"Горбатый медведь. Книга 2" - читать интересную книгу автора (Пермяк Евгений Андреевич)ПЕРВАЯ ГЛАВАВ Мильве никто, пожалуй, не назовет октябрь осенним месяцем. Да и вообще мильвенская осень очень коротка. Начинается она в сентябре и после считанных теплых дней, грустно названных «бабьим летом», вскоре переходит в зиму без всяких теплых поблажек. Первым настоящим признаком мильвенской зимы считается замерзание пруда. Кама еще течет и борется, не желая покрываться льдом, а мильвенский пруд уже готов. Так было и в этом, тысяча девятьсот семнадцатом году. По Каме дохаживали последние пароходы, а пруд уже превратился в огромный зеркальный каток. Таким он будет недолго. До первого снега. Поэтому конькобежцы всех возрастов боятся упустить время и дорожат каждым часом. А вдруг снег выпадет завтра, вот тебе и покатался. У берегов катаются маленькие, чуть дальше от них — храбрецы постарше. А через весь пруд отваживаются мчаться совсем смелые молодые люди. Лед еще тонок. Он растрескивается множеством ломаных линий, убегающих вправо и влево от стремительно мчащегося конькобежца. И все же прелесть катания по сверкающей глади побеждает все страхи. В эти короткие бесснежные дни конькобежцы устремляются в далекие прогулки по рекам Мильве, Медвежке, Омутихе, образующим при впадении в пруд заливы. На шестнадцать верст тянется Медвеженский залив. Почти такой же протяженности Мильвенский залив, местами превышающий по ширине Каму. Маврикий Толлин весь во власти скольжения над царством рыб, над глубиной, где в старые годы жила холодная красавица Мильва, умыкавшая в свой подводный дворец пловцов-молодцов для потехи… Ходкие коньки у Маврикия, хотя и очень верткие, зато высокие. На них труднее кататься и легче падать. Но чем не поплатишься за дюйм добавленного роста. Эти коньки вчера подарила тетя Катя. Только лишь она могла догадаться, что ему нужны высокие коньки. «Нурмис». Беговые. А не какие-то «снегурочки». Вчера вообще был знаменательный день. Вчера праздновалось пятнадцатилетие со дня рождения Толлина. Подумать только… Он прожил полтора десятка лет… Если помножить триста шестьдесят пять на пятнадцать, получится огромное количество дней. Более пяти, а может быть, шести тысяч. Это нетрудно подсчитать точнее, но не хочется останавливаться и портить лед химическим карандашом ради никому не нужной цифры. Что же касается месяцев, то он их прожил сто восемьдесят. Это можно подсчитать без карандаша и остановки. А недель… Пятьсот двадцать плюс двести шестьдесят… Семьсот восемьдесят недель. Не так уж много. Зато сколько их впереди. Ведь чем меньше прожито, тем больше жить… Хотя… Ну да зачем думать об этом. Вчера столько было подарков и поздравительных писем. И даже две телеграммы. «В пятнадцать лет хотя еще и не наступает зрелость, но детство уже уходит», — телеграфировал из Петрограда милый Иван Макарович Бархатов, которого никак не хотелось называть его настоящим именем — Иван Матвеевич Прохоров. Прислал поздравительную телеграмму и отчим. Он тоже теперь в Петрограде. В ГАУ. В Главном артиллерийском управлении. На Литейном проспекте. Внушительное здание. С пушками у входа. Маврикий надеялся, что ему в этот день будет разрешено взять томящийся в сундуке фотографический аппарат фирмы «Ернеман». Об аппарате ничего не было сказано. Отчим наказывал успешно закончить шестой класс гимназии и перейти в седьмой. Как будто Маврикий сидел в каком-то классе два года. Ну и хорошо. Не так долго осталось выслушивать наставления. Будь бы у него посильней характер, он бы бросил гимназию и пошел бы работать на завод. А потом было бы видно, каким пойти путем. Зато вчера был очень хороший и совершенно неожиданный подарок. Его принесла Сонечка Краснобаева. Она так повзрослела, по сравнению с весной. И такая стала какая-то не как раньше, что было бы правильнее называть ее не Соня, а Софи. С ударением на последнем слоге. Этот подарок был новостью, сказанной на ушко. Оказывается, в гимназии не будут учиться по крайней мере две недели. Что можно подарить лучше этой новости. Неожиданные осенние каникулы, каких не бывает нигде. Оказывается, старое паровое отопление гимназии окончательно вышло из строя. Оно и в прошлом году напоминало о себе — то тут, то там пробивался пар. Директор гимназии Всеволод Владимирович Тихомиров надеялся, что отопление прослужит до весны. Но лопнула труба в учительской. Пришлось погасить котлы. А затем предстоит замена хлопотливого и небезопасного парового отопления на спокойное новейшее водяное отопление. А на это потребуется немалое время. Оказывается, радости жизни иногда возникают из ничего. Из лопнувшей трубы… Из маленькой, движущейся навстречу точки, которая, все вырастая и вырастая, становится Сонечкой Краснобаевой. Она еще вчера хотела посмотреть, каковы на ходу его новые коньки. — Здравствуй, Со… — крикнул, падая, Маврикий. — Так мне и надо, — признался он смеясь. — Хвастливые всегда должны наказываться. Поднявшись, он еще раз сказал «здравствуй» и пригласил: — Хочешь, побежим вместе? — Конечно! — Куда? — Хоть на край света. — Ну уж и… — Правда, Мавруша, правда. — Руку! — Вон она. И они, взявшись за руки, помчались к Омутихинскому заливу. — Я так рад. Соня, что лопнуло паровое отопление. — И я рада, Мавруша. — А ты-то почему? — Мне всегда радостно, если тебе хорошо. Маврик замедлил бег. — Не надо так, Соня. Это принижает тебя. Ты всегда как-то очень откровенна… И у тебя все на виду. А нужно скрывать. — А зачем? — Ну, все-таки… Как можно говорить «хоть на край света?» Даже полыньи опасны, — кивнул он в сторону незастывшей воды, — а уж край-то… Соня заглянула в глаза Маврикия. — Уж кому-кому, а мне-то известно, что ты знаешь, где край, и никогда не упадешь, если тебя не толкнут… Вот так… — Тут она повернулась на своих «снегурочках», оказавшись лицом к лицу Маврика, поцеловала его. Это произошло так неожиданно, что тот не сразу нашел нужные слова. — Не торопимся ли мы, Софи? — Нет! Впрочем, да! Потому что я боюсь опоздать. Я хочу, чтобы ты помнил, кто первая поцеловала тебя. И ты этого никогда не забудешь и никогда не сумеешь сказать другой, что она тебя целует первой. Теперь первой всегда буду я, Софья Африкановна Краснобаева. Не так ли? — Да, Соня… Да… И это очень хорошо. Пусть же и ты будешь поцелована первым не кем-то, а мною. Маврик нежно поцеловал Соню… Он поцеловал Сонечку Краснобаеву второй и третий раз… А потом сбился со счета. Но это уже было не на пруду, они уже не катались по льду, а летали за облаками не так далеко от звезд. Иногда они присаживались на тучку, и Соня заглядывала ему в глаза. А он ей. И в ее глазах он видел еще больше, чем за облаками, в пространстве вселенной темно-синего цвета. А потом они начали спускаться над Петроградом. На улицах стреляли, и снова, как этим летом в июле, рикошетом скользнула пуля, и снова текла из его руки кровь. Только руку на этот раз перевязывала не сестра милосердия, а Соня. — Уже пора, Мавруша, расставаться со снами и перестать благодарить за что-то Соню… Пора собираться. Посмотри, что я приготовила тебе. Отбери и уложи в саквояж нужное. — Хорошо, мама. Я сейчас… Вскоре начались торопливые сборы. До отъезда оставалось менее часа. Воспользуемся этим временем и расскажем, что было после катания на коньках и как возникла неожиданнейшая поездка Маврикия в Петроград. В жизни Маврикия Толлина случалось не раз, что события, не имевшие к нему отношения, неожиданно касались его. Будто какая-то скрытая сила вспоминала о нем и делала невозможное возможным. Кому бы пришло в голову, что в октябре, перед ледоставом Камы, учась в шестом трудном классе, где нужно дорожить каждым учебным часом, Маврикий отправится в Петроград. Второй раз в этом году. Он бы считал эту поездку невероятной еще два дня тому назад. А теперь невозможно представить, что могло быть как-то по-другому. Всему нашлись свои объяснения. Даже лопнувшая в учительской труба парового отопления и та подала свой голос в общем хоре причинностей. Но все началось с Турчанино-Турчаковского. Этот старый лис по-прежнему управлял Мильвенским заводом. Веря, что в России восторжествует монархия на западный образец, ограниченная болтливым и безопасным парламентом, он считал, что этому как нельзя лучше способствует глава Временного правительства Керенский. — Никто другой, господа, как этот самовлюбленный выскочка, — говорил о нем Турчаковский в узком кругу заводских воротил, — не может наделать столько глупостей и уронить престиж без того непопулярного Временного правительства до его полного самонизложения. И тогда, — предсказывал управляющий, — один из главнокомандующих или просто кто-то из толковых военачальников более удачно, нежели поторопившийся генерал Корнилов, возьмет в свои сильные руки государственную власть — и конец! Запершись в своем домашнем кабинете на бывшей Бариновой, ныне Революционной набережной, Андрей Константинович Турчанино-Турчаковский утверждал, что помогать разрушительной деятельности обреченного на гибель правительства — значит облегчать захват власти достойным ее. И такой помощью Турчаковский, в частности, находил временное закрытие Мильвенского завода, кроме цехов, выполняющих заказы для фронта. Закрытие завода неизбежно вызовет недовольство рабочих и населения властями, а может быть, и волнения… А он, Андрей Константинович Турчаковский, опять ни при чем. Потому что не кто-то, а он поедет в Петроград якобы отстаивать сохранение завода, но… правительство, хотя оно и временное, не согласится с ним. Вскоре о намерениях управляющего стало известно Мильвенскому комитету большевиков. Известно стало потому, что и в тесном кружке Турчаковского находились люди, которые на всякий случай и впрогляд на будущее оказывали услуги большевикам. А вдруг да они, а не какие-то гадательные генералы окажутся у власти, тогда не забудутся и эти тайные предупреждения. Теперь предусмотрительнее стали заводские начальники. Случалось уже всякое. И ждать было можно всего. Один слух исключал другой. Говорили, что Керенский арестовал Ленина, а он оказался неуловим. А ведь как искали и как ищут. Даже в Мильве. А почему бы и нет? Ленин мог скрываться именно в далекой Мильве, где он нашел бы пристанище в семьях знакомых ему людей. У Тихомировых, например. У Емельяна Матушкина, дочь которого, Елена, выйдя замуж за тихомировского сына, встречалась с Лениным за границей. Ленин мог попросить убежища и у Екатерины Матвеевны Зашеиной. Ведь ее муж Прохоров-Бархатов, куда-то исчезнувший опять, выполнял в свое время ленинские поручения и поручения ЦК, касавшиеся Ленина. В эти дни октября семнадцатого года Ленина искали повсеместно. Какому агенту охранки не хотелось выслужиться перед Временным правительством, да еще получить неслыханную награду за поимку человека, от которого зависело направление истории. Провизор Мерцаев трое суток следил за приехавшим к гробовщику Судьбину господином в парике. Однако не всякий слух — досужая сплетня. Когда в Мильве узнали о возможности закрытия большинства мильвенских цехов, то началось невообразимое. Слух подтверждался тем, что главная продукция завода — суда и котлы — не была в спросе. До пароходов ли теперь пароходчикам, до котлов ли и машин заводчикам, когда неизвестно, чем кончится смута; начавшаяся весной этого года. Суда не нужны и оскудевшей казне, не поспевающей печатать падающие в цене «керенки» двадцати- и сорокарублевого достоинства. Снова воскресла памятная многим в Мильве угроза остаться без работы. Вспомнился старик Матвей Зашеин, нашедший тогда хотя и тяжелый, обидный, но все же выход. А кто его найдет теперь? Разве только тот, кто в те годы внял голосу Зашеина и упросил царя. Теперь ему проще упросить Керенского. Вскоре в передней квартиры управляющего появилась делегация. Из добровольцев. Пришли диким образом. Турчаковский выслушал встревоженных стариков, сказав, что он принимает и будет принимать все меры, чтобы в заводе не был закрыт ни один цех. — Однако, — доверительно сообщил, разводя руками, изолгавшийся плут, — все зависит от того, как взглянет на это Александр Федорович Керенский. Теперь все в его руках. Но будем надеяться. Старикам хотелось верить, но не верилось. После отъезда Бархатова-Прохорова вожаком мильвенских большевиков остался Артемий Гаврилович Кулемин. Узнав о поездке Турчаковского в Петроград, обсудив «ситуацию» на комитете, он тоже готовился к отъезду в Питер, чтобы не дать Турчаковскому сделать злое дело. Перед отъездом Артемий Гаврилович пришел к Зашеиной. — Не пожелаете, Екатерина Матвеевна, послать посылочку благоверному? В Петрограде, как вы понимаете, с продовольствием… весьма и не очень. Пока Екатерина Матвеевна советовалась, что лучше послать и сколько можно взять, Любови Матвеевне Непреловой, оказавшейся в этот час у сестры, тоже захотелось послать кое-что своему мужу. И она неожиданно для всех сказала пришедшему вместе с ней сыну: — Мавруша, а почему бы тебе не съездить с Артемием Гавриловичем в Петроград? Ты же теперь там как дома… И свез бы сливочное масло, мед, окорок и все, чего теперь нет там. Маврикий не верил своим ушам. Неужели он снова увидит сказочный город Петроград. Он не знал, что не сливочное масло, не мед и не окорок были причинами его второй поездки в столицу. Как он мог предположить, что его мать съедают мучительные подозрения. Герасим Петрович, служа теперь в ГАУ — Главном артиллерийском управлении в Петрограде, где столько соблазнов… Короче говоря, Любови Матвеевне хотелось, чтобы Маврикий появился в Петрограде неожиданно. Ко всему этому в Петроград ехал и Всеволод Владимирович Тихомиров. Он не хотел далее оставлять там своего самого младшего внука. Об этом рассказал тот же Кулемин. — Так чего же раздумывать, — поддержала сестру Екатерина Матвеевна. — Что ему делать в Мильве, пока переделывается отопление? Пусть едет. Пусть непременно едет. Неужели это правда? Уж очень как-то все просто. Словно во сне. Так не бывает в жизни… Впрочем, почему же не бывает. Весной этого года тоже произошло то, чего и не ожидал Маврикий. Он, окончательно убедившись, что гимназия ему не нужна, решил поступить на завод. Желание работать и зарабатывать было так настойчиво, что мать упросила Герасима Петровича пригласить Маврикия в Петроград и этим оттянуть поступление на завод. «А потом я приму другие меры», — писала она мужу. И тот согласился. И написал пасынку письмо, в котором, приглашая его, писал, что будет неплохо, если он, провинциальный гимназист, побывает в столичных музеях и картинных галереях и наберется ума-разума. И… И вскоре свершилось первое чудо в жизни Маврикия Толлина. Он без провожатых появился в Петрограде. Город оглушил его, ослепил, принизил. Он и раньше представлял его громадным, красивым, шумным и беспокойным. Но не таким. От первого знакомства почему-то особенно запечатлелись нелепые выкрики продавцов, предлагавших маленькие золотистые жетоны на ленточках: — А вот сын русской революции Александр Федорович Керенский, цена жетона пятьдесят копеек. А вот бабушка русской революции Брешко-Брешковская. Тоже пятьдесят. Оба — восемьдесят. Там же шла бойкая торговля небольшими книжечками, о которых оповещалось: «А вот книжка о Распутине Гришке… О царе-балде, о царице-блуднице». Далее называлась цена. Платились пятаки, вычеканенные при царе-балде, при царице-блуднице, которые жили теперь в Царском Селе, куда потом несколько раз ездил Маврикий, чтобы хоть в щель увидеть живого последнего русского царя. Этого ему не удалось. А другие, говорят, видели. Видели, как будто бы царь самолично окучивал картошку. Живя у отчима в офицерской комнате при казармах на Литейном проспекте, Маврикий был предоставлен самому себе. Скоро уже пятнадцать. Не заблудится. Ну, а если что и случится, то не он, не Герасим Петрович придумал эту поездку в Питер. Не ему и отвечать. Распоряжаясь собой и своим временем, Маврикий тайно встречался с Прохоровым, который снова стал после возвращения из Мильвы в Петроград Иваном Макаровичем Бархатовым. — Так нужно пока, Кудрикий, — объяснил он тогда, ничего не объясняя. Маврик не пытался узнавать больше, чем ему говорили. Валерий Всеволодович Тихомиров, с которым тоже несколько раз виделся Маврикий, рассказывал об очень многом, но далеко не обо всем. Тот и другой говорили о Владимире Ильиче, но говорили с какой-то осторожностью, будто даже от Маврика нужно было что-то скрывать. И это обижало его. Ведь еще до войны, с того дня, когда Валерий Всеволодович бежал из Омутихи за границу, Маврикий стал почти подпольщиком. Если не почти, то до некоторой или в какой-то степени. Потом Маврикий встречался с Бархатовым на горе Благодать в Верхотурье, и разве можно остерегаться его. Разве он выболтал хоть одну чужую тайну! И однажды Маврик не выдержал: — Иван Макарович, я, наверно, скоро уеду. Но как я могу приехать домой, ни разу даже издали не увидев Владимира Ильича Ульянова-Ленина? Ведь меня же спросят, какой он. Спросят все. Даже Васильевна-Кумыниха. — Хорошо, — пообещал Иван Макарович, — ты увидишь Владимира Ильича до отъезда, а пока, если хочешь, поедем вместе. Маврик с радостью согласился, и они отправились к ближайшей трамвайной остановке. — Я знаю, что ты настоящий молчальник. Но иногда бывает трудно и даже невозможно промолчать. Поэтому, пожалуйста, не запоминай дорогу, названия улиц, по которым мы едем, и уж, конечно, номер дома и квартиры, куда мы войдем. Ты понял? — Да! — Обещаешь? — Еще спрашиваете. Маврику показалось, что Иван Макарович нарочно запутывал дорогу, пересаживаясь с одного трамвая на другой. Затем они шли дворами. Потом через какой-то сад. Маврик шел подчеркнуто потупившись. И вот они остановились у дверей. Иван Макарович позвонил. — Здравствуйте, Иван Макарович, — встретила их немолодая женщина. — Проходите. Проходите, — повторила она, закрыв входную дверь. — Очень приятно. Здравствуйте, молодой человек. Когда Иван Макарович ушел в глубь квартиры, до Маврика донеслось: — Пусть они поговорят там, а мы — здесь. Незнакомая женщина, оказывается, знала не только Маврика, но и Всеволода Владимировича Тихомирова, и печальную историю показа туманных картин в нагорной школе, и даже его тетю Катю… Прошло минут двадцать или более. Послышались торопливые шаги. Открылась дверь. На пороге появился невысокий человек с добрыми смеющимися глазами. — Здравствуйте, товарищ Толлин! Теперь вы можете смотреть на меня сколько угодно, чтобы вам было что рассказать своей тетушке Екатерине Матвеевне и, в первую очередь, Ильюше и Санчику… Смотрите же, — повторил он, — смотрите со всех сторон. — Звонко расхохотался незнакомый человек, и Маврикий окончательно понял, кто с ним разговаривает. Маврик не помнит, как он вышел, на чем они возвращались на улицу Пятая рота в квартиру, где иногда ночевал Иван Макарович, что было тоже как-то непонятно. Кругом свобода, а они вынуждены жить не то что подпольно, но все же как-то настороженно. Царь свергнут, а скрываться приходится почти как при царе… Какой бы прекрасной-распрекрасной, величавой-развеличавой ни была Нева, все же она не похожа ни на одну из тех рек, которые знал и любил Маврик. У Невы нет тех привычных берегов, которые позволяют завязывать отношения с рекой. Рыболовные. Купальные. Лодочные. Нева, заключенная в гранитные берега, не позволяет даже пристать к берегу или отчалить от него в лодке. Да и не справиться, наверно, веслу с ее течением. Несомненно, и у Невы есть нормальные берега и отмели. Но где искать? Отправиться вверх по течению? Не такое время. Говорят, против Керенского поднялся пулеметный полк. Интересно бы посмотреть, как это бывает. Облокотившись на гранитное окаймление берега, Маврикий разглядывал Петропавловскую крепость, смотрел, как переламываются пароходные трубы перед тем как судну пройти под мостом, думал, как хорошо бы стать чайкой с сильными крыльями, слетать в Мильву, искупаться в пруду и вернуться в Петроград. «Взвейтесь, соколы, орлами», — услышал мечтатель. Оглянувшись, он увидел женщин в солдатской форме с винтовками на плечах. Непривычное зрелище. Стриженные наголо. В фуражках. Какое-то чрезмерное размахивание руками и не пение, а кричанье: «Полно горе горевать. То ли дело под шатрами в поле лагерем стоять…» Маврик подбежал, чтобы рассмотреть лица. Одна из женщин, мигнув Маврику, сделала такое охальное движение, что тот испуганно отвернулся. Расстроенный поплелся он к остановке и снова встретился с ротой солдат-женщин. Они также размахивали руками «вперед до приклада, назад до отказа» и пели: Поющие взвизгивали, подсвистывали, опошляя и без того пошлую песню. Маврикий недоуменно смотрел на женщин, «печатающих шаг» так шумно, будто приглашая всякого встречного обратить на них внимание. Не сразу Толлин узнал в приземистой, коротконогой женщине, в тесной солдатской одежде, свою бывшую учительницу Манефу Мокеевну из Нагорной церковноприходской школы. Неужели это та самая Манефа, которая избивала учеников, с которой связан такой тяжелый второй класс… Она! Сомнения нет. Какое же может быть сомнение, когда, увидев своего давнего ученика, Манефа чуть не подавилась разухабистым словом песни. Но почему ей стыдно? Если женские батальоны созданы во имя высоких патриотических идей защиты отечества, то почему стыдно Манефе быть солдатом? Стоит ли задумываться, Маврикий Толлин, почему Манефа решила вычернить свои стриженые волосы, подрумянить пухлые щеки и горланить: «Да здравствует душка Керенский». Есть в жизни явления, над которыми не следует задумываться. Они не стоят этого. И даже презрительное упоминание об этих явлениях делает им честь… Вернувшись в комнату при казармах ГАУ, Маврикий услышал: — Для Керенского это предупреждение об отставке. — Как вы можете так, Степан Петрович, — заметно волнуясь, возразил отчим. — У них же полк. Хотя и пулеметный, но всего только полк. А у правительства — армия. Понимаете, армия. Множество полков. — А сколько из них надежных? — не унимался их сосед по комнате, военный инженер Суворов. — Поживем — увидим, — хотел прекратить спор Непрелов. — Думаю, что жить осталось не так долго, Герасим Петрович, чтобы многое понять и увидеть. Суворов не ошибался. Ночь в городе была беспокойная, а день и того более… Казалось, весь Петроград, все жители, все солдаты и матросы вышли на главные улицы города. Выскочив из своего двора на Литейный проспект, Маврик пытался проникнуть в ряды демонстрантов, но каждый раз его оттесняли: «Ты куда?», «Ты зачем?», «Это еще что?» Протискиваясь стороной меж зевак, толпящихся на панелях, он увидел знакомое лицо и знакомое название корабля на бескозырке. Это же кумынинский зять Василий Токмаков! — Вася! Васюта! — закричал Маврик, надеясь, что знакомый матрос возьмет его в свои ряды и он пройдет с демонстрантами по Невскому. Пройдет, как когда-то в Мильве шел он через плотину с рабочими и пел «Отречемся». Но Токмаков не слышал Маврика. Не может быть, чтоб похожее лицо совпало с названием корабля. Маврик собрал все силы, приложил на манер рупора руки к губам и… И раздался выстрел. Маврик видел, как из верхнего окна сверкнул огонек. Он даже видел лицо и погоны стреляющего. Выстрел повторился. Перед Маврикием упала девочка, он нагнулся к ней, но почувствовал боль в плече. Кто-то схватил и поволок его в подъезд. Ему что-то говорили, но ничего нельзя было разобрать. Началась беспорядочная стрельба, падали демонстранты… Маврик лишился чувств не от потери крови, не потому что ранение было серьезным. Он испугался. Очнулся в аптеке, неподалеку от подъезда, где его ранили. Там же сидела девочка с перевязанной рукой. Она, как и Маврик, могла идти. Но их задержали. Ждали экипажа из какой-то редакции. Наконец экипаж пришел. Девочку и Маврика провели дворами и в незнакомом переулке усадили в экипаж. — Несчастные жертвы варваров! Маленькие герои, — не то восхищался, не то горевал провожатый. — Ах, ах! — но в сочувствии сквозила радость. — Куда вы нас везете? — Прежде в редакцию, а потом, когда утихнет это Мамаево побоище, доставлю домой. Это уже не устраивало Маврика — отчим предупреждал не совать свой нос куда не надо. Боязно было показаться ему в таком виде. Карета остановилась у очень красивых дверей с зеркальными стеклами. Его и девочку понесли на руках. Буквально на руках. — Мы так беспокоились, успеете ли вы к верстке номера, — пристал толстяк с фотографическим аппаратом. — Я пойду сам, — потребовал Маврик, и его провели в кабинет с огромным письменным столом и множеством кресел и стульев вдоль стен. На стульях мужчины с записными книжками. — Вот они, жертвы большевицкого террора, большевицкого расстрела мирного населения, — напирая на букву «ц», произнес стоявший за столом господин с бакенбардами. Защелкали аппараты. Очень солидные и очень почтенные на вид и, кажется, не все русские люди присаживались перед Мавриком и незнакомой девочкой, становились на колени, торопясь сделать как можно больше снимков. Маврик долго не понимал, куда он попал и что от него хотят. Но большой ростовой портрет Керенского, французская и какая-то еще речь фотографирующих его, наконец, вымысел о большевиках, которые якобы стреляли в него и в маленькую девочку, подсказали, как надо вести себя. — Как вас звать, молодой человек? — спросил господин с бакенбардами. Маврикий замялся. А потом нашелся и ответил: — Калужников. — Прелестно, а как ваше имя? Имя придумать было легче. — Матвей. — Очаровательно, — похвалил важный господин и обратился к девочке — А ваше имя? — Я хочу домой, — и незнакомка громко заплакала. Ей подкатили кресло. В такое же усадили «Матвея Калужникова». И человек с бакенбардами принялся лихо, увлеченно врать. Оказывается, вооруженные большевики, запугивая мирное население, преданное законному Временному правительству, стреляли и в детей. Так, господин Калугин… простите, Калужников… — Нет. В меня стрелял с верхнего этажа юнкер. — Как юнкер? Какой юнкер? Позвольте, молодой человек, вы этого не могли видеть. — Не могли, — присоединился тот, кто привез их в дорогом экипаже. — Я видел фуражку и юнкерские погоны, — твердо повторил Маврик. — Позвольте, позвольте, как вы могли различить их, стоя внизу? — Юнкерские погоны нельзя спутать ни с какими другими, — не отступал от своего Толлин. Потому что он на самом деле видел погоны и кокарду стрелявшего. Девочка ничего не видела. Но и она сказала, что стреляли сверху. Наступили те самые неловкие минуты тишины, которые говорят выразительнее слов. И, словно спасая положение, в открывшихся дверях появились солдаты с красными крестами на белых нарукавниках. Они внесли на носилках раненого казака, повторившего несусветную чепуху о большевиках, «стрелявших на все стороны и куда ни попадя». Снова защелкали затворами фотографических аппаратов. — Вы свободны, господин Калугин, — теперь уже нарочно переврал фамилию господин-лжец, — и вы, девушка, забывшая свою фамилию. Жаль, очень жаль, что вы не так дальнозорки. Слава, молодой человек, уже завтра могла бы поднять вас на свой гребень и вами гордилась бы вся Россия и ее союзники… Плечо болело недолго. Пуля хотя и прочертила длинную, но поверхностную царапину. Фельдшер при казармах ГАУ заменил перевязку клейкой «заплаткой», велел, однако, руку держать на перевязи. Куда теперь? Иван Макарович не мог не быть на демонстрации. Жив ли он? А вдруг и его?.. И Маврик побежал к дворцу Кшесинской, надеясь если не увидеть Ивана Макаровича, так хотя бы спросить матроса у входа, что теперь будет дальше? Ни Ивана Макаровича, ни матроса, который мог бы что-то ему сказать, не было. За них ответили юнкера и какие-то особенно упитанные солдаты, занимающие сейчас особняк Кшесинской. — Теперича им пришел каюк, — внушал один фельдфебель другому, тоже переобувавшемуся тут же на панели у дворца. — Нынче они все в бегах. А Ленина-то, в случае чего, приказано без суда. На месте. Маврикий отправился на Пятую роту. Куда же еще. Тихомировых наверняка не было на прежней квартире. Коли идут аресты большевиков, так уж Валерия Всеволодовича не оставят в покое. Только не таков он, чтоб попасться в ловушку. Добравшись до Пятой роты, Маврикий пошел медленнее. Проходя мимо окон комнаты Ивана Макаровича, он ничем не показал, что имеет отношение к этому дому, к этим окнам. Но решил ходить туда и сюда до тех пор, пока это будет возможно. А если кто спросит, зачем он тут прогуливается, — ответ простой. Он ждет одну гимназистку. А какую, кто она, это уж, извините, никому нет дела. Ему достаточно лет, и он имеет право назначать свидания где ему вздумается. Пройдя так раз пять или шесть, Маврик услышал: — Погодьте тут. Я выйду. Вскоре вышла та самая старушка, которая окликнула его из открытого окна. — Ён сказал, ежели ты придешь к нему, так вот записка. Здесь ему жить больше не с руки. На клочке бумаги было записано каракулями: «У Казанского собора. Нечетные дни. Семь вечера». День был нечетный, а времени только пять. В садике неподалеку от памятника Барклаю-де-Толли Маврикий облюбовал скамеечку и решил ждать. А что делать? Не может же он уйти от своего нетерпения и торопливости. И чем плохо прийти раньше. Хуже, когда опаздывают. Рядом сел пожилой человек в форме швейцара. Уставившись в газету, заговорил полушепотом: — Теперь опять нужно прятаться. Поэтому я как незнакомый с незнакомым начну с тобой разговор. — И тем же знакомым голосом громко спросил, указывая в газету: — Молодой человек, как понять это слово — коалиция? Маврик принялся объяснять. Завязался «естественный» разговор. Иван Макарович сообщил адрес Елены Емельяновны. Теперь она жила одна с четырехлетним Владиком и няней. Найдя Ивана Макаровича, а затем Елену Емельяновну, Маврик почувствовал себя тверже на земле. Наверно, так же и Владимир Ильич переменил адрес и надел другую одежду, может быть, ходит по улицам и его никто не узнает. Спрашивать о Владимире Ильиче Маврик считал бестактным. А то, что он был жив и здоров, было ясно по каким-то словам, вовсе даже и не имевшим отношения к Владимиру Ильичу. Маврик ни на минуту не сомневался, что Иван Макарович и неизвестно где теперь живущий Валерий Всеволодович встречаются с Владимиром Ильичем. И однажды ему подсказало это, кажется, само сердце. Незадолго перед возвращением в Мильву Ивана Макаровича потянуло за город. — А здесь ведь тоже есть знатная рыбалка. И озера, брат, не хуже мильвенского пруда. Начав разговор как бы между прочим, Иван Макарович предложил завтра же попытать рыбачью удачу. И как-то вдруг нашлись сачки, удилища и многое другое. На этот раз они встретятся на Невском, у знаменитого дома Зингера, компании швейных машин. Подумать только, какой дом, с таким куполом, а на куполе земной шар. Весь земной шар шьет на машинах Зингера. Он теперь не унывает, надеясь, что в России будут прежние порядки, по-прежнему торгует машинами в рассрочку. Иван Макарович пришел точно. Как всегда начались пересадки с трамвая на трамвай и там, где они совершенно не нужны. Вокзал. Поезд подан. — Нам в пятый вагон от хвоста, Маврик. В пятый так в пятый. Сели. Пассажиров мало. Перед самым отходом вошел Валерий Всеволодович. Небритый, в каких-то допотопных очках, он походил на тех, кто живет ловлей и продажей птиц, добывает деньги рыболовным крючком, а иногда торгует собранными грибами. При нем было небольшое складное удилище и охотничья сумка. Разговор с Иваном Макаровичем он начал как посторонний, но как рыбак с рыбаком. Оказалось, что им по пути. — Чуть не проехали наше озеро, — указал за окно Иван Макарович. Маврик прочитал название станции. «Разлив». Странное какое-то название, совсем не железнодорожное, а — речное. К озеру шли тоже как-то не по прямой. Наконец добрались до места. Там оказался еще один. Тоже из «незнакомых». Видимо, из таких же незнакомых, каким был Валерий Всеволодович. Началось торопливое разматывание лесок. Нетерпеливое насаживание червей. Клева никакого. Еще бы. Полдень же. Но как скажешь об этом, если рыбная ловля напомнила давнюю рыбалку на реке Омутихе, когда Валерий Всеволодович покидал Мильву, уезжая к Владимиру Ильичу. Вот и теперь, кажется, та же старая маскировка. Третий, неизвестный Маврикию рыбак, предложил, показывая неизвестно куда: — А не попытать ли нам счастья там? — Я готов, — согласился Валерий Всеволодович. — А вы тут не пропускайте рыбу. И если начнется клев, дайте знать. Дальше берега не уйдем. У Маврика радостно заколотилось сердце. Он почему-то покраснел. — Не зевай, не зевай, — крикнул Иван Макарович. — Нет, это мне показалось… Клева окончательно не было. Но рыбаки настойчиво следили за поплавками. Часа два. Наконец вернулся Валерий Всеволодович. — А где тот? — Остался ждать вечернего клева. Пошли. Возвращались молча, будто боясь, что их услышит трава, кусты или дорога. Значит, жизнь идет, борьба продолжается, надежды не потеряны! Хотелось только спросить об одном — зачем брали его. Как зачем? Неужели непонятно. Для большей маскировки. Все правильно. И если будет нужно, он готов снова отправиться ловить рыбу на озеро Разлив и ничего не поймать в нем. На станции Валерий Всеволодович сел в другой вагон. Так, видимо, было нужно. А Маврику не терпелось успокоить Елену Емельяновну. И зайдя к ним проститься, Толлин многозначительно произнес: — Уверяю вас, Владик ни за что на свете не узнал бы сегодня своего отца. — Ты неисправим, Маврик, — рассмеялась Елена Емельяновна, — спасибо тебе, родной. Обиженного Владика увела няня. И тут Маврик решился. — Елена Емельяновна, — начал он, — когда будет прогнано Временное правительство и когда Владимиру Ильичу не нужно будет скрываться? Елена Емельяновна ответила не сразу, но определенно: — Скоро. Очень скоро. «Очень скоро», — повторял про себя Маврикий. Но минул месяц, другой, третий… Теперь уже на исходе октябрь, а правят все те же министры-капиталисты. Маврикию необходимо снова задать прямой вопрос: — Когда же все это кончится?.. И он задаст этот вопрос. Он разыщет своих. Он их найдет, как бы ни был велик город… А пока: Здравствуй, дорогой Петроград! Здравствуй, милый Невский! Здравствуй, Литейный! Здравствуйте, Степан Петрович! — Вот вы говорили, что мы не увидимся, а мы увиделись! Как я рад встрече с вами, — говорил Маврикий, здороваясь со Степаном Петровичем Суворовым, жившим в той же комнате при казармах ГАУ, что и отчим Маврикия. — И я рад встрече с тобою в такое счастливое время, дружище. Ты не узнаешь Петрограда. Раздевайся… Подсаживайся к столу. Герасим Петрович сейчас придет. Какой тяжеленный тючище! Так встретил Маврикия военный инженер Суворов. По-иному отнесся к приезду пасынка вернувшийся из военной лавки Герасим Петрович: — В такое время, когда все начинено порохом, приехать в Питер — надо иметь голову. Как только Люба пустила тебя… — Маме очень хотелось, — оправдывался Маврик, — очень хотелось знать, как ты… И потом же, окорок, мед и масло… Разве можно было все это послать по почте. Герасим Петрович заметно помягчел, когда Маврикий положил перед ним отформованные кружки масла, а на кружках долгожданное рельефное изображение упитанной, с большим выменем коровы, а вокруг коровы красивыми, так же рельефными отчетливыми буквами значилось: «МОЛОЧНАЯ ФЕРМА БР. НЕПРЕЛОВЫХ». Сбылась мечта. Молодец Сидор. Наверно, ему Григорий Киршбаум по старой памяти вычеканил форму. Так славно получилась корова. Она, как и медведь на плотине, будто тоже улыбается, глядя с кремоватых аппетитных кружков сливочного масла. — И уже есть в продаже? — спросил Непрелов пасынка, указывая на кружки. — Да, — живо принялся отвечать Маврик и спохватился, — только не в кружках. Чтобы скрыть фамилию. Одного били в Мильве за масло. Туесова. Помнишь лавчонку у собора? — За что же его и кто? — Женщины. За то, что взвинтил цену. — А-га-га… Ну да… Несомненно, — изменял направление неудобного разговора Герасим Петрович. — И правильно сделали. Не обдирай. В Петрограде тоже наказывают подобных обдирал. А это, — указывая на кружки масла, сказал Непрелов, — я снесу в ГАУ и покажу друзьям. Устраивайся и располагайся. Непрелов жил в комнате, рассчитанной на четверых офицеров, но жили только двое. Маврикий занял ту же койку, на которой спал летом. Жарким памятным летом тысяча девятьсот семнадцатого года. Дождавшись, когда отчим дочитает письмо от матери, Маврикий сказал, что ему нужно сделать множество покупок для товарищей, просил не беспокоиться, если он задержится. — Только не лезь в каждую свалку. Теперь схлопотать пулю стало еще проще, чем два-три месяца тому назад, — предупредил Герасим Петрович. — Учти, что я возвращаюсь поздно вечером. Много работы. Большая работа. Огромная работа. Вот такие кипы бумаг. Страниц по четыреста. Иногда приходится засиживаться чуть ли не до утра, — говорил Герасим Петрович, будто боясь, что пасынок не поверит сказанному. — Приходится сидеть не только в Главном управлении, но проводить ночные ревизии на складах… Очень-очень трудной стала теперь работа. Чуткий пасынок, стараясь думать об отчиме как можно лучше, все же смутно догадывался о том, чего так нескрываемо боялась его мать. И не зря — отчим очень красив. При такой выправке и при таком росте нельзя оставаться незамеченным тоскующими женщинами, каких много в Петрограде. У отчима так ослепительно белы зубы. А у мамы вставные. Они тоже сверкают, но это не ее зубы. Ах, мама, мама, ведь ты знала тогда, выходя замуж, что он моложе тебя на семь лет… Впрочем, как можно судить мать. У нее же были с ним счастливые годы… — Ключ там, Андреич, — сказал Непрелов, застегивая новую, очень хорошо сшитую офицерскую шинель. Ничего не скажет Маврикий о своих догадках матери. Зачем ей знать о том, что лучше всего скрыть. Скрыть — то есть солгать. А что же делать, если ложь тоже иногда бывает святой. Рассуждения недолго занимали Маврикия. Манил город. Звали улицы. Тянуло на Неву. Нет, грех тебе, Маврик, жаловаться на жизнь. Ты счастливец. Ты снова увидишь, как неистощимая Нева щедро дарит свои могучие воды Балтийскому морю, будто у нее круглый год половодье. На Неву нельзя насмотреться. Можно устать, стоя на берегу, но наглядеться на нее невозможно, как и на город, по улицам которого чуть ли не каждый раз проходишь заново. Проспекты, мосты, знакомые и дорогие сердцу дома воскрешают июльские дни. Вот она, аптека, где перевязывали его. А вот окно, из которого стрелял юнкер. Ну, а уж Исаакий-то, Невский, Гостиный двор — куда они денутся. На торцовых шестигранниках нет пятен крови, пролитой безвестно похороненными петроградцами. Дожди и метлы дворников уничтожили следы июльского расстрела. Но все равно эти пятна крови, эти мертвые тела рабочих, матросов, солдат, женщин — в глазах Маврика. Мог бы и он быть похороненным на каком-нибудь из кладбищ, если бы пуля попала чуть ниже и немножечко правее. Нужно поскорее найти Ивана Макаровича. Нашел ли его Кулемин? Наверно, нашел. Кулемин взрослый, стойкий, проверенный товарищ. На него можно положиться. Наверно, у него более подробные сведения о том, кто и где. Хотя сейчас не то что в июле. Все время встречаются вооруженные отряды рабочих. Наверно, это и есть отряды Красной гвардии. Самое правильное — отправиться на квартиру к Елене Емельяновне. Там он наверняка узнает об Иване Макаровиче. Пришел. Позвонил. Придумал, на случай провала, спросить, где живут Агафоновы, или Кривоноговы, или Сергеевы. Не все ли равно, кого спросить. Дверь открыла Елена Емельяновна. Она раскрыла объятия и радостно сообщила, не поздоровавшись с Мавриком, как будто они виделись сегодня: — Теперь уже скоро. Иван Макарович и Валерий в Смольном. — А где Всеволод Владимирович? — Он уехал в день приезда. Потому что сейчас… Сейчас небезопасно и ему и Володьке находиться в Петрограде. Елене Емельяновне разговаривать с Маврикием было некогда. — Ты извини меня. У нас совещание… А в Смольный попасть отсюда очень просто… — И она назвала номера трамваев. Маврикий направился в Смольный. Он слышал о нем, но не представлял его. Смольный — это же чуть ли не город, где можно разместить множество народа. — Ба-а! Мильва! Здравствуй! — услышал позади себя Маврикий и увидел матроса в черном бушлате. — Не узнаешь? — Нет, — смущенно признался Маврик и тут же вспомнил веселого связного береговой службы. — Узнал! — То-то же… А я теперь тут. В наряде. — Я очень рад. Значит, вы мне поможете… — Он еще спрашивает. Говори. Говорить много не пришлось. Не пришлось и долго искать Ивана Макаровича. И теперь Маврикий, очутившись в объятиях Бархатова, как бы вводился этим в Смольный, становясь парнем, заслуживающим доверия. — Куда теперь я тебя… — забеспокоился Бархатов. — И отпустить, глядя на ночь, не могу. И здесь оставаться тоже не просто, хотя и надежнее. В эту минуту проходил мимо парень в стеганке. — Сима, — окликнул его Иван Макарович, — где отец? — Ушел с отрядом. — А ты что? — А я ни что. Кипяток кипячу в кипятильнике. — Тогда вот тебе еще один кипятитель. Знакомься. Сима с радостью протянул руку своему сверстнику. Маврикий узнал, что Сима Лопухин — сын командира большого красногвардейского отряда. Его мать с младшим братом и сестрой в деревне. Дома пусто. И Сима перебрался к отцу в Смольный. — Ты уж извини, Кудрикий. Сегодня такой день. Не теряйся. Сказав так, Иван Макарович поспешил на зов рабочего в кожаной тужурке. — Съезд! — сказал Сима. — Ты понимаешь, съезд рабочих и крестьянских депутатов. Второй съезд. Видишь, сколько уже понаехало. — Вижу. Население Смольного было и без того пестрым по своей одежде. А прибывающие на съезд вносили новые краски. Здесь можно было услышать говор всех губерний и национальностей, представляющих собою будущий, начинающийся здесь Союз Советских Социалистических Республик. В эти дни, в этих стенах зарождалось все, что потрясет мир и станет славой и гордостью народов первой страны социализма. Все как перед взрывом… В руках Маврикия газета «Рабочий путь». В ней он трижды перечитал о том, что Временное правительство должно быть свергнуто и власть должна перейти в руки Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Говорят, что на помощь идут корабли Балтийского флота. А матрос, находившийся там же, в коридоре Смольного, назвал крейсер «Аврору». У Маврикия готово выскочить сердце. Нигде не обходится без мильвенцев. Он вспомнил, что на бескозырке мужа старшей дочери Кумынина Василия Токмакова было написано «АВРОРА». Не может же быть какая-то другая «Аврора». Было уже очень поздно, когда Сима Лопухин дернул Маврика за рукав и, волнуясь, сказал: — Смотри, смотри… Владимир Ильич… Маврикий увидел Ленина в спину, но все равно узнал и… И все смолкло для него. Все куда-то кануло. Он видел только уходящего Ленина. Нестерпимо хотелось крикнуть: «С приездом, дорогой Владимир Ильич…» Но что-то, какие-то мускулы так сжали его горло, что Маврикий сумел выдохнуть только одно слово: — Наконец-то… Не услышав сказанного им, он снова оказался в море людей, в море шумном и волнующемся. Владимир Ильич уходил дальше и дальше, куда-то в глубь коридора. За ним замыкалась толпа, как бурлящая вода за кораблем. Толлин снова ушел в свои мысли, не слыша и не видя окружающих. Если Владимир Ильич здесь — значит, все страшное позади. Значит, настает такое время, когда люди будут жить в мире и дружбе. Как братья. Как Санчик, Ильюша и он — Маврикий Толлин. И наступит царство труда. Социализм. Наступит сразу же. Не позднее того месяца. Ноября. В это он свято верил. И ничто не могло поколебать эту веру и помешать его торопливому романтическому воображению видеть и ощущать всем своим существом этот мир труда, мир равных. Он не мог, да и не захотел допустить, что революции, которая уже началась в эти октябрьские дни, нужно будет пройти через тяжелейшие годы, преодолеть чудовищное сопротивление извне и внутри страны. В его пылкой душе и наивно-восторженном мышлении не могла появиться даже тень сомнения: а не ошибается ли он, не слишком ли упрощенно-радужно рисует себе картину переустройства жизни? И уж конечно ему невозможно было предвидеть, что за это упрощенное видение ему придется очень дорого заплатить. А пока он счастлив, окрашивая окружающее в розовые и голубые цвета. И он совершенно убежден, что теперь будет все не просто хорошо, а изумительно хорошо и никакая тучка не омрачит безоблачное благополучие. Придя в себя, Маврикий снова услышал шум. Может быть, он не умолкал. Маврикий опять слышал обрывки фраз. И из этих обрывков можно было понять, что восстание уже давно началось. Уже взяты Центральный телеграф, вокзалы и банк. Это очень хорошо, что взяты вокзалы и банк. Керенский, значит, не удерет по железной дороге и не украдет из банка деньги. Неплохо бы сейчас Маврикию тоже участвовать в каком-нибудь взятии. Но разве возможно нарушить слово, данное Ивану Макаровичу. Как хочется спать и как это глупо. Ведь можно проспать все. И Маврик проспал, если не все, то многое. Они прикорнули с Симой на дровах в теплой комнатушке, где стояли кипятильники. Его разбудили слова молитвы. — Слава тебе, пресвятая богородица, слава тебе, — молилась пожилая женщина, которая пустила молодых людей прилечь на дрова. — Тартар им и преисподняя, — провозглашала она, крестясь на темный угол, в котором Маврикий и проснувшийся Сима заметили маленькую эмалевую иконку богородицы. — Это правда? — осторожно спросил Маврик, когда женщина кончила молиться. — Как же не правда, мальчишечки, — с охотой отвечала она. — Теперь везде наши и повсюду свои. Так Маврикий из уст молящейся женщины услышал первую весть о победе революции. Вскоре ему посчастливилось услышать подтверждение о победе, которое потом повторилось тысячами телеграфных аппаратов. — Сима Лопухин будто родился в Смольном. Здесь он чувствовал себя как в родном доме. Маврик восхищался его способностью все знать и повсюду проникать. Он показывал Толлину и называл имена сподвижников Ленина, которые потом вошли в историю и которых тогда невозможно было запомнить. Утром 25 октября воззвание, написанное Лениным, о чем совершенно твердо знал Сима Лопухин, извещало: «Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки Петроградского Совета Рабочих, и Солдатских депутатов Военно-Революционного Комитета,? стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона». — Сбереги, — сказал Сима, подавая листовку-воззвание Маврикию, и тут же сообщил: — Сейчас побежим слушать Ленина. Сказано было это Симой так твердо, что Маврикий не стал переспрашивать, куда нужно бежать и где будет выступать Владимир Ильич. Сима провел Маврикия обходными путями в большой зал, переполненный народом, и шепнул: — Давай притаимся тут. Не бойся. Не выгонят… Сказав так, они услышали: «Ленин, Ленин…» — и тут же увидели его. У Маврикия, кажется, снова остановилось сердце, и снова стало трудно дышать, а потом сердце стало биться ровно-ровно и дышалось легко. Маврикий и Сима Лопухин, хотя и очень внимательно слушали Владимира Ильича, говорившего о задачах власти Советов, но все же не понимали и половины сказанного. Не понимали не только потому, что им были даже неизвестны некоторые слова доклада, но главным образом потому, что желание видеть Владимира Ильича, наблюдать за каждым его жестом, движением, поворотом головы было для них важнее всего остального. И, слушая Ленина, они слышали главным образом самый голос, его тембр, звучание, а не слова, произносимые этим голосом. Маврикий не помнит, сколько времени он простоял здесь в углу зала, зажатый солдатами и красноармейцами. Его нашел и вывел отсюда Иван Макарович. — Ну, вот, — сказал он, — ты и получил ответ на свой вопрос. И тебе ответил не кто-нибудь, а сам Ленин. — Да-а, — рассеянно подтвердил Маврикий, все еще находясь под впечатлением виденного и слышанного. Тогда, в этот день, 25 октября 1917 года, Маврикий не сумел бы повторить ленинские слова, прозвучавшие на весь мир: «Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, свершилась». Зато потом, когда сказанное Владимиром Ильичем стало достоянием миллионов, Маврикий был убежден, что эти слова запечатлелись в его сердце там, в Смольном. Свидание с Иваном Макаровичем было опять коротким. Оно и не могло быть иным. До Маврикия ли ему, когда еще не взят Зимний дворец, когда еще революция в самом разгаре. Все же Бархатов улучил минуту и проводил Маврикия. — Смотри, — наказывал он, — юнкера еще не разоружились. Чуть что — в подъезд. Если понадоблюсь, найдешь меня здесь. А теперь беги. Будь счастлив, — Иван Макарович чмокнул племянника в щеку. — Теперь все будет хорошо. Не сразу, но будет… Беги!.. На улицах почти не было слышно стрельбы. Часто встречались патрули. Задерживали встречных. Проверяли документы. На Маврика никто не обратил внимания. А жаль. Он бы мог сказать, откуда он идет и кого сегодня слышал. Но его никто и ни о чем не спрашивал. Зато дома его не спрашивали, а допрашивали. И он рассказал все как было. — Иван Макарович не позволил мне идти вчера ночью под пулями. И я ночевал в Смольном. А потом я пошел слушать Владимира Ильича Лени… — «на» ему договорить не пришлось. Отчим ударил его по лицу. — Недоносок! — крикнул он своим и без того высоким голосом, который при крике переходил в клич какой-то ночной птицы. — Я покажу тебе… — Далее он произнес похабные слова, которые не раз приходилось слышать Маврику от чужих и незнакомых людей. Слышать же их из уст человека, которого он называл «папа», было невыносимо больно и невыразимо стыдно. А отчим, распаляясь, избивал пасынка, что называется, «за старое, за новое и за три года вперед». Теперь он ему был ненавистен, как примыкающий к тем, кто рушит все, что так долго лелеялось, накоплялось и создавалось. Непрелов бил пасынка и за ферму, которая, кажется, тоже подвергалась опасности вместе с Зимним дворцом. Маврикий задыхался от неожиданности и обиды. Герасим Петрович, испугавшись, что нервный мальчишка может кончиться, кинулся к кувшину с водой и плеснул из него на посиневшее лицо пасынка. — Вы подлец, Герасим Петрович, — послышался голос за спиной Непрелова. Он увидел своего сожителя по комнате Суворова. — Я щажу вас при пасынке, не называю вас худшими словами, которых вы стоите. Степан Петрович, говоря так, был уже возле Маврика. Он утирал его мокрое от воды лицо и внушал: — Взять себя в руки, взять… Сейчас нельзя падать духом… Нельзя… Окружен Зимний дворец… Окружен, ты слышишь… — Да-а, слышу, — начал часто, глубоко дышать Маврикий. — И очень хорошо… Твой старый друг Александр Федорович Керенский в ловушке. Герасим Петрович молчал. Ему тоже было трудно дышать. Неужели рухнет последнее… Неужели не успеют подоспеть в Питер надежные войска, пока еще держится в Зимнем дворце Временное правительство. Снова наступал вечер. Снова наступала тревожная ночь. «Аврора» вошла в Неву, это уже теперь точно. Об этом сказал Степан Петрович Суворов. Вася! Василий Токмаков! Выручай! Не подведи миль-венцев! Пальни по Керенскому! И матрос Василий Токмаков не подвел. Пусть не он, а другие произвели выстрел с «Авроры», но Маврикий видел «Аврору» через кумынинского зятя Василия. Еще не было десяти, как грянул выстрел совсем близко от Литейного проспекта. Это был выстрел не разрушения, а созидания. Выстрел-сигнал, выстрел-призыв. Ему не отзвучать в поколениях. Священным он будет в веках потому, что этим выстрелом-символом начался новый счет годам. Откуда обо всем этом мог знать Маврикий, да и многие другие. Великое чаще всего бывает простым и обыкновенным… Однако в грандиозные исторические свершения нередко вкрапливаются комические подробности. В эту ночь «сын русской революции», нарядившись чьей-то дочерью, путаясь в юбках, покинул свое Временное правительство и дунул в Псков, чтобы оттуда начать возвращение невозвратимого. Об этом люди узнают позднее, а теперь визжат побросавшие оружие стриженые искательницы острых ощущений и похождений из батальона, верного неверному Керенскому. Поднявшие руки женщины в гимнастерках обещают вознаградить победителей, если они пощадят их жизнь. А до их жизни теперь мало кому дела. Их никто не трогает: они никому не нужны. Юнкера еще пытаются сопротивляться, но те, что поумнее, давно валяются в ногах у солдат и матросов. И кому, спрашивается, они верили. Как можно было ничто принять за что-то. Хмурый полулежит на своей койке Герасим Петрович Непрелов. Он уже сумел объяснить пасынку свое поведение нервным возбуждением. Теперь со всеми нужно быть если не в миру, то хотя бы не в ссоре. И такой щенок может отправить Герасима Петровича в могилевскую. Если уж посторонний человек Суворов так защищал пасынка, то что можно ждать от Бархатова. Маврикий не простил и не простит отчиму побоев, но ведь он муж его матери. С этим приходится считаться. Да и не так уж много дней остается жить вместе. Вернется он в Мильву, поступит работать на завод. Переедет жить к тете Кате, и у них будет та самая семья, которая виделась ему в первый приезд Ивана Макаровича в старом дедушкином доме. Утром, когда на отрывном календаре в комнате казармы еще не был оторван листок 25 октября, а было уже 26-е, пришел Степан Петрович и сказал: — Временное правительство арестовано… — Этого и следовало бы ожидать, — сказал с какой-то угодливостью Герасим Петрович. Суворов зашел ненадолго. Он взял свой чемодан, заплечный мешок и сказал: — Прощай, товарищ Толлин. Желаю тебе расти в том же направлении. А вам, — обратился он к Герасиму Петровичу, — желаю правильно понять и оценить то, что произошло вчера и сегодня. Прощайте. Ухожу командовать артиллерийским дивизионом. Долго было тихо в комнате после ухода Суворова. Ни Маврикию, ни Герасиму Петровичу не хотелось начинать разговор. Да и не о чем было разговаривать. Все сказано и в этой комнате, и за ее стенами. Что было, того уже нет, а что будет, никто не скажет. Значит, не о чем и говорить. Однако же нельзя было все время сидеть молча. — Вот что, товарищ Толлин, — не своим голосом заговорил Герасим Петрович, — здесь нам делать больше нечего. Мы уезжаем отсюда сегодня. Сейчас же. И сейчас же, не медля ни минуты, он поднялся, снял с вешалки свою шинель, не спеша, но как-то очень быстро, будто он уже не раз это делал, срезал свои погоны. Затем сорвал с фуражки кокарду и тоже, как и Степан Петрович, взял свой такой же чемодан. Машинально открыл его, потом так же машинально закрыл, а затем сказал: — Одевайся! Гимназическая шинель останется здесь. Товарищам. Наденешь этот ватник. И в комнате казармы остались ненужные теперь вещи. Зеркало. Ремень для правки бритв. Несколько книг на полке. Стаканы и чашки. Две тарелки. И кошка. Она была неизвестно чья, но чаще всего находилась в этой комнате. Кошка хитро прищурилась, глядя на одевавшегося Герасима Петровича. Прищурилась и мяукнула что-то недоброе. Наверно, это все показалось Маврикию, у которого, как он теперь знал и сам, кое-что было сдвинуто, кое-что недовинчено, а некоторое, наоборот, перевинчено в его голове. И тут удивляться нечего. Герасим Петрович, у которого было все на месте и все довинчено, крикнул кошке: — Брысь ты, окаянная! Все равно не сбудется твое мярганье. Кошка получила за недобрые предсказания хороший пинок. Герасим Петрович предупредил дорогой Маврикия: — Мы зайдем к швее, которая обшивала офицеров ГАУ. Белье и все такое. Там я приведу себя в дорожный вид, а ты поговоришь с ее матерью. Очень образованная женщина. Женщина-фельдшер. Если принять во внимание, что природа, обделив Толлина ростом, не была скаредна во всем остальном, то нетрудно понять, почему Маврикий заподозрил, что эта женщина не шила белья офицерам ГАУ. Белье выдавалось господам офицерам в сшитом, и хорошо сшитом, виде. Не шила она и «все такое». Не было его. Если платки, так они продавались дюжинами. Швея жила не близко. На Пятой роте. Когда они подошли к дому, навстречу им выбежала молоденькая, прехорошенькая женщина и хотела, как показалось Маврику, выразить свою радость совсем не теми словами, какими она выразила после того, как опередивший ее Герасим Петрович сказал: — Знакомьтесь. Мой сын. Маврикий. — Очень приятно… Очень приятно, — зазвенела она тоненьким голосочком. И Маврик услышал в этом звоне, что ей вовсе не приятно, а даже очень неприятно знакомиться с ним. Они вошли в маленькую уютную квартиру с ковриками, салфеточками, пуфиками, слониками, кошечками, свинками, куколками, пасхальными яичками и венчальными свечами под стеклом в киотах икон в переднем углу. — Я очень скоро, — сказал Герасим Петрович, проходя в комнаты следом за швеей. — Сюда, прошу сюда, молодой человек, — пригласила не очень еще старая женщина, видимо, мама молоденькой швеи. Оказавшись на кухне, Маврикий очутился в такой блистательной чистоте, что едва удержался, чтобы не раскрыть от удивления рот. Таких кухонь он не видывал никогда и нигде. Здесь будто был парад мисок, кастрюль, сковород, ножей, поварешек, каких-то неизвестных ему инструментов и всего, что составляет, видимо, радость жизни обитателей этой квартиры. Не очень старая женщина старалась быть приветливой, но по всему было видно, что ей трудно достается это старание. — Да, да, — вздыхала она, — такое несчастье. Сначала царя, потом и этих очень приличных господ. Такое несчастье. Маврику было непонятно, почему для нее-то вдруг оказывается несчастьем свержение царя, а потом свержение правительства Керенского. Но вскоре недоумение рассеялось. — Я и Наточка шили только богатым и высокопоставленным, а не всякому встречному. А теперь что? — спросила она. Спросила и объяснила — Сначала свергли высокопоставленных, а вчера полетели и богатые. Как же жить? Кому шить? Она всячески занимала разговорами Маврика, и он теперь, на шестнадцатом году, точно знал, что его отчим пришел сюда не за белошвейным заказом. И все же в незлопамятной душе Маврика находилось оправдание и в этом непростительном случае. Война. Одиночество. А она удивительно хороша собой. Как мотылек. Невысокого роста. И такой голосок. Как флейта. А может быть, лучше сказать — свирель. А может быть, просто пикулька, но пикулька, которая может перепищать оркестр… — А шили мы, — продолжает Наточкина мама, — и на великих княжон и на княгинь. А однажды… Однажды шили мы самой государыне императрице, — теперь уже явно привирала Наточкина мама, найдя молчаливого слушателя, не смеющего показать, что ему вовсе не интересна эта белошвейная болтовня. — Ну вот я и готов! Появившегося в дверях Герасима Петровича было трудно узнать. Он был одет совсем как омутихинский дядя Сидор. Только не в лаптях. Сейчас Маврикию бросилась в глаза рыжеватая щетина несколько дней не брившегося отчима. Он, значит, давно готовился к побегу. Чемодана при нем не было. Его заменил из грубой ряднины, какую ткут в примильвенских деревнях, большой мешок. — Прощайте, Наталья Николаевна. Да хранит вас бог за помощь в такую трудную минуту. Маврик, попрощайся с тетей Наташей. — Всего хорошего, — поклонился Маврикий и заглянул в ее глаза. А в глазах омут. Бездонный, еще незнаемый, но уже манящий… Нет, еще не манящий, но поманивший его в эту минуту омут. И что очень приятно, она не выше его ростом. — Можно поцеловать вашего мальчика? — вдруг спросила Наточка. — Конечно, конечно, — почему-то обрадовался Герасим Петрович. Маврику тоже было приятно, хотя и не вполне понятно это желание. Еще раз поблагодарив за выручку в трудную минуту, Герасим Петрович вместе с пасынком отправился на вокзал. |
||||
|