"Шесть гениев" - читать интересную книгу автора (Гансовский Север Феликсович)VIII Позднее утро. Я выпил свою чашку кофе, зажег сигарету и отвалился на спину в постели. Итак, я представляю собой объект соперничества двух разведок. Группа, от которой действует Бледный, уже знает о существовании пятна. Но и Крейцер тоже напал, видимо, на след. Только он пока не догадывается, куда след ведет. Крейцер не подозревает в создателе оружия меня лишь потому, что уж очень хорошо со мной знаком. Когда-то он ожидал от меня многого, берег и лелеял, так сказать, меня, рассчитывая вместе со мной взойти высоко. Но потом он разочаровался, и ему трудно преодолеть это разочарование. Чтоб заподозрить меня, Крейцер должен пойти против себя самого, а на это не каждый способен… Но вот что важно, может ли черное действительно быть оружием? Конечно, может. То государство или та сторона, которая владела бы возможностью создавать черное, получила бы колоссальное военное преимущество. Область черного недоступна световым лучам. Черное ничем нельзя осветить — и всегда будет нельзя. Если залить черным поле, поле никогда не сможет родить — его уже не коснутся солнечные лучи. Если залить черным город, город погибнет… (Интересно, что когда я начал мыслить о своем открытии как об оружии, мысль сама стала укладываться в хлесткие газетные формулировки. Примерно так писал бы о черном Геббельс. И примерно так же думал бы о нем Крейцер). Да, черное — это могучее оружие. Человеку ведь никогда не приходится бывать в абсолютном мраке. Он не привык. Абсолютной тьмы на Земле до сих пор и не существовало, как не существует и естественного абсолютного холода. Если залить современный город черным, там начался бы ад. Можно, например, выйти из темной комнаты. Можно, скажем, проникнуть в темную пещеру, держась за какую-нибудь веревку, и затем по той же веревке вернуться на свет. Но нельзя было бы выйти из города, погруженного в абсолютную тьму. Нельзя на ощупь пройти километры, спускаясь с верхних этажей, пересекая улицы, не имея никакой возможности определить направление, не видя ни зги — и все это среди остановившегося разрушенного транспорта и мечущихся в ужасе толп. Территория, атакованная черным, — это территория, навсегда переставшая существовать… Я встал. Проклятье! Это было нестерпимо. Вот что я мог бы принести в мир, если бы… Но следовало определить, какова же непосредственно грозящая мне опасность. Крейцера пока можно было не брать в расчет. И не звонить ему. Повременить со звонком, хотя, судя по вчерашней записке, у него есть что-то новое. Бледный!.. К счастью, я не записал ни строчки из своих трудов, и только в уме повсюду ходит вместе со мной гигантская мыслительная башня моих расчетов. Однако гарантия ли это? Он продемонстрировал ночью, как легко могут меня взять. А там последуют пытки, и если я их даже выдержу, то нет ли способов, помимо моей волн, узнать то, что есть у меня в голове. Гипноз или что-нибудь другое? Вообще я полагаю, что мысль материальна, и коли это так, то должны в конце концов быть найдены способы фиксировать ее. И может быть, уже найдены. Бальзак, между прочим, тоже верил в материальность мышления и даже написал этюд «Avantures administratives d'une idee heureuse». И Толстой считал, что возможна передача мыслей на расстояние, сказав однажды, что в этом имел случай убедиться буквально каждый поживший семейный человек. Я же убежден в большем. С моей точки зрения, вокруг Земли, как и вокруг всякой планеты, обладающей разумной жизнью, создалась уже некая дополнительная атмосфера мысли, силовое поле, куда от начала человечества входят желания, надежды, страхи, воля, мнения, размышленья и радости людей. Именно благодаря этому полю мне и удаются путешествия в картины, например. В будущем человек бесспорно овладеет этим полем и сможет черпать оттуда мысли великих людей, бесконечную нравственную силу и бесконечное количество информации вообще. Но кое-что возможно, конечно, и сейчас. Короче, я не в безопасности от нападения группы Бледного. Поскольку моя теория, которая обосновывает пятно, мыслима, значит, она есть, существует, Это чисто технический вопрос — извлечь ее из меня, пока я жив. Жив!.. На миг я подумал о смерти — ведь я все равно собираюсь скоро умереть. Но потом все во мне возмутилось против этой мысли. Слишком много раз они меня уже побеждали — хозяйка квартиры, Дурнбахер, Гитлер. Я кончу свой труд, завершу его вторую часть. Сделаю новое пятно, вырежу в нем внутри свободную от черного область. Они получат доказательство, что человек — это все же Человек, несмотря на все их усилия. А там посмотрим. И вообще, вступив в борьбу, я чувствовал в себе какой-то новый тонус. Итак, Бледный. Но он ведь и не очень силен. Во-первых, поскольку Бледный, по его словам, «пестовал» меня все эти годы, он наверняка старается один владеть своей добычей и до поры не сообщает своим хозяевам всего обо мне. Пожалуй, кроме него, никто даже не знает, что я — это я. И, во-вторых, он сам слаб. У него страшное лицо. Одна из тех физиономий, свидетельствующих о крайней деградации человеческой личности, которые стали известны, когда после войны начали публиковаться фотографии узников в гестаповских застенках. Бледный был в концлагерях, может быть, в лагерях уничтожения, и видел там вещи, которые не могли не разрушить его… Впрочем, не всех они разрушали. Были такие, кто выстоял. Пастор Шнейдер, например. Или Эрнст Тельман. (Первый раз я задумался о Тельмане. Кто этот человек, вызывающий столь большую любовь и столь большую ненависть?.. Но потом я отогнал эту мысль. Здесь политика. Это не мое). Бледный, во всяком случае, не принадлежал к числу людей, которые прошли через ужасы современного Апокалипсиса и выстояли. Он погиб. Перестал быть человеком. Не уверен ни в чем. Уже мертв, хотя сам еще продолжает убивать. Довольно одного толчка, чтобы он упал. Другими словами, он опасен не сам собой, а теми, кто стоит за ним. Но кто стоит?.. Я зажег новую сигарету. Что-то само собой просилось в разум. Что-то пробивалось оттуда-из внутренних темных глубин интуиции. А ну-ка, отдадимся свободному полету фантазии. Но мне нужен был повод, площадка, откуда сделать первый шаг и пустить мысль в путь. Я встал, вынул из ящика стола лист бумаги и перо. Потом стал кружить по комнате, ожидая. Помогите же мне, друзья! Придите на помощь, могучие художники прошлого… Я поднял над головой руки и потряс ими в воздухе. Пусть пересекают меня линии силового поля мысли, прошлый опыт творцов. Идите же сюда, Дюрер, Гольбейн, Каналетто! Сюда, товарищи! Настала та минута. Как будто рвеньем крыл зашелестело в воздухе, и раздался внутренний голос: «Я «С помощью трех нитей ты можешь перенести на картину или нарисовать на доске каждую вещь, до которой ты можешь ими достать. Для этого сделай так. Если ты находишься в зале, то вбей в стену большую специально сделанную для этого иглу с широким ушком и считай, что в этой точке находится глаз. Затем поставь стол или доску…» Дюрер, конечно. Впрочем, я читал, возможно, когда-то его трактат «Руководство к измерению». Близко, но это было не то. Еще раз. «Рисуя большой предмет на улице, установи его габаритные размеры и прямоугольник нижнего основания обертывающей призмы впиши в ту окружность, диаметр которой условно равен длине изображаемого предмета…» Кто-то из итальянцев XVI века. Ими изобретен способ «обертывающих поверхностей». Это как раз мне и было нужно. Спасибо. Лихорадочно я отбросил перо, схватил карандаш, вычертил на бумаге призму. И в ней почти сам собой нарисовался автомобиль. Какой? Тот самый «кадиллак». Еще несколько штрихов — и нарисовался дом. Знакомый дом, мимо которого я не раз проходил, бродя по городу. Ага, вот куда ведет дорога! Впрочем, в такой проницательности и не было ничего удивительного. Крейцер намекал мне на это: «Иностранная разведка». И Бледный говорил о «влиятельной группе в одной стране». Я набросал окна здания, палисадничек перед ним, огражденный решеткой. Затем принялся тушевать рисунок, добиваясь объемности изображения. Час я трудился. Сделал тени, сгустил их, нарисовал прохожего в плаще и блеск солнечного блика в окне первого этажа. К двенадцати все было готово. Я прислонил лист к стене и сосредоточился, глядя на него. Вот она — моя стартовая площадка. Внимание… Тихо… Но ничего не выходило. Мне нужно было привести себя в состояние нервного экстаза. Я сходил на кухню, сделал себе еще чашку кофе, отпил, прошелся несколько раз по комнате и опять сел напротив своего рисунка. Ну!.. И оно свершилось. Улица материализовалась и ожила. Шагнул прохожий, заискрился солнечный блик в темном стекле. И я вошел в улицу. Так оно и было — около двенадцати часов воскресного дня. Светило солнце, пятнами белел, просыхая после недавнего дождика, асфальт. Я стоял на улице нашего города, на Бремерштрассе. Возле американского консульства. Прохожий прошел мимо, не видя меня, поскольку все-таки это был не я, а моя мысль. И Бледному следовало быть где-то здесь, потому что не зря же именно сюда меня привела интуиция. К американскому консульству. Тут он и вызревал"золотой век». («Принуждение на строго добровольных началах»). Сюда тянулись нити от сумасшедших стариков-миллиардеров, купающихся в долларах. С парадной стороны, с фасада, здание выглядело по-воскресному пустым и покойным. Но когда я вошел через маленькую арку во внутренний двор, мне показалось, что я попал в штаб воинской части. Да еще в разгаре военных действий. Там и здесь, переговариваясь, группами стояли люди в военном и штатском, быстро шел мужчина с жестоким решительным лицом, спрашивая майора Александера, двое в форме бундесвера вылезали из только что затормозившего «оппель-адмирала». Ничего себе! И это всего лишь консульство в нашем небольшом городе. Однако Бледного я пока не видел… Второй внутренний двор поменьше. Тут было тихо. Куча глянцевито-бурого шлака, отливающего нефтяными разводами, возвышалась у окна в подвал. Пахло бензином и свежими досками. Из неплотно привернутого пожарного крана у стены на асфальт капала вода. Двери большого гаража были приоткрыты. Я заглянул туда. Так и есть. Бледный! Он стоял возле наполовину распакованного дощатого ящика и сматывал длинный провод. Лицо его было по-обычному настороженно и тревожно. Позади меня послышались шаги. Бледный испуганно поднял голову. Я посторонился. Тот самый мужчина с жестоким лицом, который искал майора Александера, шагнул в гараж. — Ну, Цейтблом?.. Это было обращено к Бледному. Тот засуетился. Опустил смотанный провод на пол, затем поднял его. Во взгляде у него появилось что-то убегающе-льстивое. — Все в порядке. Сегодня я буду там и вечером доложу. — Вечером? — Непременно вечером. Я знаю, шеф ждет. Мужчина с лицом гангстера миг смотрел на него, потом, не тратясь ни на жест, ни на слово, ушел. Бледный повернулся в угол гаража. Тут я увидел, что он не один в помещении. На верстаке сидел негр в комбинезоне. Долговязый — весь сплошные руки и ноги. — Приготовь машину. Я поеду через час. Один. Долговязый равнодушно сплюнул. Потом ответил что-то по-английски. Но на том гнусавом и растянутом диалекте южных штатов Америки, который я почти не понимаю. Бледный вдруг взорвался. — Я сказал приготовить машину, будь оно все проклято! Меня нужно слушать, понимаешь ты! Долговязый спутал все свои руки и ноги, затем лениво распутал их и встал. Бледный напряженно следил за ним… Впрочем, я уже знал, что мне было нужно. Потихоньку отступил назад, миновал большой двор, вышел на Бремерштрассе, напрягся и… Толчок. Бьющееся сердце… И я снова в своей комнате. Перед рисунком, с которого началось путешествие. Интуиция сработала. И было даже неизвестно, чудо это, ясновидение или просто подкорковые процессы представили в виде образа ту информацию, которой я владел и так. Ну что ж, надо действовать. Я встал, надел плащ, спустился на улицу и взял такси. Так странно было ехать мимо здания консульства, где я только что побывал мысленно. Снаружи оно опять выглядело тихим, а внутри… Впрочем, и удивляться-то было нечему. Неподалеку от города полным ходом в три смены работают оружейные заводы «Экс», на полигоне испытываются ракеты, с места на место переходят воинские части, и все это предполагает, естественно, оживленную деятельность. Еще не совсем состарились невесты немецких юношей, убитых в России, Италии и Норвегии, а чуть ли не вся Западная Германия снова представляет собой военный лагерь. Шоферу я сказал, что мне надо на хутор Буцбаха, но последние два километра я предпочитаю прогуляться пешком. Он высадил меня возле мызы. Времени в запасе было около сорока минут по моему расчету, я решил заранее осмотреть дальний край леса на тот случай, если мне удастся осуществить свой план. Впрочем, я был почти уверен, что он удастся. Уж очень нетвердо Бледный стоял на земле. Слишком отчетливо на его чертах был напечатан приговор. Я вошел в Петервальд и, минуя пятно, пошагал дальше. К западу местность начала опускаться. Сделалось сырее. Могучие ели сначала стояли ровно, потом лес стал теснеть и мельчиться. Еще несколько десятков шагов, и открылось озерко, заросшее по краям ржавой прошлогодней осокой. Это и было то, что мне требовалось. Я постоял минуту, запоминая дорогу, потом повернул обратно в гору. Выше местность опять по-весеннему порозовела. Молодая свежая трава пробивалась там и здесь между серой старой, а в чащах маленьких елочек было так зелено, так липко и жарко пахло разогретой солнцем смолой, что казалось, будто не март доживает последние дни, а сам царственный, небесно-синий июль плывет над долиной Рейна. Щелкали птицы. В одном месте, неподалеку от моей ноги, серый шарик стронулся и покатился, но не вниз, а вверх по холмику. Мышка! Я остановился, и зверек замер тоже. Секунду мы оба не двигались, потом комочек жизни осмелел, выпростал носик, принялся обнюхивать корень ели. — Ну, пожалуйста… Однако пора уже было к делу. Я прошагал метров триста и вышел на знакомую поляну. Со стороны тропинки густо росли молодые сосенки. Я вошел в заросль, снял плащ, сложил его на траве, уселся и стал ждать. Итак… Десять минут прошло, потом двадцать. В голову мне уже начали закрадываться сомненья.. Но затем вдали послышался шорох, и я успокоился. Шорох приблизился, и на поляну вышел Бледный. Он шагал с трудом, неся на боку какой-то большой тяжелый аппарат, тяжело дыша и откинувшись в сторону, противоположную ноше. Когда он опустил аппарат на землю, я увидел, что это была большая индукционная катушка неизвестной мне системы. Меня даже поразила его догадка. Видимо, он хотел попытаться с помощью сильного магнитного поля оттянуть пятно с занимаемого им пространства. Это был действительно верный путь, хотя катушка потребовалась бы в несколько раз мощнее. А еще лучше было бы взрывное поле, мгновенное. Освободившись от груза, он расправил плечи, вздохнул и потер занемевшие руки. Он снова был нашпигован различными устройствами, как в прошлую ночь. На поляне было светло. Освобожденный от нервного напряжения той борьбы, которой являлись два моих последних разговора с ним, я мог теперь внимательнее рассмотреть его лицо. Что-то знакомое чудилось в этих чертах, что-то отзывающее в далекое прошлое — ко времени моего детства или юности. Левый ботинок Бледного был испачкан следами зубного порошка. Эта небрежность сразу нарисовала мне картину его заброшенного быта. Вот он встает утром где-нибудь в серой комнате консульского здания, — один, одинокий человек, до которого никому нет дела, — вот, выпрямившись и думая о другом, чистит зубы возле умывальника. Капельки разведенного порошка падают ему на брюки и ботинки, и нет никого, кто указал бы ему на это… Мне его даже жалко стало, но я одернул себя: это враг! Жестокий убийца и предатель. Бледный подозрительно осмотрелся, затем стал прислушиваться. Так длилось целую минуту, и я замер, стараясь даже не дышать. Потом он успокоился, лицо его сделалось отчужденным. Бормоча что-то про себя, он вынул из кармана пальто моток тонкого провода и принялся разматывать его. Я дал ему время, чтобы самоуглубиться, — это тоже входило в мой план — поднялся и резко крикнул: — Эй! Я даже не ожидал, что эффект будет такой сильный. Бледный зайцем скакнул в сторону, слепо ударился о ствол дуба и замер. Кровь отхлынула от лица, он смертельно побледнел. Затем кровь прилила, и он пунцово покраснел. На секунду мне показалось, что я достиг своего гораздо более зверским способом, чем сам хотел. Потом ему сделалось лучше. Но только чуть-чуть. Он вздохнул полной грудью и выдул воздух через рот. Положил руку на сердце, прислушиваясь к нему, и посмотрел на меня. — Это вы? — Да, — сказал я, выходя на поляну. — Добрый день. Бледный вяло махнул рукой, как бы отметая это, пошатываясь сделал несколько шагов к индукционной катушке и сел на нее. — Как вы меня окликнули, — сказал он потерянным голосом. — Если меня еще хоть один раз так окликнут, я не выдержу. — Он опять прислушался к сердцу. — Плохо… Очень плохо. — Потом поднял глаза. — Зачем вы здесь? — Я хотел поговорить с вами. Разговор будет чисто идеологический, естественно. Следует выяснить ряд вопросов. — Я прошелся по поляне и стал перед ним. — Во-первых, верите ли вы кому-нибудь? Он вяло пожал плечами. — Нет… Но какое это имеет значение? — А себе? — Себе тоже нет, конечно. — Он задумался. — О, господи, как это было ужасно!.. — Потом повторил: — О, господи! — Тогда зачем все это? — подбородком я показал на катушку и размотанный провод, кольцами брошенный на траве. — Вы же понимаете, что без какого-то философского обоснования ваши старания не имеют смысла. Другое дело, если б у вас было общественное положение или необыкновенный комфорт, которые надо было бы защищать. Что-нибудь материальное, одним словом. Но ведь этого тоже нет. Чем же вы руководствуетесь? — Чем? Страхом. — Страхом? — Да. Вы считаете, что этого мало? — Не мало. Но ведь то, что вы делаете, не избавляет вас от страха. Нет же! Напротив, чем ближе вы к цели, тем страшнее вам делается. Вы сами это знаете. Иначе было бы, если б вы были в чем-нибудь убеждены. Даже в чем-нибудь отрицательном. Например, в том, что усилия человека ни к чему не ведут. Что деяния людей — научные открытия, организаторская деятельность, создание произведений искусства, подвиги любви и самоотвержения, — что все это не может побороть извечное зло эгоизма и инстинкта самосохранения. Хотя, строго говоря, такое мнение нельзя было бы даже считать убеждением, а лишь спекуляцией, бесплотной по существу, поскольку для того, чтобы вообще наличествовать, она должна опираться на то, что сама отрицает. Я сделал передышку, набрал воздуха и продолжал: — Обращаю ваше внимание на то, что мысль о бесцельности прогресса, лелеемая столь многими современными философами, как будто бы находит подтверждение в событиях последнего тридцатилетия. В самом деле: сорок веков развития культуры, и вдруг все это упирается в яму Освенцима… — Освенцим! Что вы знаете об Освенциме? Я отмахнулся: — Не важно!.. В яму Освенцима. На первый взгляд может показаться, что все предшествующее действительно было не для чего. Но такая концепция не учитывала бы коренного различия между Добром и Злом. Заметьте, что Зло однолинейно и качественно не развивается, оставаясь всегда на одном и том же уровне. Рынок рабынь, о котором вы говорили, и возможность убивать — вот все его цели и атрибуты. Поэтому питекантроп-людоед и Гитлер принципиально не отличаются друг от друга. Между тем совсем иначе обстоит дело с добром. Добру свойственно расти не только количественно, но и качественно. Первобытный человек мог предложить своему соседу только кусок обгорелого мяса. А что дают человечеству Бетховен, Менделеев, Толстой? Целые миры! Добро усложняется, оно не является однолинейным, совершенствуясь с каждым веком, завоевывая все новые высоты и постоянно увеличивая свою сферу. Это и дает нам надежду, позволяя верить в то, что мир движется вперед к братству и коммунизму. (И концепция Добра и коммунизм вылились у меня как-то сами собой). Я умолк. Мне показалось, что Бледный и не слушает меня. Действительно, сначала он заговорил о другом: — Вы меня страшно испугали. — Он покачал головой. — Сердце почти остановилось. Я подумал, что она уже пришла — та жуткая минута… — Он помолчал, потом криво усмехнулся. — Но вообще все это ерунда — то, о чем вы говорили. На самом-то деле человек бессилен. Посмотрите, что делается в двадцатом веке с гонкой вооружений. Она уже вырвалась из-под контроля, развивается сама собой по своим внутренним законам и приведет человечество к краху. Ее уже не остановить. — А усилие, — сказал я, — усилие, которое приходится делать и которое противостоит установившемуся порядку вещей, противостоит инерции обстоятельств и слепым экономическим законам? Вот, например, Валантен. Он ведь мог бы не писать свои картины. Или писать их хуже. Но… — Валантен, кстати, готовит вам сюрприз, — прервал меня Бледный. — Но, впрочем, ладно. Что вы хотите всем этим сказать? Что вы предлагаете мне? — Вам? — Тут я посмотрел ему прямо в глаза. — Вы знаете, что я вам предлагаю. Сделайте это. Ведь вам же не хочется бояться. Ведь там, в самой затаенной глубине души, вы тоже желали бы того мира, где не нужно бояться. Так послужите ему хоть один раз. Он резко встал, и все приборы на нем загремели. — Значит, вы считаете, что… — Да, — твердо ответил я. Ладонью он вытер внезапно вспотевший лоб. — Бред!.. Откуда вы взяли, что вам удастся меня убедить? Я ни в коем случае не соглашусь. — Неужели? — спросил я. — А по-моему, вы уже давно близки к этому. Вы прекрасно знаете, что вас обязательно убьют. Причем как раз те, для кого вы работаете. Уберут сразу после того, как вы справитесь с заданием. Просто потому, что вы будете слишком много знать. (Я вспомнил о человеке с жестоким лицом, который в консульстве вызывал Бледного к шефу). Всегда ведь избавляются от таких, и вам это известно. Убили Ван дер Люббе, убрали Освальда Ли. Так же будет с вами. И чем скорее вы принесете своим хозяевам то, чего они ждут, тем скорее настигнет вас смерть. Поэтому-то вы и испугались так, когда я вас окликнул. — Бред! Он вдруг откинул полу своего пальто, из кармана брюк вынул тот давешний бесшумный револьвер с толстым дулом и прицелился в меня. — Между прочим, мне ничего не стоило бы убить вас. Я внутренне содрогнулся, но не подал вида. — Ну-ну, не переоценивайте своих возможностей, — мой голос прозвучал, совсем примирительно. — Ведь это тоже требует усилия — нажать курок. А на усилие-то вы как раз и не способны. И, во-вторых, допустим, вы меня даже убьете. Что из этого? Вы же не избавитесь от страха. Это только отодвинет на некоторый срок то жуткое мгновенье, когда вас снова ктонибудь окликнет и когда опять страшно забьется сердце. Но вас окликнут. Вам самому известно, что вас обязательно окликнут. Без этого не обойтись. Подумайте, кстати, и о том, что мы с вами в известном смысле старые знакомые, что я добр с вами в ваши последние минуты. А будут ли добры те, другие? Он мрачно выслушал меня и сунул револьвер в карман. Опустил голову и задумался. На поляне было тихо. Неподалеку щелкала и заливалась какая-то пичужка. Потом поднял голову. — Я всегда был слабым, — вдруг пожаловался он. — Некуда было деваться. Вообще в этом мире слабым некуда деваться. И всю жизнь боялся насильственной смерти. Мне пятнадцать лет было, когда штурмовики повесили отца. В концлагере, у меня на глазах. А потом Освенцим — там я тоже насмотрелся. И так оно и пошло дальше. В 45-м, после того как американцы взорвали атомную бомбу, я понял, что надо служить им. Но теперь-то я знаю, что это тоже не избавляет от страха. В этом смысле вы правы. — Вдруг он взорвался. — Черт возьми, со мной всегда так! Всегда был прав кто-нибудь другой, а не я. Всю жизнь. — Это естественно, — сказал я. — Почему? — Потому что правым можно быть лишь с точки зрения каких-нибудь убеждений. Вы же не только ни в ком не уверены, вы и ни в чем не убеждены. Он кивнул. — Возможно, что это так и есть… Так, значит, вы предлагаете мне это? — Да, именно это. Возьмите свою судьбу хоть один-единственный раз в свои руки. Примите решение, и вы увидите, что это сразу избавит вас от страха. Бледный опять вытер потный лоб. — Может быть, это и верно. Я сам часто думал об этом. — Потом в его голосе вдруг зазвенела злоба. — Только не воображайте, что вы меня убедили вашей идиотской теорией добра и зла. Дело совершенно не в этом. Просто вы меня слишком неожиданно окликнули. Я промолчал. Вдруг он улыбнулся. Смущенно и робко. Такой странной была эта улыбка на его белом лице. — Кстати, это верно, что мы с вами старые знакомые. Вы меня не узнаете? Я Цейтблом. Я вгляделся в его черты. — Цейтблом. Фамулус Цейтблом. Помните, мы вместе работали в лаборатории Гревенрата? В 39-м году. О, господи! На миг через его измятое потасканное лицо проявился другой образ, молодой, свежий, но уже испуганный, со взглядом, который как бы силился втиснуться в щель между времен. Фамулус Цейтблом! Вот откуда тянулся след, и в какой дали это началось. Двадцать пять лет назад убили его отца, кости людей, сделавших это, уже истлела, пожалуй, где-нибудь под травами России, а преступление еще живет в несчастном Фамулусе, который собрался отдать мое черное новым убийцам. Но, впрочем, все это было не важно… — Мы познакомились тогда, в 39-м, — смущенная улыбка все еще держалась на лице Цейтблома, — а потом, когда я случайно узнал, что вы снова, пришли в университет, я уже не упускал вас из виду. Я знал, что вы должны что-нибудь сделать… Но пора было кончать. — Итак, — сказал я, — если вы решили, то приступим к делу. Нет смысла медлить, верно же? Он вздохнул. — Да… Пожалуй, да. Действительно, это лучший выход… А что мы сделаем с этим? (Он имел в виду индукционную катушку и провод). — Тут неподалеку есть озеро. Там можно все это утопить. И там же… — Я не договорил. Мы взяли катушку с проводом и понесли. Продираться через кусты с этим громоздким сооружением было чертовски трудно. Притом я все время боялся, что он передумает. Действительно, он начал мрачнеть и остановился в конце концов. Правда, мы оба уже дышали тяжело. — Давайте отдохнем. Мы положили катушку на траву. — Послушайте, — сказал он, — а что если мне просто скрыться? — Куда? — Ну, куда-нибудь? Например, уехать во Францию. — Но вас все равно найдут. Неужели вы серьезно думаете, что вам удастся скрыться от американской разведки? Вы же очень заметный человек… И, кроме того, вас опять будут преследовать. Опять вы будете бояться и оглядываться. Нельзя же убежать от своего страха. Цейтблом покивал: — Возможно, вы пра… — Потом он оборвал себя, чертыхнувшись. — Ладно, возьмем эту штуку. Опять мы подняли катушку. Она была такая тяжеленная, что меня удивляло, как он смог один дотащить ее от автомобиля. Ц главное — ее неудобно было держать, не за что как следует ухватиться. Метров через триста, когда уже показалось озеро, он снова остановился. — Подождите минутку. Мы опустили катушку. Погода между тем начала портиться. Солнце зашло за неизвестно откуда взявшиеся тучи. Вокруг потемнело. И лес здесь ближе к озеру стал мельче, пустее, безжизненнее. Цейтблом огляделся. — Не особенно приятное место. Не особенно подходящее для того, что мне надо сделать. Я пожал плечами. — Выбирать, собственно, не из чего. Но ему в голову пришла новая мысль. — Да, а что вы-то сами собираетесь делать? — Я?.. Кончу свою работу и потом тоже уйду. — И никому не отдадите ее? — Нет, конечно. Он вдруг рассмеялся. — Это вы серьезно? — Вполне. (Хотя сам я как-то перестал быть в этом уверен). — Тогда у меня к вам есть просьба. Посмеиваясь, он стал рыться во всех своих бесчисленных карманах, вынимая оттуда какие-то приборчики и устройства, обрывки бумаги, зажигалку, карандаш и всякое такое. Я уже начал терять терпение. Наконец, он нашел то, что искал. Конверт и листок бумаги. — Вы сможете опустить письмо? — Пожалуйста, — сказал я. — Только если это не будет касаться… Одним словом, если это не повлияет… — Нет, нет. Это относится к моей личной судьбе. Опустите? — Да. — Обещаете? Я кивнул, зная, что действительно опущу. Даже если бы это могло мне повредить. Тут уж ничего нельзя было сделать. Может быть, потому добро так и слабо всегда, что пользуется лишь одним-единственным орудием правды. Бледный сел на катушку и, пристроив бумагу на колене, торопливо набросал несколько строчек. Задумался, написал еще три, заклеил конверт и подал мне. — Так сказать, мой последний аргумент. Теперь он несколько повеселел и безропотно согласился отнести катушку на глубокое место. Затем он вернулся на десяток шагов назад. Брюки у него были по колено мокрые. — Что же, пора. Он кивнул. — Действительно, я уже чувствую себя спокойнее. Страх кончается. — Он усмехнулся. — И, кроме того, я обманул всех. Я боялся, что последний момент будет самым мучительным, и мне захотелось утешить его. В конце концов, он был лишь жертвой. — Прощайте, — сказал я. — Мне искренне жаль, что так получается. То есть жаль, что вы стали таким. При других обстоятельствах все могло быть иначе. Цейтблом снова кивнул. Лицо его, в общем-то мелкое, посерьезнело и на миг приобрело трагическое и даже величественное выражение. Он вынул пистолет, задумчиво и внимательно посмотрел на него, — Да, страх кончается. — Потом в его голосе появилась нотка приказа. — Идите! Не хочу, чтобы ктонибудь видел это. Я повернулся и пошел. Было слышно, как он опять прошлепал несколько шагов по грязи. Затем сделалось тихо, и наконец раздался знакомый мне щелчок. Не сильнее, чем удар клавиши на пишущей машинке… Я был так измотан, что еле-еле добрался до трамвайной остановки. Но испытаниям этого дня не суждено было кончиться. Возле нашего парадного входа я сунул было руку в карман, чтобы опустить в письменный ящик конверт Цейтблома. Напротив вдруг остановился автомобиль. Оттуда вышел человек и стремительно пересек улицу,направляясь ко мне. Крейцер. — Я к тебе сегодня второй раз. Почему ты не звонил? — Он не дал мне ответить. — Есть очень важное дело. Нам придется сейчас поехать вдвоем. Мы сели в автомобиль. Дорогой Крейцер молчал, а когда Верфель остался позади, он остановил машину на пустынном шоссе, ведущем к хуторам, и повернулся ко мне. — Прежде всего, это дело государственной важности. Понимаешь? (Я кивнул). Сейчас я покажу тебе одну вещь. Дашь мне слово, что об этом никто не узнает? (Я кивнул). Тогда… Извини, но мне придется предпринять некоторые меры предосторожности. — Он вынул из кармана заранее приготовленную широкую повязку из черного бархата. — Завяжи, пожалуйста, глаза. Это даже больше для твоей собственной безопасности. Лучше, если ты не будешь знать всего… Минут десять мы ехали и минут пятнадцать шли пешком. Наконец рука Крейцера оставила мою, и я услышал: — Здесь. Сними повязку. Я снял. Некоторое время мы оба молчали. Я сделал несколько шагов вперед, обдумывая, как вести себя, погрузил пальцы в пятно и вынул их. — Что это такое? Крейцер жадно смотрел на меня. Потом нетерпеливо пожал плечами. — Вот это и надо выяснить. А как ты считаешь? — Некое субстанциональное состояние. В первый момент заставляет вспомнить шаровую молнию… Оно все время висит вот так неподвижно или было какое-то движение? — Никакого. Я, между прочим, сначала тоже подумал о шаровой молнии. Но это, конечно, не плазменное состояний. Я обошел пятно кругом. — Полностью поглощает свет. Во всяком случае, видимый. В дальнейшем все будет зависеть от того, какова способность поглощения. Если она близка к бесконечности — без перехода в критическое состояние, — то сюда может уйти в конце концов излучение всей вселенной. То есть попросту вся вселенная… Естественно, на это потребовалось бы и время, близкое к бесконечности. Крейцер усмехнулся. — Такое отдаленное будущее нас мало интересует. — Он стал серьезным. — Слушай, я надеюсь на тебя. Пока еще не установлено, кто это сделал. Но если бы мы поняли, что это за штука, уже была бы победа. Американцы стараются наложить лапу, но, по некоторым сведениям, им тоже еще не все известно. Я хочу, чтобы ты подумал. Может быть, попробовать парамагнитный резонанс, а? Тут он и был весь, Крейцер. «Парамагнитный резонанс». — Ну, вряд ли, — сказал я. — Видимо, мы имеем дело с состоянием, а не с веществом. Парамагнитный резонанс показал бы обычный состав атмосферы, Он кивнул. — Пожалуй, да… Но какие-то методы должны быть. — Он кончиком языка облизал внезапно высохшие губы. — Скажу тебе честно, что это мой шанс. Мне удалось выследить, куда ездит тот человек, о котором я тебе говорил. Такие вещи не выпускают из рук, Я уже намекнул кое-кому из руководства бундесвера… Если ты мне поможешь, я сделаю тебя человеком. Твоя жизнь совершенно переменится, понимаешь? — Надо попробовать, — сказал я. — Вот именно. — Глаза Крейцера блестели. — Я очень на тебя рассчитываю, Георг. Ты всегда был у нас теоретиком. Напряги свою голову. Если нужны будут какие-нибудь аппараты или что-нибудь, я все организую. Я покачал головой. — Приборы не нужны. Только время. Следует подумать. Кое-какие идеи уже формируются. — Какие? — быстро спросил он. — Пока еще рано говорить. — Ну, все-таки? — Рано. Это только меня собьет. Нужно подумать. Ты же знаешь мою манеру. Я ложусь на постель и обдумываю. — А сколько тебе нужно времени? — Его взгляд погас. — Имей в виду, у нас на счету каждая минута. Мы ведь еще не знаем, кто это сделал и что он предпримет в дальнейшем. — Три недели, — ответил я. — Через три недели я тебе скажу, что это такое. — А может быть, две?.. Было бы очень кстати, если б две. — Почему? — Мы бы как раз успели к… — Он оборвал себя. — Хотя для тебя это не имеет значения. — Но к чему мы успели бы? — Нет-нет, неважно. Он уклонился от ответа. Это одна из привилегий, которые присваивают себе сильные мира сего: спрашивать, не отвечая. Крейцер, правда, еще только шел к тому, чтобы стать сильным, но этим он уже пользовался. Еще бы! Если бы он ответил, это поставило бы его на одну доску со мной. Вообще он должен был далеко пойти, я это чувствовал. Не пьет, не курит, слова неосторожного не скажет. Конечно, оно не легко — такое диетическое существование. Но дайте ему черное, и он развернется… Ему не стоялось на месте. Он прошелся по полянке. — Но никому ни звука. Болтовня будет рассматриваться как выдача государственной тайны. Причем имеющей отношение к обороне страны. — Отчего именно к обороне? Он удивился. — Представь себе, что будет, если залить этой чернотой город… — Город погибнет. — Или если залить черным поле. — Поле никогда не сможет родить. Его уже не коснутся солнечные лучи. — Вообще территория, атакованная чернотой… — Это территория, навсегда перестающая существовать в качестве обитаемой. Он остановился. — Ты читаешь мои мысли. — Нет, что ты! Только свои. Секунду или две Крейцер смотрел мне в глаза и подтверждал себе свою установившуюся точку зрения на меня: неудачник. (Кое-что повисло вдруг на волоске). Потом он подтвердил и успокоился. — Да… Короче говоря, это может быть как раз то оружие, которого нам, немцам, недоставало в 45-м году. Многое повернулось бы иначе, если б оно было. — Ну, оружие — еще не все, — сказал я. — Ему противостоит кое-что другое. Например, я знал одну девушку, которая стреляла в Париже в 42-м году. (Я вдруг вспомнил эту девушку. Вся моя надежда сконцентрировалась на ней). — Какая девушка? — Француженка. Она стреляла в кого-то из нацистских главарей. На Севастопольском бульваре. Крейцер неожиданно заинтересовался. — Весной? В апреле? — Да, кажется. — Она стреляла в Шмундта. В адъютанта Гитлера. Ее тут же и поймали… Но какое это имеет значение? Он остро посмотрел на меня. — Никакого, — сказал я. — Просто она мне вспомнилась… Мы вернулись тем же порядком в город, и я вышел на Риннлингенштрассе. Сел на скамью в скверике у Таможни и вытянул уставшие ноги. Жужжала и роилась толпа вокруг. Почему жизнь сталкивает меня только с цейтбломами и крейцерами? Нет ли во мне самом чего-то предопределяющего в этом смысле? Так ли уж был одинок Валантен и так ли бессильна та девушка?.. Но мне надо было успокоиться и начать подходы к другому. Атака отбита. Бледный устранен, а Крейцер отодвинут на три недели, в течение которых я должен кончить все. Вообще я любил это время перед большой работой. Тихо шелестя, как сухой песок, посыплются минуты, соединяясь таи, внизу, в часы и сутки. Дни светло замелькают вперемежку с черными ночами, и я погружусь последний раз в чистый мир размышления. |
|
|