"Сатанинский смех" - читать интересную книгу автора (Йерби Фрэнк)

12

Жан Поль сидел на краю постели, обхватив руками голову и как бы баюкая ее. Тишина в квартире подбиралась к его нервам миллионами крошечных шажков. Здесь ничего не изменилось – занавеси, драпировки, часы на камине, каминный экран, – каждый из двух дюжин предметов обихода напоминал об изысканном вкусе Люсьены и сквозь тишину кричал, шептал ее имя.

Надо уехать отсюда, подумал он. Надо вернуться в свою старую квартиру на улице Сент-Антуан, но это значит, что я каждый день буду видеть Пьера, Марианну и Флоретту… О, Боже, сколько всего намешано в человеке! Меня уважали за храбрость, потому что я не боялся физической боли и даже угрозы смерти. Но это то мужество, которого у меня нет. Вернуться к ним, сказать, что я сожалею, что я был не прав – это нетрудно или должно быть нетрудно. Но я не могу…

Идти туда по собственной воле и скромно просить прощения – это одно дело, и, по-своему, это было бы очень хорошо…

Но приползти сейчас, потерпевшим поражение, преданным, опустошенным – именно так, как они предрекали, – эффектно сказать своим друзьям: “Я ушел от вас гордый, упрямый, а теперь возвращаюсь к вам, к своему запасному варианту, потому что у меня ничего не осталось, потому что обнаружил, что одиночество мое невыносимо” – могу ли я оскорбить их сильнее? Нет, я должен найти себе другое место, которое не будет постоянно напоминать мне былое, вести другую жизнь, менее насыщенную, попроще, в которой не будет ни больших радостей, ни больших огорчений и которая принесет мне ощущение мира и покоя…

Он встал и подошел к окну. Воскресенье, 17 июля, подумал он. Прошло меньше месяца после бегства Люсьены, а для меня это столетия, века молчания, одиночества. Человек должен получать хоть какое-то удовлетворение от жизни, я это знаю. Но за всю свою жизнь мне это удавалось так редко: один час, один день с Николь, разговоры с бедной маленькой Флореттой, месяцы, прожитые с Люсьеной, но даже это выглядит сейчас подделкой, обманом, кражей всего, что придавало жизни великолепие, или достоинство, или радость…

Моя работа? Что это была за ловушка и обман – все эти тайные встречи с Пьером, эти ночные поездки, отчаянное волнение от сознания того, что играешь какую-то роль в судьбе страны и ее истории, рискуя всем: состоянием, свободой, даже самой жизнью во имя идеи… Существует ли на свете более пьянящее вино?

Посмотреть на все это сейчас! Тирания королей кончилась. Вероятно, только для того, чтобы на ее месте возникла другая, еще худшая. Ибо при всей своей путаной некомпетентности толстый Людовик человек добрый, но какое добро живет в сердцах Дантона, молодого Демулена, скользкого Робеспьера, больного Марата? Лучше уж было бы оставить все, как было, ибо на каждое прежнее зло мы выпустили десять тысяч новых зол. Тогда потребовался плохой урожай, чтобы подорожал хлеб – теперь подорожало все, вне зависимости от того, плохой урожай или хороший. Страна завалена ничего не стоящими ассигнатами, дороги полны патриотами-разбойниками, так что провезти в Париж любые продукты или товары можно только под охраной… Теперь каждый полагает себя государственным человеком, королем, а убийства и насилия стали обычным делом…

И за это я и люди, подобные мне, несем ответственность – нет, даже вину. В своем тщеславии мы высвободили ураган, думая, что мы боги, что мы можем противостоять буре. А в итоге те самые силы, которые мы выпустили, разрушат нас, одного за другим, и это будет только справедливо, но заодно они погубят и Францию, а это уже чудовищно.

Он вздохнул и отвернулся от окна. Все жизненные усилия сводятся в конце концов к тому, что человек движется к смерти.

Улица внизу была заполнена людьми. Он знал, куда они все идут – на Марсово поле, где кордельеры и якобинцы воздвигли грубо сколоченный деревянный Алтарь Отечества. На нем лежал огромный свиток, на котором они надеялись получить тысячи подписей и десятки тысяч крестиков, старательно выведенных теми, кто не умеет писать.

До двадцать первого июня такой замысел со сбором подписей был немыслим, но теперь, после колоссальной глупости с попыткой бегства короля, Эбер, Дантон, Марат, Робеспьер и другие могли смело выступить с идеей, владевшей ими с самого начала. Свергнуть короля! Сделать Францию республикой!

Абстрактно рассуждая, идея хорошая, думал Жан, беря шляпу, трость и пистолеты, но требуется, полагаю, одно обстоятельство: чтобы иметь республику, надо иметь республиканцев, а не этих пьяных безумцев, которые маячат на переднем плане, и не тот визжащий, немытый сброд, ставящий крестики под этой петицией. Достоинство, спокойствие, умение смотреть вперед, решимость – где все это в сегодняшней Франции? Куда девалось в реальной жизни бескорыстие, где он, отказ от личных интересов? Каждому из этих кровожадных, взбесившихся республиканцев на самом деле совершенно не нужна республика, а нужна только возможность, не откладывая, ухватить власть, богатство, славу своими грязными лапами. И ведь этому я тоже, будь проклята моя дурацкая душа, способствовал!

Он водрузил свою шляпу с высокой тульей на голову и спустился по лестнице. Очутившись на улице, он немедленно оказался в водовороте толпы; его сразу же захлестнула тугая волна мерзейших запахов, один хуже другого; его ударяли, толкали грязные, вшивые грубияны, гогочущие беззубые старые ведьмы, большинство в красных колпаках; у всех были трехцветные кокарды, в разной степени испачканные грязью. Он слышал реплики по поводу своей нарядной одежды и аристократической внешности, но он отталкивал их от себя руками с такой силой и затем обращал к ним свое страшное лицо так грозно, что они шарахались и пропускали его. “Мое наводящее ужас лицо, – подумал он насмешливо, – мое лучшее оружие…”

Толпа заполняла Марсово поле, распевая их ужасный гимн “Ca ira”:

Это будет, будет, будет,Аристократов на фонарь!Это будет, будет, будет.Аристократы, мы всех их повесим!Да, это будет!

Люди выстраивались в длинные очереди, чтобы подписать петицию. Ее главные авторы Робер, Шомет, Анрио, гнусный Эбер, Коффиналь и Монморен стояли рядом с деревянным алтарем и наблюдали. Однако Дантон, Марат и Робеспьер, которых Жан хорошо знал и которые оказали большое влияние при написании петиции, либо отсутствовали, либо скрывались за спинами толпы.

Эх, вы, гончие псы, нюхаете ветер! Жан мысленно посмеялся над ними. Ветер унесет запах раньше, чем вы покажете свои клыки…

Он стал в стороне, наблюдая. Группа молодых женщин поднялась к алтарю. Все они были юные и прелестные. Сердце Жана пронзила боль, когда он узнал в них бывших коллег Люсьены по Опере. Они были, как обычно, озабочены тем, чтобы быть на виду, устроить спектакль из своего патриотизма, потому что, поскольку их знатные любовники сбежали, им надлежало заставить публику как можно скорее забыть их вполне заслуженную репутацию игрушек аристократии.

“Сколько среди вас, – подумал Жан, – к тому же шпионок и изменниц? Я бы удивился, если…”

Ему так и не удалось додумать эту мысль. Одна из девушек вдруг пронзительно завизжала. Жан видел, как она подняла левую ногу и скачет на правой.

Толпа с ревом подалась вперед. В две минуты они почти разломали алтарь и вытащили из-под него двух несчастных, один из которых все еще держал в руке шило.

– Шпионы! – ревела толпа. – Шпионы Мотье! Прихвостни генерала Лафайета! Смерть им!

Глупцы, подумал Жан, они не понимают, что у этих вонючих червей не было иного намерения, кроме как украдкой глянуть женщинам под юбки. Для этого они и сверлили дырки. Бедняги, как еще они – один слепой на один глаз, другой на деревянной ноге – могут каким-либо другим образом бросить взгляд на женскую плоть? И из-за этого слабоумия умирать!

В том, что они умрут, сомневаться не приходилось. Этим двум грязным старикам не дали даже объяснить ничего про их распутство импотентов. Они были убиты не сразу только потому, что оказалось слишком много желающих выступить в роли палачей. Парижские головорезы сражались, как звери, за привилегию убить двух безвредных старых дураков. Их вырывали друг у друга разные компании, их одежда была разорвана и в крови от сотен ударов.

В конце концов человек сто хулиганов из Сент-Антуанского предместья взяли верх. Через две минуты оба любителя подглядывать кончили свою жизнь на веревке, перекинутой через фонарный столб. Было что-то непристойное в том, как дергались их тела: они стукались друг о друга, крутились, бородатые челюсти отвисли, грязные сероватые лица медленно становились синими, потому что убийцы не умели завязать петлю как следует, чтобы она сдавила шею надлежащим образом и вызвала тем самым мгновенную смерть. Поэтому старики умирали от удушья медленно, а толпа улюлюкала и хохотала.

Жан Поль отвернулся от этого зрелища, он испытывал приступ тошноты. Хотя ему часто приходилось видеть в Париже акты произвола толпы, у него это все еще каждый раз вызывало отвращение. Он не хотел видеть завершения этой сцены, но остался там, повергнувшись к происходящему спиной, пока новый всплеск криков не возвестил, что все кончено тем единственным способом, каким парижские гуляки обычно завершали всякое дело. Когда он взглянул в ту сторону, толпа уже уносила на пиках две кровоточащие головы.

Толпа расступалась, давая дорогу владельцам пик с их ужасными трофеями. Жан увидел, как какой-то мужчина потянул в сторону молодую женщину, которая стояла на их пути. На какое-то мгновение Жан удивился поведению женщины, прежде чем узнал ее.

– Флоретта, – пробормотал он. – Благодарение Богу, что ни Пьер, ни Марианна не видят меня здесь…

Его слова оборвал далекий гул орудийного залпа. Он поднял голову и, нахмурившись, стал прислушиваться. Как он и ожидал, через несколько секунд донеслась отдаленная барабанная дробь.

Прибыла Национальная гвардия, чтобы покончить с беспорядками. Это был предупредительный орудийный залп, провозгласивший своим медным гулом введение военного положения. Жан еще раз посмотрел в сторону Флоретты. Здесь может произойти кровопролитие. Пьер должен понимать это и немедленно увести отсюда обеих женщин. Жан начал проталкиваться к ним, но это оказалось трудным делом. Когда до них оставалось уже недалеко, он остановился. Ему не хотелось сейчас с ними разговаривать, более всего на свете он желал избежать этой встречи. Но надо было держаться поблизости от них. В случае возникновения беспорядков они будут нуждаться в его помощи. Он выжидал.

Ждать ему пришлось недолго. Перед строем Национальной гвардии появился на белом коне Байи, мэр Парижа, с красным знаменем в руке, означавшем введение чрезвычайного положения. Рядом с ним ехал Лафайет, а за ними шагали шеренги национальных гвардейцев.

Была там и артиллерия. Толпа молча расступалась, давая им дорогу. Потом какая-то женщина завопила:

– Долой красный флаг! Долой штыки!

Сотни голосов тут же подхватили ее слова и принялись выкрикивать:

– Долой красный флаг! Долой штыки!

Рев стоял такой, что, казалось, от него расколются небеса.

Байи поднялся на шаткую платформу и начал читать прокламацию. Жан мог видеть, как шевелятся губы Байи, но расслышать слова было невозможно из-за несмолкающего рева толпы.

Кто-то схватил камень и швырнул в него. Это послужило сигналом, и на гвардейцев посыпался град камней.

Солдаты подняли мушкеты. Жан начал проталкиваться ближе к Флоретте. Протрещали выстрелы, и дула мушкетов плюнули дымками, но никто в толпе не упал, потому что солдаты целились поверх голов.

Толпа подалась назад, потом качнулась вперед, осмелев от такой снисходительности гвардии. Град камней усилился. Жан видел, как солдаты опустили мушкеты и стали их перезаряжать. Разъяренная толпа нажимала. Послышались отдельные пистолетные выстрелы. Адъютант генерала Лафайета качнулся в седле, получив рану в плечо. Никто – ни Байи, ни Лафайет – не отдавали приказа стрелять. Когда солдаты дали второй залп, они сделали это только для сохранения собственных жизней. Несколько человек в толпе упало, карикатурно распластавшись на земле, жизнь вытекала из их израненных тел. Толпа отпрянула назад, потом повернула и, как стадо овец при звуке рожка большой кареты, ударилась в бегство.

Жан видел, как артиллеристы с горящими фитилями бежали к пушкам. Однако Лафайет, великолепный наездник, заставил своего коня встать между бегущей толпой и жерлами пушек.

Толпа бежала в ужасе, топча женщин, детей, стариков. Жан стал пробиваться к Флоретте. Но прежде чем ему удалось добраться до нее, он увидел, как ее вырвали из рук Пьера и стадо животных, утративших всякое подобие людей, бросило ее на землю.

Жан поднял свою тяжелую трость и принялся вращать ею, пробивая себе дорогу. Ударами трости он как по волшебству расчистил себе дорогу и в мгновение ока оказался рядом с ней. Он опустился на колени и взял ее на руки, увидел, что она не ранена, а только оглушена и тяжело дышит.

– Спасибо, месье, – прошептала она, – теперь вы. можете опустить меня. Я в порядке.

– Нет, Флоретта, – серьезно сказал Жан. – Здесь слишком опасно. Пойдем, я выведу тебя отсюда.

Он увидел, как расширились ее большие невидящие глаза на маленьком лице. Потом они наполнились всем светом мира, потеплели.

– Жан! – задохнулась она. – О, мой дорогой…

Она обхватила руками его шею и спрятала лицо в его воротнике.

Жан вывел ее из толпы и поднял трость, чтобы остановить фиакр, и тут он, к своему удивлению, заметил, что от трости осталась только рукоятка. Он даже не заметил, что, когда колотил ею по головам, сломал ее.

Раздобыть фиакр оказалось нелегким делом. Все, кто мог позволить себе нанять фиакр, торопились укатить отсюда. В результате Пьер и Марианна тоже успели выбраться из сильно поредевшей толпы и присоединиться к Жану и Флоретте.

Лицо Марианны было мокро от слез. Она сжимала Флоретту в объятиях, бормоча:

– Слава Богу, ты в порядке! Слава Богу! Я думала, они растоптали тебя…

– Они бы и растоптали, – гордо заявила Флоретта, голос ее звенел, – но Жан…

Марианна повернулась к Жану.

– Что касается тебя, Жан Марен, – резко сказала она, – так ты уже решил вести себя прилично и вернуться к нам?

– У меня, – засмеялся Жан, – нет другого выбора. Да, Марианна, завтра я возвращаюсь на свою старую квартиру.

Пьер поднял глаза на своего друга. Потом неожиданно протянул ему руку. Жан сильно сжал ее.

– Я рад, Жан, – серьезно сказал Пьер, – ты даже не представляешь себе, как я рад.

Флоретта застенчиво коснулась руки Жана.

– Жан, – прошептала она, – значит, все кончено? Я хочу сказать, с той, другой? Ты больше не с ней?

– Нет, малышка, – сказал Жан, – ее здесь больше нет. Ее нет в Париже и даже во Франции.

Радость, вспыхнувшая в глазах Флоретты, была почти ослепительна. Жан почувствовал, как что-то поднялось в его сердце и отлетело прочь. Это нечто, темное, тяжелое, бесформенное, долгое время лежало у него на сердце и теперь исчезло. “Ты больше не с ней?” – спросила Флоретта, и вот теперь наконец, после столь долгого времени, он больше не с ней. Он свободен. Он стоял, не двигаясь, оберегая это ощущение. Это было очень глубокое, сильное и спокойное ощущение, имя которому умиротворение.

Потом они все вместе ехали домой на фиакре, который Пьер в конце концов остановил. Жан удивлялся, как легко все произошло. Он так боялся этой встречи, ожидая слез, взаимных обвинений, тяжелых объяснений, извинений. А все случилось иначе. Он дал все объяснения, какие от него требовались. Взгляд Пьера стал спокойным и теплым, а Марианна смотрела на него с тем выражением удовлетворения, с каким художник смотрит на законченное им творение…

Однако оставались еще дела, и Жану некоторое время казалось, что их можно завершить. После так называемого избиения на Марсовом поле Национальное собрание с большим опозданием проявило мужество: оно проголосовало за запрещение подстрекательских газет, в число которых попали газеты: Марата “Друг народа”, Фрерона “Оратор народа” и Камиля Демулена “Революция во Франции и Брабанте”. Эти издания перестали выходить. Более того, когда поднялась эта волна умеренности, Демулен, Лежандр и Сантер скрылись, а Дантон бежал в Англию. Робеспьер, благоразумно утаивший свое участие в этом деле, довольствовался тем, что воспользовался гостеприимством состоятельного Дюпле и обретался таким образом вдали от своей старой квартиры.

Лафайет, Барнав, Ламет, Ле Шапелье, Дюпор, Сиейес и Талейран образовали новый клуб, собиравшийся в монастыре фельянов и принявший это имя. Многие из этих основателей клуба фельянов были якобинцами, но поскольку верх в клубе взяли экстремисты, влияние отцов-основателей сошло на нет. Жан довольно часто бывал на собраниях фельянов, он более или менее разделял их политические взгляды, но стать членом клуба отказался.

– Если бы Национальное собрание, – говорил он, – проявило мудрость, оно закрыло бы все клубы. Депутат не должен подвергаться давлению со стороны. Это разрушение демократии…

Но Собрание оказалось далеко не мудрым. 3 сентября 1791 года оно приняло конституцию, гарантирующую сохранение власти в руках буржуазии, но тридцатого числа того же месяца фактически лишило себя полномочий, проголосовав почти единогласно за самую большую политическую глупость, какая когда-либо рождалась в ущербном уме извращенного человека.

Максимилиан Робеспьер в фанатичном стремлении оправдать свое прозвище “Неподкупный” убедил депутатов Национального собрания проголосовать за то, чтобы они не могли заседать в новом Законодательном собрании. Таким образом, одним росчерком пера Франция была лишена столь дорого доставшегося ей опыта двух лет и вновь оказалась в руках новичков.

Жан Поль голосовал вместе со всеми. “Конечно, это безумие и даже хуже того, – думал он, – но я сделал все, что мог. Думаю, и все остальные устали, – так же устали, наверное, как и я. Они хотят вернуться к своим семьям, которых не видели годами, чтобы вновь взять в руки нить своей жизни и ткать ее самым подходящим для себя образом…”

В тот вечер он уже начал упаковывать вещи, когда в комнату вошла Флоретта и остановилась, прислушиваясь к тому, что он делает.

– Ты… ты уезжаешь, – сказала она, и это было утверждение, а не вопрос.

– Да, Флоретта, – отозвался Жан, подчеркивая веселость в голосе, – но я вернусь… так быстро, как сумею…

– Как долго тебя не будет, Жан? – прошептала Флоретта.

– Месяца два, может быть, три. Я собираюсь возродить фирму моего отца. Сейчас подходящее для этого время. После восстания негров в Сан-Доминго стало чудовищно трудно доставлять во Францию сахар и кофе. Думаю, что смогу доставлять эти товары, может быть, из Луизианы или с Мартиники. У меня есть суда, их нужно только отремонтировать и набрать команды…

Он продолжал говорить, глядя в отчаянии на ее лицо. Оно было совершенно бесстрастным. Через какое-то время он понял, что она вообще его не слушает.

Она подошла к нему ближе, ее большие темные глаза сосредоточились на его лице, так что у него возникла иллюзия, что она может его видеть, что ее пристальный взгляд читает его мысли.

– Жан, – сказала она просто, – не рассказывай мне всего этого. Это мужские дела, и меня они не касаются. Скажи мне только одно, мой Жан, – правду. Когда ты вернешься в Париж, ты вернешься ко мне?

Он стоял, внимательно глядя на нее. “Вот с этим я не могу справиться, подумал он, с ее простодушием. Это результат ее слепоты. Для нее все, что затрагивает ее интересы, не может не иметь жизненно важного значения. И что я могу ей ответить? Что я могу ей сказать? Что я вернусь, моя бродяжка, сладкая девочка, только в том случае, если женщина, которую я ищу, мертва. Только это имеет значение, но как я могу сказать ей это? О, Боже, как я могу сказать?”

Он коснулся своей большой рукой ее щеки, и это прикосновение было легким, как дыхание.

– Если я не вернусь к тебе, Флоретта, – пробормотал он, – я вообще не вернусь…

Она медленно подняла руку и сжала его пальцы. Потом отвела ее от своего лица, повернула ладонью вверх, поцеловала эту ладонь и сжала его пальцы в кулак, прикрыв ими место поцелуя.

– Сохрани это в память обо мне, – сказала она и выбежала из комнаты.

Жан еще некоторое время стоял и смотрел ей вслед. “Мне столь многое надо хранить в память о тебе, маленькая Флоретта, – подумал он, – все добрые и ласковые воспоминания, все цветы покоя…”

Потом продолжил упаковывать вещи.

Все оказалось гораздо сложнее, было просто дьявольски трудным. Начать с того, что путешествие до Марселя, отнимавшее в правление короля пять или шесть дней на самом быстром дилижансе, теперь, из-за расстройства работы транспорта, который попросту развалился, как и все во Франции, растянулось более чем на две недели. Во-вторых, оказалось очень трудным набрать команды матросов. Безработных моряков, как и предполагал Жан, было много, но они не так уж страдали от безработицы; во Франции в 1791 году оставалось слишком много возможностей, чтобы грабить и просто воровать. И еще труднее, чем набрать матросов, оказалось найти опытных людей, желающих служить офицерами.

– Дело вот в чем, Жан Марен, сынок, – говорили ему старые морские волки. – Я знал твоего отца, много раз плавал на его судах, но сейчас все иначе. Эти дураки не соображают, что судно это не место для политики. Когда я отдаю приказ, я хочу, чтобы мои парни вскакивали и бежали его выполнять! Более того, их жизнь и моя подвергаются опасности, если они этого не делают. Если я приказываю рулевому положить право руля, потому что я ясно вижу буруны и скалы по левому борту, я не намерен обсуждать этот маневр с ним, не говоря уже о тех, кто чинит паруса и сматывает канаты! А эти идиоты республиканцы хотят по каждому поводу устраивать голосование, вплоть до того, чтобы самим избирать офицеров на борту торгового судна. А знание морского дела и умение командовать не делают человека уважаемым и популярным…

Но если политическая карьера чему-то научила Жан Поля, так это умению убеждать. С помощью слов и денег ему удалось снарядить три отцовских корабля: два больших и бриг, который возмещал свой небольшой тоннаж быстроходностью.

Жан подкупал, запугивал, умолял, льстил и стыдил моряков, служивших ранее его отцу, уговаривая их подписать новый контракт, и тем не менее суда вышли в плаванье не с полностью укомплектованными командами, потому что он категорически отказывался принимать новичков и неотесанную деревенщину.

Как он и предполагал, склады были разгромлены; то, что воры не смогли утащить, они разломали. Но так или иначе, может, из уважения к его отцу, полагал Жан, громилы не сожгли их. Жан нашел мастеров, которые поставили на окна прочные железные решетки, слесарей, сменивших все разломанные и бесполезные замки. Теперь, когда его суда вернутся с товарами, у него будет где их разместить.

Он нанял некоего Жозефа Кокто, сурового и честного человека, и поставил его во главе дела с правом принимать и увольнять людей по своему усмотрению.

Теперь, размышлял Жан, все сделано и остается только ждать. Это ведь рискованное предприятие, и любая неудача может меня погубить: потеря судов, срыв закупки товаров на охваченных беспорядками Антиллах – все, что угодно. Но если я выиграю на этот раз, на ноги я стану прочно. Сейчас, как никогда, высока потребность в кофе, сахаре, роме. После одной такой морской экспедиции я смогу открыть фирму “Марен и сыновья” в Кале и делить свое время между Кале и Парижем… Ибо здесь ничего не осталось – ничего…

Он ехал верхом по дороге, ведущей к Сен-Жюлю и Вилле Марен, когда в голове теснились эти мысли. Через минуту за поворотом дороги он воочию убедился, насколько они справедливы.

Он спешился и зашагал к черным от пожара руинам. Стены остались целы, но за окнами виднелось только небо; полы и крыша рухнули, между останками бурно росли сорняки; его шаги спугнули множество летучих мышей.

Жан сжал кулаки. “Я могу отстроить все заново, – мрачно подумал он, – могу все восстановить, и дом будет как новенький…”

Этого нельзя сделать, и он это знал. Разумеется, практически это было возможно: дом был выстроен так прочно, что стены выдержали огонь и непогоду в течение этих долгих двух лет, но все равно дом уже не будет тем же. Обстановку можно заказать точно такую же, но как придать всему теплоту, с которой это собиралось, к чему с нежностью прикасались руки его святой матери, его сестры, отца? А многое вообще нельзя восстановить. Диковинки, привозимые моряками из дальних стран в подарок Анри Марену, вышивки, выполненные нежными пальчиками его матери, – все это пропало, сгинуло, стало призраками любви и мастерства, вложенными в них.

“Наверное, даже хорошо, что все это нельзя восстановить, – размышлял Жан, – потому что, если бы я вновь увидел все эти вещи, напоминающие мне юность, сомневаюсь, чтобы мне было легко вынести их присутствие…”

Он пошел прочь от почерневших стен, от груд мусора, шагая по еле различимой дорожке, заросшей кустами и сорными травами, сел на своего коня, но не стал возвращаться на постоялый двор в Марселе. Он поехал дальше, пока не добрался до других развалин, – до маленькой виллы, которая когда-то служила домом Николь и Жюльену Ламону.

Их дом пострадал еще больше, чем Вилла Марен. Осталась только часть одной стены, все вокруг заросло еще гуще, чем там. В утренней тишине слышно было щебетанье птиц, вылетавших из разбитых окон, и рука смерти словно всей тяжестью легла на сердце Жана.

Он спешился и подошел ближе к развалинам, хотя знал, что не найдет там ничего, ибо ничего не осталось. Он обошел остаток стены, и в эту минуту тишину нарушило блеяние козы. К стене была пристроена лачуга, и при звуке козьего блеяния какая-то женщина отодвинула занавеску и посмотрела на него старческими слезящимися глазами. Она выглядела такой древней, древнее самой смерти. Клоки седых волос спадали на ее худые плечи, на лице запечатлелись следы возраста и несчастий.

– Кто вы? – проскрипела она и на том же дыхании продолжила: – Убирайтесь, не то я спущу собак!

– Подождите, – вежливо сказал он, – я только хотел узнать что-нибудь о людях, живших в этом доме…

Он заметил, что выражение ее лица несколько смягчилось.

– Они были вашими друзьями? – требовательно спросила она.

– Мадам – да, а его светлость я не знал, – честно ответил Жан.

– Тогда я скажу вам, – сказала старая ведьма, – потому что моя хозяйка была ангелом…

– Вы правы, – пробормотал Жан. – Расскажите мне о ней.

– Она лежит вон там, – показала рукой старуха. – Хотите, покажу ее могилу?

Губы Жана шевелились, но он не мог произнести ни звука и только мрачно кивнул.

– Пойдемте со мной, молодой человек, – сказала старуха.

Они остановились около трех маленьких холмиков, почти смытых дождями, один был несколько длиннее остальных, на них не было ни надгробных камней, ни каких-либо иных знаков, – просто три холмика поросшей травой земли скрывали его мечты, его надежды, все, что оставалось у него в жизни.

Но он не хотел признавать этого. Что-то глубокое, упорное, не желающее сдаваться гнездилось в его сердце и протестовало.

– Вы видели, как их хоронили? – резко спросил он.

– Нет. Я пряталась. Иначе я бы знала что-нибудь о моей бедняжке Мари…

Жан покопался в своей памяти и восстановил картину. Пышечка Мари, горничная Николь, с румяным смеющимся личиком, с волосами того же оттенка, что и у всех Муатов. Ходили даже слухи, что между ними были более тесные отношения, чем между хозяйкой и горничной.

– Ваша дочь? – спросил он. – Ее так и не нашли?

– А почему вы считаете, я живу среди этих развалин? – с дрожью в голосе спросила старуха. – Только в надежде, что она когда-нибудь вернется ко мне. Но, увы, она бежала… бежала далеко, испугавшись этих дьяволов!

– Значит, вы не видели, как их хоронили, – задумчиво произнес он. – Спасибо вам, добрая женщина.

Он сунул ей в руку золотую монету и пошел к своей лошади.

Через час он вернулся с тремя крепкими парнями, вооруженными ломами и лопатами. Он стоял рядом и смотрел, сердце его возмущалось этим святотатством, но он должен знать. Он слишком долго жил в неизвестности, он должен знать точно.

Наконец, с ужасом он заглянул в могилу. Там лежал скелет маленькой женщины, одетой в шелковое платье, фасон которого он тут же узнал, припомнил с мучительной ясностью, как и все, что вспоминал о Николь. Череп был рассечен каким-то тупым орудием, возможно, лопатой, но несколько бледно-золотых прядей остались и тихо мерцали под солнечными лучами.

Теперь он знал. Здесь не было ошибки и не оставалось надежды.

Он приказал могильщикам обернуть останки трупов в мягкую ткань. Он не уехал до тех пор, пока ему не изготовили великолепный мраморный памятник и женщина и оба ее ребенка не обрели покой в цинковых гробах, предохраняющих от мороза и влаги.

По пути на север, в Париж, Жан Поля Марена не оставляло ощущение, что большую часть своего сердца он похоронил вместе с ними, она осталась лежать там, в могиле.