"Под стягом победным" - читать интересную книгу автора (Forester Cecil Scott)IXЛейтенант Буш следил, как Браун пристегивает последним ремешком его новую деревянную ногу, а Хорнблауэр из другого угла комнаты наблюдал за обоими. – Стой тянуть, – сказал Буш. – Закрепляй. Буш сел на край кровати и на пробу повел ногой. – Хорошо, – сказал он. – Подставь-ка плечо. Ну, тяни, чтоб небу стало жарко. Буш встал, цепляясь за мощное плечо Брауна; Хорнблауэр, следивший за своим лейтенантом, увидел, как на его лице проступило болезненное изумление. – Господи! – слабо выговорил Буш. – Палубу-то качает! У него закружилась голова – неудивительно, столько времени пролежать или просидеть! Очевидно, ему казалось, что пол под ногами вздымается и падает, а, судя по движениям, стены еще и вращались. Браун спокойно стоял, пока Буш осознавал это неожиданное явление. Наконец Буш сжал зубы, перебарывая слабость. Лицо его ожесточилось. – Прямо руль, – скомандовал он Брауну. – Курс на капитана. Браун медленно пошел к Хорнблауэру, Буш цеплялся за его плечо, кожаный кружок на конце деревяшки со стуком опускался на пол при каждой попытке сделать шаг – Буш слишком высоко заносил ногу, а другое, здоровое колено подгибалось от слабости. – Господи! – повторил Буш. – Помалу! Помалу! Хорнблауэр успел вскочить, подхватить Буша и опустить его в кресло. Тот тяжело отдувался. Крупное лицо, побледневшее от долгого затворничества, стало совсем белым. Хорнблауэр с тоской вспомнил прежнего Буша, могучего, уверенного в себе, с лицом, словно вырубленным из цельного куска дерева, тот Буш ничего не страшился и был готов ко всему. Теперешний Буш испугался своей слабости. Ему и в голову не приходило, что придется заново учиться ходить, и что ходить на деревяшке – вообще отдельная история. – Отдохните, прежде чем начинать снова, – сказал Хорнблауэр. При том, как Буш устал от своей беспомощности, как рвался он быть деятельным, в следующие несколько недель Хорнблауэру порой приходилось ободрять его в желании двигаться. Препона вставала за препоной, всякий раз неожиданная, и всякий раз огорчала Буша непропорционально своему масштабу. Лишь через несколько дней он превозмог слабость и головокружение, и, как только смог опираться на деревяшку, обнаружил – с ней все решительно не так. Трудно было подобрать подходящую длину, к тому же выяснилась удивительная вещь – важно расположить кожаный кружок под строго определенным углом к черенку. Браун и Хорнблауэр на верстаке в конюшне раз пять переделывали протез. Колено, на которое Буш опирался при ходьбе, распухло и воспалилось, пришлось изготовить прокладку для коленной чашечки, не раз и не два переделывать выемку на верхнем конце деревяшки, а Бушу – упражняться помаленьку С другой стороны, эти уроки ходьбы помогали скоротать долгие зимние дни, когда по приказу Бонапарта всех новобранцев со всей округи вновь подняли на поиски канувших как в воду англичан. Они пришли в проливной дождь, десяток дрожащих от холода мальчишек и сержант, мокрые до нитки, и едва сделали вид, будто обыскивают дом и пристройки – Хорнблауэр, Буш и Браун в это время благополучно лежали под сеном на неприметном чердачке. Рекрутов покормили на кухне по-царски, и они, наевшись досыта впервые за долгое время, отправились искать беглецов в другом месте – осмотрены были все дома и деревни на мили вокруг. Следующим событием в однообразной жизни замка де Грасай стало опубликованное бонапартистской печатью сообщение, что английские капитан и лейтенант, Хорнблауэр и Буш, утонули в Луаре при попытке бежать от охраны, которой поручено было отвезти их в суд. Поделом им (замечал бюллетень), смерть спасла негодяев от расстрела, несомненно ожидавшего их за наглые пиратские действия в Средиземном море. Хорнблауэр со смешанным чувством прочел сообщение, которое граф ему показал – не всякому выпадает честь увидеть собственный некролог. Сперва он даже порадовался: теперь, когда полиция их больше не ищет, бежать будет значительно легче. Но радость была недолгой – ее вытеснили другие чувства. Мария в Англии сочтет себя вдовой в то самое время, когда должен родиться ребенок. Как она это перенесет? Хорнблауэр знал, знал вопреки желанию, что Мария любит его всем сердцем, любит до безумия. Бог весть, как она себя поведет, узнав о его смерти. Это станет для нее крушением. И все же у нее будет пенсия, средства к существованию, дитя, которым утешаться. Быть может, неосознанно, она начнет строить для себя новую жизнь. Хорнблауэр мысленным взором видел Марию в глубоком трауре, ее обреченное лицо, мокрые от слез красные щеки, обветренные руки сжимаются и разжимаются. Такой она была в тот летний день, когда маленького Горацио и маленькую Марию похоронили в общей могилке. Хорнблауэр поспешил отделаться от тягостных воспоминаний. По крайней мере, нуждаться Мария не будет – британская пресса позаботится, чтоб правительство выполнило свой долг. Он догадывался, какие статьи появятся в ответ на сообщение Бонапарта: яростное негодование, что британского офицера обвинили в пиратстве, нескрываемые подозрения, что он хладнокровно умерщвлен, а не погиб при попытке к бегству, призывы к ответным мерам. До сего дня британская пресса редко писала о Бонапарте, не вспомнив другого британского капитана, Райта, который якобы покончил с собой в парижской тюрьме. В Англии были уверены, что Райта убили по приказу Бонапарта – то же подумают и о нем. Занятно, что самые действенные нападки на тирана основаны на действиях с его стороны пустячных либо приписанных ему. Британский пропагандистский гений давно обнаружил, что легче раздуть пустяк, чем обсуждать общие политические принципы: газеты отведут больше места обвинениям Бонапарта в гибели одного-единственного флотского офицера, чем преступной природе, скажем, вторжения в Испанию, в ходе которого перебиты сотни тысяч невинных людей. Леди Барбара тоже прочтет о его смерти. Она опечалится – в это Хорнблауэр готов был поверить, но глубока ли будет ее печаль? Эта мысль пробудила к жизни целый поток догадок и сомнений, которые он в последнее время пытался позабыть – вспоминает ли она о нем, пережил ее муж ранение или нет, и на что он, Хорнблауэр, может надеяться при любом исходе. – Мне жаль, что это сообщение так сильно вас огорчило, – сказал граф, и Хорнблауэр понял, что все это время за ним внимательно наблюдали. Его захватили врасплох, что с ним случалось редко, но он уже взял себя в руки и выдавил улыбку. – Это значительно облегчит нам путешествие по Франции, – сказал он. – Да. Я подумал о том же, как только прочитал. Поздравляю вас, капитан. – Спасибо, – сказал Хорнблауэр. Однако лицо у графа было встревоженное – он хотел что-то сказать и колебался. – О чем вы думаете, сударь? – спросил Хорнблауэр. – Всего лишь о том, что в некотором смысле ваше положение стало теперь более опасным. Вас объявило погибшим правительство, которое не сознается в ошибках – не может себе этого позволить. Боюсь, что оказал вам медвежью услугу, столь эгоистично навязав вам свое гостеприимство. Если вас поймают, вы Хорнблауэр с непоказным безразличием пожал плечами. – Так и так бы меня расстреляли. Разница невелика. Он переваривал сообщение, что современное правительство балуется тайными убийствами, и даже готов был счесть это напраслиной – он бы поверил, скажи ему такое о турках, даже о сицилийцах, но не о Бонапарте. Он немного ужаснулся, поняв, что тут нет ничего невозможного – человек, обладающий безграничной властью и поставивший на карту все, окруженный сатрапами, в чьем молчании уверен, не станет выставлять себя на посмешище, если может обойтись простым убийством. Мысль была отрезвляющая, но он заставил себя бодро улыбнуться. – Ответ достойный представителя мужественного народа, – сказал граф. – Однако о вашей смерти узнают в Англии. Боюсь, мадам Оренблор будет опечалена? – Боюсь, что так. – Я бы изыскал способ отправить письмо – моим банкирам можно доверять. Другой вопрос, разумно ли это. Если в Англии узнают, что он жив, узнают и во Франции – его снова начнут искать, на этот раз еще тщательнее. Мало пользы Марии узнать, что он жив, если в результате его убьют. – Я думаю, это было бы неразумно, – сказал Хорнблауэр. Он ощущал странную двойственность: Хорнблауэр, для которого он так хладнокровно планировал будущее, чьи шансы выжить он оценивал так математически точно, был марионеткой в сравнении с живым Хорнблауэром из плоти и крови, чье лицо он видел в зеркале, бреясь сегодня утром. Он – Надеюсь, капитан, – сказал граф, – что новости не слишком вас огорчили? – Ничуть, сударь, – сказал Хорнблауэр. – Чрезвычайно рад слышать. Возможно, вы с мистером Бушем не откажете мне и мадам виконтессе в удовольствии видеть вас сегодня вечером за карточным столом? Вист был обычным вечерним времяпровождением. Граф любил игру, и эта общая черта тоже связывала его с Хорнблауэром. Однако, в отличие от Хорнблауэра, он основывался не на просчете вероятностей, а на чутье, на некой инстинктивной тактической системе. Удивительно, как он иногда первым же заходом попадал партнеру в короткую масть и забирал у противников верные взятки, как часто в сомнительной ситуации интуитивно угадывал выигрышный ход. Иногда эта способность покидала его, и он сидел весь вечер с горькой усмешкой, проигрывая роббер за роббером безжалостно точным Хорнблауэру и невестке. Но обыкновенно сверхъестественная способность к телепатии приносила ему победу – это бесило Хорнблауэра, если они были противниками, или донельзя радовало, когда они играли вместе – бесило, что его мучительные расчеты шли прахом, или радовало, что они полностью оправдались. Виконтесса играла грамотно, но без особого блеска, и, как подозревал Хорнблауэр, игрой интересовалась исключительно из любви к свекру. Кому вечерний вист был истинным наказанием, так это Бушу. Он вообще не любил карточные игры, даже скромное «двадцать одно», а в тонкостях виста терялся совершенно. Хорнблауэр отучил его самых скверных привычек – например, спрашивать «а козыри кто?» посередь каждой партии, заставил считать вышедшие карты и запомнить, с чего обычно ходят и что сбрасывают, сделав из него партнера, чье присутствие трое искусных игроков могут вытерпеть, чтобы не отказываться от вечернего развлечения. Однако для Буша вечера эти были одной нескончаемой пыткой: он сосредоточенно сопел, ошибался от волнения, мучительно извинялся – страдания еще усиливались тем, что разговор велся на французском, которым Буш так и не смог сносно овладеть. Он мысленно относил французский, вист и сферическую тригонометрию к разряду наук, в которых ему поздно совершенствоваться, и которые, дай ему волю, полностью перепоручил бы своему обожаемому капитану. Ибо Хорнблауэр говорил по-французски все лучше. Отсутствие слуха мешало ему освоить произношение – он знал, что всегда будет говорить, как иностранец – но словарь расширялся, грамматика улучшалась, а идиомы приходили на ум с легкостью, неоднократно вызывавшей лестные похвалы хозяина. Гордость Хорнблауэра сдерживало удивительное открытие: Браун в людской быстро приобретал ту же бойкость в разговоре. Он и общался главным образом с французами – с Феликсом и его женой, ключницей, их дочерью Луизой, горничной, и с семейством Бертрана, которое обитало за конюшней. Бертран был братом Феликса и кучером, его жена – кухаркой, две дочери помогали матери в кухне, а из младших сыновей один был лакеем под началом у Феликса, двое других работали с отцом в конюшне. Хорнблауэр как-то осмелился намекнуть графу, что кто-нибудь из слуг может выдать их присутствие властям, но граф со спокойной уверенностью покачал головой. – Они не выдадут – Вы, вероятно, забыли, капитан, что я и есть здешняя власть. После этого Хорнблауэр вновь погрузился в спокойствие и праздность – спокойствие такого фантастического свойства, что смахивало на кошмарный сон. Он не привык так долго томиться в четырех стенах, ему не хватало безбрежных горизонтов и переменчиво-непостоянного моря. За неимением шканцев он по утрам мерил шагами конюшню, где Бертран и его сыновья болтали за работой, словно матросы за мытьем палубы. Запах конюшни и проникающие за высокие стены сухопутные ветры слабо заменяли холодную морскую свежесть. Часами он просиживал у окна в башенке с подзорной трубой, которую отыскал ему граф. Он созерцал опустелые зимние виноградники, далекий Невер – узорный шпиль собора и готические башенки герцогского дворца – стремительную черную реку с полузатопленными ивами – в январе ее сковал лед, и трижды снег засыпал черные склоны; зима привносила в скучный ландшафт желанное разнообразие. Можно было разглядывать далекие холмы и близкие склоны, вьющуюся в неизвестность пойму Луары и бегущую к ней навстречу долину Алье – человеку сухопутному вид с башенки казался бы восхитительным, даже и в частые ливни, но моряку и пленнику внушал отвращение. Душа требовала морских неизъяснимых чар, таинственной, волшебной и свободной стихии. Буш и Браун, видя, каким мрачным капитан спускается после сидения у окна, недоумевали, зачем он туда ходит. Он и сам не знал, зачем, но не мог одолеть эту странную тягу. Особенно подавлен он бывал, когда граф с невесткой уезжали на верховую прогулку и возвращались раскрасневшиеся, счастливые, проскакав несколько миль на свободе, куда он так рвался, он сердито убеждал себя, что завидовать глупо, и все равно завидовал. Он завидовал даже той радости, с какой Буш и Браун строили лодку. Он был неловок и после того, как конструкцию лодки согласовали – пятнадцать футов в длину, шесть в ширину, днище плоское – мог участвовать только в самой черной работе. Его подчиненные куда ловчее орудовали рубанком, пилой и сверлом, и, соответственно, получали от работы куда большее удовольствие. Хорнблауэра раздражала детская радость Буша, что его руки, разнежившиеся от долгого безделья, обретают былую грубость. Он завидовал простой радости созидания, с какой подчиненные наблюдали растущую под их руками лодку, и еще больше – точному глазу Брауна, когда тот криволинейным стругом обрабатывал весла без шаблонов, лекал и натянутых бечевок, которые потребовались бы Хорнблауэру. То были черные дни, дни долгого зимнего заточения. Пришел январь, а с ним день, когда должен родиться ребенок; неопределенность, тревога за Марию и за ребенка, мысль, что леди Барбара считает его мертвым и скоро забудет, доводили Хорнблауэра почти до умопомешательства. Его раздражал даже мягкий нрав хозяина, неизменная любезность казалась приторной. Он отдал бы год жизни, чтоб услышать ехидную колкость в ответ на несвязное бормотание Буша; соблазн нагрубить графу, затеять с ним ссору был почти непреодолимый, вопреки – и даже, может быть, благодаря – сознанию, что граф спас ему жизнь. Усилия, требовавшиеся, чтобы противостоять соблазну, увеличивали озлобление. Он устал от неизменной доброты графа, даже от того, как временами совпадали их мысли: странным, почти сверхъестественным было видеть в графе как бы свое отражение. Еще более дикой была мысль, что подобная духовная связь возникала у него с одним из величайших злодеев своего времени – с Эль Супремо в Центральной Америке. Эль Супремо за свои преступления казнен на эшафоте в Панаме, Хорнблауэра частенько тревожила мысль, что граф ради друга рискует гильотиной. Только умоисступленный мог предполагать что-либо общее в судьбе Эль Супремо и графа, но Хорнблауэр был близок к умоисступлению. Он слишком много думал и слишком мало действовал, его неутомимый мозг буйствовал, не находя себе применения. Безумие – предаваться мистическим спекуляциям о духовном родстве между собой, графом и Эль Супремо, и Хорнблауэр это знал. Он убеждал себя, что требуются лишь спокойствие и выдержка, дабы пережить последние недели, но спокойствие было на исходе, и он устал держать себя в руках. Плоть спасла, когда изнемог дух. Как-то вечером, спускаясь с башни после долгого, исступленного сидения с подзорной трубой, Хорнблауэр встретил виконтессу на верхней галерее, у дверей ее будуара. Она с улыбкой обернулась. Голова у него закружилась. Что-то – тоска, беспокойство – толкнуло его к ней, он протянул руки, рискуя быть осаженным, рискуя всем в попытке обрести участие, хоть немного разрядить невыносимое напряжение. Все так же улыбаясь, она взяла его за руки, и тут он утратил над собой власть. Они были в комнате, дверь закрылась. Он сжимал нежное, здоровое, цветущее тело. Тут не было места сомнениям, неопределенности, мистической игре ума, им двигали слепой инстинкт, истомленная многомесячным воздержанием плоть. Ее губы были упруги и податливы, грудь, которую он прижимал к себе, дышала сладостью. Он ощущал слабый, пьянящий аромат женственности. За будуаром была спальня; они были там, и Мари не противилась. Как другой упивается вином, притупляет рассудок скотским опьянением, так Хорнблауэр упивался чувственной страстью. Он забыл все, он ни о чем не думал в этом освобождении от себя самого. И она понимала его побуждения, что странно, и не обижалась, что еще страннее. Когда схлынуло бурное желание, и он увидел ее лицо ясно, оно было нежным, отрешенным и почти материнским. Она знала, что он несчастен, и что его влечет ее цветущее тело. И она отдала ему свое тело, потому что он не мог без этого жить, как напоила бы умирающего от жажды. Теперь она прижимала его голову к своей груди, гладила его волосы, укачивала, как ребенка, шептала нежные, ласковые слова. Слеза скатилась по ее щеке на его затылок. Она полюбила этого англичанина, но знала, что не любовь толкнула его в ее объятия. Она знала, что в Англии у него жена и ребенок, и догадывалась о существовании другой женщины, которую он любит. Не из-за них выступили на ее глазах слезы, а из-за того, что ей нет места в его настоящей жизни, что эта остановка на берегу Луары призрачна для него, как сон, как временная помеха на пути к морю, к безумной жизни, которая для него единственно нормальна, где каждый день приносит тяготы и опасности. Он целует ее, но это ничто в сравнении с делом его жизни – войной, войной, убившей ее юного мужа, бессмысленной, разрушительной, гнусной бойней, которая наполнила Европу вдовами, спалила деревни, вытоптала поля. Он целовал ее, как другой за важной деловой беседой треплет по голове собаку. Хорнблауэр поднял лицо и прочел горе в ее глазах. Слезы ее тронули его неимоверно. Он погладил ее щеку. – Милая, – сказал он по-английски и тут же стал подбирать французские слова, чтобы выразить свои чувства. Нежность переполняла его. Во внезапном прозрении он понял, что она его любит, понял, что толкнуло ее в его объятия. Он целовал ее в губы, он отбрасывал прекрасные рыжие волосы с молящих глаз. Нежность вновь пробудила страсть, и под его ласками рухнула ее последняя оборона. – Я люблю тебя! – выдохнула она, обвивая его руками. Она не хотела сознаваться в этом ни ему, ни себе. Она знала, что если отдаст ему себя целиком, то он разобьет ей сердце, и что он не любит ее, не любит даже сейчас, когда слепое вожделение в его глазах сменилось нежностью. Он разобьет ей сердце, если она позволит себе его полюбить, еще одну секунду она сознавала все это ясно, отчетливо, прежде чем поддаться самообольщению, которое со временем, она знала, не захочет признать самообольщением. Однако искушение поверить, что он ее любит, было необоримо. Она сдалась. |
||
|