"Во власти опиума" - читать интересную книгу автора (Фаррер Клод)ВНЕ МОЛЧАНИЯНет, ночь еще не наступила. Я вообразил, что уже была ночь, но это было не так. Мне только так показалось, потому что я теперь плохо вижу. Когда я одурманен, туман застилает мои глаза, темный туман; он колеблется и движется передо мной. Я с трудом различаю сквозь него предметы, и мне кажется, что они колеблются и двоятся. Это очень забавно. Я продолжаю курить, и дым разносится все дальше и делается все более темным; он похож на отвратительный дым пароходов, на грязный дым пакетбота, который когда-то доставил меня из злосчастного Тонкина… Впрочем не стоит об этом думать. Так ночь еще не наступила. Это хорошо. Еще остался час, да, может быть, час удовлетворенной и спокойной жизни в шумном уединении дня. Ибо день исполнен шума. Он полон грохота и сутолоки даже в этом глухом месте, даже в абсолютном уединении моей курильни, в абсолютном уединении моего дома, в абсолютном уединении моего кладбища, вдали от деревни, вдали от ферм, вдали от самой жалкой лачуги. Они не придут ко мне, местные жители, они боятся. Никто из них не захотел стать сторожем. Пришлось выискать меня, старого сержанта легиона, который подыхал с голода на парижской мостовой. Я ничего не имел против того, чтобы стать сторожем. Я не боюсь кладбища. Я не боюсь… Что это — ночь? Нет, это еще только дым от этой трубки. Дьявольская трубка. Опий слишком проник внутрь, и бамбук почернел. Все-таки надо пойти сейчас же закрыть двери… Я предпочитают закрыть их до ночи.., даже до вечера. Иду. Так, я все запер. Боже мой, что за шум на освещенном солнцем кладбище? Я совсем оглох от него. А ведь там летают пчелы, и ужас до чего громко стрекочут стрекозы; кроме того, там чирикают птицы в воздухе, в котором отдается эхо бесчисленных звуков. А там ветер шуршит листвой деревьев и слышится яростное стрекотание сверчков и кузнечиков. Сколько ярких и громких звуков, острых, глубоких, но всегда оглушительных. Я уже не говорю об отдаленных звуках, которые тоже неминуемо долетают до меня: крики животных с ферм, крестьян за работой, гула с завода в другой деревне, не дальше пяти миль отсюда… Да, я прекрасно слышу все эти шумы. И взятые все вместе, они мешают мне вслушиваться в другой шум, шум более тихий, чем самый тихий шепот, ночной шум, ожидающий своей очереди… Что еще ночь не наступила? Все равно. Конечно, прежде я не слышал столько шорохов. Это опий. Прежде мои уши были точно залеплены воском, и теплый дым растопил его. Я помню свою молодость и то время, когда был солдатом в Южно-Оранжевой республике и Сахаре. В те времена я слышал не больше, чем другие. Пустыня была нема и, как только заря прогоняла ночных шакалов в их берлоги, молчание окутывало таинственную пустыню. Полное безмолвие царило и в полуденный час в моей деревне, на склоне темных Севен; и вечером на каменистых откосах, на скудных кладбищах долин, в зарослях кустарника и на опушке лесов опять-таки была тишина, безраздельно царившая ночная тишина… А какое безмолвие, когда луна заливает своим светом землю. Теперь нет больше такой тишины. Тишины — нет. Это мечта, это миф, это утопия — утопия примитивных людей, — утопия тех, которые не курят. Это началось с Тонкина, как только я начал курить. Да, это сейчас же началось. Я еще помню мое прибытие туда на палубу транспортного судна. Мы сделали остановку в Сайгуне и вечером были отпущены в город. Я, как и другие, мечтал о кутежах и женщинах. Как только я перешел сходни, я сейчас же оказался перед большой стеной на первой же улице. Оттуда до меня донесся волнующий и приятный запах, запах, который сразу проник в мою душу и покорил ее. Я еще не знал, что это такое. Как бы то ни было, позабыв все на свете, я всю ночь до зари околачивался около этой стены — стены фабрики опия, стараясь втянуть и впитать в себя доносившийся до меня запах. И мало-помалу в немой темноте я услышал вдали, где-то там далеко, чрезвычайно далеко, смех моих товарищей, ломящихся в лупанары… Первую трубку мне довелось выкурить в Пан-Нахе; это маленький, чрезвычайно отдаленный от всего пост на границах горных лесов, таинственных лесов, наполненных запахом гниющей листвы, порождающей лихорадку и безумие. Мы много курили там. И ночью мы очень хорошо слышали, как бродят тигры, хотя они крадутся через кустарник тише кошек. Сначала это даже казалось забавами. Мы ясно воспринимали самые легкие шорохи. Как-то вечером пират из банды Док Тней хотел начать слежку за постом. Он проскользнул вдоль забора тише уха. И мы все-таки услышали его так ясно, что когда он вскарабкался на бамбук, то мой капрал всадил ему пулю прямо в живот, не видя его. В другой раз зазвонил на посту колокол. У наших стрелков застучали зубы, они вообразили, что лесные духи всем нам предвещают смерть. Но одновременно со звоном колокола я услышал легкую поступь нашей козы, которая оборвала свою веревку и зацепилась рогами за бечевку языка колокола. Да, все это было прекрасно. Только впоследствии я нашел это менее очаровательным. Да, сначала неудобства от этого были совсем пустяшные, даже комичные. В Тонкине на постах я жил вдали от людей и быстро изучил те тихие шорохи, которые мне приходилось слышать. Позже, во Франции, в Париже, я услышал другие звуки, более сложные, людские звуки… Сейчас же, как только я поселился в второразрядной гостинице, мне показалось очень надоедливым и волнующим тот шум, который каждый постоялец производил в своей комнате, и тот, кто храпел, и тот, кто не спал, и тот, кто предавался любви, и тот, кто спускал воду — всякого я слышал. Ввиду этого я поселился в глубине Монпарнаса; я нарочно выбрал этот мертвый квартал. И что же, с первого же дня я услышал ночное движение, услышал как взламывают замки, перелезают через решетки так же, как в Пан-Нахе пират перелезал через забор. И я в страхе цеплялся ногтями за одеяло на моей постели, мне казалось, что вот-вот откроется дверь и появится какой-нибудь грабитель и что его нужно попотчевать ударом дубинки… Я снова переселился в центр Парижа. Теперь шум был слышен и день и ночь, я уже не мог различать друг от друга разные звуки. Это было похоже на ужасный оркестр, в котором за раз звучат все инструменты. Я совсем не мог спать. Опий вообще не слишком большой друг сна. Нужно было придумать еще что-то. К тому же мои запасы опия истощились. Я привез его так много, как только мог, но прежде всего у меня сперли один ящик мерзавцы таможенники, а затем я неверно рассчитал, думая, что во Франции буду меньше курить. Оказалось, скорее наоборот. В конце концов, я нашел в Париже сговорчивого аптекаря, но его опий был порядочной дрянью, а кроме того полученное при выходе в отставку пособие в девятьсот шестьдесят пять франков таяло с каждым днем. Само собой понятно, что мне обещали работу в табачной лавке, — со времени моей раны в Сон-Тау я сильно хромал — но сын попа перебил у меня место. После этого я попросился сюда и вот теперь охраняю кладбище. Да, ночь пришла. Летучие мыши начали свой первый полет. Кажется, что птицы уже поют перед заходом солнца. Ветер затих. Уж и это хорошо! Но вот, чего вы не знаете. Ночью я тоже слышу мое кладбище. Ночью другие шумы, менее ясные, менее отчетливые, чем дневные звуки; слышать их более опасно, более беспокойно, более мучительно. Первое время я думал, что мертвецы выползают из гробов, чтобы танцевать при свете луны танец скелетов. Но нет, не в этом дело. Мертвые мертвы и не появляются. Или, если они появляются, то так тихо, что даже я их не слышу! Еще не слышу. Нет, танца скелетов я не слыхал. Я слышал другое… Я слышу смутные шорохи, шорохи, которых никто не слышал. От этих шорохов веет смертью и тленом. Они доносятся от подножия кипарисов и мавзолеев — эти ночные шумы страшатся солнца, живого ветерка, и пения птиц, это холодные шорохи, от которых кровь леденеет в жилах и волосы становятся дыбом. Я слышу, как трещит дерево гробов и стонет под липкою, влажною от дождя, почвою. Я слышу, как слишком тяжелые гробы медленно погружаются в липкую грязь. Я слышу, как копошатся проворные черви в гниющих трупах и стучал друг о друга кости, когда они опускаются, по мере того, как перегорает ткань саванов. И из замкнутого четырьмя стенками прямоугольника, в которых спят друг подле друга полторы тысячи мертвецов, доносится каждую ночь до моих ушей с слишком острым слухом полторы тысячи ужасных шорохов, полторы тысячи могильных стонов, из которых каждый вносит свою долю безумия в мою расстроенную голову. Да, это так. Только одна моя лампа отбрасывает желтые блики на стены; никакого сумеречного отсвета не проникает сквозь окна без штор, и там я слышу, как блуждающие огоньки, вспыхивают на мелком тисе. Да, ночь пришла. Окутала все тьмою. Слышите ли вы, как стонут гробы? Боже мой, да, я понимаю все это. Я должен был бы покинуть это шумное кладбище. Но я не могу. Где мне найти опий, опий, дающий мне жизнь, магический опий, дающий мне усладу иллюзий, бестрепетный опий, который поддерживает меня здесь, дрожащего, но неизменно пребывающего на своем посту, опия, удерживающего меня от грозящего мне безумия? Где? Ведь именно кладбище дает мне опий. — Да, правда, я вам не говорил про это: черный мак растет всюду, не только в Юнаме, а также в Индии, из него просачивается опий, вроде того, как в улье из воска выступают капли меда. И напрасно я пытался получить опий во Франции, пока мой тонкинский мак, посаженный в жирную почву кладбища, не вырос, сохранив чудесным образом свои замечательные свойства. Теперь, когда я надрезываю разбухшие от сока головки, на них выступают темные слезки. Я собираю все эти слезки в один большой шарик, растворяю этот шарик в кипятке, фильтрую, сгущаю его, нагреваю и получаю черный опий, не хуже опия из Китая или из Бенареса. Кладбище творит это чудо. Вы видите, что я не могу его бросить… Что? Нет, я не слышал. Нет, я еще не слышал. Не правда, что из-под кладбищенской земли доносится сильное скрежетание зубов. Не правда, что покойники храпят в грязи своих могил. Это не правда, что приподымаются доски гробов, скрипя о заржавленные гвозди. Ведь, если бы это было правдой, то это значило бы, что шестой покойник еще жив и умирает у меня на кладбище. Из числа погребенных в этом году мне приходится слышать стоны, вздохи, царапанье уже шестого покойника, и это один на один. Он медленно пытается своими усилиями умирающего разломать свой прочный гроб. Я слышу, как грызет он свои немощные руки и надрывается от страха и отчаяния. Да, все это ужасно. Я этому уже подвергался пять раз в течение года и должен еще подвергаться, потому что… К чему лгать! Это правда! Погребенный еще живет и движется. Я слышу его мятущиеся вздохи, еще напоминающие о летаргическом сне, от которого он только что пробудился. Ах да, вы, добрые люди, считаете, что этого не случается, что это просто фантазия больного или романиста, что все могилы спокойны, что живых не погребают? Вы безусловно верите, что наука не ошибается, и в землю закапывают только трупы. Ну, что же! Надейтесь на это и спите спокойно. Вы это можете, но мне опий дал уши слышать, и я слышу. Я знаю, что на десять погребенных приходится один живой. И я знаю также, что он испытывает в гробу вторую агонию, и эта агония, по своему ужасу, превосходит все, что только может вообразить страшного ваша тупая голова! Может быть, вы также верите шарлатанам-докторам, когда они уверяют, что человек заснувший в летаргии, если он зарыт на глубину шести футов, может пробудиться только наполовину, теряет мало-помалу сознание и задыхается и что все кончается в одну минуту. Как бы не так! Очевидно, вы не знаете, что такое жизнь и как судорожно хватается за нее умирающий, когда чувствует, что она ускользает от него. В Тонкине я когда-то был сторожем и стрелял в диких тонконогих ланей; и вот, однажды я всадил два заряда из Лебеля в несчастную самку; она упала с разодранной грудью. Оба мои кулака могли бы поместиться в ране. Я приблизился и поставил ногу на добычу, но лань поднялась и побежала на трех ногах, волоча на концах своих кишок сердце и легкие! Вот и мои заживо погребенные таковы же! Они почти так же мертвы, как их соседи — скелеты, и все-таки они вопиют во всю глотку и перевертываются, чтобы выбить спиною крышку гроба! Послушайте-ка, послушайте-ка, доска-то трещит! К счастью, земля тяжела. Он не вылезет из могилы, этот стервец! К счастью, мне не придется видеть, как он, весь вымазанный в грязи, безумно бежит по могилам. Еще одну трубку! Боже мой, как длинна ночь! |
|
|