"Во власти опиума" - читать интересную книгу автора (Фаррер Клод)

НАСЕКОМЫЕ

Дворец Тонг-Дока в конце города-столицы Востока, непризнанной столицы с монгольским и малайским населением. Сухощавые и смуглые туземцы страдают под игом белых варваров, пришедших с Запада. Дворец Тонг-Дока не похож на те громоздкие здания, со множеством башенок и колонн, которые так нравятся победителям. Старый князь изменнически и раболепно пренебрег своей честью патриота и долгом верноподданного. Он отказался от культа своих предков, которым была проникнута его скептическая философия, и объявил себя европейцем, демократом и католиком, но сохранил любовь к своеобразному искусству своей расы, в чем впрочем находил нужным неустанно извиняться. Дворец Тонг-Дока находится в тени высоких кедров. В нем мраморные полы и стены из слоновой кости. Крыши из лакированного фарфора. Повсюду перламутровые инкрустации. Под деревьями журчит вода; ветер веет и приносит прохладу в самые отдаленные залы и ни один луч солнца не проникает даже на веранды дворца.

В предназначенных ей палатах — яменах, под ритмическими взмахами панка из белого шелка, дочь Тонг-Дока, бывшая когда-то принцесса, наслаждается послеобеденным покоем.

Никто никогда не называл ее настоящим именем, и тем не менее каждый вечер с сожалением и надеждой шепчут его в темных канхасах «Хижинах.» рисовых полей.

Верный своей хитрой политике, Тонг-Док зовет ее европейским именем Анна.

Анной зовут ее также в кругу жизнерадостных лейтенантов и мичманов, часто посещающих дворец, чтобы поиграть в теннис с дочерью Тонг-Дока, и принять из ее смуглых ручек чашку чаю, как принято у англичан, со сливками и кексами. Мадемуазель Анна улыбается и делает легкий реверанс, недаром она воспитывалась в монастыре; мадемуазель Анна прекрасно подает «шары своей партнерше — жене вице-президента. Мадемуазель Анна относится с некоторым презрением к юннамскому чаю.

— Не хотите ли прохладиться этой теплой водой, моя дорогая? — Мадемуазель Анна даже кокетничает и весьма энергично. Она это делает с таким искусством, что два адъютанта при губернаторе начинают терять голову. Дочь Тонг-Дока легко можно было бы принять за какую-нибудь «мадемуазель Анну», живущую в Париже или Лондоне, если бы этому не мешал ее восточный наряд из черного шелка, перехваченного золотыми застежками, и аннамитские сандалии, обнаруживающие безукоризненную азиатскую ножку; в особенности она отличается от европейских женщин своеобразной своей красотой, более яркой, более тонкой, более породистой и такой таинственной. Но все же дочь Тонг-Дока отстранилась от своей расы с ее печальной судьбой. Дочь Тонг-Дока не знает языков древней Империи и, говоря о тех, кому надлежало бы быть ее вассалами, она называет их «туземцами».

Четыре часа. Сегодня никто не играет в теннис. Два белокурых полковника пришли передать дружеский привет Тонг-Доку.

Мадемуазель Анна распоряжается; сегодня не будут подавать чаю.

— Уж не хотите ли вы нам предложить крепких напитков?

— Отчасти да, милейший полковник. Я хочу угостить вас коктейлем собственного изобретения. Нужно взять немного мараскина, каплю шотландского виски…

— И много льду?

— О, целые глыбы льда! Целые ледяные горы! Позвольте сделать его для вас, милейший полковник.

Кепи с пятью рядами нашивок наклоняются перед ней, веселые взрывы смеха раздаются под древними кедрами, хранящими память о былом.

Пять часов, это час прогулок.

Дочь Тонг-Дока садится в викторию «Экипаж.» фабрики Биндера, запряженную двумя австралийскими конями, лошадьми той прекрасной породы, которые могут прожить лишь один год под небесами Индокитая. Во всем городе нет экипажа элегантнее и более напоминающего о Париже. Но впрочем его наружный вид довольно мрачный, он покрыт черным лаком и он не имеет ни единого герба. На Анне зеленое платье с тяжелой вышивкой. Она никогда не носит желтых и пурпуровых цветов империи. Согласно моде, она катается по аллее парка, длиною в полмили, прямой, как стрела, и усыпанной красным песком… Вокруг азиатская природа сияет своей меланхоличной красотой, зеленеют рисовые поля, журчат затененные кустами ручейки; высятся купы изящных бамбуков, и дугообразно сгибаются листья гордых пальм. И солнце, такое смертоносное для европейцев, рубинами и изумрудами расцвечивает эту переливчатую ткань влажной зелени.

В продолжение многих столетий просвещенные императоры невидимые в своих паланкинах из чистого золота в горделивой неге совершали прогулки в этих излюбленных ими таинственных местах.

Экипаж Тонг-Дока смешивается с другими экипажами. По аллее тянутся в два ряда экипажи в противоположные стороны. Светлые туалеты, цветные зонтики, обнаженные до локтя руки, затянутые в белые перчатки, а на горизонте заходящее и оттого уже менее жгучее солнце, — все это представляет собою ту же европейскую картину из роскошного Арменонвилля или Гайд-парка. Лишь зеленое платье, расшитое священными узорами, говорит среди всей этой европейской картины об экзотизме, экзотизме легком, едва уловимом. Как небрежно держит в руках мадемуазель Анна свой зонтик и как насмешливо посматривает на кавалеров, которые ее приветствуют. По временам раздаются чистые голоса молоденьких девушек, взмахивает в воздухе ручка, слышится прощальный привет. Наступающий вечер пестрит темными полосами огненное небо, как гигантскую тигровую шкуру. Виктории спешат к городу. При свете фонарей запоздавшие гуляющие различают в полусвете веселую улыбку дочери Тонг-Дока, оставшейся последней в аллее; на ее лице чудится та далекая извечная улыбка, которой улыбаются в глубине пагод забытые императорские идолы.

Десять часов вечера, — час для театра. На авансцене целый сад роз. Дочь Тонг-Дока небрежно слушает «Самсона и Далилу». Она иногда направляет миниатюрный перламутровый лорнет на тенора и контральто, чаще же она смотрит на ложи и туалеты дам.

Ярко выступает при огнях ее тонкая матовая красота. Роскошное платье стесняет ее прелестную, как у феи, фигуру. Ее стройная грудь приподнимает шелковую ткань, и обнаженная изящная шея кажется отлитой из неведомого металла, светлее бронзы и драгоценнее серебра. Очертания ее тонких рук безупречны; несмотря на ясный холодный блеск ее глаз, ее лицо кажется загадочным и заставляет думать о какой-то странной древней статуе, созданной скульптором, поклонником таинственного и неведомого. Но новейшее воспитание завуалировало просвечивающие в ней черты атавизма. Улыбка, взгляд и жесты — все содействует тому, чтобы принцессу отдаленной страны превратить в парижанку, которой не удается замаскировать себя платьем востока.

Кто-то осторожно стучит в дверь ложи, входит очень молодой и кокетливый подполковник; слышатся комплименты, поклоны, поцелуи пальчиков рук.., он усаживается, начинается болтовня, музыка забыта, — все точь в точь, как в Париже.

Но вот спустилась на землю тяжелая сверкающая звездами ночь, жаркая, как летний день.

Дочь Тонг-Дока возвратилась в свой ямен. Усталый город засыпает. Безлюдны безмолвные аллеи, некому любоваться на лиловатую нить электрических фонарей, затененных завесой зеленых деревьев.

Только окна притонов опия и разврата смутно краснеют в темноте ночи. Низкие двери ведут в жалкие лачужки с обвалившейся известкой, полусгнившими стенами, истасканными циновками. Две керосиновых лампенки наполняют копотью воздух. В глубине жилья четыре завешенных ниши, готовые приютить похотливых любовников. На полу лампа, трубка и иголка, ожидают курильщика. Но курильщики не приходят… Сюда забредают лишь иногда пьяные матросы или какая-нибудь безобразная компания.

А там, далеко, очень далеко, позади дворца Тонг-Дока, у подземного выхода стоит на страже стрелок. Берет аккуратно надет на голову с безукоризненной прической, в руке он сжимает ружье. Тихо приоткрывается на петлях дверь. Легкие шаги шелестят по песку. Темная тень женщины проскальзывает из дворца. Но стоявший на часах ничего не видел, ничего не заметил, он по-прежнему стоит молча и бесстрастно, сосредоточивая свое внимание лишь на кустах, окаймляющих дорогу…

Среди ряда низких канхасов, от которых несет перцем и гнилью, последний притон опия, раскрывает свою грязную пасть.

Три увядших девушки, молодых или старых, это трудно понять по их виду, сидят согнувшись около парня сомнительного вида; в чашках без ручек налита рисовая водка. Но в углу стоит чайник, из которого идет пар.

Изъеденная червоточиной дверь приоткрывается и кто-то входит. Это женщина, молодая и прекрасная, элегантная в своем простом коричневом платье. При ее входе в лачужке происходит какой-то переполох. Проститутки и сутенер, которые, обыкновенно не торопятся вежливо обойтись с посетителем, вдруг вскакивают и, склоняя голову, складывают руки, выражая этими жестами глубокое почтение, согласно древним обычаям. Слыша разговоры на чистейшем аннамитском наречии, посетительница что-то приказывает в кратких и резких словах — хозяева лепечут странные извинения и раболепно предлагают свои услуги. Водка мгновенно опрокинута, лампа зажжена, трубка согрета. Одна из женщин на коленях подает ей первую чашку чая, которого не предлагают варварам, и опий начинает таинственно шипеть над лампой. Но вдруг с грохотом распахивается дверь и вваливается шумная ватага возвращающихся с ужина молодых людей, ищущих предлога для скандала. Тут и офицеры, и чиновники, и судья, настоящая квинтэссенция захватывающего Восток Запада, отражающая всю сущность Европы, жаждущей умертвить под игом своей варварской и грубой деловитости утонченную и беспечную мудрость побежденного Востока. С громкими криками и смехом ворвались они в канхас.

— Какое отвращение! Какая зараза! Вот притон, о котором я вам говорил. Какой омерзительный порок среди этих дикарей.

Посетительница продолжала лежать перед лампой, держа тонкой рукой бамбуковую трубку. Она даже не соблаговолила повернуться.

— Надо обладать большой решительностью, чтобы так лежать здесь! А вы не видите насекомых? Сегодня они сравнительно тихи.

— Насекомых?

— Да, корабельные тараканы, пауки, муравьи, сороконожки, скорпионы… Здесь их царство. Иногда все циновки бывают черны от них. Фуй… Э? Кто это там курит? Хорошенькая девушка, черт возьми. Я ее никогда не видел.

Но курильщица, бесстрастная ко всему окружающему, вдыхает черный дым опия, устремив в пространство свой неподвижный взор. Может быть она не понимает их слов? Хотя редко случается, чтобы здешние женщины хоть немного не понимали языка своих властителей.

— Эй, крошка, покажи мне свой носик! — Говоривший был наилучшим представителем своей расы как по происхождению, так и по образованию. Итальянец и француз, поэт, доктор и солдат — он гармонично соединял в себе деликатность и утонченность обоих народов, честолюбие и мудрость трех каст. Но как ребенок перед ребусом — так и он терялся перед обликом Дальнего Востока. Он подошел к курильщице и дотронулся пальцем до ее плеча.

Она холодно на него взглянула.

— Как она прелестна!.. Как тебя зовут? Ты молчишь? Это маленькая дикарка, она не знает французского языка. Ну, дай мне посмотреть на твои груди… О, это вещь вполне законная в такой лачуге… Она очень сговорчива! Нет. Дальше нельзя? Знаешь, ты очень хорошо сложена!

— О, без сомнения. Вы не находите, мой друг. Что она настоящий портрет Анны, дочери Тонг-Дока?

— Действительно похожа. Но только грубее ее, более простонародного вида.

— Вот фантазия!

— Во всяком случае она выше среднего. Эй, баба «Женщина на аннамитском наречии.», скажи, откуда она у тебя?

Самая старая из проституток засмеялась, открывая рот и обнажая свои почерневшие зубы в этом крикливом и туманном смехе замаскированой насмешки. Она объяснила ему, что эта девушка пришла к ним вчера, с той стороны — и она неопределенно показала рукой; ее зовут — Ти-Нам, имя правда грубое, может быть это не понравится…

— О, нисколько. А можно купить этот предмет искусства?

Раздался громкий хохот, еще более визгливый и бессмысленный. Три женщины хохотали до упаду.

— Нет, нельзя. Это самая невозможная вещь в свете. К Ти-Нам нельзя прикоснуться.

— Почему? — Капитан непременно хотел знать причину.

— Ах, господин, потому, что… — И она сделала непристойный жест. — Этот ангел красоты не более как потерянная овечка, совсем потерянная овечка.

Ти-Нам больна. Пусть только достойный капитан попробует — и он подхватит самый жесточайший сифилис во всей округе. Да, эти коралловые губы, эти черные глаза с серебряным блеском, эта горделивая и прекрасная грудь — все это гниет!

— Однако, недурной реализм, мой друг! Надо бояться девушек с серьезным видом.

— А эта старая колдунья в своем роде честная женщина?

— Ничего подобного! Она просто боится, чтобы блюститель нравственности не заглянул в ее мурью…

— Смотрите! А ей решительно все равно. Она «и не шелохнется при этом разоблачении. Белая женщина умерла бы со стыда. А эти женщины все равно, что суки. Жалкая раса!

— Ну, идем. Здесь нам нечего делать. Отправляемся, идет?

Они ушли. Француз, сын итальянки, вышел последним. На пороге он остановился и взглянул еще раз на девушку. Он неясно сознавал, что средь этих полуразвалившихся стен лачужки происходит много таинственного; много сомнительных загадок кроется за этими смуглыми лбами, в этих головах, которые мыслят по другому, чем люди Запада. После недолгих колебаний, он вышел. Ему и в голову не пришла невероятная правда, свидетелем которой он оказался.

Хозяева тотчас заперли дверь, лишь только она успела захлопнуться. Отвратительная женщина распростерлась на полу, касаясь головой циновки.

— Простит ли святая Принцесса, высокая владычица города, по праву своего происхождения из императорского рода, дочь Тонг-Дока, который некогда считался седьмым лицом Империи, дева непорочная, простит ли, простит ли она свою жалкую рабу, отвратительную, как кал жабы, за богохульство? Простит ли она низкую преступницу, которая, чтобы спасти ее от оскорбления варваров, смела запятнать ее придуманным ею оскорблением?

Три развратницы и сутенер дрожат, скрестив руки, повергшись головою во прах. Текут слезы: исчезло лицемерие гримасы, под которой сквозит насмешка над грубостью притеснителей; текут горькие слезы, горячие от ужаса и негодования. Дочь Тонг-Дока смотрит на своих подданных и не произносит ни слова.

Только легким движением своих губ выражает она свое нетерпение. Трубка выкурена. Женщины озабоченно бросаются наполнить ее опием. И черный дым снова опускается на безмолвную курильщицу.

Волшебный аромат разносится по лачужке. Им пропитываются циновки, и земляной пол, и стены, и балки потолка. Бесчисленные насекомые выползают из каждой щели, из каждой скважины и мало-помалу приближаются к лампе, привлеченные этим таинственным ароматом. Это чудесное снадобье имеет власть над всеми существами. Все живое покорно его скипетру, инстинкт мокрицы и разум человека, равно ему подчиняются. И принцесса забывает о своем утерянном троне среди этого мира насекомых, которые под влиянием этого чудесного снадобья возвышаются над своей обычной темной животностью.

Насекомые медленно подползают к курильщице, не дерзая коснуться ее тела, пахнущего опием. Насекомые кишат повсюду. Там, где соединяются циновки друг с другом не видно больше щелей земляного пола, потому что теперь циновки сами сплошь стали темными, как земля, от покрывающего их слоя насекомых.

Несколько людских поколений видел старый канхас на своем веку, мириады насекомых кишат в его источенных балках и в теплой сырости земляного пола.

По углам дырявой крыши большие косматые пауки протянули свои паутины. По длинным бамбуковым стволам, служащим столбами, и между решетиной потолка семенят коричневые тараканы и время от времени грузно падают на пол. Другие тараканы, крупные и черные, лениво раскрывают свои крылья и быстро перекидываются с одной стены на другую, но, ошалев от толчка, сейчас же падают вниз, где кишит царство муравьев, прусаков, скорпионов и уховерток. Все они деловито шныряют под циновками, ищут друг друга, прячутся, дерутся, занимаются своими любовными делами, пожирают друг друга, следуя законам их породы и по-а.

Из расщелины стен выбегают маленькие ящерицы и быстро и беспокойно перебегают из одной щели в другую. А в сыром, пахнущем плесенью воздухе москиты и крупные комары пляшут свою сарабанду, осаждая горящую лампу, и один за другим сгорают в огне. Черный дым опия властвует над всей этой смутной жизнью кишащих существ. Постепенно затихает жужжание, шелесты, шорохи, но не потому, что насекомых одолевает сон. Их беспокойный инстинкт уступает место проблескам ясного спокойного разума в их примитивном мозгу.

Вечная подвижность насекомых замирает. В медлительном полете носятся они вокруг курильщицы и, наконец, окружают ее неподвижным ореолом. Сначала удивленные, потом жадные, они раздувают свою узенькую грудь и тянутся к молекулам, дающим им мир и разум. А она, развенчанная королева, не соблаговолила даже взглянуть на их народ, покорный и темный. Ее тело бесстрастно покоится на почтительных циновках, она курит. В одно мгновенье ока рассеялся налет западной культуры. Здесь больше нет тиранов, которым нужно льстить. Душа Востока спокойно возносится над ее обычной личиной. И загадочная улыбка приоткрывает почерневшие от опия губы и напоминает собою улыбку императорских идолов, забытых в глубине полуразвалившихся пагод.

Дочь Тонг-Дока грезит.

Ей грезятся сны, неведомые обитателями Запада, они исполнены философии слишком сложной для умов юной расы. И в изящных сновидениях грезятся ей без сомнения ямены, которых никогда не оскверняла нога варваров, гордые девственными курильнями, где опасные духи лесов коленопреклоненные благоговейно предлагают принцессе священной крови свою верную службу. Но даже сами боги не прочитали бы ничего на ее бесстрастном челе и в ее черных глазах, отливающих металлическим блеском под влиянием чудесного снадобья, ее грез с их причудливыми красочными очертаниями и странной душой.

Но вот принцесса кладет бамбуковую трубку. Теперь она смотрит на бесчисленный народ насекомых, упоенных экстазом меж черных хлопьев опия, осаждающегося на пол. Грезит ли эта девственная вдова императоров о вероломной судьбе, лишившей ее власти над другим народом людей, более многочисленным, чем это полчище насекомых, застывших в своем почитании и окаменевших в восхищении.

Только ли от бешенства рыдает она, оплакивая свою погибшую Империю и скипетр, поверженный перед игом.

Трубка склоняется над лампой, и безмолвный рот вдыхает аромат бамбука.

Чудесное снадобье умеет исцелять все недуги. Опий заживляет раненую гордость дочери Тонг-Дока, трагическую гордость династии, насчитывающей шестьдесят раз сто лет.