой души рабы божьей Анны. Встал, достал ее карточку, посмотрел… Обыкновенная женщина, с перманентом, курносенькая, бранилась с матерью, обожала подарки, шлепала девочек, когда не слушались… Завком помещался на четвертом этаже. Туда вели шесть лестничных маршей, девяносто ступенек. Уже к середине второго марша начались знакомые отвратительные явления: сердце прыгнуло вверх и соскочило вниз, помолчало, словно прислушиваясь, и опять прыгнуло вверх, и опять опустилось — большое, тяжелое… Уздечкину не хватило воздуха для дыхания; он приоткрыл рот и втянул воздух — ноги ослабели, колени подломились… Раньше Уздечкин и не замечал своего сердца, оно жило в нем, жило с ним, было частью его самого. А теперь оно существовало отдельно. У него появились свои привычки и желания. С утра оно приставало к Уздечкину, как сожитель со скверным характером: предъявляло требования, заставляло идти тихим шагом, отдыхать на каждой лестничной площадке. В течение дня сердце понемногу успокаивалось, а к вечеру Уздечкин ощущал прилив сил и нервный подъем. В завкоме пахло только что вымытым полом, и в пепельницах не было окурков. Не снимая шинели, Уздечкин взял телефонную трубку и вызвал механический. Вчера Толька не был на работе, дома не ночевал, — может быть, прошел прямо в цех? — Веденееву позовите мне, — сказал Уздечкин. Марийка подошла к телефону и сказала сердитым голосом, что Тольки и сегодня нет и что завком пускай принимает меры, а то она, Марийка, пошлет всех к черту и уйдет работать в сборочный, хватит с нее возиться с ребятами! Уздечкин сказал, что Тольки и дома не было. Марийка закричала: «Ну, в милицию звоните, я их не укараулю!» — и швырком повесила трубку. Уздечкин позвонил в милицию: не было ли несчастных случаев с подростками. Был несчастный случай: двое мальчишек баловались с патроном, патрон разорвался, мальчишку ранило в руку… Какого возраста мальчишка? Девять лет. Нет, не он… Душа к высокому тянется. Хочется думать о громадных событиях, совершающихся на фронте, следить за приближением дня победы. Пока дошел до завкома, видел оживленные лица, слышал веселые разговоры: вчера сломлено сопротивление врага в Будапеште; выходит из войны Венгрия, немцы потеряли в Европе последнего союзника. Теперь скоро Берлин! Хочется подойти к карте, где в два ряда натыканы флажки. Подсчитать, на сколько же это мы продвинулись на запад с начала года… А вместо этого изволь разыскивать Тольку. Сегодня в перерыв будут летучки по цехам. Обратиться бы к людям с хорошим словом, сильным, душевным. Но — не успел подготовиться: черт знает чем занимался до ночи — пришивал пуговицы, варил суп, будь он проклят. А выступаешь перед собранием без подготовки — получается казенно, сухо; совсем не те слова произносит язык, какие встают в воображении. Во время телефонного разговора вошла Домна, уборщица заводоуправления. — Тольку ищете? — спросила она. Она всех знала и со всеми была запанибрата. — Мотает где-нибудь… Что я хотела спросить, Федор Иваныч, насчет огородов ничего не слыхать? То говорили — в Озерной нам земля выделена, а теперь замолчали. Ведь покуда получим да разделим — смотришь, и апрель на дворе, и копать время. — Будут огороды, — сказал Уздечкин. — Меланья говорит, не дадут будто. Но я не верю: как это мыслимо? Мне лично, Федор Иваныч, шесть соток необходимо. — Получите, получите ваши сотки! — сказал Уздечкин и зарылся в папки, чтобы избавиться от нее. И опять тяжело и больно повернулось сердце… Об этих огородах он должен был сегодня говорить с директором. Каждый год заводу предоставлялась земля, иногда в нескольких часах езды от города. И на этот раз землю отрезали довольно далеко — в Озерной. Говорили, что земля неважная, но начальник ОРСа, по приказанию Листопада, раздобыл химические удобрения, так что с этой стороны все обстояло благополучно. Вспахать землю обязалась тамошняя МТС. В начале февраля завод посылал на МТС своих слесарей — ремонтировать тракторы. Вдруг директор объявил завкому, что большая часть земли в Озерной пойдет в подсобное хозяйство; а рабочим остались самые пустяки. — Не для чего каждому участок, — сказал Листопад. — Дадите только многосемейным. Это было неслыханно. Испокон веков рабочие Кружилихи разводили огороды. Каждый стремился иметь на зиму свою картошку. По воскресеньям специальные поезда снаряжались за город; ехали целыми семьями, с лопатами, тяпками, провизией, — старые и малые. На платформах везли посадочный материал: картофель целый и в срезках, с заботливо проращенными ростками, увязанный в мешки, — на каждом мешке метка чернилами или краской: кому принадлежит мешок… Невозможно было так сразу взять и отменить все это. Уздечкин побежал к Рябухину. — Самое бы милое дело, — сказал Рябухин, задумчиво почесывая стриженую голову, — если бы ты лично договаривался с Листопадом о таких вещах. Для твоего же престижа было бы лучше. — С Листопадом договариваться отказываюсь, — горячечно сказал Уздечкин. — Уволь. — Говоришь не подумав, Федор Иваныч. Как это может быть, чтобы в советских условиях профсоюз отказывался договариваться с хозяйственником? Что тебе Листопад — частный предприниматель? Капиталист? — Ладно, хватит меня воспитывать, — сказал Уздечкин. — Позвони-ка ему лучше. Рябухин пожал плечами и позвонил Листопаду. Уговорились встретиться всем троим и потолковать об огородах. Когда Уздечкин пришел к директору, Рябухин сидел уже там. «Поторопился прийти пораньше, — подумал Уздечкин. — Небось успели столковаться за моей спиной…» — Этой Марье Веденеевой еще орден нужно дать, — говорил Листопад Рябухину. — Сама, понимаешь, работает на совесть и еще с пацанами возится — это подвиг, как ты хочешь. — Безусловно, подвиг, — сказал Рябухин. — Героиня, а? А ей самой — сколько ей? Года двадцать три? — Больше, — сказал Рябухин. — Лет двадцать шесть, двадцать восемь. Кричит она на них. Я ей говорил. — Ну, кричит. Кричит — это от темперамента и усердия к работе. Попробуй не кричать на ее месте. Когда они у нее разбегаются из-под рук… Здравствуйте, Федор Иваныч, — сказал Листопад, словно только что увидел Уздечкина. — Садитесь… Уздечкин сел и развязал тесемки толстой папки. — Тут весь материал, — сказал он. — Заявления от рабочих и служащих. И сводки по цехкомам. И общая сводка. — Бумаги много, — сказал Листопад. — От всех рабочих собрали заявления? — От всех. — Не может быть, — сказал Листопад. — Цехкомы ввели вас в заблуждение. Нету в этой вашей божнице двадцати тысяч заявлений. Уздечкин покраснел слабым сизым румянцем. — Я имею в виду — от всех желающих. — Дайте-ка общую сводку. — Взглянул, поднял брови, передал сводку Рябухину. — Ты видел? Восемьсот га. Восемьсот га под индивидуальные грядки. Сумасшедшие люди! — Это минимум, который нужен, — сказал Уздечкин, изо всех сил стараясь сохранить спокойствие. — До войны мы в отдельные годы брали больше. Листопад отбросил сводку. — Честное слово, Федор Иваныч… как с вами говорить? Мы все объясняемся и объясняемся, как супруги, которые не сошлись характерами… А что объяснять, когда вы не хотите понять простую вещь?.. Рабочему в выходной день надо отдохнуть. А вы ему вместо отдыха суете лопату в руки: поезжай к черту на кулички, сажай картошку! А сколько обуви он на этом деле истреплет? Это я, деревенский мужик, привычен, я по любым колючкам пройду босый… А городской человек не может. Я прошлое лето ездил, смотрел: а, боже!.. Вот такусенькие грядки — и народу на них как муравьев… Возится баба на своей грядке и думает: соседке делянку лучше дали, у соседки картошка крупнее. И мешочки, мешочки, меточки, — и баба думает: как бы по дороге из моего мешка не отсыпали… Чепуха на постном масле, кустарщина, пережиток, совсем не в духе нашего времени установление — от нужды за него держимся, а не от хорошей жизни! Ну, я понимаю — где нет других возможностей… так ведь я вам даю возможности!.. И все равно же не хватает рабочему на зиму этой картошки, вот в чем дело! Все равно — свой огород кормит его только до декабря, ну — до января, а потом он к нам же бежит! В ОРС! И ругает нас на всех перекрестках, если у нас картошки нет, — и правильно делает, что ругает… Я вам предлагаю что: я на себя беру снабжение картошкой и овощами. Полностью. Но для этого мне земля нужна. И я ее получаю в Озерной за счет ваших индивидуальных огрызков. У меня там тысяча га — я вам даю двести, и распоряжайтесь ими, как хотите. — Двести га — это капля в море, — сказал Уздечкин. — Этим никого не удовлетворишь. Только будут недовольство и жалобы — не расхлебаешь. — А вы жалоб боитесь? Вы не можете людям объяснить толком?.. Если не можете, созовите собрание, — я им объясню, что это в их же интересах. — Тут, понимаешь, какое дело, — сказал Рябухин. — Для многих это, помимо прочего, привычное препровождение времени. В летний день он едет за город, с детишками, воздух, природа, он работает, работа на воздухе его бодрит… — Брось, Рябухин, это твое интеллигентское измышление, это ты сейчас думал и придумал. Ты у рабочего спроси, как это его бодрит, когда он в выходной день наработается дотемна, домой возвращается без задних ног, а утром ему к станку становиться… А если кто для моциона хочет покопаться в земле — пожалуйста. Пожалуйста! Пусть в выходной едет в подсобное хозяйство, милости просим. Еще и денег дадим. — А где, — спросил Уздечкин, — вы возьмете достаточное количество рук, чтобы осилить такое хозяйство? — Пленные немцы мне посадят и уберут. — Не дадут вам пленных. — Ну, не дадут пленных — я машины достану, пропашники, картофелекопалки, — механизируем все работы… В общем, это уж пусть у меня болит голова, где я возьму руки. Короче говоря, вот так. Двести га. Давайте многосемейным, у которых помощников много. Он встал. Но Уздечкин не уходил. — Двести га, — пробормотал он. — Это невозможно. Это насмешка. В конце концов, в отношении индивидуальных огородов есть установка партии и правительства… — Ну, — сказал Листопад беззаботно, — партия и правительство с нас не взыщут, если мы через подсобное хозяйство обеспечим рабочих картошкой. Уздечкина затрясло от этого беззаботного тона. — Это все дутые обещания! — закричал он. — Лишь бы сделать широкий жест и показать свою власть, да!.. А рабочие в результате останутся без картошки! Он схватил папку и выбежал из кабинета, хлопнув дверью. Анна Ивановна, сидевшая в соседней комнате, вздрогнула и посмотрела ему вслед большими глазами. — Слышал? — спросил Листопад Рябухина. — Ты его раздразнил своим тоном, — сказал Рябухин. — Так нельзя. Он человек нервный… — Он псих. Ты его, пожалуйста, ко мне не води. Он меня когда-нибудь укусит, ей-богу. Накануне, уйдя утром из дому, Толька отправился к своему приятелю Сережке. Они уговорились ехать в деревню к Сережкиной тетке. Сережка был годом моложе Тольки, но Толька уважал его за широкий, образованный ум. У Сережки был брат Генька, пяти лет. Отец их был в армии, мать работала на Кружилихе. Сережка жил вольным казаком. Иногда он ходил в школу, где числился учеником седьмого класса, но по большей части проводил время в чтении книг и в беседах с друзьями. Толька подождал под лестницей, пока Сережкина мать не ушла на работу, и потом поднялся наверх, в Сережкину квартиру, где был тот приятный кавардак, какой могут устроить двое мальчишек с разнообразными умственными интересами. Сережка и Генька были уже готовы. Все втроем они съехали по перилам и степенно пошли к трамвайной остановке. Сережка вел Геньку за руку. Подошел переполненный трамвай. — Ты на колбасе, — сказал Сережка Тольке, — а мне с ним придется с передней площадки. Неподалеку от станции был рынок. Там Толька продал пайковый лярд и две банки рыбных консервов (ему не нравились рыбные консервы) и купил пряников, колбасы, две пачки папирос и белую булку для Геньки. Потом они сели в пригородный поезд и поехали. Ехать было очень интересно. Поезд шел сначала вдоль берега реки. Река лежала взбаламученная, набухшая, грозная: глядя на нее, Толька подумал, что так, должно быть, выглядят арктические торосистые ледяные поля… Полоскался на холодном ветру полинялый вымпел возле пустого здания речного вокзала. Летом здесь будут приставать пассажирские пароходы, будет людно, а сейчас никого нет… Бетонированная стена замелькала перед окнами, в вагоне стало темнеть и вовсе стемнело: поезд вошел в туннель. Генька сделал вид, что ему страшно, и начал кричать, но тут же разочаровался: поезд вышел из туннеля, опять открылась грязно-белесая, вспухшая, в ледяных морщинах и складках река. Это оказался не настоящий туннель, а так, какой-то туннелишка… Грохот колес усилился; громадные, стальные, одна как другая — понеслись мимо окон фермы бесконечного моста. С моста было видно, как река уходит вдаль и сливается там с таким же серо-белесым холодным небом, с которого вот-вот пойдет снег… Сережка с Толькой завели интересный разговор: кем надо быть, чтобы зарабатывать много денег. Сережка хорошо разбирался в этом вопросе. Он точно знал, сколько получают конструкторы самолетов, академики, чемпионы спорта и артисты, которые снимаются в кинофильмах. Но в Сережкиных сведениях не было ничего утешительного: для всего этого надо было учиться много лет, а Тольке лень было проучиться еще хотя бы год, чтобы закончить семилетку. — Не понимаю, — сказал Толька, — для чего, например, чемпиону бокса алгебра и геометрия? Сережка пожал плечом: — Я тоже не понимаю, но — факт остается фактом. А Генька стоял ногами на скамейке и большими глазами смотрел, не отрываясь, в окно, за которым плыли высокие зеленые сосны. — Лось! — закричал чей-то голос. — Смотрите — лось!.. Лес оборвался, открылась широкая прогалина, — и на прогалине стоял живой лось! «Где? Где? Где?» — кричал в отчаянии Генька, который не сразу увидел лося. «Да вон же, вон!» — вскочив, в таком же отчаянии кричали Сережка и Толька. Лось стоял неподвижно, он был удивлен видом поезда; он медленно поворачивал вслед поезду голову с ветвистыми рогами. — Молоденький, — сказал большой краснолицый старик. — Молоденький, потому и не боится. Выскочил из лесу и смотрит, и ничего для него страшного нет. И весь вагон долго говорил про лося. А Толька с Сережкой говорили о том, что можно, собственно говоря, и не зарабатывая много денег, хорошо жить: стать, например, охотниками, ходить по лесам, видеть разных зверей… Высадились на маленькой станции, стоявшей среди толстых обомшелых пней. Теткина деревня была видна отсюда как на ладони — она лежала по склону крутизны, густо окаймленной лесом. Крутизна была настоящая, крутая. На нее можно было подняться либо в обход, санной дорогой, либо по одной из узеньких обледенелых тропок, сбегавших вниз. Конечно, мальчики пошли по тропке. Геньку тащили за руки. Он пищал, что ему скользко, а когда его втащили наверх — задрал пальтишко и, сидя, лихо съехал вниз, к подножию крутизны. Глядя на него, съехал и Толька. — Ненормальные! — сказал Сережка, глядя на них сверху. Сел. Спустил ноги, примерился и тоже поехал вниз с серьезным выражением лица. Прокатившись несколько раз, пошли к тетке. Бревенчатая изба была обнесена бревенчатым забором, бревнами была вымощена улица перед избой… Тетка встретила гостей у ворот. Она закричала: — Гулены, когда поезд гудел, а они только сейчас идут, я бы ушла и избу заперла, вы бы до вечера на улице стыли!.. — и пошла впереди них в дом, добавив: — В оболочке в избу не вваливайтесь; оболочку в сенях оставьте. Толька недоумевающе оглянулся на Сережку. — Пальто сними, — объяснил Сережка. — Она оболочкой пальто называет… Вход в избу был через крытый, полутемный двор, а сени светлые, как горница. Внутри почти вся изба занята громадной печью. Тетка скинула шаль, бросилась к печи, ухватом стала метать на стол горшки — большие и маленькие… Генька вошел из сеней, стоял и смотрел на тетку и вдруг сказал: — Здравствуйте, тетя. Тетка не обратила на эти слова никакого внимания и стала кормить их кашей и поить горячим молоком. Потом она убежала, шибко протопав валенками по лесенке. Генька видел в окошко — тетка пронеслась по улице, как автомобиль. — Что у нее случилось? — спросил Толька. — Ничего не случилось, — сказал Сережка, — просто боится опоздать на работу. Она бригадир. На стене вокруг зеркала висели карточки офицеров. Их было много — с орденами и без орденов, с усами и без усов, а один с бородкой. Сережка сказал, что это теткины сыновья. — А муж у нее есть? — спросил Толька. — Так вон же муж, — сказал Сережка. — Тот, что с бородкой. Оставив Геньку караулить дом, Толька и Сережка пошли гулять. Народу на улице не было. — Им гулять сейчас некогда, — сказал Сережка, который часто бывал в деревне и все знал. — Ремонтируют инвентарь к весеннему севу. Мужчины ушли в армию, управляются женщины, старики и молодежь нашего возраста. В общем, та же картина, что у нас на Кружилихе. Избы были одинаковые, из бревен, окна высоко — не дотянуться рукой. На одну такую избу показал Сережка и сказал: — Тут живет батюшка. — Какой батюшка? — спросил Толька. — Поп? — Он не простой поп, — сказал Сережка. — У него медаль есть: он собрал деньги на танковую колонну. Среди этих, знаешь, что в церковь ходят молиться. Среди православных крестьян. Остановившись, они посмотрели на окна. Ничего не было видно за белыми занавесками. — Интересно, — сказал Толька, — откуда они берутся — батюшки? Как делаются батюшками? Но этого даже Сережка не знал. И, строя разные предположения на этот счет, они по разъезженной дороге пошли к лесу. — Вставайте, сони, будет спать! — разбудила их утром тетка. Смотрите, день какой! Толька вскочил и зажмурился: прямо в глаза ему ударило солнце. Невозможно жарко было от солнца, от пылающей печи, от овчин, расстеленных на полатях. — Фу ты, — сказал Сережка, поскорей слезая с полатей, — я весь вспотел. Он огляделся заспанными глазами: — А Генька где? — На огороде играет. Идите и вы, смотрите, как зима с весной встречается… Толька вышел в огород. На высоких грядах, покрытых снегом, растекалось солнце. Беззаботно синело небо. Воробей присел на забор, подпрыгнул, повернулся вправо и влево, воробьиный хвост задорно торчал вверх, круглый коричневый глаз удивленно и весело поглядел на Тольку, что такое происходит? Чем это пахнет? Ведь до весны еще далеко! — Толька, — сказал Генька, — давай не уезжать отсюда. Давай тут жить, и все. — Ты это тетке скажи, — сказал Толька, которому и самому вдруг до тоски захотелось пожить в деревне. — Я тут не хозяин. Генька побежал в избу и сказал тетке: — Толька сказал, что мы у вас останемся жить. — А живите, мне что, — сказала тетка. — Вот завтра с утра в район поеду, возьму вас с собой. Небось никогда лошадьми не правили, поучитесь. Толька подумал: что-то говорят о нем на заводе. Ищут, наверно. Бригадир ругается, Федор ругается, мать охает и тоже ругается. Но так захотелось ему научиться править лошадьми, так не хотелось уезжать от сосен, приволья и от Сережки, что он прогнал неприятные мысли. А если бы он заболел? Если бы, например, он сломал себе руку? Ведь обошлись бы без него… Целую неделю мальчики прожили в деревне и порозовевшие, с бидонами и кошелками гостинцев для Сережкиной матери возвратились на Кружилиху. Толька скучнел по мере того, как поезд приближался к Кружилихе. Остаток дня он просидел у Сережки, потом с отвращением пошел домой. Открыл дверь своим ключом, посмотрел — мать и девчонки спят, Федора нет дома, — и поскорей забрался в постель… Скоро пришел Уздечкин; Толька закрыл глаза и стал ровно дышать. Уздечкин повернул выключатель и увидел Тольку. — Негодяй, — сказал он тихо, чтобы не разбудить девочек; лицо его потемнело, на скулах заходили желваки… — Негодяй, если бы Толька быстро сел на кровати и крикнул: — Ну и ругайся, я знал, что ты будешь ругаться, ты только и знаешь, что ругаться… Уздечкин смотрел на него, лицо его все темнело… — Ты и Валя проснулась от крика и громко заплакала. — Ну, ты еще чего! — сказал Уздечкин надорванным голосом. — Спи. Спи. Спи, слышишь?.. — Он уложил ее, подоткнул одеяло. Ольга Матвеевна поднялась, смотрела перепуганными глазами, спрашивала: — Что тут?.. Кто кричит?.. Господи, и ночью покоя нету! Толька отвернулся к стене и заплакал скупыми, душными мальчишескими слезами. …И никто не спросит, что с тобой было в эти семь дней, и некому даже рассказать, как ты правил лошадьми!.. |
||
|