"Женщины у берега Рейна" - читать интересную книгу автора (Бёлль Генрих)

Глава 1

Просторная веранда богатой виллы, построенной в начале столетия между Бонном и Бад-Годесбергом, с видом на противоположный берег Рейна, где за пойменным леском и кустарником виднеются большие виллы. Конец лета, раннее утро. За столом, накрытым на две персоны, сидит в халате Эрика Вублер и читает какие-то рукописные листки, тут же лежит газета. Входит Катарина с кофейником, ставит его на стол.

Эрика Вублер (подняв глаза). Спасибо. Мне яйцо не надо. Что делает мой муж? Он встал?

Катарина Рихтер. Пьет кофе в ванне. Господин… ваш муж сказал, чтобы я достала из шкафа ваш серый костюм и еще раз выгладила… Он считает, что к костюму следует надеть кораллы.

Эрика (смеется). Вкус у него есть, и недурной. Если вам потребуется совет насчет одежды… (Катарина направляется к двери.) Подождите минутку. Оставьте костюм в шкафу. Сегодня он не понадобится.

Катарина (медля). Торжественная месса в кафедральном соборе. По случаю годовщины смерти Эртфлера-Блюма…

Эрика (складывает листки). Я не пойду на мессу. Моему мужу не говорите. (Кладет листки на стал.) Я только что прочла вашу биографию. Конечно, мне не положено заглядывать в ваше досье, но я его раздобыла… Хочу знать, кто меня окружает. Поскольку вы нанялись к нам, то подлежите проверке из соображений безопасности. Надеюсь, это понятно?

Катарина. Разумеется. В таком доме, где… (Умолкает.)

Эрика. Где бывает столько людей и ведется столько разговоров. Вероятно, вам известно, что сотрудники ведомства безопасности не советовали брать вас на работу?

Катарина. Еще бы, воображаю. Я (нерешительно) …очень благодарна вам, что вы, несмотря на это, взяли меня. И от имени Карла спасибо. Наверное, этим я обязана ему? Или нет?

Эрика (пристально смотрит на нее). Да, ему тоже. Но и другим – моему мужу, например.

Катарина. А вам?

Эрика (кивает). Немножко. Не представляю себе, как бы я могла не доверять человеку, с которым Карл живет много лет. Впрочем (берет листки, но тут же кладет обратно), я не нашла в вашем досье ничего такого, что возбудило бы у меня подозрение. Вы опытная официантка, работали также горничной в отелях… окончили вечернюю школу, учились в университете, у вас есть ребенок… от Карла?

Катарина. Да. Ему четыре годика, мы назвали его Генрихом в честь отца Карла.

Эрика (смеется). Я прочитала об этом в досье… Старомодное имя, ну кто сейчас назовет мальчика Генрихом! (Щелкает пальцами по листкам.) Принимали участие в нескольких демонстрациях.

Катарина. Совершила кражу…

Эрика (небрежно). Да, читала. Взяли деньги, которые, по вашему мнению, принадлежали вам. Возможно, они действительно вам полагались.

Катарина. Полагались. За сверхурочные. Меня обсчитали.

Эрика. Я тоже воровала. Во время войны. Где только могла. Как квалифицированная продавщица обуви я отбывала трудовую повинность при вермахте. Ботинки, сапоги, кожевенные товары… Ни разу не попалась, а дело могло кончиться плохо: саботаж, кража военного имущества. Голодная была, муж тоже – когда приезжал в отпуск. И он воровал. (Тихо улыбаясь.) Только не болтайте об этом. Таскала я и после войны, когда работала у американцев в офицерском клубе. Считала, что могу себе позволить – сигареты, шоколад, – старалась для мужа, он тогда учился, голодал и не мог без курева… Ладно, важнее кое-что другое. Вы подслушиваете?

Катарина. Нет, но у меня есть уши, и они слышат.

Эрика. И болтаете об этом?

Катарина (в сильном смущении). От Карла у меня нет секретов… (Качает головой. Эрика испуганно смотрит на нее.) Нет, нет – насчет политики ни слова. Он очень привязан к вам и к господину Вублеру, ему только хочется знать, как у вас идут дела.

Эрика (вздыхает). Ну и как же они идут?

Катарина (улыбается). Думаю, хорошо. (Показывает на газету.) То, что там пишут, он, разумеется, читает, и мы это обсуждаем.

Эрика. Пишут, что в деле Бингерле моего мужа упрекнуть не в чем. Но в газете есть еще кое-что, и это может иметь отношение к Карлу. (Катарина молчит.) Вы не догадываетесь, о чем речь?

Катарина. Нет.

Эрика. Прошлой ночью кто-то разобрал рояль, на котором якобы играл Бетховен, разобрал аккуратнейшим образом и сложил все, как дрова у камина. Это уже третий такой случай. На сей раз у Капспетера. Вы знаете…

Катарина. Да, читала в газете. У Капспетеров я часто прислуживаю гостям. Вчера тоже.

Эрика (хлопает себя по лбу). Ах вот почему мне так знакомо ваше лицо! Вы работали также у Килианов, не правда ли?

Катарина. И Хойльбуков обслуживала, я там видела вас.

Эрика. А вам известно, что Карл – специалист по разрубке роялей?

Катарина. Да, он мне рассказывал, как семь лет назад изрубил свой рояль и сжег в камине. От него ушла жена… и после этого вы с ним больше не встречались.

Эрика. Он потерял тогда не только кое-кого из друзей и приятелей, но и многих, кто ему просто симпатизировал. Я стала его бояться – он проделал эту «операцию» так хладнокровно, ну совершенно невозмутимо и к тому же упорно, педантично… Помню, как пахло горелым лаком… Только вот что странно – колесики он сохранил.

Катарина. Вы все еще его боитесь?

Эрика. Его – нет. Боюсь за него, все время. Я люблю его как сына, которого у меня никогда не было. (Волнуясь.) Даже готова верить ему… но пять лет назад он рассек рояль Бранзена, год спустя рояль Флориана, теперь Капспетера.

Катарина. Да, всякий раз подозревают его, и всякий раз оказывается, что он тут ни при чем.

Эрика. Он рассказывал вам об истории в Рио?

Катарина. Да, рассказывал. Я знаю, что только благодаря вам срок наказания был невелик и осуждение условно. К этому делу (она показывает на газету) он непричастен, бранзеиского рояля он тоже не касался.

Эрика. Надеюсь. Я по-прежнему его люблю, даже если… (Качает головой.) Куда уж дальше – собственная жена не поняла его, А вам известно, чем он вообще занимается, как зарабатывает деньги?

Катарина. Нет. Иногда он надолго уезжает, возвращается с деньгами, но я не знаю, как он их заработал. Каждый раз отшучивается, во-первых, говорит, это секрет, а во-вторых, забава. Секретная забава. Мы живем очень экономно.

Эрика (показывает на досье). И собираетесь уехать отсюда?

Катарина. Я-то да, а он нет. (Смотрит в пространство перед собой.) Уехала бы, если б только знала куда, но без него – нет. Может, удастся его уговорить. (Прислушивается.) Ваш муж идет, пойду принесу яйцо. (Уходит.)

Входит Герман Вублер. На нем праздничный черный костюм и прочее. Он обнимает жену, целует ее в щеку, вешает пиджак на спинку стула, садится.

Герман Вублер. Плохо спала? Эрика. Как и ты, глаз не сомкнула.

Катарина приносит яйцо, кладет его перед Вублером, уходит.

Герман. Ты, наверное, опять подслушивала и от досады, с перепугу разозлилась. Не подслушивай больше, Эрика…

Эрика. Конечно, подслушивала – как всегда, когда вы у нас собираетесь. Сам знаешь: я подслушиваю уже тридцать шесть лет. В Дирвангене подслушивала, дымоход там шел из кухни через нашу маленькую комнату, мне было достаточно открыть вьюшку; в Гульсбольценхайме я подслушивала с балкона, как здесь. (Показывает пальцем наверх.) Ты это знаешь и хочешь, чтобы я тоже знала – ночью здесь (показывает на свой стул) сидел некто…

Герман (испуганно). Только без имен, Эрика, только без имен.

Эрика (смеется). Теперь их уже трое, чьи имена нельзя называть. Давай лучше пронумеруем их: номер Один – это, ну сам знаешь, номер Два – тот, кто, ну сам знаешь, и тот, который сидел здесь, – номер Три.

Герман. Ты усвоила, что политика – дело грязное.

Эрика. Что вовсе не значит, будто любая грязь – политика.

Герман (с удивлением смотрит на нее). До сих пор ты вела себя умно, не судачила и не болтала, уж тем более перед журналистами, как это делала Элизабет Блаукремер, и не ходила, как она, по кафе и ресторанам, будоража людей.

Эрика. Она не только подслушивала, но читала подшивки документов, делала записи. И того, кто был здесь прошлой ночью, – номер Три, его она тоже видела. Я не разглядела его лица, зато узнала по голосу. Это был голос, перед которым мы все дрожали, голос, который гнал всех вас, солдат, на смерть, и нас тоже. Этот голос на моей веранде и смех этого человека…

Герман (оставляет яйцо, которое собирался съесть, поднимается, идет к Эрике, обнимает ее, говорит тихо). Умоляю тебя, перестань, ты ошиблась.

Эрика (высвобождается из его объятий). Жуткий голос. Голос палача – его подручные накинули бы тебе петлю на шею, если б, когда они рыскали вокруг, я не спрятала тебя в чулане под мешками.

Герман (еще боязливее). Тише, не надо так громко. (Неуверенно.) Ты заблуждаешься. (В голосе его слышится угроза.) Его тоже якобы видела и слышала Элизабет Блаукремер, но она ничего не смогла доказать и только всех взбудоражила.

Эрика. Пока он не упрятал ее в сумасшедший дом. Да, доказать она не смогла ничего и тем не менее была права. Ты знаешь это лучше меня: не все, что нельзя Доказать, ложно. У жены Плотгера тоже не нашлись доказательства, она помешалась на том, что не сумела доказать правду, и покончила с собой… Не беспокойся, я не сойду с ума и не стану болтать именно потому, что ничего не могу доказать. Все слишком хорошо понимают: чего только не способны вообразить бабы-истерички, обманутые, неудовлетворенные, подвыпьют немного, и начинаются галлюцинации. Нет, болтать я не собираюсь, но что знаю, то знаю, что слышала, то слышала. И тебе хорошо известно, что Элизабет Блаукремер не лгала.

Герман. У нее нет ни капельки воображения, иначе она не лезла бы все время со своей правдой… А ты, после того как услышала, не смогла заснуть?

Эрика. Я прекрасно понимаю, что это – не доказательство. (Твердым тоном.) Не впутывайся в это дело, Герман. (Очень резко.) Хватит, Герман, хватит! Что вы намерены делать с Бингерле? Эту фамилию, надеюсь, я могу произнести – она же напечатана в газетах, – или следует сказать: номер Четыре, нет, номером Четыре буду именовать доброго боженьку, которого вы так любите поминать. Значит, номер Четыре – это господь бог, а то, что у него есть еще несколько имен, вы забыли.

Герман. Эрика, так ты еще ни разу не разговаривала – за все сорок лет.

Эрика. Разговаривала, Герман, почти сорок лет назад, когда ты дезертировал из вермахта великой Германии и сидел, скрючившись, среди швабр и веников в чулане, а я набросила на тебя порожний мешок из-под картошки… вот тогда ты слышал, как я разговаривала с цепными псами, это было дня через три после самоубийства Гитлера. Псы были посланцами номера Три, которого они называли кровопийцей. И ты слышал, когда я говорила с Кундтом, влепила затрещину Блаукремеру и выгнала из дома Хальберкамма. Не так уж у меня изменился голос, как тебе показалось. И когда я врезала по морде Губке, ты тоже слышал мой новый голос.

Герман. Это было давно, и, надеюсь, ты не станешь рассказывать о моем дезертирстве.

Эрика (смеется). Нет, ни министерству обороны, ни генералам, к которым нас иногда приглашают, сообщать не стану, но тебе, тебе напомню. И еще был случай, когда ты наверняка слышал мой новый голос: тогда я просила тебя не произносить в присутствии моего отца имени Кундта. Припоминаешь?

Герман. Твой отец был фанатиком, он…

Эрика. Да, был. Он ненавидел Кундта, и когда я наливала отцу кофе, то клялась, что кофе и пирожные куплены не на деньги Кундта, а на твои адвокатские гонорары. Отец предпочел бы умереть с голоду, чем взять кусок хлеба из рук Кундта, а поголодать ему довелось немало. Итак, повторяю: довольно, Герман, хватит.

Герман. С каких пор ты питаешь симпатию к Бингерле? Кстати, у нас о нем говорят в среднем роде – оно!

Эрика. Мне он не нравится и никогда не нравился, и я, как любой из вас, могла бы предвидеть, что он попытается вас надуть. Нет, мне было не по себе от смеха Блаукремера, когда он говорил о Бингерле, а уж когда засмеялся тот, номер Три… Меня всякий раз в дрожь бросает, когда хохочет Блаукремер, а тут еще этот…

Герман (взволнованно, умоляющим голосом). Не подслушивай больше, Эрика, прошу тебя, не надо, вспомни Элизабет Блаукремер.

Эрика (обнимает его за плечи). Я дрожала, пока они не убрались – Хальберкамм, Блаукремер, Кундт и… номер Три… Все были пьяные, шатались и гоготали. А ты сидел один, молчаливый, хмельной.

Герман. Что ж ты не спустилась ко мне? Я думал, ты спишь, не хотел тебя будить.

Эрика. Будить? Я лежала не смыкая глаз, пока не услышала, как пришла Катарина и из кухни донесся запах кофе. Наконец-то есть кому сварить кофе, подумала я, да пусть она трижды коммунистка, зато кофе варить умеет.

Герман. Вряд ли она коммунистка, но что-то с ней неладно… одно время собиралась эмигрировать на Кубу. Карл помешал ей.

Эрика. Она жена Карла – и этого с меня достаточно. Ты вот слишком часто напоминаешь мне об Элизабет Блаукремер. Я навещала ее дважды, третий раз не пойду. Мне не по себе в таких психушках, слишком уж они изысканные – этакая элегантная помесь санатория с шикарным отелем. Там одни женщины, очень богатые женщины, красивые тряпки, безделушки. Там, говорят, подправляют воспоминания. Значит, вот ты чем грозишь мне, хочешь меня туда отправить?

Герман (в сильном испуге). Что ты, я никогда тебя туда не отправлю, никогда…

Эрика. Ну, не ты, так другой. Может, Кундт, или Блаукремер, или номер Три. Я его не успела толком разглядеть, пока он раскуривал трубку: седой, породистый, со старомодным шармом, как у большинства ныне здравствующих убийц. Я же еще не ослепла и не оглохла и могу теплым летним вечером посидеть у себя на балконе, пригубить винца и полюбоваться Рейном… как он серебрится! Зачем вы приходите сюда? Почему не собираетесь в каком-нибудь из ваших «домов» или «обществ»? В Йоханнесхаузе или в Эдельвейсе? Я знаю, Герман, то, чего не знаешь ты: Кундт, Блаукремер и Хальберкамм хотят, чтобы я подслушивала. Это изощренное издевательство – мол, валяй слушай, но трепаться не смей. Все-таки я единственная женщина, которая не досталась Кундту, товар, который Блаукремер не сумел, так сказать, ему поставить. А ведь я не какая-нибудь банкирская дочка и не дворянка, а всего-навсего дочь мелкого деревенского лавочника, щепетильного до фанатизма: имея продовольственную лавку, он жил на продуктовую карточку и не брал ни грамма больше, чем ему полагалось. Фанатик справедливости, ну как его иначе назовешь? Хальберкамм, конечно, скорчился бы от смеха. Да еще, к несчастью, благочестивый католик. Знаешь, почему мой брат пошел добровольцем в армию? Он надеялся, что наестся там досыта… совсем ведь был мальчишка… отец не раз ловил его за руку, когда он таскал по кусочку колбасу, хлеб, масло… практически отец выжил его из дома. Потом этого мальчика убили в Нормандии. Я вспоминаю его каждый день, сегодня ночью тоже думала о нем, а внизу, подо мной, сидел этот кровопийца, седой, породистый, с большой пенсией, и надрывался от смеха, когда речь заходила о Бингерле. (Герман страдальчески смотрит на жену.) Ты ведь знал, что Кундт увивался за мной с самого начала, еще в Дирвангене? Знал?

Герман (вздохнув, кивает). Да, но я всегда доверял тебе, иначе… Эрика. Что иначе? Герман. Задушил бы его.

Эрика. Пожалуй, это надо было сделать. Не из-за меня. Он частенько приставал ко мне. Последний раз это было пятнадцать лет назад, в Йоханнесхаузе, у озера, вероятно, я была на очереди среди тех, с кем он еще не переспал. (Тише.) Был туман. Конец сентября, прохладно, только рассвело, я проснулась, когда ты встал, пошла на кухню, сварила кофе и опять улеглась в постель. Лежала у открытого окна и думала. Вспоминала отца, брата, монахинь, у которых училась в школе, я их любила и люблю до сих пор, думала о маме, ах, и, конечно, о нас с тобой… а потом увидела вас. У меня же есть не только уши, Герман, но и глаза. Я видела, как вы поехали топить документы по делу Клоссова. (Вублер обалдело смотрит на жену.) Значит, ты не знал, что мне это известно? Увидела, как вы отправились на лодке, будто на рыбалку, взяли кучу снастей да еще маски, свинцовые пояса, и подумала: чего это они в такую рань и холодину нырять вздумали? А потом заметила два матросских мешка, в которые, наверное, запихали клоссовские бумаги, ведь с тех пор они бесследно исчезли – даже полиции ничего не удалось найти. Вернулись вы без мешков, без свинцовых поясов и не поймали ничего. Ни единой рыбешки. Только сбросили документы на глубину двухсот восьмидесяти метров. Хорошее было утро, туман над озером, птицы в камышах. Постепенно пробилось солнце, туман рассеялся, наступил погожий день, я слышала, как вы смеялись в казино, пили и смеялись. А важный господин Кундт, ради которого и состоялось великое потопление – его пожалели, не взяли на такое дело, слишком оно для него грязное, – он остался в своей постели и попытался (до вашего возвращения) залезть в мою. Спокойно, Герман, не торопись душить своего лучшего друга. Я не впустила его. Я никогда никого не подпускала к себе, Герман. Кстати, все утверждают, что он обаятельный, а вот я этого ни разу не почувствовала, он всегда казался мне неуклюжим. Блаукремер и Хальберкамм предоставляли своих жен в его распоряжение и в Йоханнесхаузе и в Петрусхайме – Элизабет мне рассказывала. Ты ведь знал, что он с первых дней увивался за мной, еще в Дирвангене, когда вы только начинали и ты не щадя себя работал на него… Бингерле тоже был тогда с вами, молодой, усердный, как церковный служка… и голодный, боже, как вы, как мы все тогда голодали!

Герман (в растерянности качает головой). Думать-то иногда думал, но знать – не знал. Почему ты ни разу не сказала мне о… Кундте?

Эрика (в замешательстве). Почему? Гм, наверное, потому, что все могло обернуться по-другому. Доказать я ничего бы не сумела, а ты знаешь, как смотрят на женщин, которые говорят подобные вещи, но доказать не могут. Он бы просто заявил, что я истеричка, и ты скорее всего усомнился бы… удивительно, что женщины почти никогда не рассказывают о подобных вещах. Есть и еще одна причина (говорит тише), мне трудно говорить, но это правда, сейчас скажу, только не смейся, это действительно так: дело в твоем чистосердечии – ничего нет умилительнее чистосердечных мужчин, а ты именно такой…

Герман. Несмотря на историю с Гольпен?

Эрика. Эта история как раз и доказывает твою чистоту. Пять дней затворничества в академии – и вдруг эта женщина с таким бюстом, ее подослали, чтобы втянуть тебя в скандал, а она, она хотела сделать с твоей помощью карьеру… ах, Герман, это же доказывает, какой ты невинный. Ее специально настропалил Хальберкамм и послал к тебе в келью.

Герман. Ну, а Карл, маленький граф, который живет с нашей новой служанкой, что о нем скажешь?

Эрика. Он мне как сын, которого у меня никогда не было, или как младший брат, который у меня был и которого они убили. Когда мы познакомились с Карлом, мне было сорок восемь, ему двадцать четыре, и, между прочим, он – что угодно, только не сердцеед. Но обаяния в нем… ах, Герман, втайне… нет, я никогда бы этого не сделала.

Герман. По возрасту он, пожалуй, скорее брат, чем сын.

Эрика. Когда он родился, мне было двадцать четыре. Странно вот что: ты любишь его первую жену не как дочь или сестру.

Герман. Я люблю ее как мужчина женщину.

Эрика. Сегодня вечером у тебя с ней свидание. Что же, она преодолела «рояльный шок» и снова хочет играть с тобой в четыре руки? Вариации Шопена?

Герман. С того дня она не прикасалась к роялю… нет, я должен ее предостеречь, не то она наделает глупостей…

Эрика. Она собирается уйти от своего Гробша? К тебе? С тобой?

Герман. Ах, Эрика, сам не знаю, люблю ли я ее… то ли потому, что у меня нет никаких шансов, то ли от страха, что какой-то шанс может быть. Я на тридцать лет старше… Нет, она влюбилась в одного кубинца и хочет с ним уехать. На Кубу.

Эрика. Ева Плинт – на Кубу? Странно, Катарина тоже собиралась на Кубу… Что им там надо?

Герман. Им просто хочется отсюда уехать, но они не знают куда. Катарину я могу понять: десять лет прислуживала здесь официанткой во всех домах при самых разных обстоятельствах. От такой жизни сбежишь. А тебе не хочется сбежать?

Эрика (кивает; усталым голосом). Хочется, но я знаю, что бежать мне некуда, значит, придется остаться. Здесь не моя родина, но мой дом. Здесь много людей, которые мне по душе и с которыми не хотелось бы расставаться. Жить в другом месте я не смогла бы… И хочется уехать отсюда и хочется остаться с тобой… В тебе еще так много от того милого, застенчивого юноши, которого я когда-то позвала в свою комнату… Что же до Карла, то, к удивлению, его судьба меня ничуть не волнует: буду я рядом с ним или нет, уже не имеет значения.

Герман (берет газету). Читала, что случилось ночью у Капспетера?

Эрика. Да. (Помолчав.) Странно: сейчас меня не так ужасает то, что он сделал со своим роялем… И опять подозревают Карла?

Герман. Подозрение автоматически падает на него. Надеюсь, у Карла есть алиби.

Эрика (смеется.) Наверняка есть. Даже не сомневаюсь. Десять минут назад я видела его в бинокль: он сидел на ступеньках своего фургона с чашкой кофе в руке и читал газету. Вид у него был вполне бодрый. (Тихо.) Вам его не прижать, даже если он будет в ваших руках… ведь вы же ничего не смогли с ним сделать, когда он был в ваших руках и ему грозила тюрьма.

Герман. Кундт ненавидит его, хотя и не знаком с ним, а Кундта ты знаешь. Между прочим, ты ошибаешься, говоря, что Кундт голодал, как и мы. Он никогда не страдал от голода, и в этом было его преимущество перед нами, у нас вечно слюнки текли, у него – никогда. По сей день никто точно не знает, где он был и что делал на войне. По неподтвержденным слухам – был в Италии.

Эрика. Да, я знаю его, и не только в том качестве, о котором говорила. Я не забуду минуты, когда он впервые появился в нашей мансарде в Дирвангене после дискуссии в Пфархайме. Он сказал тебе, что единственно стоящее занятие сейчас политика, она выгоднее юридических наук и любой коммерции. Старые нацисты трясутся от страха, вы же молоды и абсолютно благонадежны. Власть валяется под ногами – нагнись и возьми, политика все равно что брошенный, но совершенно исправный завод, с которого сбежало начальство. Он должен снова заработать, возобновить производство. Кундт сказал также, что испуг старых нацистов сейчас ценится на вес золота. Ты дал согласие, и все завертелось, особенно после того, как включился этот американец Брэдли. На завтрак у нас появились яйца, настоящий кофе, квартира стала чуть побольше, затем совсем большая, ты быстренько сдал экзамены, еще быстрее получил диплом, и вот наконец собственный дом и должность ландрата в Гульбольценхайме – второй дом. Завод «Политика» заработал, продукция шла полным ходом. Потом появились Блаукремер – этот был нацистом – и Хальберкамм – тот не был нацистом, Кундт все это ловко повернул. И Бингерле, которого вы теперь иначе как в среднем роде не называете, был ни то ни се, просто жадный щенок… Ну вот, Герман, пожалуй, хватит. Я не ослышалась ночью – министром станет Блаукремер? Так?

Герман. Плуканский отпадает – на него появились разоблачительные материалы, которые больше не удастся утаить. Из времен оккупации Польши. Его ничем не прикроешь.

Эрика. Сколько же поляков и евреев он погубил?

Герман. Ни одного. Он обделывал весьма темные делишки с партизанами. И свалить его хотим не мы, а поляки, в общем, какая-то авантюрная история.

Эрика. И министром вам надо поставить Блаукремера? Непременно его? Герман. Вопрос решенный. Плуканский из игры вышел.

Эрика. Но Блаукремер? Это же немыслимо! Есть вещи, которые просто нельзя допускать. Ведь вам известно, что он сделал со своей первой женой, с Элизабет, и что творит со второй, Трудой… он же из породы насильников – для меня, во всяком случае, это несомненно.

Герман. Он и с тобой пытался…

Эрика. Нет, не пробовал. Иногда посматривал на меня, словно ему не терпелось… а мне достаточно было взглянуть на него, ей-богу, бросить один лишь взгляд, как у него начинали дрожать руки. Это было еще в Гульбольценхайме, с тех пор – нет. Я бы таких типов душила своими руками. Боже мой, Герман, ну почему такой должен стать министром?

Герман. Кундт называет это «раздвигать границы допустимого все шире и шире». Если Блаукремер станет министром и общественность с этим смирится, то…

Эрика. То в один прекрасный день она смирится и с Кундтом. А ты?

Герман. Не бойся, я не такой, как они, и таким не стану. Я паук, который плетет паутину, но не паутина. Плуканского действительно больше использовать нельзя. Мы звали его Румяным Яблочком, а яблочко-то прогнило насквозь…

Эрика. Ага, если срок Яблочка истекает, значит, надо брать Блаукремера, хотя каждый знает, что это яблоко гнилое? Да, метко выразился Кундт – «раздвигать границы допустимого».

Герман (устало). Я ничего не мог поделать, ничего…

Эрика. А Бингерле, что ждет его? Когда те трое захохотали, их смех звучал как грохот падающей гильотины. А ты тогда притих… полагаю, что хитрое Бингерле успело припрятать парочку документов прежде, чем их утопили или сожгли.

Герман. Он перестарался. Брал деньги у нас, брал у других, а когда решил взять у третьих, его сцапали и – в кутузку. Но уличить Бингерле ни в чем не смогли, сегодня его выпустят из тюрьмы. Нам нужны документы, а не он.

Эрика, А если бы он остался за решеткой? (Герман смотрит на нее вопрошающе и вместе с тем многозначительно.) Ты прав, и там он не в безопасности, в тюрьмах столько самоубийств… Но все же ты мог бы его предупредить, что начальник тюрьмы в Плорингене Штюцлинг – твой старый однокашник. Он тоже вечно голодал и студентом иногда забегал к нам перекусить, а если ты угощал его вдобавок парочкой сигарет, он чувствовал себя миллионером.

Герман. Бингерле достаточно предупреждали. Он знает, в чем дело.

Эрика. И знает, что это может стоить ему жизни?

Герман. Должен знать. Он игрок и ставки делает крупные.

Эрика. Одного я не поняла ночью. Вы говорили о каком-то графе.

Герман. Это старый трюк Кундта, да ты знаешь. В щекотливых делах он старается прибегать к услугам какого-нибудь графа, желательно молодого, энергичного, благородной наружности и по возможности обладающего быстроходной машиной, а еще лучше – самолетом.

Эрика. Почему же не князя или принца?

Герман (смеется). Поразительно, однако «граф» звучит лучше «князя» или «принца». Наверное, все дело в букве «а». «Граф» звучит сильнее, я бы сказал, внушительнее… «Его светлость» напоминает оперетту, в этом чувствуется безвкусица…

Эрика. Да, помнится, был такой граф Праунхайм…

Герман (почти жестко). И граф Троиц цу Штумм.

Эрика. Оба очень милые, граф Клорен тоже.

Герман (жестко)-. Да, страшно милые.

Эрика. А теперь у вас новый граф.

Герман. Граф Эрле цу Вербен. Молодой, энергичный и со скоростной машиной.

Эрика. Доешь же наконец яйцо и бутерброд.

Герман отпивает глоток кофе, закуривает сигарету, отодвигает в сторону очищенное с одного конца яйцо.

Впервые за тридцать семь лет ты не съел утром яйцо – первый раз с тех пор, как у нас вообще появились яйца на завтрак. Мы могли позволить себе их очень редко, лишь после того, как возник Кундт…

Герман. Ты права, впервые после сорок пятого года у меня нет с утра аппетита. Я подумал о Штюцлинге, он стал хорошим, добросовестным юристом, но Бин-герле не помогут никакие телефонные звонки: остаться за решеткой или выйти на во-лю – для него равно опасно. (Прихлебывает кофе, курит.) Молодой граф Эрле цу Вербен с машиной ровно в четырнадцать ноль-ноль будет ждать его у тюремных ворот, а затем отвезет к самолету. Кстати, Эрика, почему ты никогда не рассказывала мне о том, что было у тебя с Кундтом, и об отношениях Кундта с Элизабет Блаукремер и с Гертрудой Хальберкамм?

Эрика (тихо). Ты в самом деле до сих пор так и не знаешь, что есть мужчины, которые считают себя неотразимыми? (Поднимается, идет к мужу, обхватывает его лицо руками.) И кроме того, убеждены, что для них нет ничего недоступного. (Медлит.) Элизабет подробно рассказала мне. Она пошла на это из ненависти к Кундту и к Блаук-ремеру. Кундта она каким-то образом – не знаю каким – унизила, высмеяла.,. А главное, милый Герман, я охраняла твою чистоту, ибо нет ничего трогательнее чистых мужчин. Меня всегда поражало, как можно сохранить совесть, душу, имея дело с Кундтом, Хальберкаммом, Блаукремером и Бингерле. Что может быть драгоценнее чистой души мужчины! Если кто неотразим, так это ты… Было темно, когда ты впервые заговорил со мной, сорок четыре года назад. Помню, была воздушная тревога, ты новобранец, солдатская форма сидит на тебе плохо. Я зазвала тебя к себе – это была не жалость и еще не любовь, – мне захотелось тебя, захотелось узнать, как это все происходит. В общем, любопытство. Воспитанная в благочестивом духе восемнадцатилетняя девушка, бедная продавщица обуви, и вот, когда я тебя разглядела при свете, ты произвел на меня ужасное впечатление: мундир и брюки перекручены, сапоги велики, а ты так и обомлел оттого, что я оказалась хорошенькой, ты-то меня тоже не разглядел как следует в темноте. И еще я боялась, что ты оробеешь. Ведь кто-то из нас должен был проявить инициативу, ну я и трусила, что это придется сделать мне. Но ты крепко обнял меня, сначала я видела твои глаза, твои руки, уже потом – всего тебя, но прежде всего глаза, серые, нежные, грустные, умные. Ты не поверишь, до чего смешны красавчики, которые на улице увивались за нами, продавщицами, – какие у них дурацкие глаза и неуклюжие руки… У тех ребят, которых я встречала у Хильды, моей соседки по мансарде, на уме было только одно: свести меня с кем-нибудь. Ах, Герман, я оставалась тебе верной всегда, как и обещала, мне это было нетрудно. Но рассказать тебе, как Элизабет поступила с Кундтом, чтобы сбить с него спесь, унизить его, – рассказать это тебе, с твоей детской душой?

Герман (с удивлением смотрит на нее, тихо говорит). Ну переодевайся потихоньку, уже пора. Может, наденешь серый костюм? А к нему розовую коралловую брошку? Блаукремер подъедет минут через двадцать, так что успеешь. Сегодня ты должна выглядеть особенно хорошо. (Смеется.) Торжественная месса, телевидение – прямая трансляция.

Эрика. Я не хочу переодеваться, Герман, я буду сидеть в халате, непричесанная на моем балконе, пить кофе и поглядывать в бинокль на сад Карла, там ли он и что поделывает. Буду наблюдать за баржами на Рейне, смотреть, как жена шкипера понесет своему мужу кофе в рулевую будку, обнимет его. Если сцена станет слишком интимной, отвернусь.

Герман (с испугом, серьезно). Ты действительно не хочешь идти? Эрика, не шути. Нельзя же так, ты не можешь бросить меня одного. Ты впервые, впервые удостоишься чести сидеть рядом с Хойльбуком. Торжественная месса в память Эрфтлера-Блюма, которую будет служить кардинал соборно с тремя епископами, причем с начала и до конца по-латыни… Разразится скандал, если ты не явишься.

Эрика. Ах, Герман, ты в самом деле еще ребенок. Какой скандал, ну позлятся немного Кундт с Блаукремером, и все… О да, ведь мне дозволят сидеть рядом с Хойльбуком! Я должна ошалеть от восторга? Рядом с Хойльбуком, может быть, между Хойльбуком и Капспетером, которому этой ночью обкорнали рояль. Далее Блаукремерша-вторая, бесценная Труда, затем Хойльбукша-первая, Хальберкаммша-третья и еще не свергнутый Плуканский. Ах, Герман, оставайся и ты дома, позвони лучше Штюцлингу или графу Эрле цу Бербену. Не хочу я сидеть рядом с Хойльбуком и вообще не хочу больше ходить на торжественные мессы, даже по случаю двадцатой годовщины смерти Эрфтлера-Блюма. Не хочу быть среди важных персон и дамочек, которые затем падут в объятия Кундта. Вероятно, там будет и этот Губка, который предлагает всем акции «Хивен-Хинта». Кстати, что это за штука – «Хивен-Хинт»?

Герман (ворчливо). Что-то связанное с космическим оружием. Эрика, ну что с тобой вдруг стряслось?

Эрика. И вовсе не вдруг. Ты знаешь, что я не испытывала удовольствия ни на десятой, ни на пятнадцатой годовщине смерти Эрфтлера… Все то же радио и телевидение, тот же репортер Грюфф и тот же комментатор Бляйлер: «…И вот мы видим госпожу Вублер, как всегда одетую с безупречным вкусом, с ее супругом, серым кардиналом…» Этой ночью я вспоминала брата, которого убили в Нормандии – ему едва минуло девятнадцать, – вспоминала отца, чья жизнь, от рождения до смерти, была исполнена горечи, вспоминала мать, умершую от истощения, усталую, вечно усталую женщину, измученную фанатизмом отца. Не волнуйся, Герман, кардинал еще раз отметит заслуги Эрфтлера, воздаст хвалу христианским добродетелям вообще, а Хойльбук с глуповатой рейнской веселостью будет, как причетник, упиваться вызубренной латынью.

Герман. Кундт рассердится, он объяснит твое отсутствие событиями прошлой ночи.

Эрика. Пусть связывает. Это и так очевидно.

Герман. Значит, ты заболела?

Эрика. Нет, я не больна. Правда, устала, но мессу выдержала бы.

Герман. В самом деле, Капспетер тебя уважает, Хойльбук тоже, ты им нравишься, а Эрфтлер – тот просто любил тебя.

Эрика. А я его нет. Верно, он всегда был со мною любезен, но мне никогда не нравился. Знаю, для него я была живым воплощением демократии – дочь лавочника, продавщица и вдобавок чуть не стала пианисткой. Знаю также, что Капспетер самый крупный, самый мудрый и самый набожный из всех банкиров, что он образован, впечатлителен, обладает поистине утонченным, изысканным вкусом… и все-таки он мрачная личность, и все-таки я допускаю, что он кое-что заработал на той гранате или пуле, которая убила моего брата. И знаешь, Герман, я не только не испытываю сожаления до поводу его разбитого рояля, хуже того: я, кажется, начинаю понимать Карла. Признаюсь, мне жутко, но когда он рубил свой рояль, в этом было что-то торжественное. Мы не поняли, что он делал это всерьез, не поняла даже Ева, а ведь она его любила. Я понимаю также, что в случае с Бингерле речь идет не о двух-трех документах. Документов против Кундта, вероятно, и без них хватает, речь о…

Герман (совершенно перепуганный). Не называй имени, умоляю…

Эрика. Не бойся, не назову. Останемся при номере Один, которого вы могли спасти, но не спасли. Вам хотелось и того и другого – и твердость показать и жертву заполучить. Знаю, Герман, я сидела рядом с тобой у телефона. Номер Один тебе нравился…

Герман. Да, нравился, и он, и его жена, и дети. Речь шла вовсе не о темных делах Кундта, не о Клоссове с Плоттером и не о Бингерле. Речь по-прежнему идет о государстве, а ты этого не желаешь понимать.

Эрика. Конечно, вы бы мечтали заполучить на его погребение самого папу, но обошлись и архиепископом. Ах, какую трогательную речь произнес Хойльбук в самом деле, Капспетер сидел в первом ряду и рыдал, по-настоящему ревел. Даже у Кундта глаза увлажнились… По телевизору было видно, как блестели слезы. Может, глицериновые, а?

Герман. Не будь циничной, Эрика, он мертв, его убили.

Эрика. А как ловко Кундт махал требником и преклонял колена! Ах, Герман, говорю тебе вполне серьезно: с меня хватит, нет ни охоты, ни настроения. Оставайся, будем смотреть на Рейн – как колышется белье на веревках, как бегают собаки вдоль заборов, как играют дети в манежиках.

Герман (вздыхая). Не могу, Эрика, я должен быть там – может, в последний раз. Мне это давно уже не доставляет удовольствия.

Эрика. А меня одно время это забавляло – правда, недолго. Забавляло даже само по себе торжественное богослужение в честь того, чье имя нельзя произносить, хотя он мне тоже нравился. Мне вообще нравилась вся эта комедия… Да, это был обаятельный негодяй, я даже ощущала приятную дрожь, когда Хойльбук на рейнском диалекте кропил его память елеем своих речей. Довольно долго меня забавляли вечеринки, болтовня, перешептывание, суета, интриги, конспирация в низах, пустозвонство, с одной стороны, и борьба за свои интересы – с другой. Я хорошо чувствовала себя в своих нарядах, наслаждалась драгоценностями, которые ты мне подарил, – на твой безупречный вкус я всегда могла положиться. Мне нравились закусончики и выпивки, игра на рояле в четыре руки с тобой и с Карлом… театр, приемы, балы… А потом Элизабет отправили в Кульболлен, и я дважды ездила к ней. А вчера услышала, что милая крошка Беббер тоже очутилась там. Ты знал об этом?

Герман. Знал только, что он хочет избавиться от нее.

Эрика. Вот и избавился. Хорошенькая миниатюрная блондинка, чуть глуповатая, но веселая, в общем, этакая белокурая милашка – теннис, танцульки, легкий флирт, партия в картишки. Избавился от нее, как и Бранзен от своей: та мечется по Ривьере и Лазурному берегу от отеля к отелю, присаживается с мешочком монет к каждому игральному автомату в ожидании jackpot [1], который ей совсем не нужен. А в Кульболлене к пациентке, если ей уж очень тоскливо, даже присылают милого молодого человека прямо в палату – просто и со вкусом. Оставайся дома, Герман. Или уедем отсюда.

Герман. А куда? (Некоторое время оба молча глядят друг на друга.) Эрика. Только не в наши родные места, ни за что. Боже мой, опять почетные танцы с бургомистром, с королем стрелков, с ландратом, нет, не хочу, потом с аптекарем и с коневодом, нет, нет, снова фотографироваться с депутатом бундестага, подняв бокал, не хочу, и все под народную музыку, нет, хватит, не хочу больше собирать пожертвования для детишек из малообеспеченных семейств. Спрашиваешь, куда? Не знаю… стало быть, останемся здесь. Герман. Меня ты не бросишь.

Эрика. И не собираюсь, даже если твоя Евочка услышит твои мольбы. Герман. Ах, она влюблена и в кубинца и любит своего Гробша. Не забудь: он ее муж, и она любит его… (Печально.) Он славный парень. Но эта компания и его погубила – навязали ему Плуканского, а тот недолго продержится. Нет, она любит двоих и к Карлу все еще привязана, так что для меня, четвертого, уже нет места.

Эрика. А я не забуду юного новобранца, на котором форма сидела мешком и который набрался смелости обнять меня и соблазнить. Я так боялась, что мне придется тебя совращать, но я бы это сделала. Этому научиться нетрудно, даже если тебя воспитали благочестивой… проще простого. Я жила в мансарде с девушкой, к которой всегда приходили парни, она мне все и растолковала. Вот так-то, от застенчивости ты не умер, понял, что желание бывает не только у мужчины, но и у женщины, что так называемое целомудрие – непозволительная для нас роскошь. Разве я могу тебя бросить? Лишь бы не возвращаться в Дирванген или в Гульбольценхайм, этого я не вынесу. Родные места мне опостылели. Жаль только, что у нас с тобой нет детей и что ты не остался адвокатом, а мог бы даже стать судьей…

Катарина (входит на веранду). Какой-то господин, доктор Блаукремер, дожидается вас в машине. Он просил передать…

Герман, (поправляет галстук, надевает пиджак, целует Эрику). Ну, я пошел, а то будут неприятности. (Уходит. Катарина остается.)

Эрика (переходит на место Германа и стоя доедает остывшее яйцо). Не люблю, когда пропадает добро. Несмотря на счет в банке, рояль и барскую квартиру с видом на Рейн. Как-никак одно яичко стоило тогда десять пфеннигов, а продавщица обуви, то есть я, получала восемьдесят пять марок. Из них двадцать за комнату, да еще свет, отопление, стирка.

Она вставляет яичную скорлупу в рюмку. В этот момент на веранду входят Герман и Блаукремер.

Блаукремер (остановившись у дверей). Аппетит, кажется, у тебя не пропал. Да и на больную ты вроде не очень похожа.

Эрика. Я не больна. Даже от твоего присутствия не заболею. Я с удовольствием поехала бы с вами прямо как есть, в халате, непричесанная, бродила бы вокруг собора и пела литанию, пока вы слушали бы торжественную мессу.

Блаукремер (смеется). Неплохая идея: публичный скандал, нарушение общественного порядка, а то и богохульство. (Смотрит на Германа.) А перед законом, как известно, все равны. (Эрике, серьезным тоном.) Я бы дал тебе на переодевание минут десять, сегодня мы настроены великодушно.

Эрика. Тогда уж отправляйте меня сразу к Элизабет, к крошке Беббер и компании…

Блаукремер. Если ты останешься, не будучи действительно больной, разразится скандал. Герман, что ты скажешь?

Герман. Полно скандалов и похуже, а через три дня все они забываются. (Подходит к Эрике, целует ее.) Оставайся дома. Никакого скандала не будет, подосадуют немного – и все.

Блаукремер. Подбадриваешь?

Герман. Незачем, мужества у нее хватает. Если для этого вообще нужно мужество.

Блаукремер. Чревато последствиями.

Эрика. Последствие одно: я ухожу с общественной службы, покидаю свою должность образцово-показательной демократки. (Усталым голосом.) Вам уже пора, не то…

Герман еще раз целует ее и уходит с Блаукремером. Тот вне себя от злости.

Катарина (слышала разговор, подходит ближе; любезно). Убрать со стола? Эрика. Расскажете все Карлу?

Катарина. Вряд ли. (Улыбается.) Ведь это политика, а ему будет тяжело узнать, что вы жертва господина Блаукремера…

Эрика. У Карла тоже есть бинокль, он иногда поглядывает сюда. (Берет бинокль с балюстрады и смотрит в сторону реки.) Никого не видно. Принесите мне на балкон кофе, молоко и сахар и давайте договоримся раз и навсегда, милая Катрин, продукты не должны портиться, берите все, что вам нужно, – хлеб, молоко, колбасу. Надеюсь, вас это не обидит?

Катарина. Ничуть. Прошу вас только проинформировать об этом того сотрудника органов безопасности, что дежурит на улице. Как-никак я не только политическая неблагонадежная, но и привлекалась к суду за воровство.

Эрика. Вы еще учитесь? Хотите защитить диссертацию?

Катарина. Да, если позволит мое досье. Тема – банковское дело. Как экономисту мне трудно найти работу, как официантке – нет. (Смеется.) Три года я служила в банке Капспетера, потом меня уволили. Не спрашивайте почему – сама не знаю. И я снова устроилась официанткой. Когда Карл вылетел со службы, кроме автофургона, у него ничего не осталось, ни гроша, его никуда не брали. Я работала где придется – и в самых паршивых закусочных и в шикарнейших отелях, но чаще всего на званых вечерах, там я и познакомилась с Карлом. Это было у Килианов, вечер окончился поздно, я вышла на улицу, и, пока раздумывала – брать ли такси, – Карл подъехал и отвез меня домой.

Эрика. И остался у вас?

Катарина. Да, с тех пор мы не разлучаемся, а скоро и жить будем вместе. О вас, о господине Вублере и о своей жене он говорит только хорошее. Да я и не припоминаю, чтобы он о ком-либо отзывался плохо.

Эрика. А вы – вы отзываетесь о людях дурно?

Катарина. Да, о Капспетере, которому я не нужна как экономист, но гожусь в качестве официантки. Я не выношу его, да его почти никто не любит. Представляю, как будут над ним смеяться, прочитав о случае с роялем. Я не занимаюсь подслушиванием, в нашем деле нельзя быть болтливой и верить слухам. Ну что я могу услышать? В газетах порой такое пишут о господине Кундте, что здесь ничего подобного не услышишь. А господин Блаукремер… дорогая фрау Вублер, ну что я могла тут о нем подслушать? Еще вот господин Хальберкамм… ведь каждому известно, что его хобби – изобретать соусы, известно и то, что они невкусные.

Эрика. Если вы не подслушивали, что же все-таки вы слышали?

Катарина. Я убирала комнаты и ванную, пылесосила, протирала, потом кухню – много ли там услышишь? Разве что какую-нибудь фамилию: Кундт, Хальберкамм, Бингерле, Блаукремер – так о них же все газеты пишут. Самое интересное – то, что вы не пойдете на мессу, вы мне сами сказали. Но об этом, и без моей помощи, наверное, знает уже весь город. Нам с Карлом нужны деньги, которые я у вас зарабатываю. Нужна каждая булочка и каждый ломтик колбасы, которые вы мне разрешаете взять… Даже если бы я все время торчала, прижав ухо к двери, все равно я никогда бы не рискнула проболтаться и потерять такое хорошее место. Я слушаю, читаю, сопоставляю – у меня нет времени на сплетни, вечерами работаю над диссертацией, Карл мне помогает. Тема не доставит радости Капспетеру – «Увеличение прибылей западных концернов в третьем мире». Как вы видели, я стояла в дверях, когда господин Блаукремер… ну… надерзил вам. Кстати, мессу передают по радио и телевидению. Принести вам транзистор на, балкон?

Эрика. Благодарю, не надо. Но если вам хочется послушать, можете взять приемник на кухню.

Катарина. Спасибо, я не интересуюсь церковными праздниками и тому подобным. (Тихо.) Это единственное, в чем мы не сходимся с Карлом. А он, когда говорит о религии, ну словно стихи читает, заслушаться можно… Должна вам признаться, что я незаконнорожденная, моя мать также была внебрачным ребенком. В те времена церковники еще не бегали с кропилом вслед за каждой незамужней беременной девицей. Когда бабушка, тоже официантка, произвела на свет мою мать, рождение ребенка вне законного брака считалось позором. Я также была еще позором для моей матери, а ведь и мать и я были людьми, живыми людьми, да вы сами, наверное, помните, каково приходилось незамужним матерям и внебрачным детям. Так что красивые речи епископа меня не очень трогают. Извините, если это вас оскорбляет и если вы полагаете, что я говорю слишком откровенно…

Эрика. Нет, ничего. Я возьму газету почитаю, а вы, пожалуйста, время от времени поглядывайте на рояль… кто знает, не вздумается ли этому типу нагрянуть сюда днем. Перелезет через балюстраду и…

Катарина. Не бойтесь за свой рояль.

Эрика (подозрительно). Почему это вы так уверены?

Катарина (лекторским, чуть ли не наставительным тоном). Анализ прежних фактов демонтажа роялей бесспорно показывает, что во всех трех случаях речь шла о роялях, принадлежавших банкирам, а именно: Флориану, Бранзену, Капспетеру. Таким образом, преступник действовал с определенным умыслом. Господин Вублер не банкир и вы не банкирша. Разумеется, я бы порекомендовала усилить во всех банкирских домах охрану этих музыкальных инструментов. Насколько мне известно, нам ничего не угрожает. Между прочим, Капспетер уже заказал новый рояль. Я узнала об этом утром от моих знакомых из того дома.

Эрика. Вас, Катарина, похоже, это забавляет, даже слишком. В вашей диссертации об увеличении прибыли, мне кажется, я уловила то же упоение, с которым вы перечисляете случаи демонтажа роялей. Я люблю мой рояль. Официанткой я не была, зато побывала в продавщицах обуви, а эта должность куда ниже: всегда стоять на коленях перед клиентами, терпеть, когда приходят всякие стервы и меряют тридцать пар, хотя знают, что ни одной не купят… Но ты приносишь со склада тридцать коробок, вежливо и терпеливо примеряешь и снова запаковываешь… И к тому же далеко не у всех мытые ноги. Все это могло бы унизить меня, но я сохранила гордость. И вот когда вижу на вечерах иную даму, то пытаюсь вообразить, как бы она повела себя, если бы сорок лет назад я ей примеряла туфли. Я научилась играть на рояле только в двадцать пять лет, а когда купили инструмент, мне было за сорок. Порой он был моим единственным утешением. И у меня не укладывается в сознании, я не в силах понять, как можно такой драгоценный инструмент разобрать, разрубить на части или – как это сделал Карл – сжечь. Отдаю должное вашей ненависти к Капспетеру…

Катарина. Вы ошибаетесь, и мне не по душе подобные выходки. Подумать только, сколько стоит рояль, сколько можно накупить на эти деньги… Я не понимаю Карла. Когда я училась и когда работала в банке, я кое в чем разобралась и поняла, куда идут деньга и откуда они возвращаются, троекратно, десятикратно, стократно приумножаясь: нефть, оружие, ковры и девушки, которым приходится напиваться допьяна или одурманивать себя наркотиками, чтобы не блевать от отвращения, но их все-таки выворачивает оттого, что они напились, чтобы не блевать… и буквально всюду натыкаешься на этого типа по прозвищу Губка.

Эрика (подходит к ней). Прошу вас, Катарина, в ваших же интересах. (Качает головой.) Это уже анализ с позиций классовой борьбы. Я тоже знаю Губку, как-то раз даже влепила ему пощечину.

Катарина (очень тихо). А что же это как не классовая борьба? На приемах вы встречаете пьяных и блюющих господ, которые заставляют выворачиваться наизнанку девушек, – вот вам тоже вариант классовой борьбы, не самый пристойный… Сейчас я волнуюсь, обычно я не такая. Но я слушала вас – не то, что вы говорили, как ваш голос, – и на меня пахнуло духом классовой борьбы. Мне послышался голос продавщицы обуви, которой слишком часто приходилось стиснув зубы стоять на коленях. Возможно, я рискую местом, сую нос не в свое дело, но вы не пошли к мессе, на мой взгляд, вот почему: вам не хочется больше играть роль, которую, наверное, никогда не хотелось играть, – роль девушки из народа, преуспевшей в жизни. Простите, если я сказала что не так, но я очень расположена к вам. И если мне придется уйти, напоследок я хочу обратиться к вам с просьбой, которую вам нетрудно будет исполнить.

Эрика (разбитая, усталая). Да?

Катарина. Намекните, пожалуйста, гостям на званых вечерах, что мы, девушки и юноши, которые их обслуживают, берем чаевые, или, выражаясь изящнее, не пренебрегаем таковыми и не отказываемся от них. Понимаете, мы, наемные официантки, иной раз наряжаемся на вечера так, что нас принимают за дочерей и родственниц хозяев или просто услужливых гостей, и никто не решается дать нам чаевые. Скажите, что деньги можно сунуть в карман передника или пиджака.

Эрика, С удовольствием намекну. Жаль только, милочка, что я, пожалуй, буду не часто ходить на банкеты. Вам, вероятно, нужны деньги?

Катарина. Да, я хочу уехать отсюда. (Очень тихо.) Иногда вечером я лежу с сынишкой, рассказываю ему что-нибудь или напеваю, потом мы крутим глобус, который нам подарил Карл, и выбираем страну, куда можно было бы уехать. Но… пока еще не выбрали.

Эрика. Значит, вам здесь больше не нравится?

Катарина. Нет, а вам?

Эрика. Значит, вы все-таки подслушивали?

Катарина (энергично). Нет, я не подслушиваю. Но я слышала ваш голос, вы говорили долго и громко. А вы знаете, куда хотели бы уехать?

Эрика. Нет, это выбирать без толку. И еще – будьте осторожны. Ваши мысли меня пугают. То, что таишь в себе, когда-нибудь выходит наружу – я испытал«это сегодня на себе. Будьте внимательны… Кстати, от чаевых я бы тоже не отказалась, но продавщицам обуви их не предлагали.

Катарина берет поднос, идет к двери.

И поскольку вы умная, способная к анализу девочка, объясните мне, пожалуйста, вот что: почему Вублер так и не стал министром? Почему?

Катарина (останавливается с подносом в дверях). Вы этого не знаете? В самом деле, честно? (Эрика качает головой.) Ладно, скажу: он слишком хорош для этого, вот так-то. Слишком хорош! Он гениальный планировщик, мастер умственных комбинаций, он построил для Кундта всю организационную работу. Его место за письменным столом, у телефона, на конференциях, тайных переговорах! Перед аудиторией у него ничего не получится – он слишком робок, не умеет выступать. Он может планировать, делать политику, но продавать ее он не умеет. Он прирожденный секретарь – вот его место, и утешьтесь: секретарь – очень высокое звание, секретари стоят во главе ГДР и СССР, Даже в Ватикане есть секретари. А быть секретарем Кундта… Сварить вам кофе?

Эрика. Нет, но булочку с медом принесите.

Катарина. И яйцо?

Эрика. Нет, в моем возрасте хватит одного. Да, к вашему сведению: вы постепенно начинаете действовать мне на психику. Наверху я немного займусь номером Четыре и побеседую с ним. (Катарина вопросительно смотрит на нее.) Номер Четыре – -это тот, кого они называют богом, вернее, называли. Позвольте, я вам спою одну песенку. (Катарина с изумлением, растерянно смотрит на нее. Эрика поет.) «И для праведного сердца просветлеют небеса…» Это говорит" вам что-нибудь, трогает какую-либо струну в вашей душе?

Катарина (по-прежнему с подносом в руке, растерянная). Звучит красиво, как старое стихотворение, даже немного напоминает Карла. (Улыбается.) Но во мне… нет, ничего не трогает… Очень сожалею… ничего.

Эрика (улыбается). Уверена, что со временем тронет. Итак – за работу.

Обе уходят.