"Лето" - читать интересную книгу автора (Лутс Оскар)Часть первая В один из погожих весенних дней в Заболотье приходит письмо: хозяйский сын Йоозеп собирается вернуться домой и побыть здесь подольше, чтобы поправить свое здоровье. Письмо это, судя по почтовому штемпелю, шло довольно долго; большой синий конверт изрядно потрепан, словно кое-где ему приходилось от станции до станции идти пешком. Хозяин Заболотья прочитывает письмо. Затем еще раз пробегает глазами отдельные его места и наконец, почесывая затылок, бормочет: – Кто его поймет, чего ему приспичило как раз сейчас в самую страду, бросать место? Не пойму, разругался он там, что ли… А хозяйка, мать Йоозепа, – она стоит тут же рядом и уже знакома с содержанием письма – замечает: – Так он же пишет: из-за здоровья… – Здоровье… – бормочет в ответ хозяин. – Здоровье… Что это у него здоровье так разом сдало? Месяц назад еще писал: жив-здоров, раньше чем годика через три и не думает из России возвращаться. Оно, конечно, всякое бывает, но здесь, видать, не в одном здоровье дело. С прежних времен знаю: такой непоседа был, ежели что задумает – так не успокоится, пока своего не добьется. Что ж, поживем – увидим… Пусть делает как хочет; человек он взрослый, самому пора знать, что можно, а чего нельзя. Но как бы там ни было, а жаль, ежели такое место бросит. Сам же бывало пишет: такие места, как у него, на земле не валяются. – А ежели и бросит – что с того, – отвечает хозяйка. – Он и дома нужен. Мы с тобой год от года старимся, ты вот сам погляди: чуть погода к дождю, ноги, как колоды, волочишь. Пусть приезжает, пусть хозяйничает, человек он молодой. Пусть приезжает, хутор в порядок поприведет, он поди научился там по-новому хлеб сеять и скот разводить. – Да я-то не против, – соглашается старик. – Лишь бы из него хлебороб вышел. А то ведь они там в России этакими важными баринами делаются, ни к чему и руки не приложат. Привыкли все больше другими командовать да приказывать. А здесь командовать некем. Тут сам берись за дело и работай, тогда и проживешь. За хутором долг немалый, а станешь еще барина разыгрывать, так и вовсе все прахом пойдет. Что ж, поживем – увидим. Наперед сказать трудно. Приедет, вот тогда и посмотрим, чего он надумает здесь делать. А насчет здоровья, так что-то больно скоро оно у него пошаливать стало. – Да ну, – замечает хозяйка, направляясь к дому. – Чего там раньше времени сетовать. Небось сделает все как следует. Ведь не всю жизнь он в барах ходил, мальчонкой, помню, даже одно лето скотину пас… И не виделись мы с ним давно. Какой-то он сейчас стал? Может, уже бороду отрастил… Хозяйка уходит в комнату, а хозяин, оставшись во дворе, еще раз перечитывает письмо сына, словно стараясь отыскать в его строках какой-то сокровенный смысл. А в письме говорится вот что: Дражайшие родители! Давно неписал вам, патамучто некогда было, спешили коньчить сев. Спозаранку уходили на поле и только позно вечиром возвращались. После этого бывал такой усталый и измученный, что как за письмо возьмусь, так перо прямо из рук валится. Да и здоровье у меня от вечного топания по полям стало совсем плохое. Сейчас уже сев коньчили, можно бы и дух перевисти. Но я думаю скоро приехать в родные места надолго, штоб подправить здоровье, патаму как здоровье – это самое драгоценное сокровище вмире. Желаю вам доброго здоровья. До радостной встречи на родной зимле! Ваш сын Йоозеп. Радостная встреча на «родной зимле» состоялась раньше, чем можно было предположить. На другой день после того, как на хутор пришло письмо, от вокзала по дороге к Заболотью уже шагает стройный молодой человек. Он идет бодрой и торопливой походкой путника, который долго блуждал вдали от родины и сейчас спешит к отчему дому. Молодой человек этот чуть выше среднего роста, его изрытое оспой лицо за последние годы почти не изменилось; единственная более или менее заметная перемена в его внешности – это маленькие рыжеватые усики, украшающие верхнюю губу. Все то же беспокойство сквозит в его круглых совиных глазах, как будто вечно что-то выслеживающих. Его белесовато-рыжую шевелюру покрывает зеленая фетровая шляпа с пестрым пером какой-то птицы. При ходьбе перо это колышется, покачиваясь вперед и назад, словно отсчитывая шаги своего хозяина. Молодой человек одет в зеленую не то спортивную, не то охотничью куртку с двумя большими нагрудными карманами, поясом и хлястиком на спине. Узкие, особенно в коленях, серые вельветовые брюки для верховой езды обшиты сзади кожей. Обут он в коричневые сапоги. Свой чемодан и свертки приезжий оставил на вокзале, и сейчас у него в руках только хлыст, которым он помахивает на ходу и похлопывает по голенищам сапог, как бы торопя свой шаг. По внешнему виду молодого человека нетрудно догадаться, что он имеет какое-то отношение к помещичьему хозяйству: так обычно одеваются помощники управляющих имениями, писари, ветеринары и вообще люди, так или иначе связанные с поместьем. Но вот уже виднеется вдали крыша Заболотья, и путник на минуту останавливается и вздыхает. – Привет тебе, мой отчий дом! – торжественно произносит он, снимая шляпу и проводя рукой по лбу. Затем снова надевает шляпу, бьет хлыстом по голенищу и ускоряет шаг. Невдалеке от тропинки, возле куста сирени, он снова останавливается, срывает несколько цветков и поднимает глаза к небу. – Привет тебе, солнце отчизны моей! – говорит он. – Здесь на родине ты светишь совсем по-иному! Вам же, нежные цветочки, я говорю от всего сердца: добро пожаловать! Им снова овладевает возвышенное настроение; но как раз в этот момент, когда его охватывает умиление, ему вдруг приходит в голову мысль, что, собственно говоря, не ему следует произносить эти слова – «добро пожаловать», а так должны бы его самого приветствовать эти нежные цветочки; ведь гость-то он, а не цветочки. – Вообще дело это путаное, – бормочет он про себя, направляясь дальше. Откровенно говоря, его не так уж сильно трогают ни это солнце, ни родные края с их нежными цветочками. Но когда-то он вычитал в книжке, что именно такие приветствия произносят люди, возвращающиеся с чужбины; так как же пренебречь этим обычаем! Приближаясь к родному дому, молодой человек значительно замедляет шаг. Он входит во двор, и глаза у него вдруг делаются усталые, щеки западают, да еще как будто и с правой ногой творится что-то неладное. Здесь, в Заболотье, сейчас никто и не узнал бы в нем того веселого парня, который только что так бодро шагал с вокзала, торопясь домой. Из-за хлева выбегает черная дворняжка и, завидев пришельца, заливается лаем. – Не надо, не надо лаять, собачка, – надломленным голосом произносит тот. – Разве не видишь, какой усталый я и больной. Не лай ты на меня, ведь я странник, приехал издалека. Но слова эти не могут заглушить чувство долго, владеющее верным псом, и гость вынужден сделать несколько резких движений хлыстом, чтобы удержать негостеприимного стража на почтительном от себя расстоянии. – Знала бы ты, кто я такой, – продолжает молодой человек, – ты бы не поднимала шума, а подбежала бы ко мне, положила бы лапы мне на плечи и дружески посмотрела бы в лицо, как это делал покойный… покойный лягаш, когда я, бывало, возвращался из школы домой. Но он давно издох, а ты мне чужая и сама не ведаешь, что творишь. Но как бы то ни было, у меня имеется про запас этот хлыст и… В это время открывается дверь дома и на пороге показывается хозяин Заболотья. – Ты, Йоозеп! – вскрикивает он. – Так скоро! Вчера только пришло письмо, мы еще тебя и не ждали! – Да! – упавшим голосом отвечает Йоозеп и склоняет голову на грудь. – Здравствуй, отец! – Здравствуй! Здравствуй! Ну как… как… Неужто со здоровьем так плохо, что пришлось домой возвращаться? – Да, – говорит сын, – здоровье неважное. Ох, эта правая нога раньше времени сведет меня в могилу! – Болит? – Болит ужасно, и судорогой ее сводит. В хорошую погоду еще ничего, терпимо. Но как дождь, так кажется, все боли со всего света сюда вот собрались и наперегонки тебя терзают. Иной раз и сюда повыше отдает, в бедро, – точно собаки грызут. Йоозеп ощупывает свою правую ногу и бедро и делает такой вид, будто и впрямь испытывает при этом адские муки. – Плохи дела, – покачивает отец головой. – Очень плохи, – отзывается сын. – Я-то знаю, что это за боль, – продолжает отец. – У меня у самого в сырую погоду так ноги крутит, хоть бери костыли. Да мне особенно и жаловаться нечего, я уж стар, пора и ногам болеть. Немало они походили, немало земли поизмерили, и своей и чужой. А ты? Ты – молод, у тебя ноги должны бы еще выдерживать. И вот что я в толк не возьму, как эта хворь так разом тебя скрутила? – Так и скрутила. Сам не заметил, когда. Затем оба собеседника входят в дом. Йоозеп волочит, как колоду, правую ногу и тихонько стонет. – Боже ты мой! – восклицает мать, взглянув на сына. – Сущий калека! Смотри, как хромает. А ты, старик, еще спрашиваешь да удивляешься, как это он вдруг захворал. Что поделаешь, болезнь без спросу приходит. – Да! – вздыхает Йоозеп и устало опускается на скамью. Но через несколько минут он вдруг снова оживляется. – Вот как возьмемся ее лечить, ногу эту, небось поправится. Хотелось бы мне запарить сенной трухи, ванну сделать, а потом крапивкой похлестать. – Бог его знает, – говорит отец, – поможет ли: я пробовал и то и другое. А не видать, чтобы лучше стало. – Поможет, – уверяет его больной. – Кроме того, я знаю еще одно лекарство… один старый лесник в России научил меня. Испробуем и это. Наконец, после того, как собеседники высказали все свои сожаления и сомнения и успели подкрепиться едой, мужчины закуривают – Йоозеп привез большую коробку дорогих русских папирос, – и речь заходит о земледелии и скотоводстве. – Какая у вас теперь система полеводства в ходу? – любопытствует Йоозеп, кладя больную ногу на колено здоровой левой ноги и выпуская через нос струю табачного дыма. – Как ты сказал? Какая… – Ну да, – поясняет Йоозеп, – на сколько полей делят у вас пашню? – А вот оно что! – Отец на этот раз понял. – Да так же, как раньше. Что у нас тут может быть нового! – Ну что ты! – снисходительно улыбается сын. – Эта система устарела, никуда она не годится. В России, например, в крупных поместьях… И сын начинает пространнейшим образом разъяснять приемы полеводства, применяемые в крупных поместьях России. – А как со скотоводством? – спрашивает он затем. – Сколько у нас сейчас коров? – Семь. – Мало! Какой породы? – Бог их знает, какой они породы… Вон они там на выгоне… – Э, нет! Так дело не пойдет. И в скотоводстве должна быть твердая система. Вообще, как я погляжу, да и раньше замечал, главная беда полеводства и скотоводства в наших краях – это то, что системы нету. Здесь у нас страшно неохотно вводят новшества и систему. – Что такое… как ты сказал… ситсена?.. – Система, система. Я сказал – система. Система – это порядок. В этот момент что-то во дворе привлекает внимание Йоозепа, он вскакивает и торопливым шагом проходит через комнату. Но возле окна он вдруг останавливается, стонет, трет себе ногу и ощупывает бедро. Родители провожают его сочувственным взглядом: их поражает, каким образом такая сильная, жестокая боль сумела забраться в такую тоненькую ногу. Затем все выходят из дому, заглядывают на скотный двор, в хлев, в амбар и в овин. Гостю из России хочется все увидеть своими глазами, прежде чем что-либо посоветовать. Он подбирает себе во дворе толстую березовую палку, опирается на нее при ходьбе и время от времени издает такие ужасные стоны, что отец в недоумении встряхивает головой. Но, несмотря на это, Йоозеп обходит и осматривает все, что может интересовать земледельца. В России Йоозеп часто наблюдал, как ковылял по двору его помещик, и сейчас ему совсем нетрудно подражать этим движениям. Он уверен, что его больная нога даже вызовет уважение к нему; все, кто его увидят, несомненно подумают: «Глядите, какой он умница и чего только не знает! И чего только не сделал бы этот человек, будь у него здоровье. Но он, бедняжка, болен. Такой молодой, такой умный, и уже больной». Иногда Йоозеп останавливается подольше, тычет палкой в предмет, о котором идет речь, и строго внушает отцу: – Чтобы завтра же было в порядке! Так часто говаривал и помещик там… в России. Йоозеп Тоотс располагается в горнице хутора Заболотье: по утрам он пьет кофе, курит взятые с собою из России папиросы и приходит к выводу, что жизнь не так уж плоха. В первые дни он в хозяйственные дела почти не вмешивается, чаще всего сидит у себя в комнате за столом и роется в каких-то бумагах, вытаскивая их пачками из бездонных нагрудных карманов свое охотничьей куртки. Время от времени, опираясь на палку, он ковыляет по двору, смотри на колодец, на крышу дома, на родное небо. Иногда заглядывает и на выгон, подолгу просиживает на пороге пустого сенного сарая, видимо, серьезно обдумывая какие-то дела. Но вот в нем просыпается его былая предприимчивость. Прежде всего он принимается за восстановление самого ценного земного сокровища: вытаскивает из овина огромный мешок и совершает с ним несколько рейсов между амбаром и сараем, стоящим на выгоне. В результате этих походов у порога амбара вскоре вырастает большая куча сенной трухи и прочего мусора. Затем он притаскивает из лесу еще и мешок свежих сосновых побегов, скашивает немного крапивы, растущей возле забора, и все это перемешивает в сенях амбара. Как-то днем, когда все это уже готово, он усаживается на пороге амбара и задумчиво глядит на возвышающуюся в углу рыхлую кучу. «Неужели все, что лежит там в углу, так-таки не поможет? – мысленно спрашивает он себя. – Ведь как бы там ни было, а в дождливую пору с правой ногой действительно что-то неладное творится. Она, окаянная, не то что болит, а как-то ноет, сонная какая-то, будто ей спать хочется. Да и вообще, – заключает он, – ванны вещь неплохая. Тот там, в России, каждый день ванну принимает». На другой день на хуторе топят баню. Кажется, будто истопник собирается до тех пор совать в печь дрова и хворост, пока труба над крышей не накалится докрасна и не воспламенит самое небо. Но наконец он, видимо, решает, что в бане достаточно жарко и можно приступить к врачеванию. Очутившись в отваре из сенной трухи, наш больной несколько минут пыхтит и кряхтит, а затем убеждается, что ему сразу же стало легче. В этот день он больше не выходит из дому, нежится в постели под одеялом и беседует с матерью, когда та по временам заглядывает к больному спросить, не нужно ли ему чего. Нет, ничего, собственно, ему не надо. Весь раскрасневшийся, здоровый, как рыжий бизон, он так отчаянно дымит папиросой, что кажется, будто в горнице Заболотья палят подсеку. – Знать бы, что поделывают сейчас мои бывшие школьные товарищи и подруги? – спрашивает он как бы между прочим. – Кто их знает, – отвечает мать, – одни здесь живут у родных, другие в городе или и того дальше. – А ты не знаешь, мать, – оживляется Йоозеп, – где сейчас хозяйская дочка с хутора Рая? Аделе… или как ее там? Светловолосая такая… Ты ее помнишь, мы вместе в школу ходили. – Ах, эта, – говорит мать. – Знаю, конечно. Дома она, в Рая. – А-а, – бормочет Йоозеп. – В Рая, значит. Замуж не вышла? – Нет еще. Поговаривали, будто молодой хозяин с хутора Сааре к ней сватался, а потом другой слух пошел – дело будто разладилось или что-то вроде того. Кто их разберет, они ж все больно ученые да образованные, откуда нашему брату про ихние дела знать. Просто так услышишь иной раз то тут, то там, о чем люди судачат. – Гм… вот как, больно ученые да образованные, – бормочет Йоозеп и закуривает еще одну папироску. – Чудаки! Но скажи-ка мне, что это за молодой хозяин из Сааре? – Ну как же! – отвечает мать. – Уж его-то тебе надо бы помнить. Он тоже в те годы в школу ходил. Арну, кажется, его зовут. – Ага! – восклицает Йоозеп. – Так это он самый и есть! Ну, как не знать, помню его очень хорошо. Так это и есть молодой хозяин Сааре? Ну да, ну да, как же его не помнить. А где он теперь? – В городе… тудирует. – А-а! Ишь ты, штудирует! – Йоозеп, уставившись в потолок, видимо, силится что-то вспомнить. В сущности, не так уж много времени утекло с тех пор, как они все вместе учились в школе. И когда этак… подумаешь, много всяких забавных случаев припоминается. Как-то раз… осенью… – Может, он сейчас уже и дома, – продолжает мать. – Он всегда летом в Сааре живет. А зимой – в городе, тудирует. Но Йоозеп не слышит последних ее слов. По-прежнему вперив взор в потолок, он задумчиво выпускает в воздух облака дыма. И вдруг, разразившись дребезжащим смехом, быстро поворачивается на другой бок. – С этим молодым хозяином Сааре и мамзелью из Рая случилась раз потешная история, – начинает он наконец, откашлявшись. – Было это осенью, только-только подморозило, первый ледок стал. И вот они, чудаки, оба чуть в реке не утонули. К счастью, я да еще несколько парней вовремя подоспели на помощь. Вытащили их за ноги, не то они, может, до сих пор на дне лежали бы. – Ну, сынок, – многозначительно говорит ему мать. – Ты-то в школе тоже не тихоней был. Озорник такой, что дальше некуда. Старик бывало боится в школу и нос показать, а то кистер сразу тут как тут со своими жалобами. – Э, Юри-Коротышка! – с презрением замечает Йоозеп. – Он всякого готов был очернить, кто бы ему не попался. А все же… иногда и неплохой бывал мужик. Интересно, как он сейчас? – А что ему – живет по-старому, школу держит. – Надо бы к нему сходить повидаться, – говорит Йоозеп. – Потолковать о том о сем. – Ну то ж, Паунвере не за горами. Возьми да и сходи как-нибудь. – Надо бы. У меня там и другие старые знакомые. Портной Кийр все еще в Паунвере? – Да, все там же. – А не знаешь ли, мама, рыжий сынок его – как его звали, Аадниэль, что ли, – тоже в Паунвере? – Кто их разберет, все они там рыжие. Но, кажись, все дома. Не слыхать было, чтобы уезжали куда подальше. – Аадниэль этот… – Йоозеп хочет что-то сказать, но снова заливается смехом и дрыгает под одеялом ногами. – Аадниэль этот был тогда в школе такой чудной мальчуган. Как-то у них на крестинах… хм-хм-хм… Йоозеп кидает окурок на пол, залезает с головой под одеяло и хохочет. Но, как мы уже говорили, в этот день он не выходит из дому, а лежит в постели и хворает, как и подобает настоящему больному. Зато весьма бурную деятельность развивает он на следующий день. Вместо палки он снова вооружается хлыстом, которым то и дело похлестывает себя по голенищам. Он снова идет в хлев и овин, но уже не как посторонний наблюдатель, собирающийся познакомиться с положением дел, а как настоящий хозяин и повелитель. Батраку и батрачке сразу же отдается несколько приказаний, которые им надлежит сегодня же выполнить, причем батрака он упорно называет Иваном, а служанку Авдотьей. – Крутой он, видать, наш молодой хозяин, – говорит батрак девушке, когда Йоозеп отходит от них. – Но какого черта он меня Иваном кличет? Какой я Иван? Меня же зовут Михкель. – А мне сказал… – припоминает девушка. – Как же он сказал? Тотья. Подумай только, Тотья! Всю жизнь была Мари, а теперь вдруг Тотья. – Тотья, так Тотья, разве можно молодому хозяину перечить, – замечает батрак. – А вот чего это он волочит одну ногу? Словно она одеревенела, что ли… И какие на нем штаны диковинные, с кожаным задом… – Да, чудно все это. А ноги тоненькие, как спички. Видал, какие на нем сапоги? И работник с батрачкой еще долго обсуждают внешний вид молодого хозяина. Потом батрак спрашивает: – Знать бы, возьмет он теперь хутор в свои руки? – Тогда нам здесь не житье, – озабоченно говорит Тотья. – Гляди, уже и сейчас приказывает: чтоб сегодня же было сделано… – Да-а, на манер важного барина. А Йоозеп тем временем уже побывал на конюшне и возвращается к ним. – Иван, – произносит он строгим тоном, – в стойлах у лошадей надо разровнять подстилку сегодня же… Затем он удаляется к себе в горницу и начинает распаковывать чемодан и свертки, принесенные с вокзала. Содержимое чемодана и свертков оказывается весьма пестрым. Кроме прочего добра, из них извлекается костюм, длинный сюртук, воротнички, манишки, галстуки, несколько больших коробок с папиросами, женский портрет и два хлыста для верховой езды. Есть там еще и много мелких завернутых в бумажки вещиц, но их Йоозеп пока не разворачивает, а раскладывает на столе и стульях. В одном из этих свертков – подарки для матери: большой цветастый платок с длинной бахромой и серебряные вязальные спицы. Отца же ждет большая коробка папирос и янтарный мундштук с золотой монограммой. Мать очень рада подарку, однако высказывает свое мнение, что платок для нее вроде бы слишком ярок. Что же касается серебряных спиц, то их она так сразу не может оценить по достоинству: ведь действительно, трудно сказать, чем они лучше своих стальных собратьев. А старик смотрит на свои подарки таким взглядом, словно ему хочется сказать: «И есть и нету… Нету… и все же как будто есть». А во дворе Иван, на минуту оторвавшись от работы и поглядывая в сторону дома, говорит Тотье: – Эдакого полоумного и впрямь будешь бояться. На следующий день Йоозеп просыпается ранее обычного, отдает во дворе необходимые распоряжения, быстро выпивает кофе и переодевается. Свою охотничью куртку и брюки он бережно вешает на стенку и закрывает простыней. Потом долго шагает по комнате из угла в угол и нещадно курит. Наконец останавливается перед платяным шкафом, открывает дверцу и тщательно рассматривает свой длинный сюртук. – Черт его знает, – бормочет он про себя. – Можно и так и этак… всяко можно… но Юри-Коротышке хотелось бы все же показать, что… Уставив глаза в потолок, он пытается припомнить, какой сюртук был в свое время на кистере. Ну да, конечно… и как это он мог забыть! – кистер всегда носил серый, с «ласточкиным хвостиком». Теперь надо бы ему показать… Конечно, следует ему показать… Тут ему вспоминается и кое-что другое. Он подбегает к столу, открывает маленькую коробочку, вынимает из нее толстое кольцо, украшенное рубином, и энергичным движением надевает его на указательный палец правой руки. – Так! – негромко произносит он при этом. Затем, постояв еще несколько минут перед шкафом, торопливо сбрасывает пиджак и облачается в сюртук. Эти движения его тоже сопровождаются еле слышным «так». Вообще пока все идет как по маслу и нет никакого основания полагать, что в дальнейшем может приключиться какая-нибудь неудача. Но тут возникает вопрос: какой головной убор ему выбрать? К этому костюму лучше всего подошла бы черная шляпа с твердыми полями, так называемый котелок, но Йоозепу до того тяжело расстаться с фетровой, украшенной пером! И что бы вы думали: действительно, последняя одерживает победу над котелком. С радостью обулся бы Йоозеп и в свои коричневые сапоги для верховой езды, но при длинном сюртуке это было бы чересчур заметным диссонансом. Меньше всего забот доставляет ему хлыст. «Эту вещь можно носить при любом костюме», – говорит он себе и, внимательно оглядевшись во дворе по сторонам, выходит за ворота. Каким-то чудом нога у него быстро поправилась и совсем не затрудняет ходьбу. Со склона холма все Паунвере видно как на ладони. Как много и вместе с тем как мало времени прошло с тех пор, когда он в последний раз шагал по этой дороге! И эти кусты сирени у обочины, и эта березовая роща там впереди – как все это знакомо Йоозепу Тоотсу! О-хо-хо, сколько раз бывало, возвращаясь из школы домой, он усаживался под этими березами и рассматривал обмененные им в школе вещицы. Сколько раз останавливался у кустов сирени и строил планы, как отомстить Юри-Коротышке! Чудесное было время! Что бы там ни говорили (спорить, разумеется, можно обо всем), но то была чудесная пора! А вот и знакомая серая колокольня! И та старая зеленоватая крыша там невдалеке! Они могли бы рассказать о многих удивительных событиях. Какие забавные штуки выкидывали порой эти букашки, которые шумной гурьбой высыпали из школы во время перемены и затевали на берегу реки веселую возню! Тоотс в раздумье останавливается неподалеку от небольшого домика, стоящего близ шоссейной дороги. «Верно, это он и есть», – бормочет он про себя и медленным шагом направляется к домику. Кажется, будто он не решил еще окончательно – заходить или нет. Но из окна его, конечно, успели заметить и, должно быть, теряются в догадках – кто этот шикарно одетый господин. Во дворе возится у свинарника пожилой худощавый человек с рыжеватой козлиной бородкой. Услышав приближающиеся шаги, он поднимает голову и вытирает руки о синий фартук. Лысая голова его поблескивает на весеннем солнце подобно стеклянному шару, какие иногда садовники ставят на клумбах. Блеск сдвинутых на лоб очков еще больше увеличивает это сходство. Тоотс снова на минуту приостанавливается, как бы стараясь вспомнить что-то очень далекое, затем приближается еще на несколько шагов и здоровается. – Здравствуйте, здравствуйте! – торопливо и приветливо отвечает человек с козлиной бородкой. При этом он, учтиво поклонившись Тоотсу, смиренно складывает руки на груди, словно ожидая приказаний. Тоотс вглядывается в лицо приветливого человека и вдруг что-то вспоминает: так и есть, если не все прочее, то глаза эти он уже где-то раньше встречал. Этот взгляд… заискивающий и улыбающийся… Ну да, так и есть! Теперь ясно: как-то однажды произошло необычайное событие, и тогда глаза эти глядели на Тоотса с такой страшной злобой. Да, да… хм-хм-хм… Тоотс с трудом подавляет смех, уничтожив его, так сказать, с корнем, и спрашивает: – Могу я видеть Аадниэля? – Аадниэля? – повторяет козлиная бородка. – Аадниэля – а почему бы и нет. Будьте любезны, заходите. Или, если желаете, я позову его сюда? – Да, пожалуй, – отвечает Тоотс после некоторого размышления. – Лучше позовите сюда. – Одну минуточку. Услужливый человек собирается уже войти в дом, но на пороге оборачивается к Тоотсу, пристально вглядывается в него и, вежливо улыбаясь, спрашивает: – Разрешите узнать: не будете ли вы господин Тоотс? – Он самый, – кивнув головой, подтверждает Тоотс. – Я и есть. А если я не ошибаюсь, то имею честь беседовать с портным господином Кийром. – Именно, именно, совершенно верно! – радуется портной. – О-о, мы, значит, старые знакомые. Ну еще бы! После этих слов старые знакомые делают еще несколько шагов и долго пожимают друг другу руки. – Ну, – произносит портной, – теперь уж вы обязательно должны заглянуть к нам. Аадниэль будет очень рад повидать школьного приятеля. Будьте любезны. Он вежливо пропускает гостя вперед, а сам идет вслед за ним, не уставая извиняться за беспорядок в прихожей. При этом он с видом знатока оглядывает сюртук гостя и сразу же обнаруживает несколько дефектов, допущенных его неизвестным коллегой… Таких недостатков он, мастер Кийр, никогда бы не допустил. В комнате на огромном рабочем столе сидят два рыжеволосых юнца и прилежно орудуют иглой. При появлении пришельца оба поворачиваются к дверям и прикидывают про себя, какой примерно костюм мог бы у них заказать такой элегантный господин. Третий находящийся в комнате юноша, по всей вероятности ученик, греет на плите утюг. – Аадниэль! – зовет портной. – К тебе гость! Вглядись хорошенько, возможно, узнаешь его. Аадниэль краснеет до корней волос, несколько мгновений пристально смотрит на гостя и вдруг вскрикивает: – Тоотс! Йоозеп! Он откладывает работу, живо слезает со стола, подходит к Тоотсу и с чувство жмет его руку. – Ну, – говорит он, – как это вы… как ты сюда попал? Вас… тебя… вас и не видать было с тех пор, как мы кончили школу. Все время в России? – В России, а то где же, – отвечает Тоотс, вытаскивая из кармана коробку папирос. – Закурим! – Нет, – отвечает Аадниэль, втягивая голову в плечи. – Не курю. Не научился еще. – У нас здесь никто не курит, – поясняет портной, – обводя взглядом помещение мастерской. – Все время в России! – поражается Аадниэль, словно ему кажется немыслимым, что человек так долго прожил в России. – Все время в России! – повторяет Тоотс, выпуская изо рта клубы дыма. – Что поделаешь: всем на родине не уместиться, приходится кое-кому зарабатывать хлеб насущный на стороне. – Это верно, это верно! – подтверждает портной. Тоотса приглашают присесть и знакомят со вторым юнцом, который оказывается не кем иным, как родным братом Аадниэля. Но взгляд Тоотса задерживается на самом младшем отпрыске семьи, и словно из тумана всплывают в его памяти два имени: Колумбус и Хризостомус. Неужели мальчишка этот и есть тот самый, на крестинах у которого… хм-хм-хм… Вино… Граммофон… – И мне хотелось бы, – начинает портной, – чтобы мои сыновья тоже отправились поглядеть на белый свет, поглядеть, как в чужих краях люди живут. Если б даже никакой другой пользы это не принесло, то, по крайней мере, в своем деле подучились бы. В наше время что ни день появляются новые моды, а тут в захолустье за ними не уследишь. При всем желании невозможно. Правда, мы получаем один модный журнал, но этого все же мало. Портной удаляется в другую комнату и, принеся оттуда засаленный журнал мод, с любезнейшей улыбкой протягивает его Тоотсу: – На худой конец, – говорит он, – и здесь что-нибудь отыщешь, но все же… надо больше ездить, смотреть, учиться. Вот как раз мне и хотелось бы, чтобы они куда-нибудь съездили, да только… Они сами-то не хотят. – А что, Аадниэль, почему бы тебе не поехать со мной в Россию? – спрашивает Тоотс, положив ногу на ногу. Аадниэль застенчиво поглядывает на своего школьного товарища и улыбаясь покачивает головой. – Сами видите! – усмехается портной. – Так привыкли к деревенской жизни, что городом их не соблазнишь. А сейчас для Аадниэля как раз был бы удобный случай поехать вместе со школьным товарищем. Господин Тоотс уже немало побродил по свету, немало повидал, мог бы быть Аадниэлю отличным помощником. – Разумеется, – отзывается Тоотс. – Поехали, Аадниэль! – Нет, – снова покачивает рыжей головой его веснушчатый приятель. – Предполагаете долго пробыть на родине, господин Тоотс? – спрашивает после короткой паузы портной. – Я и сам еще не решил. Может, несколько недель. Зависит от здоровья. – Здоровья? – испуганно переспрашивает портной. – Неужели вы больны, господин Тоотс? Вы так прекрасно выглядите. – У меня ишиас в правой ноге. Собственно, из-за этого и вернулся в родные места. Каждый день ванны принимаю. – А-а, – сочувственно произносит портной. – Какая жалость! – Какая жалость! – с грустью повторяет за ним Аадниэль. – Да, – с явной иронией продолжает Тоотс. – Что поделаешь. Это плата за долголетнюю честную службу. Работаешь, работаешь, носишься, как дурак, и вот в один прекрасный день у тебя уже ишиас в ноге, и только тебе и остается – волочи эту самую больную ногу домой да принимай ванны. Таковы дела. Ничего не поделаешь. Платят-то, правда, прилично, ничего не скажешь, но все же… – Осмелюсь спросить, какое же вам там жалованье платят? – любопытствует портной. – Жалованье… – чуть откидывая назад голову, повторяет Тоотс. – Не могу пожаловаться. В последний год стал получать свыше двух тысяч рублей на всем готовом. На несколько мгновений и портной и его трое сыновей немеют, потом покачивая головами, переглядываются и почти в один голос восклицают: – О-го-го! – Вот это-таки жалованье! – говорит портной, когда первый приступ изумления миновал. – При таком жалованье можно и поработать. Мы здесь втроем трудимся, и то скажи спасибо, если все вместе заработаем хоть половину этой суммы. Нет, господин Тоотс, вам на судьбу жаловаться грешно. Такое место… это кое-чего стоит… Во всяком случае, да… конечно, трудности, возможно есть… Но зато… нет, нет, нет… – Да… это… это… уже, – бормочет Аадниэль, оборачиваясь к своему среднему брату, который в свою очередь обращается к младшему брату с теми же словами, сопровождая их удивленным покачиванием головы. Но именно в тот момент, когда Тоотсу хочется ответить на все эти замечания, из другой комнаты появляется мать семейства и разговор принимает другой оборот. Вернее говоря, никакого нового оборота разговор не принимает, а скорее все начинается сызнова. Снова расспросы, ответы, изумленные восклицания, с той лишь разницей, что теперь на многие вопросы вместо гостя отвечают портной и его сыновья. Наконец Тоотса приглашают выпить кофе, и после соответствующих приготовлений вся семья вместе с гостем усаживается в соседней комнате за накрытый стол. Три рыжеволосых юнца сидят рядом по росту, напоминая органные трубы, и скромно ждут, пока мамаша поднесет им чашку дымящегося кофе. Здесь, в этой комнате, вспоминается Тоотсу, были крестины. А там… там он завел граммофон. Странно: сейчас эти комнаты выглядят совсем иначе, чем тогда. Тогда они были полны едкого чада, от которого слезились глаза; словно туман плыл по всей квартире, и откуда-то несло острым запахом уксуса. Еще одно помещение в этом доме могло бы вызвать у Тоотса воспоминания, но его он, конечно, никогда больше не увидит. Сейчас комнаты кажутся более просторными, светлыми и веселыми. Снова завязывается беседа. Говорят о паунвереских общих знакомых, вспоминают прежние времена. Между прочим Тоотс узнает, что хозяйская дочь с хутора Рая сейчас действительно дома и что помолвка ее с молодым саареским хозяином расстроилась, потому… потому что молодой человек полюбил в городе другую девушку. Когда называют имя раяской барышни, Аадниэль краснеет и начинает так кашлять, словно у него что-то застряло в горле. Звонарь Либле, оказывается, все еще живет в Паунвере и по-прежнему дружит с чарочкой. О сражениях между учениками с пасторской мызы и ребятами из приходского училища семья Кийр ничего не слышала. Вообще, по рассказам младшего отпрыска семьи, который уже проучился одну зиму в приходской школе, там наступили теперь гораздо более спокойные времена. Учитель Лаур давно уже отсюда уехал, а кистер все еще здесь. Да, иногда и теперь еще происходят в школе необычайные происшествия, но Аадниэль, прекрасно знающий и прежний и нынешний быт школы, уверяет, что сейчас там все по-иному, не то, что тогда, когда они все еще… Рыжеголовый намекает тем самым, что нет уже больше настоящих удалых ребят, таких же как те, чьи имена неугасимыми письменами занесены в историю Паунвереского приходского училища. Между тем Тоотс, отпив из своей чашки небольшой глоток, с ужасом замечает, что кофе сильно отдает керосином. Первый глоток, правда, кое-как сошел, но со вторым и последующими дело грозит обернуться куда плачевнее. Первого глотка он не смог предотвратить из-за его неожиданности, и тот самым естественным образом проследовал туда, куда и полагалось, но дальше… Совиные глаза Тоотса становятся еще круглее, он беспомощно озирается по сторонам. Если бы появилась откуда-нибудь тайная сила, которая невидимкой вылизала бы все содержимое его чашки, как он был бы ей благодарен! Но, увы, «сила» эта, видимо, уже выпила свою чашку утреннего кофе и не появляется. Сейчас «сила» эта, должно быть, отдыхает где-нибудь под сенью леса на берегу речки, греет на солнышке пятки и вздутое пузо и даже не помышляет о том, чтобы запить свой завтрак этим накеросиненным кофе. В то же время Тоотсу бросается в глаза еще одно странное обстоятельство. На краю масленки темнеет кусочек какого-то вещества, которое никак не может иметь ничего общего с маслом. Кажется, будто кто-то, залезая в масло, предварительно вытер подошвы ботинок о края масленки. – Пожалуйста, господин Тоотс, – настойчиво предлагает портной, – кушайте, пожалуйста! Сделайте себе бутерброд и сверху положите ветчинки, ведь до обеда еще далеко. – Премного благодарю, – отвечает Тоотс, искоса поглядывая на масленку. – Разумеется, – продолжает учтивый хозяин, – у нас, конечно, нет того, что было у вас там в России, но чем богаты, тем и рады. При этом он вытягивает шею и заглядывает в чашку гостя. – Да пейте же! Да ешьте же! Вы ничего не кушаете. Отведайте хотя бы вот этого. «Отведайте хотя бы вот этого, – повторяет про себя Тоотс. У него сейчас одно желание: о, если бы все эти яства очутились от нег за тридевять земель! – Никогда мне в этой семье не везло, – думает он. – Пусть это будет в последний раз, в последний из последних!» Он собирается с духом, зажмуривает глаза и пьет из чашки глоток за глотком. Ух, какой жуткий напиток! Ему случалось пить ужасные напитки, но он уже убежден теперь: самый убийственный – тот, что он пьет сейчас. И вдруг он ощущает, как что-то отвратительное скапливается под грудью и ищет выхода. «Тук-тук-тук!» – стучит кто-то там у него внутри и посылает, словно предупреждение, острую отрыжку, заставляющую Тоотса зевнуть. – Спасибо, – говорит он, не вытерпев, и быстро поднимается из-за стола. – Так мало? – в один голос восклицают хозяин и хозяйка. – Ну выпейте же хотя бы еще одну чашечку! – Нет, покорно благодарю! Больше одной чашки кофе не пью никогда, – отвечает Тоотс, подходя к открытому окну и жадно, полной грудью вдыхая свежий весенний воздух. – Видите ли, – объясняет он, стоя у окна. – Сердце мое… это самое сердце, будь оно неладно, не выносит кофе. Через несколько минут, когда уже и вся семья поднялась из-за стола, в голове Тоотса мелькает вдруг странная мысль, невольно заставляющая его поднести ко рту свой украшенный перстнем палец. «А что если эти рыжие дьяволы нарочно влили мне в кофе керосина? Ну, несдобровать им, если узнаю, что нарочно! – не может он удержаться от угрозы. – Не уберусь из Паунвере, пока не отмщу вам так, что до самой смерти будете помнить!» Но такое коварство мало вероятно: и родители и дети так милы и приветливы к гостю, выказывают по отношению к нему столько сердечности, что любой простой смертный прослезился бы. Но Йоозеп Тоотс, как о нем уже давно где-то было сказано, – далеко не простой смертный. После кофе друзья идут прогуляться. Гейнрих Георг Аадниэль, нарядившись по-праздничному, берет на себя, так сказать, роль гида: ведь в Паунвере за время отсутствия Йоозепа произошло немало перемен. Построены новые дома, много старых заменены новыми, короче говоря, Паунвере теперь не узнать, и пояснения гида гостю так же нужны, как букве "i" – ее точка. Полуденное солнце жжет немилосердно. Тоотс то и дело вытирает платком пот со лба и оглядывает свои запыленные сапоги и брюки. Чувство у него такое, будто сюртук его стал вдруг очень узким и жмет под мышками. Затем он окидывает взглядом своего спутника. Аадниэль по-прежнему остался верен своим ботинкам на пуговичках: в таких он ходил когда-то в школу, в них шагает и сейчас по жизни, в них, должно быть, сойдет и в могилу; лишь длинный пиджак с разрезом сзади соломенная шляпа с узкими полями свидетельствуют о явной перемене во вкусах рыжеголового. В руке у него тросточка с блестящим набалдашником, которой он небрежно помахивает в воздухе. Так два одетых по-праздничному молодых человека приближаются к весьма будничному Паунвере. Тоотс похлопывает хлыстом по своим пыльным брюкам и заглядывает в небольшое зеркальце, которое он украдкой вытаскивает откуда-то из внутреннего кармана. Затем еще раз вытирает платком лоб, щеки и глаза. На мосту Киусна спутники останавливаются и, опершись грудью о перила, глядят вниз, на ручей. – В этом месте ты тогда за Либле нырнул, – говорит Кийр, покосившись на Тоотса. – Как это – нырнул? – спрашивает Тоотс, резко вскидывая голову. – Ну, в школе потом говорили. Ты будто бы сам и рассказывал. – Ничего я такого не говорил. – Как же так? Это было в тот раз, когда ты от нас после крестин ушел. – А-а! – припоминает теперь Тоотс. – Да, да, верно. Я в самом деле нырял здесь за Либле. Но тогда речка была куда глубже. Зима шла к концу. Тоотсу далеко не по душе этот допрос и подозрительный взгляд приятеля, который он все время ощущает на себе. Похоже на то, будто школьный товарищ пытается выведать у него тайны давно минувших лет. У Тоотса такое чувство, будто кто-то не особенно грузный, но и не совсем легкий взобрался ему на спину и горячо дышит в затылок. Имеется одно обстоятельство, которое и впрямь делает почти невероятным рассказ о спасении Либле: даже у самого мостика, где речка была якобы особенно опасной, оказывается до смешного мелко. Школьные товарищи еще несколько минут молча всматриваются в воду ручья, затем выпрямляются и идут дальше. Тоотс очень доволен, что щекотливый разговор так быстро кончился. Но рыжий сатана еще раз оглядывается на мостик и исподтишка лукаво усмехается. Его приятель из России прекрасно улавливает эту усмешку, понимает и ее скрытый смысл, но молчит. Однако где-то в незримой книге записано будет и это деяние, и если он в свое время остался перед Кийром, перед этим самым шагающим сейчас рядом Георгом Аадниэлем, в долгу, не задав ему хорошую трепку, то… то расплатиться никогда не поздно. Придется еще и добавить проценты за несколько лет. Не нравится Тоотсу и откровенно бесцеремонный переход приятеля на «ты». Сначала Кийр избегал ему говорить и «ты» и «вы», стараясь подыскать нечто среднее между ними, или же употреблял одновременно и то и другое. И вдруг сейчас, на мосту?.. Что он, собственно, думает? Или, может быть, решил, что перед ним прежний Йоозеп Тоотс, которому можно говорить в лицо все, что вздумается? Ну погоди же, это тоже будет тебе записано! Но тут рыжеволосый вдруг резко меняет тему разговора. – Исиас, исиас, – шепчет он про себя. – Ты говорил, что у тебя в ноге исиас. Не объяснишь ли ты мне, что такое исиас? – Ишиас, – строго поправляет его Тоотс и начинает выделывать правой ногой забавные фортели. – Ишиас, а не исиас! – Хорошо, пусть будет ишиас. Но что это такое – ишиас? – Ишиас? Неужели ты не знаешь, что такое ишиас? – Никогда о такой хвори не слыхал. – Ишиас – это такой недуг, – поясняет Тоотс, – которым хворают одни лишь богатые и образованные люди. Вам здесь в деревне на этот счет нечего беспокоиться, к вам оно не пристанет. – Ну ладно, но что же он, этот исиас, делает? – Ишиас, а не исиас! – снова поправляет Тоотс. – Ты спрашиваешь, что он делает? Думаешь, вероятно, что он по голове гладит? Ишиас прежде всего ударяет в ногу. Гляди, что он вытворяет. Смотри, как я хожу. Тоотс обгоняет Кийра на несколько шагов, делая при этом правой ногой странные движения и поднимая на шоссе облака пыли. – Ой, ой! – испуганно вскрикивает Кийр. – Этот ис… ишиас – очень скверная штука. Но по деревне ты так не ходи, – предостерегающе добавляет он. – Вот как! – Тоотс останавливается. – А как прикажешь мне по деревне ходить? – Как раньше. – А если не могу? – А как ты раньше мог? – Раньше! Раньше у меня ишиаса в ноге не было, а сейчас вдруг в ногу как ударит. Имей в виду, – продолжает объяснять больной приятель. – Ишиас – это такая болезнь, которая любит путешествовать. – Путешествовать? – Да-да, путешествовать, – подчеркивает Тоотс. – Путешествует она по человеческому телу, по так называемому организму. Прежде всего ударяет в ногу, посидит там, разведает все кругом и начинает блуждать. Сегодня ишиас этот у меня все время в бедре торчал, а сейчас обратно в голень залез. Но хуже всего, когда в голову ударит. Тут оратор на миг умолкает и выпускает из рук пуговицу на сюртуке приятеля, за которую он цепко ухватился, давая свои пояснения. – В голову тоже бьет! – восклицает слушатель. – А чего ему там делать? – Там, – многозначительно продолжает Тоотс, – там он может любой фокус выкинуть. Господину Иванову, помещику, у которого я служил, ишиас часто залезает в голову. И как ударит он господину Иванову в голову, так тот сразу хватает свою толстую палку и давай лупить первого встречного почем зря. И вот что удивительно: потом человек и сам не помнит, что натворил. Вот как, теперь понимаешь, что ишиас делает. Ты же хотел знать, что он делает. – Гм… – рассуждает Кийр. – Так ишиас этот и вправду довольно опасная болезнь, раз она такая, как ты говоришь. А тебе она тоже в голову ударяет? – До сих пор не случалось, – отвечает Тоотс, – но в любую минуту может ударить. – Гм, гм… нет, пусть уж тогда лучше в ноге сидит. Лучше уж хромай и ходи, как тебе хочется. – Сейчас мне хромать уже незачем, он у меня опять в бедро вернулся. Потоптавшись на месте, приятели идут дальше. Вскоре они приближаются к первым домикам Паунвере. В деревне много перемен, Тоотс это сразу замечает. Взять хотя бы те два новых дома, невдалеке от развилки дороги, которая ведет к кладбищу, – когда он жил в родных краях, домов этих не было. – Здесь живет колбасных дел мастер, – говорит Кийр, указывая на первый из домов. «Колбасных дел мастер…» – повторяет про себя Тоотс эти необычные для него слова и оглядывает дом, окрашенный в красный цвет и напоминающий ему какой-то предмет, изготовленный его собственными руками когда-то очень-очень давно. В окне домика за стеклом висит круг заплесневелой колбасы, словно символ вечного круговорота жизни. На пороге сидит откормленная кошка и провожает прохожих равнодушным взглядом. В другом доме расположилась пекарня. Над дверью покачивается золоченный крендель, вертясь по ветру и словно кичась своей легкостью и внутренней пустотой. Из открытого окна выглядывает дородная белолицая женщина, как бы желая сказать, что здесь, в их доме, все белое: и мука, и булки, и люди. Дальше попадается лавка, знакомая Тоотсу издавна, – ничего достойного внимания приятели в ней не находят. Только вот вывески ее по обеим сторонам дверей за это время сильно потускнели: от изображенного на одной из них крестьянина с дымящейся трубкой дожди и буйные ветры не оставили ничего, кроме трубки, одной руки да пары сапог. И все же какие-то воспоминания влекут Тоотса заглянуть в эту лавку. К тому же, приятель говорил, что ему хочется пить, так что есть и предлог зайти сюда. Друзья входят в лавку и просят меду. Стаканов им не дают, и они прикладываются к бутылкам и «тянут», как выражается Кийр, прямо из горлышка. Тоотс пьет, а глаза его в это время обшаривают все помещение лавки; он напоминает сейчас капитана, обозревающего в подзорную трубу морской простор. – Да, да, – говорит он, отрываясь от бутылки и кивая Кийру. – Не раз мы в эту лавчонку захаживали. Покидая лавку, Тоотс так сильно отрыгает, что даже сам с испугом оглядывается на лавочника. К счастью, тот здесь человек новый и ничего о Тоотсе не знает; будь на его месте прежний, не упустил бы случая позубоскалить. У порога Тоотс останавливается, плюет, позевывает и делает движение, которое даже Кийру кажется неожиданным и совершенно неуместным: он потягивается, будто спросонья. Ох, этот керосин, который он влил в себя вместо кофе! Будь он трижды проклят! Выпитый сейчас шипучий напиток снова поднял керосин откуда-то из глубины под самое горло, и вот теперь, о грешная душа, справляйся с ним как знаешь. Керосин этот, видимо, решил еще долго так разгуливать взад и вперед, совсем как ишиас, и даже не думает перевариваться в желудке. Кийр замечает выражение отчаяния на лице друга, и в душе его шевелятся мрачные предчувствия: в самом деле, не ударил ли ишиас Тоотсу в голову? Кийр делает несколько шагов в сторону, мурлыкая какой-то мотив, и шарит глазами по земле, словно что-то потерял на шоссе. Однако одним глазом он продолжает следить за своим другом – тот все еще плюется и позевывает. Но вскоре Тоотс приходит в себя; как бы в заключение он внушительно отплевывается, кашляет, что-то невнятно бормочет, и друзья идут дальше. Кийр с облегчением вздыхает, но спросить Тоотса о чем-либо не решается: бог знает, какие еще недуги и причуды могут оказаться у его богатого и образованного приятеля, и кто поручится, что какое-нибудь одно-единственное неосторожное слово не вызовет их новой вспышки! Впереди еще один новый дом, но уже без всякой вывески: Кийр объясняет, что дом этот предназначен для врача, но сейчас еще наполовину пуст. Затем друзья сворачивают налево и медленно идут по направлению к церковной мызе. У озера Вескиярве они снова на минуту задерживаются, и Тоотс находит, что озеро за эти годы сильно заросло. Мельница, как уверяет Кийр, судя по шуму, работает на всех парах: несмотря на жаркие дни, предвещающие близость лета, еще длится пора весеннего половодья и мельница может молоть во всю силу. Еще несколько десятков шагов по тропинке – и приятели очутились бы у церковной мызы, но тут Тоотс замечает на другой стороне озера еще нечто новое. За те годы, что Тоотса здесь не было, домик, стоящий на том берегу, перестроили, и сейчас он выглядит большим и нарядным. Если всмотреться пристальнее, то может показаться, будто домик этот врос в другой, выстроенный над ним, большой дом; посередине постройка эта теперь двухэтажная, и трудно сказать, в какую сторону она сейчас длиннее, в какую шире. Перед домом на берегу озера в свое время росла ива. Собственно, она и сейчас еще там, но рядом с высоким, внушительным домом кажется маленькой и жалкой. Под окном домика рос когда-то клен, но его уже нет; должно быть, это молодое красивое дерево уничтожили во время перестройки дома. – Теперь там аптека, – говорит Кийр, указывая на изменивший свой облик дом. – Да, вижу, – отвечает Тоотс. – Над дверью орел. Солнце палит все жарче; Тоотс теперь уже серьезнейшим образом начинает жалеть, что надел с утра свой длинный сюртук. Как свободно и приятно было бы сейчас шагать в легкой охотничьей куртке! Нынче весна необычайно жаркая, и если еще выпадут теплые дожди, то хлеба отлично пойдут в рост. Перед плотиной среди водорослей резвятся рыбешки, они ищут себе пищи возле камней, покрытых зеленой слизью; время от времени среди этих малышей поблескивает и спина более крупной рыбы, словно ей захотелось проверить, не слишком ли расшалилась ее меньшая братия. Тоотс задумчиво смотрит на озеро, испытывая нечто похожее на зависть: хорошо им плавать в прохладной воде – без воротничка, без сапог и черного сюртука! С каким наслаждением сидел бы он сейчас дома где-нибудь в тени, курил папиросы и размышлял о том о сем. На пороге мельницы появляются двое помольщиков: прислонившись к косякам двери, они закуривают и беседуют о погоде. Чтобы расслышать друг друга среди шума мельницы, они вынуждены чуть ли не кричать; как ни странно, до мостика голоса их доносятся куда яснее, чем они могли бы предположить. Когда все соображения насчет погоды уже высказаны, один из мужиков, глядя на мостик, обращается к другому: – Это что за франты на мосту собрались? – Кто их знает, – отвечает собеседник. – Одного я вроде бы где-то видел, а тот, в шляпе и сюртуке, совсем незнакомый. Тоотс и Кийр искоса поглядывают друг на друга, быстро отворачиваются и делают вид, будто вообще не слышат этого разговора. – Гляди-ка, у того дьявола еще и перо на шляпе, точно граф какой, – продолжает мужичок помоложе; он, видимо, не собирается оставлять эту тему, не исчерпав ее полностью. Разговор их не очень-то интересует наших друзей, в особенности Тоотса, который внезапно начинает проявлять признаки нетерпения и делает Кийру знаки, что пора покинуть мост. Но в тот самый момент, когда друзья собираются уже свернуть к церковной мызе, открывается дверь аптеки и из нее выходит невысокий, сутулый, лысый человечек; заложив руки за спину, он начинает прохаживаться по шоссе. – Это помощник аптекаря, – говорит Кийр, указывая на человечка. – Ну и пусть! – через плечо бросает Тоотс. – А впрочем, погоди, – говорит он останавливаясь, – надо бы зайти и купить чего-нибудь, чтобы… – Чего купить? – спрашивает Кийр. – Чего-нибудь против тошноты. Меня уже с утра мутит, черт, то и дело зевать приходится. Надо бы принять чего-нибудь, чтоб растворило этот керосин, а то он всплывает и лезет к самому горлу. – Какой керосин? – удивляется Кийр. – Какой керосин! – отвечает Тоотс. – Мало ли какой керосин бывает на свете. При этом он, не говоря больше ни слова, поворачивается и шагает к аптеке. Кийр следует за ним, пытаясь уяснить себе смысл этих туманных фраз. Мужички провожают их недоуменным взглядом, причем тот, что постарше, так сильно тянет свою пустую трубку, что треск ее слышен на шоссе. – И куда это их понесло? – доносятся до Кийра его слова. Тоотс подходит к аптекарю, приподнимает в знак приветствия шляпу и, указывая на дверь аптеки, что-то шепчет. Лысый человечек, который, как оказывается при ближайшем рассмотрении, помимо всего прочего обладает еще и большим красным носом, в свою очередь приветствует Тоотса кивком головы, что-то бормоча в ответ. Все трое входят в аптеку. Кийр идет последним, соображая про себя, что ему здесь купить: ведь такое солидное заведение существует не только для того, чтобы заглянуть сюда, поздороваться и выйти. – Ну, что вам угодно? – спрашивает аптекарь, заходя за прилавок. Кийр почти уверен, что Тоотс станет говорить об ишиасе, но, к удивлению своему, слышит другое – приятель его жалуется на тошноту. Аптекарь, опершись на прилавок и обхватив руками свой большой лысый череп, заглядывает больному в глаза и, чуть усмехаясь, говорит: – Против тошноты существует только одно лекарство, на все остальные не стоит выбрасывать деньги. С этими словами он выпрямляется, берет с прилавка стеклянную мензурку и идет к полке. Тоотс в это время разглядывает весы, блестящие медные гирьки, дробь в жестяной баночке рядом с ними и ждет, когда же начнется таинственный процесс развешивания лекарств, который с юных лет так прельщал его, когда случалось бывать в аптеках, и так интригует его и теперь. Но ничего подобного не происходит. Аптекарь снимает с полки бутыль со стеклянной пробкой, наливает мензурку до половины желтовато-красной жидкостью и, возвращаясь к Тоотсу, говорит: – Выпейте-ка, посмотрим, пройдет ли тошнота. – Все? – чуть испуганно спрашивает Тоотс и смотрит на полку, где бутыль со стеклянной пробкой выпятила в сторону прилавка свой круглый живот, украшенный этикеткой. «Bals. vulnerar. Kunz.» – быстро прочитывает на ней Тоотс, берет мензурку и медленно ее опустошает. Аптекарь, не отрывая глаз, следит за своим клиентом, словно ожидая, что действие лекарства скажется тут же, сразу. На его красном носу, вначале казавшемся только красным, теперь сменяется все цвета радуги. Кийр замечает, как под лучами солнца, падающими в окно, капельки пота на этом необычайном носу искрятся подобно жемчугу. Тоотс морщится, вытирает платком рот и, вопросительно улыбаясь, смотрит на аптекаря. – Ну? – спрашивает тот. – Не правда ли, лучше стало? – Да-а, – протяжно говорит больной. – Как будто лучше. Но разрешите спросить, господин аптекарь, что это за лекарство? Пуншевое масло? – Пуншевое масло… – повторяет аптекарь. – А вам что до этого? Главное, чтобы помогло. Начни мы каждому объяснять, какое лекарство даем, так и сами заболели бы. И что всего хуже – лекарства перестали бы действовать. Ибо имейте в виду, молодой человек, и запомните: лучшее лекарство приносят с собой сами больные. Напрасно вы будете искать это лекарство у нас на полках, имя ему – вера в силу лекарства! Да, именно так. Пейте, что вам дают и не спрашивайте, не допытывайтесь. Верьте, надейтесь и любите – и вы преодолеете все. Вы еще молоды, лучшие годы у вас впереди, вам будет принадлежать весь мир, если только сумеете правильно взяться за дело. Не так ли? Хм? Что? А сейчас, – добавляет в заключение аптекарь, – и меня самого что-то затошнило. Не будет большим грехом, если и я чуть подкреплю свою веру. Ибо учтите, молодой человек, и запомните, что еще в священном писании сказано: «Врач, исцелися сам». С этими словами аптекарь подходит к полке, наливает в мензурку желтовато-красной жидкости, поднимает на мгновение взор к потолку и, звонко прищелкнув большим и средним пальцами над головой, залпом опорожняет мензурку. Затем открывает белую банку, вынимает несколько миндалин и ловко отправляет их в рот. Там он, подперев щеку рукой, снова облокачивается на прилавок, заглядывает Тоотсу в глаза и, шамкая беззубым ртом, говорит: – А чем же соль солить, если соль пресной стала? Хм? А? Ответьте мне на этот вопрос, молодой человек. Кийр недоуменно озирается вокруг. И это, и все, что говорилось раньше, так странно и нелепо, что он ничего не сумел бы ответить аптекарю. Но Тоотс, чьи глаза приобрели какой-то масляный блеск, закуривает папиросу и, видимо, знает, что сказать. – Я долго пробыл на чужбине, – начинает он. – Годами блуждал по России, сейчас вернулся на родину, чтобы подлечиться, и теперь меня здесь ни один черт не узнает. После такого долгого отсутствия я сегодня впервые попал в Паунвере, встретился здесь со своим школьным товарищем, и вот я здесь. Извините… – добавляет он, откашливаясь, – разрешите представиться: моя фамилия Тоотс. – Очень приятно! – бормочет аптекарь и тоже называет себя. Новые знакомые пожимают друг другу руки, Тоотс предлагает лысому парню папиросу и продолжает: – Между прочим, – говорит он, – должен заметить, что Паунвере за это время сильно изменилось. Не будь со мной старого друга… разрешите познакомить – господин Гейнрих Георг Аадниэль Кийр… да, так не будь со мной старого друга, я бы здесь заблудился. Но теперь, когда со мной этот надежный провожатый… да, теперь… Вообще я очень рад, что познакомился с вами, ведь приятные знакомства на улице не валяются, особенно в деревенской глуши. – Ну ладно, – отвечает аптекарь, – а теперь скажите мне откровенно, молодой человек, лекарство вам действительно помогло или дать еще вторую порцию, хм, а? – Не надо, – говорит Тоотс так непринужденно, словно он знаком с аптекарем уже тысячу лет. – Нет, нет, мне теперь гораздо лучше. Но раз вы полагаете, то, пожалуй, можно бы… можно бы принять еще одну порцию, так сказать про запас. Аптекарь удаляется с мензуркой к полке, Тоотс принимает вторую порцию лекарства против тошноты. Лысый приносит и ставит на прилавок также белую баночку и велит закусить миндалем. – Да-а, – произносят оба разом, и каждый ждет, что скажет другой. Но так как никому из них ничего особенного в голову не приходит, то аптекарь, обернувшись к Кийру, спрашивает: – А ваш друг Рафаэль? Не желает ли и он подкрепиться немножко? Но имейте в виду, даже в песне говорится: «О, юности прекрасная пора, она ушла и больше не вернется». Ведь верно, хм, а? Нальем, что ли? Но «друг Рафаэль» покачивает головой и, вежливо улыбаясь, заявляет, что он совершенно здоров. – Пей, пей, – поддерживает аптекаря Тоотс, – это кровь очищает и силы придает. – Нет, не хочу, – противится рыжеголовый. – Нет, так нет, – бормочет аптекарь и добавляет уже громче: – В наше время принуждения нету. Но однако я должен сказать: здоровье у меня, видимо, не в порядке. Придется, пожалуй, налить себе еще одну порцию спиртуозуса, а то здесь под ложечкой что-то… Такое чувство, что нужно еще пару капель из этой бутылки капнуть, на сахарной водичке принять и миндалинкой закусить. Что вы на это скажете, хм, а? При этом лысый лукаво подмигивает Тоотсу, шевелит своими седыми усами и подходит к полке, где до краев наполняет мензурку тем же лекарством. Кийр с удивлением следит за его движениями и приходит к выводу, что аптекарские капли бывают самого различного свойства: аптекарь уверял, что нальет только две капли, а между тем банка наполнялась до краев. Затем рыжеволосый разглядывает большую лысую голову аптекаря и решает, что это вполне естественное явление: ведь подумать только, какое огромное число названий лекарств должно умещаться в этой голове, и что же удивительного, если этот легион латинских слов вытеснил у него с макушки все волосы. И в то же время Кийр старается вдохнуть в свои легкие изрядную долю аптекарских запахов, считая это весьма полезным для здоровья. Аптекарь же, прищелкнув над головой пальцами, принимает свою «пару капель» без всякой сахарной водички. У Тоотса рот растягивается в широкую, благодушную и одобрительную улыбку. Он налегает грудью на прилавок, сбрасывает пепел папиросы на аптечные гири и плюет на пол. Кийр замечает все это и с испугом видит, что у школьного приятеля вдруг подкашиваются ноги. Но когда аптекарь возвращается к прилавку, его слабоногий клиент продолжает разговор в прежнем духе. – Да, – говорит он, – Паунвере изменилось. Паунвере очень изменилось. Где раньше был камень, там сейчас пень, где был пень, там теперь камень, или же новый дом, или кто его знает, что еще. На каждом углу теперь свой колбасных дел мастер, и часовых дел мастер, и сапожных дел мастер, и… да, что я еще хотел сказать, господин аптекарь… ваше лекарство – это и впрямь замечательное лекарство. И если у меня в другой раз будет время, я снова зайду и покажу вам свой ишиас. Да, вот именно. Ик! Да… и вообще Паунвере изменилось. И… между прочим, должен сказать, что здесь собрался целый полк лысых. В каждом доме и в каждом дворе… ик! – блестит этакий шар, точно огромная электрическая лампа. Услышав эти слова, Кийр сильно пугается. Его школьный товарищ явно перешел всякие границы, и вообще пора убираться из аптеки, не то он бог знает еще чего наболтает здесь у прилавка, вон как его качает! Но пока ничего страшного не происходит. – Ишь, черт! – говорит аптекарь, кивая Кийру головой. – Мне уже пятьдесят стукнуло, а он над моим лысым черепом издевается. Хотел бы я посмотреть, какой он будет в моли-то годы. Это говорится в шутливом тоне. Новые знакомые смеются и похлопывают друг друга по плечу. Некоторое время они еще беседуют: Тоотс рассказывает о России, о русских поместьях и о своей великолепной должности, но вскоре Кийр замечает нечто такое, от чего его мороз по коже пробирает. Аптекарь треплет Тоотса за волосы и называет его «чертовски славным парнем», а Тоотс крутит аптекарю нос и выражает желание взять себе на память «эту замечательную штуковину». Время от времени аптекарь совершает путешествие от прилавка к полке и обратно, причем содержимое пузатой бутылки заметно убывает. К счастью, в тот момент, когда новые знакомые собираются еще и померяться силой – кто кому придавит руку к прилавку, – в аптеке появляется какая-то старушка и спрашивает «зелье семи чертей»; поэтому, к удовольствию Кийра, состязание отменяется, и школьные товарища собираются уходить. Тоотсу, правда, хотелось бы еще и купить кое-что в аптеке, скажем, морскую соль, губку, зубную щетку, но Кийр советует отложить покупки до завтра. Наконец приятели прощаются с аптекарем, пообещав в скором времени навестить его снова. Когда они покидают аптеку и оказываются на шоссе, Тоотс неожиданно переходит на русский язык. – Ну, пойдем, – говорит он Кийру. – Куда? – робко спрашивает тот. Он не совсем уверен в своем запасе русских слов, но все же хочет показать, что учеба в школе и для него не прошла без толку. – Не все ли равно, – отвечает Тоотс. – Пойдем! Сдвинув на затылок свою украшенную пером шляпу, он похлопывает хлыстом по голенищам сапог. Уголки его круглых совиных глаз слезятся, лоб и щеки лоснятся от пота. Свисающий на лоб рыжевато-белесый клок волос придает прибывшему из России другу вид человека, которому моря всего мира по колено. Кийр с минуту глядит на шагающую впереди развинченную фигуру и, моргая глазами, спрашивает: – Что это за лекарство он тебе давал? – А ты что, слепой, что ли? – отвечает Тоотс, по-русски. – Разве не видал, что на бутылке написано? – Нет, не видал. – Вот дурак! Видя, что товарищ ни за что не желает отказаться от разговора на чужом языке, Кийр старается перевести беседу на другую тему. – Гляди-ка, Йоозеп, – говорит он, – видишь, там вдали наша новая пожарная каланча. – А мне наплевать на ваш новый каланча. – А там вот, чуть подальше, живет Старый бес – Ванапаган. – Ванапаган! – удивленно восклицает Тоотс, забывая при этом даже свой русский язык. Но вскоре он, снова впадая в прежний тон, взмахивает в воздухе хлыстом и говорит: – Так пойдем к этому Ванапагану, что ли? – Нет, – смеется в ответ Кийр. – Так это же не настоящий Ванапаган. Это просто богач один, старый холостяк, выстроил себе дом и теперь там живет. Это окрестные жители прозвали его Ванапаганом. – А я хочу на него посмотреть, – упрямится Тоотс. – Не стоит, – уверяет Кийр. – Он такой сердитый, что нас и не впустит. А кроме того, во дворе у него злой пес, сразу нам в глотку вцепится. – Ерунда! Пойдем! После длительных споров Кийру удается наконец отговорить Тоотса от посещения Ванапагана и друзья возвращаются на мост. За это время к прежним двум помольщикам присоединился и третий; он смеясь что-то им рассказывает. Когда наши друзья приближаются к мельнице, он вдруг прерывает рассказ и широко раскрытыми глазами, чуть ли не с испугом смотрит на шоссе. В то же время Кийр, взглянув в сторону мельницы, останавливается и подталкивает Тоотса локтем. – Погляди-ка, Йоозеп, кто там, – говорит он. – Наплевать! – отвечает Тоотс, размахивая хлыстом, и собирается идти дальше, даже не давая себе труда взглянуть в ту сторону. – Постой, погоди! – кричит ему Кийр. – Пройдешь мимо – сам потом пожалеешь! Подожди! Но Тоотсу и не приходится ждать. Один из помольщиков уже на шоссе, он бегом обгоняет на несколько шагов неуверенно ступающего Тоотса, затем поворачивается и с серьезным видом идет ему прямо навстречу. Тот, видя перед собой незнакомого человека, отступает в сторону. То же самое делает и незнакомец. Направо, налево – но незнакомец так и остается прямо у Тоотса перед носом и загораживает ему дорогу. Этот нелепый танец на шоссе продолжается несколько минут, а Кийр в это время, стоя в сторонке, хихикает. Наконец Тоотс поднимает правую руку с хлыстом и возмущенно смотрит на этого назойливого насмешника. – Это что за безобразие! – негодует он. – Постой! Погоди! – смеясь отвечает ему неизвестный и хватается рукой за его хлыст. – Да не сердись, приятель! При слове «приятель» по лоснящемуся от пота лицу Тоотса пробегает тень недоумения. Вглядевшись пристальнее в лицо незнакомца, он восклицает: – Черт побери! Имелик! – Он самый! – отвечает тот. – Неужто ты и впрямь меня не узнал? Губы Тоотса растягиваются в широкую добродушную улыбку, совсем как тогда, когда он смотрел на аптекаря, глотавшего капли против тошноты и запивавшего их сахарной водичкой. – Кийр, дьявол! – кричит он на подошедшего рыжеволосого. – Что ж ты мне раньше не сказал, что это Имелик! – Я все время твердил, – оправдывается рыжеголовый, – а ты – никакого внимания. – Имелик, Имелик! – повторяет Тоотс, словно не веря, что этот парень в перепачканной мукой одежде – действительно его бывший соученик. – Ну, здравствуй, дорогой мой однокашник! – растроганно восклицает он и бросается на шею улыбающемуся Имелику, при этом основательно пачкая мукой лацканы своего сюртука. Затем он вытаскивает из кармана коробку папирос, предлагает Имелику и, закуривая сам, продолжает: – Чего же ты, чудак, мне сразу не сказал, что ты – Яан Имелик; а то прыгает тут у меня перед самым носом, будто кадриль танцует, а я думаю, думаю – что это за черт такой, которому на шоссе тесно стало? Под конец терпение лопнуло, хотел хлыстом огреть. Имелик сгибается в три погибели и хохочет до слез. – А теперь скажи-ка, милый человек, – спрашивает он наконец, – как ты попал в Паунвере и откуда сейчас бредешь? Тоотс сильно затягивается папиросой и, закашлявшись от дыма, начинает объяснять, что утром, когда он выходил из дому, у него были совсем другие планы, но, как назло, подвернулся ему этот рыжий сатана, который таскает его теперь бог весть по каким закоулкам. Он-то сам, конечно, нисколько не виноват, ведь от него, как от пришельца в стране Иудейской, никто и не может требовать, чтобы он знал все тропы, все волчьи ямы и всех колбасников, которые здесь появились за время его отсутствия. – Черт меня побери, – говорит он, – если б я мог себе представить, что этот субъект в ботиночках на пуговицах собирается сегодня со мной сделать! Прежде всего утром он решил меня угробить и напоил страшным ядом, так что я все это благословенное утро вынужден был ужасно чихать… то есть не чихать, а зевать! К счастью, аптекарь вовремя дал мне противоядие, так что… ну да, так что душа в теле уцелела. Ну вот, все это было утром, а что он со мной сейчас собирается делать, понятия не имею. Придется его самого спросить. Имеликом овладевает новый приступ смеха. Когда он глядит на своих школьных товарищей, кажется, будто смеются вместе с ним и его добрые голубые глаза. Как и в далекие школьные годы, на открытом и беззаботном лице его невозможно обнаружить даже пушка, который был бы предвестником будущих усов или бороды. Зато роскошные кудри его по-прежнему выбиваются из-под шапки и густыми прядями падают к вискам. – Что за чушь ты несешь, Тоотс, – злится Кийр. – Кто тебя собирался убивать и кто тащит тебя по волчьим ямам? Нализался в аптеке и сам не знаешь, что говоришь… – Я-то знаю, – упрямо твердит Тоотс. – Ей-ей, сущая правда, как только он заметил, что яд не действует, так и пристал ко мне: идем да идем к Ванапагану! Может, у тебя с ним уговор какой, поди знай, что вы еще собираетесь сделать. Хыкк! Будто у меня в свое время мало было возни с этой нечистью! Мало ли я с ними на кладбище дрался, еще тогда… когда… – И это тоже вранье, – быстро возражает Кийр. – Ты сам хотел идти к Ванапагану. Я тебя и не звал, только показал, где он живет. – Ну-у, – медленно цедит слова Тоотс, – если станешь отпираться, так я сразу же отведу тебя к Юри-Коротышке, он тебе задаст, чтоб ты больше о своей душе заботился. А то, гляди… Тут он неожиданно умолкает и сует палец, которым только что потрясал перед носом Кийра, себе в рот. Его осеняет вдруг мысль, от которой и так уже лоснящееся от пота лицо его начинает совсем сиять. – Постойте, друзья! – говорит он таинственным тоном. – А что, если бы… если бы мы втроем отправились сейчас к Юри-Коротышке? Послушали бы, что он скажет; начнет ли опять ругаться да в угол ставить или задаст выучить наизусть какой-нибудь псалом. Что вы на это скажете, друзья? Пошли! – Ну нет! – отвечает Имелик. – Сегодня не стоит. Но когда-нибудь в другой раз я охотно пошел бы с вами. Очень любопытно посмотреть, как он нас примет и как теперь станет с нами разговаривать. В свое время разговор этот был короткий и почти всегда один и тот же. – Нет, сегодня ходить не стоит, – скорчив презрительную мину, добавляет Кийр и, указывая глазами на Тоотса, шепчет Имелику: – Погляди, какой у него вид. Но Тоотс расслышал эти шепотом сказанные слова: – Погляди, какой у него вид, – повторяет он, через плечо таращась на Кийра. – А какой, собственно говоря, у него вид? Чем он плох, собственно говоря? Что же, у него не такие же четыре ноги… или тьфу ты! – не четыре, а две, конечно… не такие же две ноги, как и у тебя? Ну ладно, не идем – так не идем. Пойдем в другой раз, в воскресенье, скажем, хм, а? Таких междометий, как два последние, Кийру раньше никогда не доводилось слышать от Тоотса, и теперь он силится припомнить, откуда тот их взял. Это же было совсем недавно… Так и есть, ведь аптекарь разговаривал точно так же. Рыжеволосый не может надивиться восприимчивости своего школьного друга. – Правильно! – соглашается Имелик. – Лучше всего именно в воскресенье. Соберемся все у церкви, я притащу с собой Тиукса и пойдем. Только не забудьте! Я то уж обязательно в воскресенье буду около церкви, можете не сомневаться. – Ну ладно, – заключает Тоотс, – все это очень хорошо, но вы, чудаки, не думаете, конечно, что я приехал в Паунвере жариться, хм, а? Ежели вам нравится торчать на солнцепеке – хыкк! – дело ваше, стойте здесь хоть до самого светопреставления или даже дольше, а я намерен поискать себе более прохладное местечко. Меня точно из льняного мочила вытащили, а на спине… посмотри, Кийр, мне кажется, у меня сюртук насквозь пропотел, хм, а? Кийр ощупывает спину своего соученика и заявляет, что пока еще «беды никакой нет», но все же лучше пойти куда-нибудь в тень, пока что… Он снова подмигивает Имелику и осторожно шепчет: – Как бы его не стошнило… – Ой, пошли на мельницу! – сразу же находит выход Имелик. – Хоть там всюду пыльно от муки, но потом мы эту пыль из одежды выколотим. Во всяком случае, там лучше, чем тут на солнце. Тоотс сразу же соглашается с этим предложением и без долгих раздумий поднимается на крыльцо мельницы, приветствуя двух других помольщиков, как старых знакомых. Кийр, правда, что-то бормочет про себя, вроде бы жалуясь, что ему некогда, но и он не в силах противиться приглашению Имелика. Через несколько секунд все трое уже на мельнице и Тоотс угощает всех присутствующих папиросами. Здесь разговаривать гораздо труднее. Шум мельничных жерновов совсем заглушает негромкую речь, видно лишь, как шевелятся у людей губы. – Вот дьявольская штука! – надрывается Тоотс. – Чем больше к северу, тем погода жарче. У нас в Тамбове было совсем прохладно, а попал сюда, так словно в баню. А в Архангельске, или как его там, – наверное, до восьмидесяти градусов жара доходит. – Ну, и одежда на вас добротная, – замечает один из мужиков, тот, что постарше, – поэтому вам и жарко. В этакую погоду надо было полегче одеться, чтоб ветерочек продувал. – Полегче, – повторяет Тоотс. – У меня дома есть кое-что и полегче, но черт знает, почему я утром именно это надел. А теперь в нем прямо таешь. С этими словами он вытирает со лба пот, делает несколько неуверенных шагов и садится на мешок с мукой недалеко от дверей. Кийр втягивает голову в плечи, закрывает рот рукой и хихикает. До чего же нравится ему смотреть, как шикарный черный сюртук Тоотса все больше белеет, словно им вытирали мучной закром! Снизу, от мучных сусеков, что-то насвистывая, поднимается подручный мельника, поглядывает на странного посетителя, сидящего на мешке, и говорит: – Ох, послушайте, зачем вы сюда сели, вы же испачкаетесь в муке. – Ничего не поделаешь, – устало отвечает Тоотс, – у вас тут такая жара, что и носа не высунешь. – Ну, ежели так, – предлагает услужливый парень, – ежели вам хочется отдохнуть, зайдите ко мне в комнату, присядьте или на кровать можно прилечь. Совет этот кажется Тоотсу вполне приемлемым. Он сует парню под нос коробку с папиросами и зажигает спичку. Еще несколько вопросов и ответов – и вся компания перебирается в комнату подручного мельника, где Тоотс сразу чувствует себя бодрее и начинает вдруг требовать, чтобы его взвесили. Это его желание немедленно исполняют, причем выясняется, что взвешиваемое тело весит ровно четыре пуда и тринадцать фунтов. – А теперь, – говорит он Кийру, – становись-ка ты на весы, а я положу на другую сторону пять с половиной фунтов; увидишь – ни одна сторона не опустится. Помольщики откликаются на эту шутку громким смехом, отчего Тоотс ощущает еще больший прилив бодрости и приходит в превосходное настроение. Взмахнув несколько раз в воздухе хлыстом, он отзывает подручного мельника в сторону, хлопает парня по плечу и шепчет ему что-то на ухо. Тот слушает его сначала одним ухом, потом другим, но из-за шума мельницы собеседники, видимо, никак не могут понять друг друга. Тогда они еще больше удаляются от других и еще громче начинают что-то обсуждать, после чего парень кивком головы выражает свое согласие. Тоотс вытаскивает из кармана кошелек и выкладывает ему на ладонь несколько монет. Парень, насвистывая, выскакивает на шоссе и быстрым шагом направляется к дому с широкой крышей, как будто ему и дела нет ни до мельницы, ни до ее водяного колеса. Спустя некоторое время в комнатке подручного можно наблюдать такую картину. У окна за столом сидит Тоотс в одной жилетке и без шляпы. Напротив разместился Имелик и наигрывает на каннеле, взятом у парня, любимую мелодию Тоотса – «рейлендер». Чуть подальше, прислонившись к стене, стоит Кийр и с хитрой усмешкой глядит на своих однокашников. Двое помольщиков уселись на кровать. Подручный мельника и пожилой крестьянин ушли в помещение мельницы. – Забирай свою! – кричит вниз, в сусеки, подручный и сыплет в желоб из мешка зерно одного из помольщиков, сидящих в комнате. Бородач внизу быстро сгребает свою муку, минутку-две ждет и забирает также и кучку свежесмолотой чужой муки… – Да-а, – говорит Тоотс, когда Имелик прерывает игру. – Я страшно рад, что через столько лет снова встретился со старыми друзьями. Теперь я могу со спокойной душой вернуться в Россию, потому… потому что повидал вас. – То есть как это? – спрашивает Имелик. – Неужели ты так скоро собираешься обратно? – Черт его знает, когда еще соберусь, – отвечает Тоотс. – Все будет зависеть от здоровья. А может, и вообще больше не поеду обратно в Россию… хыкк!.. Ведь каким бы ты барином там ни был, а все под чужим началом ходишь. Здесь вот, дома, сидишь себе на пороге сарая, и приходят тебе в голову всякие довольно-таки приятные мысли. А что, если бы взять Заболотье в свои руки да сделать из него образцовый хутор… Да… Приезжайте тогда в Заболотье учиться, как надо хлеб сеять, скот разводить, увидите, что значит система. Да, да… хыкк! Вы, дурачье, не думайте, будто я не знаю, что с хутором делать. Ого-го! Он в моих руках – что дудочка. Конечно… гм… гм… со стариком будет еще немало стычек, но с ним я справлюсь. У меня там на дне чемодана кое-что припасено, стоит мне эти рублики извлечь на свет божий, как старик согласится. Но пока пусть все остается как есть, я сперва чуточку осмотрюсь, подожду, что будет, а уж потом мы… При этом Тоотс берет со стола бутылку и разливает по стаканам желтоватый пенящийся напиток. Все пьют, Тоотс кричит: «За ваше здоровье!», а Имелик с еще большим подъемом наигрывает новую мелодию, которая припоминается друзьям смутно, словно сквозь туман. С лица Кийра исчезает лукавая улыбка, его серые тусклые глазки почти с испугом глядят на приятелей, и когда он, отойдя от стены, приближается к столу, то походка у него оказывается странной, кособокой, как у собаки. – Нет, – произносит он наконец. – Мне денег не жаль, мне ничего не жаль, но я страшно боюсь – вдруг я таким останусь, как сейчас. – Чего это ты? – удивленно спрашивают его однокашники. – Какие деньги? Каким это ты боишься остаться? – Видите ли… – бормочет Кийр и снова опирается о стену. – Видите ли, у меня голова кружится. Я, наверное, пьян. Я не переношу этого… этого… ну как его?.. пива. Голова моя… Вдруг я таким и останусь – что тогда? Звонкий хохот покрывает эти полные отчаяния слова. Вошедшие в эту минуту парень с мельницы и бородатый крестьянин вопросительно глядят на смеющихся, потом переводят взгляд на тощего рыжего человечка, который, прислонившись спиной к стене, выставляет вперед то правую, то левую ногу, словно опасаясь, что в любое мгновение может грохнуться на пол. – Да, да, – поддразнивает его Тоотс, – именно таким ты и останешься. От этой хвори никто еще не излечивался. Теперь ты на всю жизнь калека. Иди сейчас же к старому Кийру и скажи ему: «Корми меня и пои меня, шей для меня одежду, сам я больше ни к чему не способен, кривой я и кособокий, как еврейская буква, и башка у меня сейчас такая дурацкая, еще хуже, чем раньше, и дурацкой она навеки и останется». Так и скажи старому Кийру, а мы придем да поглядим, что он с тобой сделает. Хорошо было раньше надо мной потешаться, да еще пальцем указывать и приговаривать: «Гляди, какой у него вид!» Теперь сам в беду попал! А Тоотс, видишь, сидит себе за столом, как герой, и в ус не дует. По этому поводу вновь и вновь наполняются стаканы, все пьют и кричат: «Ваше здоровье!», поют какую-то песню, Имелик играет на каннеле марш и кто-то отпускает шуточки, главным образом по поводу несчастного рыжеголового парня, с каждой минутой все более впадающего в мрачную меланхолию. Под конец танцуют еще какой-то удивительный танец, только что придуманный, вместе с его названием, Тоотсом. Этот на первый взгляд очень несложный танец, задуманный главным образом для того, чтобы подразнить Кийра, вскоре становится популярным во всей округе и его потом часто танцуют в Паунвере. Это тот самый широко известный танец-свалка, когда парни, обхватив друг друга за плечи и образовав нечто вроде большого живого клубка, притопывая, разом прыгают с места на место. Посередине же, где толкотня и давка больше всего, стонет и потеет несчастный Кийр. Затем Имелик подгоняет к воротам мельницы свою лошадь, сажает обоих приятелей на телегу и везет их по домам. Перед домом арендатора с церковной мызы стоит высокий мужик с пышными усами и с изумлением глядит вслед проезжающим. – Не узнаешь его? – спрашивает Имелик Тоотса, едва они успели отъехать подальше. – Не заметил, – отвечает Тоотс и оборачивается. – Это же твой старый приятель, арендатор с церковной мызы. – А-а! – восклицает Тоотс; он готов уже спрыгнуть с телеги, но в этот момент Имелик подстегивает лошадь, и они едут дальше. Но Имелику приходится еще немало повозиться с Тоотсом, когда они подъезжают к дороге, ведущей к кладбищу. Здесь Тоотс снова порывается слезать с телеги и куда-то улизнуть; куда именно – он не говорит, одно только твердит, что «очень-очень нужно там побывать». После короткой потасовки, во время которой Тоотс вдруг упоминает хутор Рая, Имелик догадывается, что у приятеля на уме, и еще больше противится его попытке; в конце концов победа остается за Имеликом. Кийра, ослабевшего, с желтым лицом, «отпускают на волю» возле дома портного, и он бочком, спотыкаясь, медленно плетется домой. – Ну и достанется ему от старика, – злорадствует Тоотс, глядя ему вслед. – Так ему и надо за его утренний керосин. И Тоотс с таким юмором описывает Имелику свой утренний кофе в семье Кийров, что тот всю дорогу хохочет. У ворот хутора Заболотье приятели долго пожимают друг другу руки и уславливаются в воскресенье встретиться возле церкви. Ночью Тоотс просыпается, шарит вокруг себя руками и пытается сообразить, где он сейчас находится. Вокруг кромешная тьма и жуткая тишина. В первое мгновение Тоотсу мерещится, что он в России, странно только, как он очутился здесь, на этом подозрительном ложе. Лежит он на какой-то рыхлой куче, из которой странно торчит множество шуршащих колючек, и пахнет она не то сеном, не то смолой. Постепенно нить его мысли приводит его в родные края, переносит внезапно во двор хутора Заболотье, затем в комнатушку отцовского дома, а потом уже, дав ему возможность поблуждать по Паунвере, ведет обратно во двор Заболотья. Но дальше? Что было дальше? Тоотс нащупывает кошелек с деньгами и кольцо и убеждается, что и то и другое при нем; во всяком случае, до сих пор он имел дело с честными людьми. Он роется в карманах, обнаруживает коробок со спичками и зажигает одну из них. Что это за странное помещение, куда он забрался на ночлег? Ни окон, ни дверей, ни стола, ни стула, одна лишь эта подозрительная зыбкая куча в углу, в которой там, где он лежит, образовалась глубокая ямка. И все-таки, погоди, дверь тут есть, он просто ее не заметил при тусклом свете спички. Дверь и должна быть, иначе как бы он мог сюда пробраться? Тоотс наступает ногой на тлеющую спичку, несколько секунд стоит в темноте, затем снова зажигает огонь, осторожно приоткрывает дверь и выглядывает в щель. Ага! Вдруг все становится ясным. Сомнений нет: он в сенях амбара в Заболотье, а спал он на куче своего собственного сена. Как он сюда попал – это уже другой вопрос. Так, так… теперь вчерашний день возникает в его памяти во всех подробностях. Как подумаешь – это была все же безумная затея! Тоотс, прислонившись к косяку двери, почесывает затылок и сплевывает. У, какой ужасный, противный вкус во рту! И все этот… Bals. vulnerar. Kunz.! Будь он проклят со своими каплями против тошноты! Жаль, что он еще сильнее не накрутил ему его красный нос! Невдалеке от дороги, на ржаном поле, затягивает свою монотонную песенку коростель. Со скотного двора доносится тихое позвякивание колокольцев и погремушек, мычание сонных животных. Наверху что-то шуршит, кто-то ступает по крыше амбара едва слышными, робкими шагами. Потом звонко хлопают сильные крылья и громкий, пронзительный голос возвещает о близости рассвета. Вершины ив, растущих на лугу, словно плывут в серебристом тумане. Полная луна смотрит вниз на землю с тихой улыбкой, будто ей и самой приятно нести эту ночную вахту. Но красота весенней ночи не приводит Тоотса в умиление. Он глядит на луну равнодушно, ее спокойное сияние не производит на него никакого впечатления. Все это он уже видывал не раз, все это успело ему порядком надоесть. Одного лишь ему хотелось бы: посмотреть, как выглядит луна с обратной стороны. Но эта дуреха там наверху только и знает, что выпячивать один бок, совсем как Кийр, когда тот пробирался домой, и не думает показывать свою спину. Тоотс охотно раздобыл бы какой-нибудь длиннущий шест и навел бы там наверху порядок, но… бес его знает… И вообще, если подумать, так латинский язык этот, да и вся аптекарская премудрость – совсем не такая сложная штука, какой кажется с первого взгляда. Bals. vulnerar. Kunz… Ясно: слова эти неполные, сокращенные… Но если написать их полностью, едва ли что-нибудь уж очень изменится. Есть такое окончание – «ум», и с его помощью можно в латинском языке чудеса творить… Ох, с каким наслаждением выпил бы он сейчас чего-нибудь кисленького, чего-нибудь очень кислого… кваску или чего-нибудь в этом роде. Да, кстати, он не успел еще проверить, скрипит ли у них колодезный журавль, когда набираешь воду. Надо бы попробовать. Тоотс шагает к колодцу, вытаскивает полное ведро, ставит на сруб, пьет большими глотками через край и прислушивается, как вода булькает у него в горле. На мгновение у него возникает страстное желание выпить все ведро до дна, причем единственным толчком к этому оказывается такая мысль: «А почему это лошади могут?» Затем он снова прислушивается к песне коростеля и думает: «И чего он попусту орет! Спал бы, черт, когда все спят, и не каркал бы! И как только у него глотка не заболит!» – добавляет он про себя. Этого коростеля можно бы очень легко поймать, надо лишь незаметно подкрасться. Да о каких это, черт побери, деньгах болтал вчера Кийр на мельнице? Ведь он и ломаного гроша на пиво не дал; чего же он там пищал, что ему денег не жалко? А сколько у него самого, у Тоотса, в чемодане? Ага… ну да… ну хорошо. Пусть там и остаются про запас; во всяком случае, кольцо и часы тоже чего-нибудь да стоят. А мелочь не имеет смысла считать – это мусор. Но вообще-то лучше, если думаешь, что у тебя денег меньше, чем на самом деле, тогда словно бы спокойнее жить и меньше у тебя разочарований. Нить мысли у Тоотса обрывается через каждый вершок, многие отдельные кусочки ее такие коротенькие, что их никак не свяжешь; если бы их удалось как-нибудь сделать зримыми, то утром вокруг колодца оказался бы толстенный слой бахромы. К колодцу подходит дворняжка, сначала она вежливо помахивает хвостом, потом усаживается на задние лапы и принимается так ожесточенно почесываться, будто ей хочется начесаться впрок на всю ночь и будто эту важную процедуру она может проделывать только в чьем-либо обществе. Своим собачьим умом она уже успела все обдумать и пришла к выводу, что этот молодой человек, который так неожиданно появился у них во дворе, размахивая хлыстом, – не обычный гость, а существо, могущее оказать весьма значительное влияние на ее дальнейшую собачью судьбу. – Ну? – произносит Тоотс, обращаясь к дворняге. Собака перестает чесаться и вопросительно глядит на Тоотса, словно хочет сказать: – Что – «ну»? Давай дальше, ведь на одно-единственное слово мне и ответить-то нечего. – Ты чего это тут ночью бродишь? – и в самом деле продолжает Тоотс. – Мой лягаш никогда не блуждал по ночам, а спал. И в словах, и в тоне, которым они сказаны, собака улавливает упрек по своему адресу и виновато опускает глаза. Собственно говоря, она прекрасно понимает, что ни в чем решительно не виновата, но считает все же уместным показать, будто и сама смущена своим поведением и раскаивается в грехах своих. Она накопила достаточный житейский опыт и сочла бы сейчас легкомыслием вместо прежних, испытанных приемов придумывать что-то новое. Неловкая пауза продолжается еще несколько минут, потом собака, взглянув исподлобья на собеседника, пытается снова почесаться. Но теперь она делает это очень небрежно, видимо, лишь для того, чтобы выйти из неловкого положения. Ведь молодой человек наверняка добавит еще что-нибудь такое, что поможет выяснить их отношения. Но молодой человек не говорит ничего; по-прежнему царит молчание. Он присаживается на скамью у колодца, где сушатся вычищенные подойники, закуривает и задумчиво глядит на дорогу. Дворняга поднимается, прохаживается взад и вперед и вопросительно смотрит на него. Имеется вполне надежное средство, с помощью которого можно вызвать людей на беседу, испробовать его или нет? Конечно, можно бы попробовать – сейчас удобный случай поближе познакомиться с этим чужаком, ведь днем они почти не встречаются. Собака встряхивается всем телом, неожиданно застывает на месте и прислушивается, поглядывая в сторону дороги; уголком глаза она, однако, продолжает следить за молодым человеком, стараясь не упустить ни его движений, ни выражения лица. Такая позиция, думает собака, для начала вполне достаточна, чтобы вызвать в сидящем на скамье любопытство. Незачем сразу пускать в ход все уловки; надо постараться добиться многого, но малыми средствами. И что ты скажешь – действительно, клюнуло! – Что там, Кранц? – спрашивает сидящий на скамье доверчивый человек. – Чего ты прислушиваешься? Но радость победы собаке удается испытать всего один миг, потом она забывает свою роль и ей самой начинает казаться, что она и впрямь почуяла что-то подозрительное со стороны дороги. Мохнатое тело ее вздрагивает, а большие обвислые уши начинают так усиленно двигаться, словно пес решил с их помощью взметнуться в воздух. И не успевает Тоотс что-либо сказать, как тихий двор оглашается звонким лаем. – Не понимаю, что там такое, – шепчет про себя Тоотс, встает и выходит вслед за собакой на дорогу. – А вдруг воры? Тогда просто повезло, что я вовремя проснулся. Но нигде – ни на дороге, ни далеко вокруг, насколько видит глаз при ясном лунном свете, – ни живой души. То же самое понимает и собака. Но, разумеется, она считает необходимым еще несколько раз тявкнуть – ведь надо же доказать, что весь этот сыр-бор загорелся не без причины. «Что-то было, – говорит ее лай. – Но это „что-то“ черт знает куда исчезло и сейчас его уже не поймаешь. Когда мы были во дворе, то „оно“ определенно было здесь, на дороге, но стоило нам зашуметь, как „оно“ исчезло». Виляя хвостом, собака вертится в ногах у Тоотса, явно ожидая похвалы своему геройству. «Видишь, – хотелось бы, конечно, ей сказать, – как мы тут настороже! Малейший шорох от нас не ускользнет. Верно ведь, хм? Да скажи же мне что-нибудь!» Но Тоотс с минуту следит за извивающимся перед ним животным и отпускает затем весьма нелестное для Кранца замечание: – Ну и глупый же ты пес, Кранц. Моя легавая была куда умнее. Она спокойно спала и поднимала шум лишь тогда, когда и в самом деле было что-нибудь подозрительное. Как-то раз мы с ее помощью даже воров поймали. А ты, дуреха, слышишь и видишь то, чего и вообще-то нет. Кажется, будто собака понимает его слова: она виновато опускает глаза. В то же время она вспоминает, из-за чего, собственно, пришлось ей поднимать лай. С этим трюком ей и правда не повезло, но надо все же как-то спасать положение. «То, чего и вообще-то нет, – чуть обиженно повторяет она про себя. – То, чего и вообще-то нет… А уверены ли вы, молодой барин, что тут ничего нет? Откуда можете вы, посторонний человек, знать, что тут ничего нет? Обождите немножко, – добавляет она, оборачиваясь, – сейчас я вам докажу, что тут все же есть что-то». Кранц деловито снует взад-вперед, прислушивается, встает на задние лапы, опираясь о стену амбара, фыркает, бежит на ржаное поле, возвращается и, наконец, где-то обнаруживает кошку, за которой и устремляется с оглушительным лаем. Оба в диком порыве проносятся мимо Тоотса и исчезают в полумраке дороги. Затем преследователь, прихрамывая, возвращается, садится перед Тоотсом, свешивает на сторону свой мокрый язык и, тяжело дыша, как бы говорит: «Видите, молодой барин, я же сказала: здесь что-то есть. Попробуйте-ка теперь назвать меня глупым псом, который суетится зря!» А луна медленно плывет по небу, все с той же спокойной улыбкой на полнощеком добродушном лице. От крыши хлева падает на ржаное поле тень, напоминающая очертания гроба. Над дорогой навис запах свежего сена и крапивы. Снизу, с болота, клубясь подымается туман… болото дышит. С шоссейной дороги доносится грохот телеги, где-то далеко лает собака, и крылатые часовые, перекликаясь, передают друг другу свой ночной пароль. Тоотс бормочет Кранцу что-то невнятное, почесывает затылок и смотрит вверх, на звездное небо. Вокруг луны бродят редкие белые облачка. – Нет! – произносит наконец Тоотс одно-единственное слово и медленно шагает к амбару. Утром отец и сын обмениваются долгим, многозначительным взглядом. Говорят, что и молчание бывает красноречивым; что же тогда сказать о многозначительном взгляде, который подкрепляется еще и многозначительным молчанием! Весь этот день Йоозеп не отдает ни одного распоряжения, которые следовало бы выполнить «тотчас же». Он молча выпивает свой утренний кофе, перелистывает какие-то таинственные бумаги, роется в чемодане, натирает себе виски пахучей жидкостью, сыплет на язык белый порошок, морщится и несколько раз повторяет: «Черт возьми!» Затем он усаживается на пороге сарая и, болтая ногами, грызет соломинку. Потом снова возвращается во двор, немного беседует с матерью, заводит разговор о том, как выращиваются свиньи, и о других хозяйственных делах, после чего надолго исчезает в сенях амбара. Должно быть, день этот придется вычеркнуть не только из календаря, но и вообще из всей жизни Тоотса. Высокий, статный, живой парень сегодня кажется обмякшим и вялым. В окрестностях Паунвере шатался в поисках пристанища примерно средней величины горб. Видно, этот горб и устроился сейчас на спине у Тоотса. В полдень мать Йоозепа подходит к сенцам амбара, приоткрывает двери и зовет: – Йоозеп! Кушать хочешь? – Да что-то не особенно, – доносится из сеней слабый голос. – Что с тобой? Болен ты? – Нет… нет… Только ишиас этот, или как его звать… ломота в ногах. Лежу тут на сосновых ветках да на сенной трухе – может, выгонят болезнь. – Но кушать-то все равно нужно, – не унимается мать. – Ломота – хворь упорная, это верно; гляди, как она тебя вчера подкосила, ты и ходить не мог… А только поесть надо, это лечению не помешает. – Оно, конечно, не помешает, – слышится голос из темноты. Голос этот такой низкий и глубокий, что есть все основания надеяться: если хорошо над ним поработать, то его обладатель может стать неплохим оперным басом. – Так иди же! – говорит старуха и улыбаясь возвращается в дом. Через несколько часов мы видим Тоотса на пороге амбара – он сидит в позе человека, глубоко над чем-то размышляющего. «Гм… – старается он припомнить. – Купил я вчера мочалку и морскую соль или не покупал? Или все же купил, но где-то забыл? Сам бес не разберет!» Вообще можно подумать, что Тоотсу нравится размышлять, вспоминать прошедшие времена и строить планы на будущее именно так, сидя на пороге. А если случается, что ему некоторые вещи недостаточно ясны, то неизменный виновник этого – «бес». «Гм, гм… – продолжает он рассуждать. – Купил я морскую смолу… фу ты! морскую соль, а не морскую смолу… так вот – купил я морскую соль и мочалку или не покупал? Но все эти штучки, конечно, ерунда по сравнению с этим самым… этим, ну как его… Так и есть!» Тоотс хлопает себя ладонью по лбу и испуганно смотрит куда-то вдаль. «Неужели я вчера и впрямь ходил туда? – с ужасом спрашивает он себя. – Уж туда мне никак нельзя было показываться, потому как…» Хуже всего то, что некого расспросить о вчерашнем, Имелик живет далеко, а Кийр… О, нет! К ним Тоотс больше ни ногой, если б даже он прожил тысячу лет и ему пришлось бы в жизни выяснять самые запутанные дела. Нет, только не туда! Но что же тогда делать? Под вечер Тоотс напяливает свою украшенную пером шляпу, снимает с гвоздя хлыст и медленно направляется по дороге в Паунвере. Сегодня он уже в своем обычном охотничьем костюме, так как одно все же запомнилось ему твердо: сюртук – далеко не подходящее одеяние для прогулок, особенно в такую жаркую пору. Поравнявшись с домом портного, он переходит на быстрый петушиный шаг и старается смотреть совсем в другую сторону, словно никогда и не имел ничего общего с обитателями этого дома. На перекрестке он на мгновение останавливается, глядит в сторону кладбища и чуть слышно бормочет про себя: – Здесь мы были – это факт. Но пошел ли я по этой же дороге к кладбищу… разрази меня гром – не припомню. Все-таки, видимо, не пошел, – чуть погодя добавляет он. – Вспоминается, будто мы прощались с Имеликом у ворот Заболотья и о чем-то уславливались… Если бы я пошел на хутор Ра… Рая, как мог бы я потом встретить Имелика? Нет, должно быть, вчера я туда не ходил. Обсуждая таким образом преданные забвению события, Тоотс медленно, как бы нехотя бредет к кладбищу. Солнце уже заходит, на крестах среди деревьев вспыхивают медные дощечки. Неожиданно откуда-то появляется длинноногий юноша в соломенной шляпе с узкими полями и, поигрывая тросточкой, приближается к кладбищу с противоположной стороны. Он успел уже взобраться на гребень холма, где лежит кладбище, и в лучах заходящего солнца напоминает сейчас огромный гвоздь о двух ножках, скрепляющий небо с землей. Тоотс подносит руку к глазам, вглядывается в это удивительное зрелище на гребне холма и ощущает желание поскорее куда-нибудь исчезнуть. Беспомощно оглядевшись несколько раз вокруг, он делает даже движение, будто собирается пойти на кладбище, но все же остается на месте. Если он не сразу узнал этого человека, это еще не значит, что тот его не узнал. Во всяком случае, прятаться бесполезно, да уже и поздно. Лицо человека там, наверху, сияет на солнце, как позолоченный орех на рождественской елке, его действительно трудно узнать, но самого Тоотса сверху видно так же ясно, как он сам видит сейчас людей, направляющихся к церкви. – Добрый вечер, Аадниэль! – восклицает усмехаясь Тоотс, когда человек подходит поближе. Кийр отвечает сразу же длинной и путаной фразой, из которой Тоотсу понятны лишь отдельные слова; слова эти – «вчера» и «сегодня опять», все остальное слилось в неясное бормотанье. При этом на лице Кийра нельзя прочесть особой радости по поводу новой встречи со школьным товарищем. – Как ты сюда попал? – спрашивает его Тоотс. – Как попал… Так же, как ты попал, так и я попал. Пришел. – Гм… – замечает Тоотс. – Чего ты такой злой? – А, да что там – злой… – отвечает Кийр, размахивая тросточкой. – С тобой же вообще нельзя… Целый день сегодня проболел, сейчас вышел немножко… проветриться. Ходил на могилу бабушки. – Вот чудо! – вскрикивает Тоотс. – Точь-в-точь, как и я. Я то же самое… И тоже пришел на могилу бабушки. А теперь куда бредешь? – Куда? – хмуро отвечает Кийр. – Куда же мне идти, как не домой. – Ага-а! – живо отзывается Тоотс. – Ну и иди себе домой. До свидания! А я схожу на могилу бабушки и оттуда тоже домой. До свиданья, будь здоров, Аадниэль! Школьные приятели расстаются. Кийр спускается с холма, а Тоотс спешит на кладбище, словно боясь опоздать на могилу бабушки. За воротами он останавливается и подозрительно глядит вслед ушедшему. – Удивительное дело! – говорит он себе. – Где же, собственно, похоронена его бабушка, если он разыскивал ее могилу на шоссе? Шут его знает, этого рыжего! Тоотс грызет ногти и с нетерпением ждет, пока соученик его отойдет подальше. Затем украдкой выходит из-за ворот и, подобно библейскому Лоту, не оглядываясь назад, бежит через горку. Когда он спустя некоторое время все же на минуту оборачивается, то к ужасу своему замечает, что рыжеволосый крадется следом за ним. Долговязый слизняк этот успел уже почти настигнуть его, так что о бегстве нечего и помышлять. «Как этому бесу удалось меня так быстро нагнать?» – проносится в голове у Тоотса обидная мысль. И хотя игра проиграна, ему все-таки хочется предпринять еще одну попытку. Он шагает обычным шагом, делая вид, будто и не замечает, что за ним по пятам, размахивая тростью, мчится Кийр. Затем Тоотс резко оборачивается и останавливается. – Так я и думал, – бормочет он про себя, – бежит. Ну и пусть, – добавляет он тут же, – теперь надо пойти ему навстречу и спросить, за кем он, собственно, гонится. Кийр в это время убавляет шаг и поглядывает назад, на кладбище, с таким видом, словно ему нет никакого дела до Тоотса. – Ты же собирался домой, – спрашивает его Тоотс с другой стороны шоссе. – Ну да, – отвечает Кийр краснея. – Я и пойду, но я забыл на могиле бабушки книгу. – Господи боже мой! – восклицает Тоотс. – Так чего же ты сюда явился? Могила-то ведь на кладбище. – Ну да, на кладбище, но я пришел поглядеть, может, я книгу выронил где-нибудь здесь. – А-а, – тянет Тоотс и шарит по земле глазами. – Что-то не видать ее нигде… А не помнишь ли, Аадниэль, ходили мы вчера на кладбище? – Вчера? – Кийр искоса смотрит на Тоотса и покачивает головой. – Нет, вчера мы сюда и близко не подходили. Но тебе, Йоозеп, правда, очень хотелось сюда подняться. – Чего ты болтаешь? Не может этого быть! – Да, да, тебе хотелось пойти на хутор Рая. Кийр морщит лоб и усмехается уголками рта, выражая этим не то сожаление, не то упрек, а может быть, и то и другое вместе. – На хутор Рая! – удивляется Тоотс. – Я – на хутор Рая! Чего я там забыл? – Вот этого я не знаю, – отвечает Кийр, втягивая голову в плечи. – Но тебе хотелось туда пойти. Не заартачился бы Имелик, так ты бы и пошел. – Вот так штука! Да нет! Ты врешь! – снова сомневается Тоотс. Голос его как-то нелепо дребезжит и, меняя тон, неожиданно переходит в бас. – Вру! – злится Кийр. – Очень мне нужно врать. Ты и правда ничего не помнишь? – Не помню. – Тогда ты, значит, и того не помнишь, что мы собирались в воскресенье встретиться у церкви, чтобы пойти к кистеру. – К кистеру? Ага! Нет, нет, нет, погоди, это я помню. Мне об этом Имелик еще у ворот нашего дома напомнил. Тоотс покручивает свои рыжеватые усики, играет хлыстом и бросает взгляд в сторону церкви. «Вот кикимора, – думает он, – как запомнил все, что было вчера! Сам был пьян вдрызг, ходил кособоко, а сейчас гляди – выкладывает как по писаному. Во всяком случае, теперь ясно, что там я вчера не был. И это очень хорошо, что Имелик заартачился». Наступает пауза. Кийр кончиком трости чертит на песке свою фамилию, вырисовывает рядом с ней какой-то цветочек, вздыхает и поглядывает в сторону хутора Рая, где среди других строений четко выделяется красивый жилой дом. Но вдруг взгляд его становится пристальным, маленькие, как булавочные головки, глаза расширяются и веснушчатое лицо заливается густой краской. – Что там такое? – спрашивает Тоотс, заметив, как изменилось лицо у Кийра. Сдвинув шляпу на затылок, Тоотс подносит руку к глазам и по примеру своего собеседника всматривается в ту же сторону. – Да нету там ничего, – отвечает Кийр, делая равнодушное лицо. – Как это ничего нету? – допытывается Тоотс. – А чего ж у тебя нижняя челюсть затряслась? – Мне холодно. – Холодно? Кому же сейчас холодно! Хо-хо-хо! Ему, видите ли, холодно! Тоотс снова приставляет руку к глазам и внимательно всматривается. – Кто-то идет, – произносит он наконец. – И если не ошибаюсь, женщина. – Возможно, – безучастно отвечает Кийр. Но уголки рта его кривятся. Трудно сказать, хочет ли он этой гримасой скрыть приступ смеха или же это просто вымученная улыбка. Приятели снова умолкают. Несмотря на долгие годы разлуки, разговор между ними как-то не клеится. Раза два Тоотс, правда, делает попытку подойти к Кийру поближе, протягивает руку к пуговице его сюртука и улыбается, словно ему хочется о чем-то спросить, но так и произносит ни слова. Кийр топчется на своих длинных, тощих ногах, то и дело опираясь на трость. Затем он делает несколько шагов по дороге к хутору Рая, но, заметив, что Тоотс собирается идти туда же вместе с ним, останавливается. – А твоя книга! – восклицает Тоотс. – Ах да! – отвечает Кийр, глядя на него исподлобья. Приятели шагают к воротам кладбища и здесь снова задерживаются. Кийр хмурит брови, что-то про себя бормочет и энергичным шагом направляется к церкви, видимо, твердо надеясь таким образом избавиться от Тоотса. Но от школьного приятеля не так-то легко отделаться. – А твоя книга! – шагая за ним, напоминает Тоотс. Как проклятие, ходит он за ним следом, похлопывая себя хлыстом по голенищам. – Пойди возьми свою книгу на могиле бабушки. А то куда ты, дурень, без книги пойдешь? Сегодня – книга, завтра – книга, так даже большая библиотека не выдержит. Иди, неси с бабушкиной могилы свою книгу. Кийр поворачивает назад. Он, кажется, вообще потерял способность что-либо решать. Куда бы он ни ступил, всюду за ним следует этот палач в шляпе с перышком! А барин из России, напротив, чувствует себя хозяином положения. Он отворачивается и хохочет, как бес, над растерянностью Кийра. – Чудесная погодка, Аадниэль, не правда ли? Пум-пум-пум-хм-хм-хм!.. – спрашивает он, давясь от смеха. Один бог знает, как долго продолжалась бы вся эта возня на кладбищенском холме, будь у наших школьных приятелей достаточно времени, чтобы в соответствии с обстоятельствами проявить все свои таланты. Но личность, приближавшаяся к кладбищу со стороны хутора Рая, тем временем подошла уже довольно близко, и появление ее вносит некоторую ясность в запутанную ситуацию. Личность эта оказывается белокурой молодой девушкой. Кийр откашливается и с почтительного расстояния отвешивает ей поклон. Молодая девушка приближается медленно, смиренно потупив взор. Так шествуют в монастырском саду монахини перед вечерней молитвой. Почтительное приветствие Кийра остается даже незамеченным, и рыжеволосый вынужден раза два нервно кашлянуть, чтобы как-то скрыть сове смущение. Лишь поравнявшись с молодыми людьми и после того как Кийр снова снимает шляпу, девушка поднимает наконец глаза, глядит на кланяющегося Кийра и улыбаясь кивает головой. В этот момент приподнимает свою украшенную пером шляпу и Тоотс, причем круглые глаза его выражают испуг. Девушка останавливается и пристально, в упор глядит на Тоотса. Хотя у того сейчас такое чувство, словно в глаза ему попал песок, он мужественно выдерживает этот взгляд. Под конец он даже улыбается и поглаживает свои рыжеватые усики. – Бог ты мой! – восклицает девушка. – Да ведь это же… это же Тоотс… господин Тоотс. – Да, да, – отвечает он. – Я и есть. И, если не ошибаюсь, вы барышня… барышня Тээле… с хутора Рая. – Совершенно правильно! Бывшие соученик и соученица радостно подходят друг к другу и обмениваются рукопожатием. Кийр извивается, вертится вокруг них волчком и сопит за спиной у Тоотса до тех пор, пока девушка наконец не замечает его и здоровается. Но Кийра она приветствует как бы мимоходом, словно мирясь с неизбежным злом, и в то же время не отрывает взгляда от Тоотса. – Как вы изменились! – удивляется Тээле. – Так повзрослели и возмужали, вас прямо не узнать. Не будь здесь господина Кийра, я, наверное, прошла бы мимо… Нет, это поразительно! А ведь не так уж много времени утекло с тех пор, как мы виделись в последний раз. – О, все-таки! – с вежливой улыбкой отвечает Тоотс. – Добрых несколько лет миновало. Да и вы изменились, барышня… барышня Тээле. Ей-ей, доведись мне встретить вас где-нибудь в России… я бы вас не узнал, я в это убежден. – Но как вы очутились здесь, в нашем краю? – Так просто… взял да и приехал… Может случиться, вообще останусь на родине, буду хозяином в Заболотье. – Но это же чудесно! – откликается Тээле. – Родине так нужны образованные люди, образованные земледельцы. Обязательно оставайтесь у нас, господин Тоотс. – Но у него в ногах исиас, – попискивает из-за спины Тоотса Кийр. – Ему сначала вылечиться надо. Фраза эта крапивой обжигает душу Тоотса, угрожая расстроить так прекрасно завязавшуюся беседу. Именно теперь барину из России становится вдруг ясно, что некоторые люди созданы лишь для того, чтобы служить обузой и помехой своим ближним. Примерно ту же истину незадолго до этого открыл для себя и Кийр и сейчас с особой остротой ощущает ее непреложность. – Что вы сказали, господин Кийр? – спрашивает Тээле. – Хи-хи! – кисло улыбается в ответ Кийр. – Исиас, исиас! – Что это значит? – снова спрашивает Тээле и почему-то краснеет. В то же время по ее миловидному лицу пробегает тень недовольства. – Нет, я и правда не понимаю, что господин Кийр хочет этим сказать, – произносит Тоотс, покашливая и косясь на своего приятеля. И прежде чем тому удается что-то разъяснить, Тоотс вновь подхватывает прерванную нить разговора. – Разумеется, вы правы, барышня Тээле, – говорит он. – Родине нужны образованные земледельцы, в этом не может быть сомнения, но… Видите ли, земли маловато. Заболотье чересчур крошечное, чтобы… Вот если бы прикупить еще земли, можно бы использовать и новейшую сельскохозяйственную систему, ну а так… Кто его знает… – Ах, бросьте, – возражает Тээле. – Не такой уж и маленький хуторок – ваше Заболотье. – Да, но он весь в догах, – снова вмешивается Кийр, сочувственно покачивая головой. За эти слова Тоотс готов был бы до тех пор дуть на светильник жизни Кийра, пока тот совсем не погас бы. И он сделал бы это спокойнейшим образом, без всякой душевной борьбы, почти так же просто, как он выпивает свой утренний кофе. Но присутствие Тээле удерживает его от резких мер против обидчика. Переступая с ноги на ногу, он как бы нечаянно наступает Кийру на мозоль, невнятно бормочет «pardon» и закуривает папиросу. – Долги ничего не значат, – замечает после долгого молчания Тээле. – С долгами можно постепенно расплатиться: если хутор привести в порядок, он станет и больше дохода приносить. Не правда ли, господин Тоотс? – Разумеется, – отвечает Тоотс. – А когда говорят о земледелии, то людям, которые в своей жизни ничего кроме ножниц и утюга не видели, лучше бы помалкивать. Лицо Кийра заливается краской, и он с таким рвением начинает вертеть блестящую рукоятку своей тросточки, словно хочет совсем ее отломать. Тээле понимает, что между бывшими школьными приятелями пробежала черная кошка, и меняет тему разговора. – А куда вы сейчас собрались? – спрашивает она, обращаясь одновременно к обоим собеседникам. И, она добавляет: – Если ничего спешного у вас нет и вы свободны, пойдемте к нам, в Рая, посидим немного, попьем чайку и поболтаем. У нас ведь столько общих воспоминаний и общих знакомых, вряд ли нам будет скучно. Несмотря на вражду, Кийр и Тоотс, услышав такое приглашение, вопросительно переглядываются, как бы спрашивая совета друг у друга. – Но ведь вы сами собрались куда-то, – после короткого раздумья начинает Тоотс. – Не помешаем ли? – Ах, да что вы! – отвечает девушка. – У меня не такие уж важные дела, могу пойти и завтра и послезавтра, все равно когда. – С превеликим удовольствием, – бормочет тогда Тоотс, и все общество направляется на хутор Рая. Время от времени Тоотс украдкой поглядывает на пышные волосы Тээле: заплетенные в тугие косы, они как бы венцом украшают голову девушки. С прошлых времен ему помнится, что Тээле была чуть курносенькая; но сейчас он в корне изменил свое мнение и даже убежден, что никогда в жизни не видел такого прекрасного носа. Глаза у девушки остались такими же ярко-голубыми, но теперь они большущие, не такие, как представлял их себе Тоотс. Взгляд школьного приятеля скользит к ее плечам, на которые наброшена синяя газовая косынка. Тоотсу вдруг вспоминается, что в ту школьную пору он почему-то всегда думал, будто Тээле так на всю жизнь и останется приземистой, невысокой девчонкой; но теперь он с удивлением замечает, что у девушки прекрасная фигура и рост выше среднего. Конечно, высокие каблучки лакированных туфель делают ее чуть более высокой, но и без них у Тээле хороший рост. Белые холеные руки девушки позволяют заключить, что хозяйская дочка с хутора Рая не обременят себя крестьянской работой. Кийр семенит то рядом с Тоотсом, то позади него, пытается даже иногда втиснуться между Тээле и Тоотсом, но управляющий каждый раз пресекает подобные попытки, резко взмахивая хлыстом между Тээле и собой. В конце концов бедняге Аадниэлю становится ясно, что хоть он здесь по счету и третий, но на самом деле превращается в пятое колесо в телеге. Тогда он принимается громко сопеть, ожесточенно сбивает тросточкой репейник у обочины и бормочет что-то невнятное себе под нос – словом, ведет себя так, что даже Тоотсу становится за него неловко. Тоотс вновь мысленно призывает на помощь сверхъестественную «силу», которая убрала бы у него сбоку или из-за спины эту сопящую жердь и уволокла ее куда-либо, где ей пришлось бы несладко. Но, видимо, «сила» эта и сейчас занята более серьезным делом и ей некогда возиться с рыжеволосыми существами на кладбищенском холме. – Вы все это время жили в России, господин Тоотс? – спрашивает по дороге Тээле. – Да, все время. – Почему не приезжали в наши края? – Причины были разные, – объясняет Тоотс. – Несколько раз собирался, но, черт знает… Всякий раз, когда, бывало, строишь планы, предлагают тебе новое, лучшее место где-нибудь в отдаленном имении. Приходилось сразу же переезжать, ничего не поделаешь. Хорошие должности на улице не валяются, будь то в России или где угодно. – Да, это правда, – подтверждает Тээле. – А мы часто о вас говорили… с Тали, помните Тали? – О да, как же не помнить! – восклицает Тоотс. – Я помню всех своих соучеников. – Да, Арно Тали… – задумчиво и тихо, словно про себя, повторяет Тээле. – Из здешних мест, с хутора Сааре… Да, часто мы о вас говорили, господин Тоотс, вспоминали, как вы однажды в школе… Ах, чего мы там только не творили! Помните, как вы однажды на мне кофточку разорвали? – Ну как же! – виновато улыбается Тоотс. – Я очень сожалею, что в тот раз… – Ах, да ну вас! – смеется Тээле. – Я совсем не для того вспомнила, чтобы вас упрекнуть. Не хватало еще, чтобы мы теперь, через столько лет, поссорились из-за какой-то разорванной кофточки. Но что бы в те годы ни приключалось, сейчас все одинаково приятно вспомнить. Девушка снова смеется, обнажая при этом ровный ряд белоснежных зубов, на которые Тоотс не может не любоваться. Тээле и в ту школьную пору часто хохотала, но тогда Тоотс не находил ничего особенного в этих двух рядах белоснежных зубов, разве только то, что они напоминали ему мышиные зубки. В наказание за эту свою слепоту управляющий имением теперь в сердцах обзывает себя «безнадежным остолопом». – Да, – продолжает между тем Тээле. – Мы не только с Тали вспоминали вас, у нас и в семье часто о вас говорят. Мои родители будут очень рады вас видеть. – Хм… – ухмыляется в ответ Тоотс. Но спустя несколько минут его вдруг осеняет новая мысль. – Скажите, барышня Тээле… вы живете здесь поблизости – не знаете ли, где сейчас Арно Тали? Если он дома, мы могли бы заглянуть на хутор Сааре. Он был хороший паренек, хотя немного такой… грустный. – Нет, его дома нет, – медленно произносит Тээле, бросая печальный, почти тоскливый взгляд в сторону хутора Сааре. – В прежние годы он, правда, приезжал на летние каникулы домой, а в этом году его еще не было. Он живет в городе. Может быть, в конце лета и приедет, но пока… пока он все еще в городе. – Странно, – рассуждает Тоотс, – зачем же ему жить в городе, если ему там делать нечего! – А кто знает, – глядя вдаль, едва слышно говорит Тээле. – Ничего не могу об этом сказать. Он давно мне не писал. Да и вообще никому уже не пишет, даже своим родным. Мать ждет не дождется его приезда, а его все нет. – Жаль! – говорит Тоотс, закуривая папиросу. – Поди знай, – попискивает Кийр. – Может у него там в городе невеста завелась. Может, ему жаль город оставлять. Эти слова и Тээле и Тоотс встречают долгим молчанием. По лицу девушки пробегает хмурая тень. Какая-то страдальческая черточка, которой Тоотс раньше не замечал, залегла в уголках ее губ. Управляющему имением ясно, что последнее замечание Кийра крайне бестактно, как и вообще все его разговоры сегодня. У Тоотса возникает желание отомстить рыжеволосому не только за себя, но и за другого. – Мне придется скоро побывать в городе, – прерывает он молчание, – и я с удовольствием проведал бы его, да вот адреса не знаю. Надо бы как-нибудь сходить на хутор Сааре и узнать. Его адрес они во всяком случае должны знать. – Адрес его и я знаю, – внезапно оживляется Тээле. – По крайней мере весной он еще там жил. Может быть, только в самое последнее время перебрался на другую квартиру. Тоотс вытаскивает записную книжку и записывает адрес Тали. – Обязательно зайду. Славный он был паренек. – Передайте ему и от меня привет, – говорит Тээле, – и скажите, что его дома ждут. – Ладно, – отвечает Тоотс, похлопывая себя по нагрудному карману, куда он снова засунул записную книжку. Бывшие однокашники добираются наконец до хутора Рая. – Какой роскошный дворец! – восторгается Тоотс, останавливаясь перед домом. – Вот это я понимаю, это напоминает мне Россию. В таком доме недурно жить. А не скажете, барышня Тээле, сколько десятин земли на хуторе Рая? – Этого я вам, право, не могу сказать, господин Тоотс, – улыбаясь отвечает Тээле, легко взбегая на парадное крыльцо. – А-а, ну да… – бормочет Тоотс, идя вслед за нею. На пороге дома Тээле на минуту оборачивается. Кийр стоит у крыльца, вертит в руках свою узкополую шляпу и отвешивает в сторону прихожей какие-то нелепые движения; при этом лицо его болезненно морщится, словно он проглотил что-то неимоверно кислое. – Ну, господин Кийр, – зовет его девушка, – чего же вы ждете? Входите! – Ах, не знаю, стоит ли, – смиренным тоном откликается рыжеволосый. – Очень благодарен! Может быть, я помешаю. Я… я… – Что за разговор! – укоризненно замечает Тээле. – Кому вы помешаете? Входите скорей и не кривляйтесь! Кийр бочком, как бы нехотя, входит в дом. Хозяева очень радушно встречают дальнего гостя, В этот вечер в горнице на хуторе Рая нет конца расспросам и ответам. Тоотс, закинув ногу на ногу, рассказывает о России, о новых «системах земледелия и скотоводства» и о культурных проблемах, стоящих перед родным краем. При этом он нещадно курит и угощает хозяина усадьбы папиросами, привезенными с чужбины. И снова Кийр замечает, что барин из России окончательно затмил его, Кийра, своим блестящим красноречием. Да, что бы там ни говорили и ни думали, но этот прежний лоботряс, на которого кистер бывало жаловался, говоря, что тот вгонит его в гроб, и впрямь нахватался за эти годы больших знаний. Может быть, прав был папаша Кийр, когда гнал его, Георга Аадниэля, поездить по белу свету, поглядеть, как люди живут? После ужина, когда уже обо всем достаточно поговорено, старики уходят и в комнате остаются только Тээле и два ее бывших соученика. Теперь уже судачат о прежних однокашниках. Временами Тоотс отпускает по адресу того или другого весьма остроумные реплики, что вызывает у Тээле взрывы смеха, а Кийра заставляет смущенно поджимать губы. Изредка управляющий имением вплетает в разговор какой-нибудь совершенно невероятный эпизод из своей жизни и с таким юмором и живостью рассказывает о том, как выходил победителем из всяких житейских передряг, что девушка то и дело вскидывает на него глаза, словно недоумевая: неужели это действительно прежний Тоотс, Кентукский Лев, кого в свое время считали сущим наказанием для всей Паунвереской приходской школы? Затухший и остывший самовар снова подогревают, Тээле открывает настежь все окна, садится к столу, и разговорам и чаепитию опять нет ни конца ни края. Уже близится весенняя ночь, вдали затягивает свою монотонную песню коростель, где-то далеко, может быть на кладбище, пощелкивает соловей, а эти трое по-прежнему сидят за столом и жужжат, и жужжат в горнице хутора Рая, словно три огромных шмеля. Изредка в жужжание это врывается звонкий хохот девушки и напоминающий гул мотора смех Тоотса: «хм-хм-хм-пум-пум-пум». Тоотс чувствует себя совсем как дома и за весь вечер ни разу не замечает у Тээле того холодного равнодушия, которого он вначале так опасался. К счастью, и его школьный приятель Кийр воздерживается от своих сомнительных замечаний, что еще более улучшает и без того веселое настроение управляющего. Но, разумеется, он не забыл поведения своего приятеля, все записано куда следует, возмездие впереди, проценты на него растут, оно зреет и плодоносит, как земля эстонская. – Ну, а теперь еще одну папироску, – говорит Тоотс, – и пора и честь знать. – Не забудьте передать привет, когда в город поедете, – кричит Тээле с крыльца вслед приятелям. – Не забуду, не забуду! – отвечает Тоотс. – Спокойной ночи! Приятели довольно долго шагают рядом, не произнося ни слова. Выбравшись на шоссе, Тоотс ускоряет шаг и, оборачиваясь, поглядывает на Кийра. Но и тот не такой уж плохой ходок. Его длинные, худые ноги мелькают, как палки, под чуть согнутым вперед туловищем. Без особого труда он догоняет Тоотса, пытается даже обогнать его. Видя это, Тоотс дает «полный ход», и оба приятеля с такой быстротой шагают по шоссе, словно здесь идет состязание скороходов. Несмотря на все усилия, управляющему имением не удается обогнать рыжеволосого. Его даже охватывает испуг – в правой ноге он ощущает вдруг странную усталость, и подошва сапога при каждом шаге громко хлопает по земле. «Этак далеко не уйдешь, – решает он про себя и резко останавливается. – Проклятая нога будто свинцом налита. Закурим да посмотрим – решится ли рыжий один мимо кладбища пройти». Отойдя шагов на десять, Кийр оглядывается и замирает на месте. – А ты чего не идешь? – кричит он, тяжело дыша. – Ступай, ступай, – отзывается Тоотс. – Я здесь постою. – А чего ты стоишь? – Курю, соловья слушаю. – Хм! – произносит Кийр, приближаясь к нему. – Сначала ты страшно спешил, а теперь, оказывается, есть время и стоять и соловья слушать. – Ну да, нужно бы с этой стороны кладбища его послушать; а то, видишь ли, с той стороны, может быть, и не придется. – Почему не придется? – Я же не сказал, что не придется, я говорю: может быть, не придется. – Почему? – Почему, почему… – повторяет Тоотс. – Вот дурень, откуда я знаю, что со мной может случиться, когда мимо кладбища пойду. Да еще вопрос, пройду ли вообще. – Ну-у? – Да, да! – таинственно покачивая головой, подтверждает Тоотс. – Вот те и ну… Как будто ты сам не знаешь, что я с ними с давних пор не в ладах. – С кем это ты не в ладах? – С кем? С этими самыми! – Тоотс усиленно дымит папироской и подмигивает, указывая глазами на кладбище. – Что ты болтаешь! – еле слышно бормочет Кийр, стараясь изобразить на лице недоверие и даже улыбку. Но из улыбки ничего не получается. На лице его обычная гримаса, появляющаяся всякий раз, когда он оказывается в беде. Рыжеволосый украдкой бросает взгляд в сторону кладбища, придвигается к Тоотсу поближе и вытирает со лба пот. Но управляющий имением стоит молча, как пень, предоставляя приятелю возможность несколько минут вариться в собственном соку. – Пустая брехня! – собравшись с духом, говорит Кийр. – Пошли, нас же двое мужчин… – Двое мужчин, – усмехается Тоотс. – А что толку с того, что нас двое мужчин, когда их, может, тысяч десять. – Тысяч десять! – в ужасе вскрикивает приятель. – Ну конечно, тысяч десять. А ты что думал – один там или два? Хм, стал бы я из-за одного или двух еще прятаться да ломать голову, как мимо прошмыгнуть. Я давно был бы сейчас возле дома колбасника или даже в Киусна. То есть, я-то их не считал, но точно знаю: кладбище ими кишмя кишит. И это бы еще полбеды, не будь среди них одного личного моего врага; тот уж мне до гробовой доски не простит, что я однажды его по лбу здорово огрел. Конечно, он тогда сам был виноват, но затрещина есть затрещина… Иди теперь доказывай ему, что это было нечаянно, давай, мол, помиримся. Нет, Аадниэль, ты-то можешь идти, тебя они не тронут, а мне придется немало повозиться, пока доберусь до Заболотья. – А какой черт тебе велел так долго торчать на хуторе Рая да зубы скалить, раз ты знал, что… – …что мне по дороге еще такая заваруха предстоит, – заканчивает вместо него Тоотс. – Уж я знаю, что ты хочешь сказать. Вообще-то ты прав, я и сам понимаю, но что же прикажешь делать, раз время так затянулось. Своих рук дело – это факт, но и ты, Кийр, тоже чуточку виноват: почему не напомнил мне еще засветло, что пора уходить. Ну, а теперь уже ночь, вот и делай, что хочешь. – Хм! – отвечает Кийр. – Теперь выходит, что я еще и, виноват. – Да нет, – снова начинает Тоотс, – я же не сказал, что ты один виноват: ты моих слов наизнанку не выворачивай. Оба мы виноваты. Да и не стоит сейчас об этом толковать. Сейчас лучше давай подумаем, как домой попасть, не будем попусту время тратить и виновного искать. Думаю, лучше всего тебе сначала самому сходить на кладбище да поглядеть, как там дела обстоят. Может, они все уже разлеглись и не услышат даже, как мы тихо проскользнем мимо. – Разлеглись? – повторяет Кипр. – Ну хорошо, разлеглись… Но отчего именно я должен проверять, разлеглись они там или нет? – Ох ты, болван! – раздражается Тоотс. – Неужели ты не понимаешь, что мне туда и носа сунуть нельзя. – А как же мне можно? – Тебе! Ты для них посторонний, ты им ничего не сделал, ни хорошего ни плохого. Пусть даже тебя увидят – если, значит, они еще не улеглись, – так тоже не беда. Скажешь им разочек «pardon», извинишься за беспокойство, – неужто они тебя тронут! – Нет, – дрожа всем телом, отвечает Кийр, – пойдем уж вместе. – Это будет самая большая глупость, какую мы могли бы сделать. Сам рассуди: пойдет один из нас – так по крайней мере другой останется, чтобы родным сообщить: так, мол, и так обстоят дела. А пойдем оба – никто никогда и не узнает, куда мы пропали. Понимаешь? Поди знай этих дьяволов, тебя они, может, и не подумают тронуть, а как меня увидят, так пойдет кутерьма! Думаешь, у них время есть разбирать, кого они дубасят… и куда? Ну, не хочешь, так оставайся здесь, я сам пойду погляжу. А ежели через полчасика увидишь, что меня нет, – беги на хутор Рая и скажи Тээле: Тоотс шлет вам свой прощальный привет. – Тоотс! – почти умоляюще взывает к нему Кийр. – Да, да, – откликается тот, – ничего не поделаешь. – А если б мы обошли далеко сторонкой – через ржаное поле? – Этого еще не хватало! Вот дурень, ты, верно, думаешь, что там им тебя не поймать. По шоссе еще, может, как-нибудь и удерешь, а на ржаном поле ты наверняка погиб. Земля там рыхлая – бежать будешь вдвое медленней, чем на шоссе, рожь еще облепит тебе ноги и вообще не даст двигаться. – Что же нам делать?.. – Я ж тебе сказал, что делать. Но ты ни с чем не соглашаешься, сам не идешь и меня не пускаешь. Дело вот в чем: мы, конечно, могли бы пойти и вдвоем, но мне тебя жаль. Нельзя же втягивать в беду ни в чем не повинного человека, да еще к тому же своего школьного товарища. – Но, Тоотс, – с кислой улыбкой пытается возразить Кийр, – это все пустая болтовня, все, что ты сейчас говоришь. Таких вещей не бывает. – Хм, это как на чей взгляд. Хочешь – верь, хочешь – не верь, твое личное дело. Но потом чтобы никаких упреков не было, будто тебя не предупреждали. Кийр, разумеется, не склонен принимать слова Тоотса за чистую монету, и все-таки таинственный вид приятеля вносит тревогу в его трусливую душонку. Он и днем немало трусит, проходя через кладбище, а ночью ему никогда еще не доводилось пробираться здесь одному. Собственно, Кийр и сам не знает, верит он в чертей и привидения или нет. Днем, когда он среди своих, мысль о существовании сверхъестественных сил кажется ему довольно нелепой; но в темные вечера взгляд его на эти вещи слегка колеблется и готов даже смениться совершенно противоположным убеждением, в особенности если ему приходится одному выходить во двор. Короче говоря, мнение Кийра насчет сверхъестественных сил можно выразить примерно так: Кийр в них и верит и не верит; не верит и все же верит. – Что же нам делать? – снова спрашивает он после минутной паузы. – Что нам делать, что нам делать? – повторяет про себя Тоотс и посматривает на свои карманные часы. Несколько минут он пристально изучает циферблат и словно не верит собственным глазам. – Ой, ой, ой! – вскрикивает он вдруг, испуганно глядя на приятеля. – Плохо, – покачивает головой управляющий имением. – Совсем плохо. – А что? – дрожа всем телом, шепчет Кайр; при атом он издает звук, изобразить который в литературной произведении представляется весьма затруднительным. – Пум-пум-пум! – Управляющий, несмотря на всю серьезность положения, не в силах удержаться от смеха. Наконец ему удается с ним справиться, и он замечает уже серьезным тоном: – Через десять минут наступит полночь. Через десять минут они станут всесильными – и тогда ты меня мимо кладбища и на волах не протащишь. Если мы думаем сегодня ночью вообще добраться домой, нам нужно идти немедля. Теперь уже некогда рассматривать, как они там разлеглись – на спине или на боку – или вниз головой ходят; теперь надо сразу двигаться. – Ну хорошо, пошли! – тихо отвечает Кипр и сует Тоотсу свою вспотевшую холодную руку. У управляющего сейчас такое ощущение, словно ему всунули в ладонь лягушку. – Ладно, – говорит он, – пошли. Только спрячь свою тросточку – они не терпят блестящих вещей. Жаль, – добавляет он, – забыл я слова эти, как это там: «кивирюнта-пунта-янта…» Никак не вспомнить, как дальше было. Может, ты помнишь? Хотя где тебе помнить, с твоей куриной башкой и куриной памятью, а кроме того, ты сейчас весь, с головы до ног, полон страху, так что… Погоди-ка, я быстро выкурю еще одну папироску, может быть, тогда вспомню. Но, будь добр, спрячь, пожалуйста, свою тросточку, засунь ее в штанину или все равно куда, лишь бы не видно было. А то как набросятся на нас – не успеешь еще и до кладбища добраться. Будь добр, сделай так, как я прошу. – Так тросточка уже спрятана, – стонет в ответ Кийр. – Чего ты ко мне пристал? Давай лучше скорее удерем. Покурить успеешь и по ту сторону кладбища. При этом несчастный сует себе тросточку под полу пиджака так, что ее великолепный набалдашник попадает ему прямо под мышку. Несмотря на весь драматизм момента, он еще успевает с удивлением подумать, что есть предметы, которые даже в жаркое время остаются ледяными. – Как так? – спрашивает Тоотс. – И курить уже нельзя? – Нельзя… почему нельзя? Но ты же сам сказал, что через десять минут наступит полночь. Потом кури сколько влезет. –Это правда! – отвечает Тоотс. – Тут ты прав. Еще две-три добрых затяжки, вроде бы для храбрости, а там помчимся, как кони. Слов все равно не припомнить, сколько ни кури. Да и поди знай, хорошо ли курить: заметят вдруг огонек и… Нет, не стоит время терять! Пошли! Соберись с духом, Кийр, ступай как можно тише и не гляди по сторонам. Иди ближе к кладбищу по краю дороги, я буду держаться в твоей тени, пойду рядом с тобой в ногу и согнусь в три погибели, тогда будет казаться, что по дороге идет всего один человек. Шагая так, приятели приближаются к кладбищу, причем Тоотс все время оттесняет рыжеволосого к самому краю дороги, которая тянется вдоль кладбища, словно хочет столкнуть его в канаву. Идут они молча, и управляющий, исподлобья наблюдая за страдальческим лицом рыжеволосого, напрягает все силы, чтобы не расхохотаться. – Ну, теперь смелее! – шепчет он Кийру, поравнявшись с первыми могилами. – Тсс! – затаив дыхание, едва слышно отвечает Кийр. Еще несколько минут, и они благополучно минуют опасное место. Как только они пройдут мимо ворот, им ничто больше не будет угрожать, так как там, внизу, от угла кладбищенской стены можно пуститься во всю прыть и добежать до первых домов. Разумеется, пока еще рано думать об этом, самое опасное место еще впереди, поэтому в ногах у Аадниэля как бы ощущение легкого паралича. У ворот Тоотс чуть убавляет шаг, прислушивается, пристально смотрит в сторону часовни и трогает приятеля за рукав. – Погляди-ка туда, – шепчет он ему на ухо, указывая рукой. – Где? Что? – в смертельном испуге спрашивает Кийр, пытаясь скрыться у Тоотса за спиной. При этом снова раздается тот странный звук, для более точного описания которого мы напрасно пытались бы найти подходящую литературную форму. – Там, у часовни, что-то неладное, – шепчет Тоотс. – Там что-то такое, что… Но больше управляющему не удается ничего сказать: в эту минуту Кийр, стоя у него за спиной, начинает почему-то так отчаянно трясти его за плечи, будто решил повалить своего приятеля наземь. – Тише ты, черт – кричит ему через плечо управляющий. – Ты меня на части растрясешь! Ему хочется еще что-то добавить, но Кийр неожиданно отрывается от него и, как безумный, вихрем несется по направлению к церкви. Несколько секунд Тоотс слышит топот ног, затем все вокруг затихает. Управляющий долго еще стоит у ворот, усмехается и медленно бредет по дороге к Паунвере. Этой ночью. Он больше своего школьного приятеля не встречает. Даже возле домика портного – ни живой души. Кийр, вероятно, уже давно в постели и благодарит добрых духов, которые помогли ему счастливо добраться до дому. В последующие дни Тоотс также не упускает случая посидеть на пороге сарая. На другой день после визита в усадьбу Рая он, встретившись с отцом за обедом, как бы мимоходом намекает тому, что, возможно, он вообще останется на родине, если кое-какие дела «пойдут так», как задумано. Что это за «кое-какие дела» и как им следует идти – никаких более подробных пояснений он не дает. О том, что он ходил в гости, Тоотс рассказывает лишь к концу обеда, словно приберегая это сообщение, как сладкое блюдо, подаваемое к столу последним. Хозяин Заболотья не знает даже, как ему отнестись к путаным речам и недомолвкам сына. Остается лишь догадываться, куда его сынок метит, но не в правилах старых людей сразу же выкладывать на стол свои предположения. Видимо, старик и не испытывает особого желания расспрашивать и допытываться: отношения между отцом и сыном с давних пор сложились так, что отец довольно недоверчиво относится к замыслам и планам Йоозепа. За свой долгий век старик немало видел людей, наблюдал их поступки, да и сына своего он тоже как будто не первый день знает. Йоозеп парень толковый, но не мешало бы ему быть чуть степеннее. Главный изъян будущего наследника Заболотья – так кажется отцу – в том, что Тоотс – человек настроения, минуты. Чтобы столкнуть его с правильного пути, совсем не нужна буря, достаточно и легкого ветерка. Потому-то хозяин Заболотья и предпочитает, пока еще ноги носят, держать вожжи в своих руках. Сын смутно обо всем этом догадывается, и все же он уверен, что заполучить хутор в свои руки – не такая уж невозможная вещь. Как это ни странно, но и он тоже по-своему умудрен в житейских делах, и в тайниках души у него тоже хранятся кое-какие хитроумные деловые уловки. Нет, сопротивление, которого можно ожидать от старика, не приводит Йоозепа Тоотса в уныние; угнетает его совсем другое. Он сидит на пороге сарая, и перед его мысленным взором встает большой, как настоящий подмызок, хутор Рая, с его прекрасным жилым домом. Рядом с ним Заболотье кажется таким жалким, что, размышляя об этом, Тоотс невольно вздыхает. Но иногда мысли управляющего, строящего планы на будущее, так перемешиваются, что ему начинает казаться, будто вместо головы у него огромный спутанный моток ниток. Проклятая нищета! При всем внешнем блеске, при всех его чемоданах и длинном сюртуке – кошелек его весьма средней упитанности. Не лучше ли было бы податься обратно в Россию и еще этак… годиков пять-шесть подкопить деньжат? Разумеется, можно бы сделать и так, ничто этому не мешает, ведь поезда по-прежнему ходят между его родным краем и Тамбовом. Но позволительно спросить – этак, знаете, совсем по-дружески спросить: а будет ли та… та самая, на высоких каблучках, ждать, пока он где-то там, в России, в захолустье, накопит себе денег? Нет, конечно, все это вздор, и такой план можно посоветовать лишь своему злейшему врагу, ну скажем, Кийру. Вспомнив о Кийре, управляющий невольно улыбается. «Этого парня, – раздумывает он далее, – больше бояться нечего. Конечно, если бы снова вмешался Тали, исход дела мог бы стать более чем сомнительным, но Кийр, Кийр… И удивительная вещь! Разве несколько дней назад мне не было почти безразлично, сколько десятин земли в Заболотье и сколько на дне моего чемодана этого самого „добра“? А сейчас?..» Перед Тоотсом снова возникает образ «той, на высоких каблучках», и он вздыхает. Постепенно перед глазами его проносится весь тот вечер на хуторе Рая. Нет, Тали просто близорук, раз он мог бросить такую прелестную девушку. Но пусть, пусть он будет близорук, найдется другой, который увидит то, что следует видеть. Хм, да… А как это сказала Тээле, когда они встретились па холме у кладбища? Родному краю нужны образованные люди? Ну и прекрасно, к чему же тогда охать и ломать голову над тем, что Заболотье меньше Рая, что изба их грозит развалиться и что содержимое его чемодана далеко не блестяще? Зато он, он сам и есть тот образованный человек, который так нужен родному краю. Именно так и сказала Тээле. А хозяин Рая?.. Ни один старик, будь он хозяином Заболотья или Рая, вечно жить не будет. Так не гораздо ли проще перекочевать из Заболотья в Рая, как только старик ноги протянет? Правда, у Тээле имеется еще сестренка, но… ей можно бы отдать Заболотье. Нет, сколько бы он ни скрипел зубами, ему ни на локоть не растянуть поля Заболотья ни в длину, ни в ширину; нужны только смелость и предприимчивость. Эта предприимчивость проявляется в том, что в следующие же вечера Тоотс как бы случайно снова оказывается на хуторе Рая и потешает хозяйскую дочь смешными россказнями. Однако иногда в его речах звучат и более серьезные нотки, убедительно доказывающие, что наш управляющий не только обладает способностью подмечать в жизни смешное, но умеет видеть события и в совсем другом свете. Однажды вечером во время прогулки по шоссе Тээле заговаривает о том, как это странно, что они, школьные друзья, обращаются друг к другу на «вы». Вместо ответа Тоотс краснеет и опускает свои круглые совиные глаза. – Вы согласны, чтобы я говорила вам «ты»? – спрашивает Тээле. – Само собой разумеется… – с улыбкой отвечает Тоотс. – Конечно, с той же минуты и вы станете обращаться ко мне на «ты». – Понятно. На губах Тоотса играет смущенная улыбка, словно рот его стянули ниткой «в сборочку». Но в этот вечер с обращением на «ты» дело не клеится. Разговор ведется главным образом в третьем лице причем фразы выходят какими-то хилыми и тощими, словно их, прежде чем произнести, совсем обескровили. Наступает наконец воскресенье; в этот день друзья должны, как было условлено, встретиться около церкви. По этому случаю Тоотс одевается соответственно праздничному дню и шагает в своем длинном сюртуке и котелке к условленному месту. В руках у него великолепная, украшенная монограммами тросточка, которая, если говорить о ее стоимости, смело могла бы смотреть на тросточку Кийра с пренебрежением. На площади перед церковью Тоотс останавливается и озирается вокруг. Время еще раннее, и никого из школьных друзей не видать. Кругом жужжат голоса прихожан, ожидающих богослужения. Все это большей частью люди молодые, они не особенно торопятся в церковь, и их совсем не тревожит, найдутся ли там свободные места. В толпе управляющий замечает нескольких знакомых; кое с кем из этих молодых парней он как будто в свое время встречался, но сейчас они кажутся ему почти чужими. Разумеется, он был бы не прочь, чтобы его узнали и заговорили с ним; и у него нашлось бы что порассказать о своей жизни в России. Но самому подойти к людям, беседующим между собой, кажется ему неуместным. Лучше постоять так вот, в сторонке, поглядеть после долгого отсутствия на своих земляков, да и себя показать: ведь ясно же, что не один любопытный взгляд сейчас останавливается на нем, и многие теряются в догадках – кто бы мог быть этот незнакомец со столь необычной внешностью. Вдруг он слышит наверху, над своей головой, чей-то кашель. Тоотс смотрит на окошко колокольни и с трудом сдерживает крик радостного изумления: из окошка глядит вниз на прихожан звонарь Либле. Несколько шагов – и Тоотс оказывается в церкви и быстро взбирается по лестнице, ведущей на колокольню. В свое время взобраться на колокольню считалось среди школьников огромным подвигом, но сейчас Тоотс готов был бы влезть хоть на чердак над самыми небесами и ему в голову не пришло бы этим хвастаться. Управляющий охвачен одним желанием – поскорее очутиться на колокольне и перекинуться с Либле хоть несколькими словечками. Под ногами Тоотса поскрипывает доска, Либле медленно оборачивается. С минуту оп пристально всматривается, затем всплескивает руками и вскрякивает: – Тоотс! – Здравствуй, Либле! Старые знакомые вначале так растеряны, что не в состоянии произнести ни слова, потом, придя в себя, оба радостно улыбаются и выпаливают в один голос: – Ну? – Ишь ты, ишь ты, – начинает Либле, – кого довелось увидеть в кои веки. И до чего же он шикарным барином стал! Ну нет, ежели такие господа ради старой клячи Либле на колокольню лезут, значит, этот старый Либле – не последний человек в Паунвере. Ого-о, мне теперь на целый год разговору хватит, есть чем похвалиться: глядите, скажу, кто ко мне на колокольню ходит! Даже господа в сюртуках, мызные опманы[1] лезут сюда наверх, руку мне подают: «Здравствуй, Либле!». Куда там! Теперь я от гордости самого себя узнавать перестану. Уже слыхал от арендатора: из России, говорит, важные господа прибыли, – но кто бы мог подумать, что они самолично явятся меня проведать! Одна только думка была: ох, ежели бы еще довелось его увидеть, после мог бы и околевать спокойно, а веревку от колокола другому звонарю передать. Говоря так, Либле беспрерывно трясет руку Тоотса и похлопывает его левой рукой по плечу. Из единственного глаза звонаря скатывается слеза, теряясь в его седеющих усах. Видно, появление старого знакомого доставило ему искреннюю радость. – Ну, как идут дела? – спрашивает Тоотс. – Да ничего, идут, – отвечает Либле. – Да и чему тут особенно идти, только и дела, что бей в колокол да с пробстом и кистером грызись. – Все еще грызетесь? – Грыземся! Куда оно денется. У нас это вроде бы в контракте записано, хоть разок в неделю да обязательно вдоволь погрызться. Прочий крещенный люд шесть дней работает, на седьмой отдыхает, а мы шесть дней друг на друга зуб точим и на седьмой грыземся. И так изо дня в день. А вообще-то нового ничего, что ни день, то к смерти ближе. Ах да, новость одна есть, да и то не бог весть какая важная – я, выходит, теперь женат и… – Ого-го! – изумляется Тоотс. – Женат? – Да, как ни смешно, а женат, и тут ничем уж делу не поможешь. А что? Все люди на белом свете так поступают, ну и я за ними, как обезьяна; одной потехой в этом злом мире больше стало. – На ком же ты женился? – На ком, на ком… Точно было у меня, из кого выбирать. Пусть бы господин Тоотс сначала на меня поглядел да потом и прикинул – кому, собственно, такой старый сморчок нужен. Принцессы да помещичьи дочки из Сууремаа на меня вроде не позарились… или как сказать – побрезговали мною, одноглазым… Только мне и оставалось, что завернуть свое сердце в газетную бумагу, сунуть под мышку да и положить затем к ногам саареской Мари. – Ну что ж, – говорит Тоотс, – она была довольно славная девушка. – Да, в общем ничего. – Живете, наверно, счастливо? – Да-а, господин Тоотс, разве я знаю, что значит это самое счастье. Некоторые, правда, толкуют, будто есть на земле такое, а я про него ничего сказать не могу. По-моему, счастье – это то, что в котел можно бросить да сварить. Что смыслит в счастье такой вот старый болван, как я? А все же иной раз вроде на душе радостно станет, когда выбежит тебе навстречу дочурка да обхватит ручонками твои колени. – О, у тебя уже и дочка есть? – А то как же! Я и говорю: во всем подражаю другим, как обезьяна. Чего мне терять или выигрывать в этом мире – пока живешь, нужно все испробовать. Не то будешь еще на смертном одре кряхтеть да жалеть: почему того или этого не сделал, было бы куда лучше. А теперь у меня все же человек рядом, который тебе и чарочку поднесет, когда совсем стар и немощен станешь и ноги служить откажутся. Верно я говорю, господин Тоотс? – Оно, конечно так, – отвечает управляющий имением, кивая в знак согласия головой. – Ну, а сам-то господин Тоотс, осмелюсь спросить, – как ему живется на чужбине? Тоотс принимается рассказывать о России. – Молодец, молодец! – одобрительно говорит Либле. – Приятно слышать. Ну, а как с «этим самым» дело обстоит… о чем мы сейчас толковали… насчет второй половины, как говорится?.. – А-а, – ухмыляясь тянет Тоотс. – Вот этого еще не успел. Но, – спустя мгновение добавляет он, – может быть, скоро и получится. – А то как же! Еще бы! – поспешно одобряет его намерения Либле. – Такой барин – о-о, куда там! – да такой сватайся к кому хочешь. По мне, хоть бы и… Прищурив свой единственный глаз, звонарь многозначительно в упор смотрит на Тоотса. – Далеко и ходить незачем. Выбрать бы господину Тоотсу хороший денек да прогуляться отсюда вон через тот холмик, где кладбище, к тому господскому дому… Либле хватает Тоотса за рукав, тащит его к окошку, выходящему в сторону кладбища, и показывает на жилой дом хутора Рая, который гордо высится меж деревьев и других строений. – Поглядите-ка, господин Тоотс, вот там оно и лежит, это так называемое счастье, или же радость, или… или то и другое вместе. Да вы уж сами разберетесь, когда туда пойдете. Мне-то негоже об этом язык чесать, потому как, я вам уже говорил, у меня в этих делах понятия мало. – Хм… – усмехается Тоотс. – Но ведь она уже невеста. – Была, была невестой, – быстро и как бы с сожалением замечает Либле. – А теперь уж нет. Нет. Времена меняются. А сердце человека – не плита каменная, где раз навсегда высек число и год и знаешь, что так они навеки и останутся. Видать, сердце человеческое – из более мягкого материала: годы и месяцы с него быстрее стираются, чем с камня, особенно когда рядышком со старой надписью новая появится. – Вот как, – удивляется Тоотс, словно слышит эту печальную истину впервые. – Да, да, так оно и есть, золотой мой господин Тоотс. Сколько мы об этом с другом моим Арно толковали! Еще прошлым летом… и на рождестве… О, это золотой паренек. Но что он может поделать, ежели… Да, я раньше и сам тоже думал: все-таки он немножко виноват или вроде этого… Но когда заговорил он да объяснил, почему дело обернулось так, а не иначе, – тут у меня глаза открылись. Ухватился я тогда за свой собственный воротник, потряс себя как следует и сказал: «Ты помалкивай, Кристьян Либле! Что ты, старый хрыч, смыслишь в этаких вещах. Смотри лучше, как бы тебе самому со своей Мари управиться, да не суй нос в чужие дела. Ведь ежели, как пословица говорит, своя воля – своя доля, так это больше всего сердечных дел касается». Да, так я себе тогда сказал; и замолчал, и молчу до сих пор. А случись мне когда-нибудь еще с Арно встретиться да ежели язык у меня зачешется, так пойду лучше в волость и пускай мне посыльный отпустит двадцать пять горячих, – а других поучать да упрекать не стану ни единым словом. Да и это тоже не совсем к месту, что я тут к господину Тоотсу со своими советами полез… Но я это больше в шутку, чем всерьез, так просто… для разговору. – Конечно, само собой понятно, – бормочет Тоотс и опирается о каменный подоконник окна, обращенного в сторону Паунвере. Точно белые ленты, разветвляются дороги у церкви и бегут в разные стороны. Кажется, будто до озера Вескиярве рукой подать. Река голубой тесьмой вьется и петляет меж деревьев и кустарников, исчезая за перелеском. Зеленой каймой тянутся вдоль этой синей ленты заливные луга и заросли аира. Внизу, у церкви, жужжат прихожане, крохотные и жалкие. Если смотреть сверху, то человек, шагающий внизу, даже и не похож на человека: туловища его не видать, одни только ноги, которые очень смешно двигаются, делая невероятно большие шаги. Легкая улыбка пробегает по лицу Тоотса; почти рядом с церковью расположилась их старая школа с обомшелой крышей. Ему кажется – этот немало видевший на своем веку дом так близко отсюда, что хоть прыгай с колокольни прямо на его ветхую кровлю. Но вот Тоотс вытягивает шею и пристально смотрит вниз. – Ой, мне пора, – говорит он Либле. – Меня ждут внизу. Имелик уже там. Узнав о планах бывших однокашников, звонарь сначала смеется, но затем все же их одобряет: – Сходите, сходите в гости к Юри-Коротышке, – говорит он. – Мысль удачная. Вы теперь взрослые мужчины, кое-кто из вас в господах ходит, поважнее его самого. Услышите, что он скажет. О-о, старик обрадуется, что пришли его проведать. Я по себе сужу: никогда не забуду, что господин Тоотс сюда на колокольню взобрался. И ежели, – добавляет на прощанье звонарь, – ежели выкроится свободное времечко, приходите и меня проведать в моих хоромах. Покажу вам мою малышку, это так называемое семейное счастье и… и, может, ради старой дружбы, по чарочке горькой пропустим. Но это опять же… просто так, для разговору сказано: такой большой чести я, пожалуй, не выдержу, лопну от гордости, как пузырь. – Вы неправы, Либле, – отзывается уже с лестницы Тоотс, – может быть, приду, и даже очень скоро. В это время колокольня словно вздрагивает. Сверху раздаются звучные удары колокола, башня вся так и звенит от них. – Гляди-ка, он уже здесь, – говорит Имелик, протягивая приятелю руку. – Да, – отвечает Тоотс, – я сбегал наверх, поболтал чуточку с Либле, Оказывается, Либле уже женат и дочка у него. – Э-э, Либле мужик бравый, – замечает Имелик, поглядывая наверх на окошко башни. Тоотсу сразу же бросается в глаза, что школьный приятель одет безукоризненно, даже галстук его, хотя Имелик и деревенский житель, завязан аккуратно и не сбивается на сторону, как у других парней на церковном дворе. Только густые волосы ему следовало бы чуть подстричь на затылке. – Стоял я тут, вытянув шею, – говорит Имелик, – глазел по сторонам, боялся уже, что никто и не придет; может быть, думаю, у вас с Кийром в тот жаркий день все ваши обещания вместе с потом испарились. А день и впрямь знойный был, правда? – добавляет он улыбаясь. – Да, оно конечно…– озираясь вокруг, отвечает Тоотс. Он прекрасно понимает, куда клонит Имелик и что он подразумевает под жаркой погодой, и все-таки делает вид, будто его это совсем не касается. – А куда девался тот…– спрашивает он, – ну тот самый, как его… Тиукс или… Куслап? – Тиукс тоже придет. Он с лошадью возится. Времени у нас много, все равно, идти к кистеру нет смысла, пока не кончится богослужение. А к тому времени, может быть, и наш портной появится, ежели он вообще придет. Боюсь, мы тогда его так рассердили, что рыжий и знать нас больше не захочет. Как ты думаешь? – Придет, придет, – успокаивает его Тоотс. – После той встречи я его еще раз видел… – Тоотс неожиданно обрывает свой рассказ и словно старается что-то припомнить. – А впрочем, черт его знает, этого чудака, – продолжает он после короткой паузы уже совсем другим тоном. – Может, и не придет, потому что… в тот вечер, вернее в ту нось он так странно ушел, что… Тоотс фыркает и начинает быстро, захлебываясь, рассказывать Имелику о ночном происшествия на кладбищенском холме. Не успевает он закончить, как из школы появляется маленький, толстенький господин в очках, с пухлой пачкой нот под мышкой, и направляется к церкви. Делая коротенькие, но уверенные шажки, он пробирается сквозь толпу собравшихся у церкви, отвечая на приветствия кивком головы. – Гляди-ка, Юри-Коротышка… кистер. – Имелик локтем подталкивает Тоотса в бок. – Да, он самый, – растерянно отвечает Тоотс. Его круглые совиные глаза внезапно расширяются и приобретают странный блеск – таким Имелик часто видел Тоотса в далекие школьные годы. Тем же резким кивком седеющей головы отвечает кистер и на поклоны своих бывших учеников. Но уже у самых дверей церкви толстенький господин на мгновение оборачивается, еще раз окидывает взглядом молодых людей и радостно кивает им головой. – Узнал! – восклицает Имелик. – Сперва, проходя мимо, не обратил внимания. Боялся опоздать в церковь, не то подошел бы и стал расспрашивать, что да как. Очень он любопытный. Чтоб только со страху псалмы не перепутал. – Со страху? – переспрашивает Тоотс и не отрывает глаз от порога церкви, словно ожидая, что старый господин вот-вот вернется. – Он же тебя увидел, – смеясь отвечает Имелик, – вот и будет бояться: Тоотс снова здесь, небось опять замышляет какую-нибудь проделку. – Э-э, – в раздумье бормочет Тоотс, – какое мне теперь до него дело. Но вот что удивительно, – оживляется он вдруг, – как ты меня в бок ткнул и сказал: Юри-Коротышка, – так сразу будто… – Да, я видел, ты прямо перепугался. – Нет, серьезно… Ну нет, чего мне пугаться, но… бес его знает, чувство такое, будто снова в школу попал. Там, в России, он мне даже снился частенько, дрянцо этакое, Юри-Коротышка. Чаще всего бывало вижу, будто сижу на уроке катехизиса и ни черта не знаю, ни одного заданного стиха. И какие только фокусы не придумывал, и прятался за спины других, и старался казаться совсем маленьким… но он, бывало, всегда меня разыщет, гоняется за мной, как привидение. – Ха-ха-ха! – раскатисто и добродушно хохочет Имелик. – А у тебя таких снов не бывало? Помнится, и тебе в школе нелегко давались всякие псалмы и библейские истории. – Нет, я вообще снов не вижу, а ежели и вижу, так потом ничего не помню. – Да-а, – тянет Тоотс, – это как у кого. Я их так ясно вижу, словно все происходит наяву. А ты знаешь, – добавляет он быстро и порывисто, – Кийр сейчас терзается в любовной тоске. – Как? В чем Кийр терзается? – с любопытством переспрашивает Имелик, склонив свою кудрявую голову поближе к Тоотсу. – В любовной тоске, – быстро отвечает тот, пощипывая свои усики. – В любовной тоске? – восклицает Имелик. – Первый раз слышу. – Да, да, первый раз слышишь. Может быть, может быть. Живешь все время под боком у Паунвере, а не знаешь и половины того, что здесь делается. А я вот за тысячи верст приехал на родину, глянул этак… разок туда, разок сюда – и увидел все, что нужно. С Кийром дело неладно. Кийра тянет тайная сила, будто на веревке, на привязи, – туда, через кладбищенскую горку… – Куда? – Погоди ты, послушай. Как только выдастся ясная погодка, а солнышко начнет клониться к закату, сила эта набрасывает Кийру на шею петлю и давай его тянуть. Нет, погоди: еще до того, как сила эта начнет тянуть – а петля уже у Кийра на шее, – рыжеволосый надевает соломенную шляпу с узкими полями, пиджак с разрезом сзади, обувается в ботинки на пуговичках, берет в руки тросточку с блестящим набалдашником и вздыхает. – Вздыхает? Да ну тебя с твоими баснями! Ни слова не пойму. – Тише! – шепчет Тоотс, кивая головой в сторону. – Портной идет. Через некоторое время к собеседникам подходит и Куслап. Ничего нового в разговор он не вносит, смотрит куда-то в сторону и на вопросы Имелика отвечает тихо и коротко или же просто покачивает головой. Появление Тоотса в Паунвере, видимо, не производит на него особого впечатления, и управляющему имением начинает казаться, будто этот низенький, тощий паренек злится на него еще со школьных времен. И вообще разговор Тоотса с Имеликом, довольно оживленный вначале, в присутствии Кийра и Куслапа начинает тлеть, как сырое дерево. – Черт знает, – думает Тоотс, – в России иной раз готов был хоть целых сто рублей отдать, лишь бы повидать кого-нибудь из бывших однокашников, а сюда приехал и не знаешь, как к такому вот Куслапу подступиться. Вдобавок еще и Кийр сегодня какой-то одеревенелый, точно замороженный, только губы кривит, когда Имелик что-нибудь скажет. Ну и пусть Кийр остается какой есть, пусть хоть тут же оторвет от своей тросточки блестящий набалдашник, с ним разговор еще впереди… но Тиукс, Тиукс, неужели ему и впрямь нечего сказать Тоотсу? Мало того, что он маленького роста, – этот странный паренек еще и горбится, а впалые щеки делают его на вид старше его лет. Черные усики словно норовят залезть ему кончиками в рот, что придает ему сходство со стариком Куслапом, которого Тоотс хорошо помнит со школьных времен. Гостю из России кажется, будто он уже давным-давно видел где-то и этот сизо-серый платок, что на шее у Куслапа, возможно, в этом платке привозили Куслапу хлеб из дому. Возможно… Взгляд Тоотса скользит по грубошерстному, сшитому из домотканого сукна костюму Куслапа, по его женским резиновым сапогам, и все это кажется ему малоутешительным. На маленьких бледных ушах Тиукса еще видна пыль, осевшая за целую неделю работы, а искусанная блохами шея его такая же худенькая, какой была в школьные годы. «Да, да, – рассуждает про себя Тоотс, – черт знает, бывают же люди, которые вообще не меняются. Взять хотя бы того же Кийра: начал он носить ботинки на пуговичках и будет их носить до самой смерти; был остолопом – таким до самой смерти и останется». Единственный, благодаря кому разговор между бывшими школьными товарищами еще кое-как клеится, – это Имелик. По его совету, все четверо заходят наконец в церковь. Кийр, поддернув брюки, опускается на колени и быстрым шепотом читает «Отче наш»; при этом губы его смешно вытягиваются в трубочку, словно ему хочется объяснять богу, что он, Кийр, не такой уж грешник, как это может показаться с первого взгляда. Уголком глаза он наблюдает за стоящим рядом Тоотсом и приходит к убеждению, что если кому-либо из жителей Паунвере уготованы вечные муки, то дьяволу и его подручным не придется далеко искать. Здесь, рядом с ним, и стоит этот человек, и на боках у него, вероятно, черти уже высмотрели местечко, куда воткнуть свои вилы. Вытащив из кармана молитвенник с золотым обрезом, Кийр отыскивает псалом, который сейчас поют, откашливается и тоненьким голоском начинает подпевать. Голос этот кажется Тоотсу до того неожиданным, что он чуть отодвигается в сторону; в то же время он старается вычислить, как долго смог бы он вытерпеть этот писк, если бы его заставили слушать. Но рыжеволосый вдруг умолкает и несколько раз проглатывает слюну: в церкви появляется хозяйская дочь с хутора Рая. Она медленным шагом направляется к алтарю. Многие прихожане смотрят вслед молодой девушке и подталкивают друг друга локтем, как бы желая сказать, что вот и пришла наконец та, кого ждали. Тоотсу чудится, будто он слышит шелест шелка, и он вопросительно глядит на Имелика; тот отвечает едва заметным кивком головы. Куслап стоит чуть поодаль; ему все одно, что слушать – слово божье или человеческое. Ему чужды все страсти земные, в мозгу его изредка всплывает лишь одна мысль – о завтрашнем трудовом дне. Он не требует от судьбы ничего лишнего: пусть только завтрашний день не будет хуже сегодняшнего. Да и сама судьба ничего ему не дарит, кроме возможности тихонько двигаться по узкой тропиночке, так же, как и многие другие. И какое Тиуксу дело до того, что кто-то, шурша шелковой юбкой, вошел сейчас в церковь и что рыжий соученик его, вытянув шею, внимательно следит за этой девушкой. Постепенно Имелику становятся понятны загадочные намеки Тоотса на площади перед церковью. По его задумчивому лицу пробегает тень – кажется, его что-то вдруг огорчило. Та же, что, шурша юбкой, вошла в церковь, нашла уже себе местечко неподалеку от кафедры и сидит сейчас с таким видом, будто она – одно из самых несчастных существ в этом грешном мире. Выйдя из церкви и увидев на церковном дворе сразу столько своих бывших учеников, кистер от удивления широко раскрыл глаза. Кстати, Тоотс успел за это время «поймать» и бывшую соученицу и, невзирая на хмурый вид Кийра, оживленно с нею беседует. Девушка с хутора Рая, словно назло Кийру, не обращает на него никакого внимания; скорее даже Куслап иногда удостаивается ее ласкового взгляда, чем рыжеволосый, чувствующий себя сейчас трижды обездоленным. Кистер любезно со всеми здоровается, долго пожимает руку Тоотсу, как редкому гостю, и приглашает молодежь на минутку «к себе». Приглашение принимается, и все общество направляется к знаменитой Паунвереской школе. Кистер держит Тоотса под руку и расспрашивает о подробностях его житья-бытья. Рядом с ними шагает хозяйская дочь с хутора Рая – на лице ее улыбка: ей нравится, что Тоотс так складно отвечает на все вопросы. Впечатление от всей этой группы такое, будто злейшие враги помирились между собой и мыши, что называется, целуются с кошкой. Но по сравнению с трогательной картиной, какую являют собою трое идущих впереди, более чем курьезно выглядит группа из трех лиц, что движутся позади. Имелик шагает за спиной у Тоотса, с веселой усмешкой оглядывая его забавный сюртук и время от времени бросая ободряющий взгляд в сторону Тиукса. Последнему это сейчас более чем необходимо, так как визит к кистеру, видимо, не доставляет худощавому пареньку большого удовольствия: он шагает рядом с Имеликом нерешительно и робко, как бы все еще раздумывая, идти ему или нет. Как благодарен был бы он Имелику, если б тот позволил ему вернуться на церковный двор и посидеть в телеге, ожидая, когда поедут домой. Позади всех крадется Кийр; он держится в стороне от дорожки, пробираясь меж деревьев и кустарников, как будто выискивая для себя самую извилистую тропинку к школе. Он словно бы идет вместе с другими и в то же время не идет, не идет и все-таки идет. Стоит кистеру на минутку обернуться, так рыжеволосый делает несколько шагов в сторону дорожки и начинает внимательно рассматривать кроны деревьев. Вообще всей компании, которая вначале держалась так сплоченно, под конец явно угрожает развал. Когда кистер, Тоотс и Тээле приближаются к парадному входу в школу, к так называемой веранде, Кийр со смущенным видом, опустив глаза, появляется из-за угла дома совсем с противоположной стороны. Глядя на школьного приятеля, Тоотс вспоминает старую легавую из Заболотья, которая имела обыкновение всюду плестись за хозяевами, причем по дороге ее никогда не видать было, зато когда приходили на место, она оказывалась тут как тут. Выпустив руку Тоотса, кистер останавливается и приглашает гостей войти. Куслап потерял последнюю надежду вернуться на церковный двор и решил плыть по течению: пусть делают с ним что хотят. У самого дома Имелик подбадривает его еще тумаком в бок. Последним, с кислой улыбкой на лице, бочком переступает порог дома Кийр. – Это все наши старые друзья, – говорит кистер, представляя гостей своей супруге. – Если ты других молодых людей не помнишь, то во всяком случае, Тоотса… господина Тоотса ты, безусловно, должна помнить. Кийра и хозяйскую дочь с хутора Рая, как жителей Паунвере, кистерша знает уже давно, Тоотс запечатлелся в ее памяти благодаря своей прошлой славе, мало знакомы ей лишь Имелик и Куслап. Затем хозяин приглашает гостей занять места полукругом возле письменного стола, а сам усаживается в кресло. Раяская девушка и хозяйка дома устраиваются в углу на диване и беседуют вполголоса. – Итак, – обращаясь к молодежи, начинает кистер, – итак, мои дорогие друзья, после долгого перерыва мы встретились вновь. Я бесконечно рад, что вижу перед собой своих прежних учеников пребывающими в добром здравии. Это радует меня тем более, что все вы уже занимаете в жизни известное положение и собственным трудом и прилежанием зарабатываете хлеб свой насущный. Дай вам бог сил, чтобы вы не устали идти по намеченной вами дороге, стремясь к цели, которую вы себе поставили. Маленькими и беспомощными были вы, когда я наставлял вас на путь жизни, окрепшими и полными сил пришли вы теперь навестить меня, вашего старого учителя, чья голова за это время успела покрыться сединой и чьи дни склоняются к закату. От души благодарю вас, что не забыли человека, учившего вас основам веры, человека, который хотя временами и оказывался к вам более строг, чем это бывало необходимо, но всегда желал вам только добра и старался воспитать вас честными и порядочными людьми, как того требует наша святая христианская вера. Радуюсь и благодарю создателя, который помог взойти, вырасти и принести плоды тем семенам, что были посеяны мною в сердцах ваших. «Аминь!» – с наслаждением пустил бы вслед этим приветственным словам Тоотс. Это послужило бы чем-то вроде подтверждения, что речь, которая сразу же напомнила ему все муки школьных лет, действительно закончена. При первых же торжественных словах кистера наш управляющий имением испытал такое чувство, будто его опять поймали с поличным на каком-то озорстве. Потом он все время боялся, что оратор вот-вот начнет вспоминать о каких-нибудь его прежних шалостях. Ведь были же когда-то засеяны диковинные грядки на огороде… Но, видно, эта проделка, как и многие другие, давно предана забвению, а если отдельные воспоминания о них и мелькают в памяти, то их затмевает радость свидания. После короткой, но довольно неловкой паузы, последовавшей за речью кистера, Тоотс откашливается и пробует рукой свой кадык, как бы опасаясь, не соскользнула ли со своего места эта часть тела. Всем становится ясно, что гость из России собирается ответить на речь своего бывшего наставника. Раяская девушка и кистерша прерывают беседу и готовятся слушать. Кийр исподтишка бросает взгляд в сторону дивана, а затем долго и упорно смотрит в потолок, хотя там, кроме внушительного железного крюка, на котором когда-то, по-видимому, висела лампа, ничего достопримечательного нет. – Уважаемый и любимый учитель! – чуть дрожащим голосом начинает Тоотс. – Мы, собравшиеся здесь, тоже радуемся, видя вас, и… Тут оратор умолкает и делает глоток, как бы проглатывая конец фразы и ожидая, что появится другая, получше. Его негромкий, но довольно неприятный голос не предвещает ничего хорошего. То ли от волнения, то ли по какой другой причине, но слова «уважаемый и любимый учитель» прозвучали довольно мрачно. Беспомощное, томительное начало речи и громкий глоток оратора кажутся Имелику еще более неуместными, чем прежнее молчание. «Веди ты себя прилично хоть раз в жизни!» – хочется ему сказать Тоотсу. Но ораторский талант Тоотса успевает к этому времени расправить крылья и вновь пускается в полет. – Да-а, – начинает он снова, на этот раз уже более приятным голосом. – Мы тоже рады видеть вас, рады тому, что наш уважаемый и любимый учитель жив и пребывает в полном здравии. Пребывает… Живя на чужбине, вдали от родины, от нашей прекрасной отчизны, мы вспоминали… вернее, я часто вспоминал своего уважаемого наставника и свою школу и жалел, что не нахожусь где-нибудь здесь поблизости, чтобы иметь хоть иногда возможность в свободное время навестить их. Но что поделаешь, нас разделяло огромное расстояние… И мы вам очень благодарны и очень благодарим вас, уважаемый и любимый учитель, за те ценные наставления, которыми вы провожали нас в жизненный путь… Так что сейчас мы в состоянии сами зарабатывать себе на хлеб и… печься о душе своей. Кистер одобрительно кивает головой и поглядывает на женщин, сидящих на диване, как бы подчеркивая, что его надежды относительно Тоотса все же оправдались и христианское учение принесло свои плоды. А Имелику кажется, что он вот-вот упадет в обморок: едва ли даже в аду ему уготованы более страшные муки, чем те, что он ощущает, слушая заключительные слова тоотсовской речи. Бедняга делает отчаянные усилия, чтобы сдержать смех, лоб его покрывается каплями пота. Из этого крайне неловкого положения спасает его Кийр, который тоже собирается произнести приветственную речь. Рыжеволосый понимает, что выступление управляющего имением было далеко не блестящим; сейчас был бы самый подходящий момент показать, что он, Кийр, сумеет сказать гораздо лучше. Еще со школьной скамьи запомнились ему несколько стихов из катехизиса, чудесные, красивые строфы, которыми сейчас можно бы щегольнуть. Рыжеволосый пододвигается на краешек стула и, скрестив руки, начинает запинаясь, каким-то умоляющим голосом: – Как уже сказал мой дорогой соученик Тоотс, мы весьма благодарны вам за те… за ваши наставления, которые вы вам дали в то время, когда мы ходили в школу. С благодарностью вспоминаем мы то время, когда… когда мы находились вместе с вами здесь, в классной комнате, когда… когда вы учили нас уповать на отца нашего – всемогущего бога, который… который… печется и заботится обо всех: и о червячке… и о лесной птичке, а также… При последних словах Кийра на диване кто-то фыркает со смеху: большущая синяя муха, уже давно жужжавшая под потолком возле железного крюка, вдруг опускается я садится оратору на кончик носа; кажется, будто это синекрылое насекомое мнит себя вышеупомянутой лесной птичкой и хочет поподробнее услышать, что о ней будет говориться. Однако оба эти обстоятельства весьма отрицательно влияют на ход мыслей портного. Оратор чихает, и речь его переходит в громкое сопение. – Превосходно, дорогой Кийр, – подбадривает его кистер. – Продолжайте! Продолжайте! Но прежде чем Кийру удается перейти с многообещающего сопения на членораздельную речь, на диване снова кто-то фыркает и затем разражается звонким смехом. – Не мешать, не мешать! – полусердито предупреждает кистер, глядя в угол. Но поздно! Никакая сила уже не может заставить Кийра продолжать речь. Лицо его все больше краснеет, он резко поднимается со стула, идет к дверям и там вдруг разражается плачем. – Но, милый Кийр! – сочувственно восклицает кистер и спешит к нему. – Вы же сказали все, что хотели сказать. Все это было очень хорошо. Успокойтесь и не обращайте внимания, если у кого-нибудь ваши искренние, от сердца идущие слова вызывают смех. – Черт возьми, – шепчет Имелику Тоотс. – Ну и здорово же провалился наш портной. Теперь твоя очередь. – Молчи ты, – шепчет ему в ответ Имелик, кивая головой в сторону дивана: раяская девушка, прижимая к губам носовой платок, хватает кистершу за руку, чтобы увлечь ее в другую комнату. Тоотс усмехается, как бы собираясь с духом, и говорит: – Вы сегодня в прекрасном настроении, барышня Тээле. – Да, – сквозь смех отвечает та, – госпожа кистерша рассказывала мне сейчас о таких забавных вещах… – Ах так… ну да…– цедит Тоотс, пощипывая усики. – Все-таки с одной стороны на родине лучше: здесь у тебя есть общество, где можно провести досуг. Впрочем, есть оно и в России, но, черт, хм, хм… это все же не то, что быть среди земляков. – Разумеется. Ну и оставайтесь на родине, ведь я вам уже советовала. Здесь вы всегда сможете бывать среди земляков. – Да, но это опять-таки зависит от того, как… хм… хм… – Ну конечно, – приходит ему на помощь кистерша. – Вы немало поездили по белу свету, пора и дома посидеть. А то ведь камень, который вечно катится, никогда мхом не обрастет. – Само собой понятно… Этот оживленный разговор прерывает кистер, он снова подходит к беседующим вместе с заплаканным Кийром. И хотя рыжеволосый чувствует себя поверженным в прах, он не может противиться уговорам духовного лица. Среди всех злоключений и несчастий ему осталось одно утешение, и оно, по его мнению, заключено в его собственной персоне. «Я, конечно, не оратор, – втайне вздыхает он, – это верно. Но если бы они знали, какое у меня доброе сердце и какой я богобоязненный!» – Ну, – говорит кистер. – Не будем больше ни о чем думать. Все было именно так, как и должно быть. Эти счастливые часы не стоит проводить в слезах. Мелкие неудачи не должны омрачать радость свидания. А теперь давайте все вместе закусим. Будь любезна, накрой на стол, – заканчивает он, обращаясь к супруге. Кистерша кивком головы выражает свое полное согласие и вместе с раяской хозяйской дочерью удаляется в соседнюю комнату, откуда вскоре доносится звон посуды. – А как твои дела, Имелик? – спрашивает кистер, усадив Кийра на прежнее место. – Да так, – улыбается в ответ Имелик. – День да ночь – сутки прочь… – Хм… День да ночь – сутки прочь… А ты, Куслап, как живешь? – Хорошо, – быстро отрезает тощий паренек и опускает глаза. Так Куслап всегда отвечал на подобные вопросы, так, наверное, будет отвечать и до конца дней своих. – Ну и слава богу, – говорит кистер. – Приятно слышать, что человеку хорошо живется и он доволен своей судьбой. Главное – это смирение и покорность. Дух высокомерия порождает раздоры и вызывает недовольство тех, кто поставлен над нами. Не так ли, дорогие мои друзья? – Да, – отвечает Кийр. Худощавое туловище его все еще вздрагивает от всхлипываний. – Именно так, – тихим голосом подтверждает Тоотс, заметив, что взгляд кистера в ожидании ответа устремлен на него. От управляющего имением не ускользнуло, что кистер к Имелику и Куслапу обращается на «ты», в то время как его и Кийра величает «вы». Собственно, барину из России кажется вполне естественным, что между ним и паунверескими ребятами делается такое различие. Одного лишь он не может понять: почему кистер считает необходимым этому кривобокому плаксе Кийру тоже говорить «вы»? Оттого ли, что Кийр ремесленник? Да ну их к лешему, таких ремесленников! Вот, скажем, Имелик, пусть он и деревенщина, а куда солиднее, чем этот Кийр, с его блестящей тросточкой и соломенной шляпой. Черт, хм, хм… Да, даже Куслап большего стоит. А вот поди ж ты – тупеют люди, долго сидя на одном месте, как этот вот Юри-Коротышка. Лет десять поиграет еще на органе тут в Паунвере да понатаскает в школе мальчишек – станет, наверное, ему, Тоотсу, «ты» говорить, а Кийру – по-прежнему «вы». Мысли Тоотса прерывает появление хозяйки, она приглашает всех к столу. Резким движением головы в сторону гостей кистер повторяет приглашение супруги, берет посапывающего Кийра под руку и вместе с ним шествует в соседнюю комнату. Тоотс подталкивает Имелика и шепчет: – Ну и разнюнился наш портной, сопли распустил! Несут его теперь осторожненько, как дерьмо на лучинке, чтоб не свалилось. – Если ты не замолчишь, я сейчас же уйду, – давится смехом Имелик. – Ведь так и полагается, а ты просто не понимаешь хорошего тона и не печешься о душе своей. – Черт возьми, – вполголоса возражает Тоотс, – Я не понимаю хорошего тона! Хотелось бы мне знать, кто лучше меня его понимает! – Ладно, только веди себя приличнее! – Да нет, дурень, я только хотел сказать, что уж лучше бы нам зареветь хором; интересно, как Юри-Коротышка справился бы с этой воющей компанией… – Смелее, смелее, мои юные друзья! – доносится из столовой голос кистера. – Слышишь – смелее! – подталкивает Имелик Тоотса в спину, а другой рукой тянет за собой Куслапа. Кийр сидит уже за столом рядом с кистером, точно кукла, и поглядывает на школьных товарищей исподлобья. Раяская девица, кистерша и еще какая-то молодая девушка, появившаяся из другой комнаты, стоят у стола в ожидания гостей. – Поторапливайтесь! Поторапливайтесь! – повторяет кистер. – Знакомьтесь с нашей барышней и садитесь за стол, – Барышня Эрнья, моя племянница, – представляет молодую девушку хозяйка. – Из тех же примерно краев в России, откуда пожаловал к нам и господин Тоотс. – Очень приятно, – со свойственной ему обходительностью светского человека отзывается Тоотс. Он пожимает протянутую ему руку и смело глядит девушке в глаза. Имелик и Тиукс отвешивают неуклюжие поклоны, и все общество рассаживается вокруг стола на места, указываемые каждому хозяйкой. Между прочим на столе оказываются принесенные, видимо, из ледника бутылки с вином; в теплой комнате они вскоре покрываются влагой, которая извилистыми ручейками стекает на скатерть. После первого же бокала, который все выпивают под торжественную здравицу, провозглашенную кистером, настроение у Тоотса заметно улучшается. Это доброе старое яблочное вино – изготовление его прославило имя кистера на всю округу – огоньком пробегает по жилам и бодрит вялые мозги. Гость из Россия обводит глазами сидящих за столом и с особенным вниманием останавливает взгляд на золотистых кудряшках и белоснежном лбу барышни Эрнья, когда та наклоняется над тарелкой. И вдруг, словно очнувшись не то от сна, не то от глубокой задумчивости, как это бывало с ним и раньше когда, сидя на пороге сарая, он строил планы на будущее, он вспоминает, что сейчас – лето и он у себя на родине, в Паунвере. Он вдыхает аромат цветов, льющийся из сада через распахнутое окно, и впервые за сегодняшний день слышит пение птиц. Его охватывает ощущение радости жизни, жажда деятельности, которые – он чувствует – должны вот-вот прорваться и вылиться в какую-нибудь пышную тираду или живой, остроумный рассказ. Однако от его зоркого взгляда не ускользает, что другие гости выпили свои бокалы лишь наполовину или даже того меньше. После нескольких избитых фраз, стертых от частого употребления, все, по приглашению кистера, снова поднимают бокалы. – Ах! – восклицает хозяин дома, ставя на стол поднесенный уже было к губам бокал. – Я и не заметил, что господин Тоотс уже… Простите, минуточку, я налью… – Ничего, ничего, – дружеским тоном отвечает управляющий имением. На этот раз ему с большим трудом удается оставить на дне бокала немножко вина, и то лишь для вида, чтобы снова не выделяться среди других. Проглотив несколько вкусных вещей, он испытывает сильное желание покурить, он мог бы сейчас сунуть в рот две папиросы разом и затянуться так, чтобы дым коромыслом пошел. Но увы, за этим столом нет ни одного курящего и никто его не поддержит; к тому же, еще с прежних времен ему запомнилось, что кистер – заядлый противник «трубокуров». К счастью, хозяин пиршества, вновь наполняя бокалы, проявляет уже куда большее проворство; щеки его, поросшие редкой седой щетиной, розовеют, движения становятся живее. Тоотс забывает про курево, новая волна нетерпения пронизывает его существо – и вот прорвана последняя плотина. Гость из России хватает бокал, бросает взгляд в сторону барышни Эрнья, словно ища у нее поддержки, поднимается и произносит следующую речь: – Уважаемая хозяйка дома, уважаемые барышни, уважаемый и любимый учитель и дорогие соученики! Много воды утекло с тех пор, как расстался я со школой, простился со своим дорогим учителем, милыми товарищами и моими дорогими родителями и уехал далеко на чужбину. Конечно, и для меня нашлось бы на родине какое-нибудь местечко, находят же те, кто ищет. Недаром гласит библейский стих, который мы учили в школе: «Ищите и обрящете!». Но мне хотелось уехать, хотелось посмотреть, что делается в большом мире, как там живут люди. Ну, вот я и поехал, и посмотрел, и поучился тому, что считал для себя полезным; но не скажу, чтобы мне сразу же там повезло. Черт, хм, хм… Не скажу, чтобы меня в России только и ждали. Никто не вышел мне навстречу и не сказал: "Ах, здравствуйте, господин Тоотс из Паунвере, может, будете так любезны, присядете на этой куче из роз и отдохнете, пока мы приготовим для вас яства из птичьих язычков и сотового меда. Ого-о, черт, хм, хм… Меня в три часа утра уже будили и целый день гоняли, как собаку. Я не стыжусь сказать все это своему уважаемому учителю и дорогим соученикам и соученице. Пусть знают, что все, чего достиг Тоотс, он достиг ценой тяжкого труда, усилий и страшной грызни со всякими Ивановыми и Силковичами. И если я теперь так строг и требователен к тем, кто мне подчинен, то это мое право, потому что я и сам все это прошел. И… и вообще, смею доложить – так и в песенке поется: там не было привольно, как на родном проселке. На родине и солнышко по-другому сияет, как говаривала моя блаженной памяти… да не блаженной – она же еще жива… ну так вот – и солнышко по-другому сияет. Дома, на родном проселке, вставай утром, взбирайся на стол, садись, скрестив ноги, и шей себе, шей, пока кофейник не закипит. Вечером надевай пиджак с разрезом сзади… Ну да, все это не касается того, что мне хотелось сказать. Но все же должен заметить, что как бы плохо и тяжело ни было на чужбине, нам придает силы надежда, что придут лучшие дни, когда семена, посеянные в наших сердцах, станут приносить плоды. И я думаю также… что когда семена, посеянные в наших сердцах, станут приносить плоды, то и те, другие семена, которые сеют на наших полях, начнут давать лучшие урожаи; ведь до сих пор никто здесь у нас на родине не имеет и понятия о правильной системе земледелия. Плачем и жалобами мы наших жалких полей и сенокосов не расширим ни на единый локоть, и слезами их не полить; и даже если бы мы зубами ухватились за край наших полей и стали бы их растягивать, как старый бес, хм, хм… когда-то растягивал в церкви лошадиную шкуру, потому что на ней список грешников не умещался[2] – то и это не принесло бы в наши закрома ни единого лишнего зернышка, и крысы могли бы по-прежнему играть в пятнашки и в прятки в пустых амбарах. Но если мы возьмемся да засеем все залежи, раскорчуем вырубки и осушим болота, которые до сих пор лежат безо всякой пользы, то… то… любой увидит, какая большая польза Юхану от того, чему так не хотел учиться Ютс, но все же выучился. И… и сейчас, когда я снова на родной земле, у своего дорогого и уважаемого учителя, среди моих дорогих соучеников, где мне оказан такой любезный прием, да, именно оказан… сейчас я еще раз благодарю своего достопочтенного учителя и его достопочтенную супругу за всю ту доброжелательность, которую они проявили ко мне, я подымаю этот бокал за их здоровье и провозглашаю: урр-а-а-а! Хотя никто, за исключением Кийра, прогнусавившего над своим бокалом нечто вроде «э-э», возгласа этого не поддерживает, все же молодые люди и девушки поднимаются, весело чокаются, почтительно кланяются супружеской чете и выпивают. – Да, – вытирая усы, произносит кистер, – это была очень приятная речь, кроме… кроме, ну, некоторых, скажем, замечаний насчет проселка… Всякий, кто предан и честен в своей профессии и усердно выполняет долг свой, заслуживает лишь похвалы. Заслуживает лишь похвалы. Да, а вообще все было очень мило сказано. И я хочу надеяться, что мой бывший ученик, ныне – господин Тоотс, и в самом деле войдет в нашу среду как трудолюбивый и знающий труженик, на радость своим родителям, своему старому учителю и на пользу любимой родине, о которой он так тепло и сердечно говорил. Со своей стороны, мне хочется на это приветствие и слово благодарности ответить от своего имени и от имени моей супруги таким же приветствием. Я желаю нашему молодому другу силы и стойкости и пью за его здоровье! Вслед за этим все снова отпивают из бокалов, которые кистер, произнося речь, успел еще раз наполнить. – Неужели вам, господин Тоотс, так трудно приходилось в России? – спрашивает барышня Эрнья. – Вначале, вначале, – быстро отзывается Тоотс. – Теперь-то уже нет. – Я удивилась, когда вы это сказали… и вы говорили таким странным тоном… Я уже не помню, как именно вы сказали, но… запомнила лишь, что вам приходилось вставать в три часа утра. Не знаю… мой папа – управляющий имением как раз в той же самой губернии, но учеников своих и помощников он никогда так рано не поднимает с постели. – Может быть. Разумеется… как – где. Но в тех поместьях, где мне пришлось вначале служить, так там жили просто дикари – не давали покоя ни днем ни ночью. Сейчас положение мое, естественно, совсем другое. Но удивительное совпадение: вы живете в той же губернии? – Да, вот уже лет шесть. До этого мой папа служил на мызах Прибалтики. – Ну, мызы Прибалтики! Стоит ли о них говорить, – с презрением восклицает Тоотс. – Мне вначале тоже советовали податься куда-нибудь сюда… но нет! Какой смысл! – Папа то же самое говорит: в России лучше служить, чем здесь, – соглашается барышня Эрнья. – Может быть, вообще-то и лучше, – вставляет вдруг Кийр пискливым голоском, – но если этакий Иванов начнет тебя каждый день палкой лупить, когда ему исиас в голову ударит, такая служба тоже не бог весть что. На эти слова никто не может ничего ответить, так как смысл их понятен лишь двоим: тому, кто их произнес, и тому, против кого они были направлены. Тоотс краснеет, но старается сохранить на лице выражение полнейшего безразличия, как будто и он не понял значения загадочных слов приятеля. – А разве ишиас и в голову может ударить? – после короткой паузы интересуется кистер, оборачиваясь к рыжеволосому. – Никогда не слыхал. – Да, может, конечно, может, – отвечает Кипр, склоняя голову набок. – В голову бьет так же, как и в ногу. – Да, но, дорогой Кийр, кому же он ударил в ногу? – Тоотсу! – Вот именно, – быстро и решительно подхватывает Тоотс. – У меня нечто похожее с правой ногой стряслось, а как стал ванны принимать, так прошло. Конечно, это был не исиас, как говорит мой дорогой друг Кийр, а ишиас или что-то в этом роде. Теперь я уже совсем здоров. – Ах так, так, – отвечает кистер, вполне удовлетворенный этим простым объяснением. Таким образом портной, выложив свой последний козырь, ничего не выиграл, а лишь нарушил общую беседу. Как назло, Тоотс снова заводит разговор о России, попутно изводя и терзая беднягу Кийра всевозможными озорными сравнениями, в которых высмеивает «любезного однокашника» без всякой пощады и жалости. Верно, случается иногда, что ищущие находят, но при этом надо уметь искать; а ежели кто ничего не видит дальше своего длинного стола, тот пусть довольствуется ножницами и катушкой ниток номер сорок. В мусорном ящике не найдешь жемчужин, пальмы не растут у твоего крыльца – скорее портной пройдет через игольное ушко! – нет, их находят после долгого и трудного пути. Иной всю жизнь стучится, а когда ему наконец перед смертью откроют, то стукнут его по черепу и спросят – зачем побеспокоил. Разве не так, хм, а? Большим куском подавишься, а птицу видно по полету; выше головы не прыгнешь, а если кто считает, что он может другому жизненный путь усыпать розами, так пусть не обижается, если ему велят выбросить из рук лопухи, чертополох и крапиву, а потом уже идти к тому, чью жизнь он хотел украсить. Вначале кистеру, видимо, хочется серьезно возразить против последних сентенций управляющего имением, но хихиканье его супруги и раяской барышни нарушает ход его мысли. Он только делает резкое движение головой и тихо, про себя, усмехается. Бокалы поднимаются еще несколько раз, затем кистер произносит короткую заключительную речь, в которой благодарит за любезное участие в «скромной трапезе, ниспосланной всевышним». Встав из-за стола, Тоотс кладет руки на спинку стула, вежливо благодарит и, покашливая, почти торжественным током выражает пожелание отправиться в классную комнату: ему хочется хоть минутку побыть в этом милом его сердцу помещении, которое он покинул много лет назад, уезжая на чужбину. Предложение принимается, причем раяская барышня встречает его шумным одобрением, Имелик – тихой усмешкой, а Кийр – громким сопением. Куслап, на лице которого отразился было проблеск надежды вернуться на церковный двор, снова впадает в меланхолию – он чувствует, что визиту не будет конца. Вся компания направляется в классную комнату. На пороге Тоотс останавливается и, полный милых воспоминаний, устремляет взор в потолок. Хозяйка дома и раяская барышня многозначительно переглядываются – они уверены, что и здесь трогательные слова не заставят себя долго ждать. Для барышни Эрнья эта комната не связана ни с какими воспоминаниями, но и она вопросительно посматривает на красноречивого молодого человека, который, видимо, является душой этого довольно скучного общества. Помолчав с минуту, управляющий имением вздыхает, вытирает платком свой лоснящийся лоб, вздыхает еще раз и шагает к сдвинутым в угол школьным партам. – Да, – произносит он наконец, – если бы парты эти умели говорить, они рассказали бы многое. – Он постукивает по партам согнутым пальцем, как бы желая убедиться, не стала ли какая-нибудь из них совсем полой внутри. – О да, – подтверждает кистер, – в самом деле, им есть что рассказать, но не о тех временах, когда ходили в школу вы, дорогой Тоотс. Это уже новые парты, их сделали, если не ошибаюсь, лишь года три назад. – Я и сам сейчас вижу, – с грустью отвечает Тоотс, – это не те… не прежние. О, на многих старых партах было мое имя. – Ну как же, ножичком… – с кислой улыбкой вставляет Кийр. – Разумеется, ножичком, – оборачиваясь к нему, быстро парирует Тоотс, – ведь ножниц в то время и у тебя еще не было, дорогой мой. Но все же один мой старый друг в классной сохранился. Да, он еще здесь. С этими словами Тоотс отступает на несколько шагов в сторону и нежно гладит классную доску и ее рамку. На доске виднеются еще полустертые следы прошлой школьной зимы: голова крокодила, бородач с длинной трубкой, дом с дымящейся трубой и прочее. Тоотс разглядывает все это с явным удовольствием. – Самое любимое занятие малышей, – говорит он, указывая на дом. – Любят они и на своих, и на классных досках малевать домики. И смешно: раньше всего рисуют трубу. – Да, дорогой Тоотс, – произносит кистер, глубокомысленно покачивая головой, – и в жизни то же самое. Не только малыши, но и взрослые очень часто задуманное ими дело начинают с трубы, вместо того, чтобы начать с фундамента. Неудивительно, что многие из них оказываются потом перед развалинами, в которые превратились плоды их труда. – Вот именно, вот именно, – живо откликается Тоотс, – именно на это обстоятельство мне и хотелось сейчас обратить ваше внимание. Ведь жизнь человеческая, как говорила моя блаженной памяти… то есть не блаженной – она еще жива… ну да, как говорит моя мать, жизнь не бьет и не треплет, а все же учит. Да… что это мне хотелось сказать… ах да (тут управляющий окидывает комнату взглядом): крошечной стала классная комната… удивительно крошечной. Черт, хм, хм… в России я всегда представлял ее себе большой и светлой и… сам не пойму, откуда я взял, что она большая и светлая? – А вы не замечали, господин Тоотс, – говорит Тээле, – что в воспоминаниях все кажется красивее? – Да, да, разумеется, и все же… – бормочет Тоотс. – Я, например, – продолжает девушка, – всегда смеюсь, когда вспоминаю, как этот самый господин Тоотс пригласил меня однажды в этой же классной комнате на танец. Как бы в подтверждение своих слов девушка звонко хохочет и принимается рассказывать барышне Эрнья я хозяйке дома историю этого удивительного танца, показывает даже то место, где кончился танец и начались неприятности. – Да, – ухмыляется Тоотс, – чего только не творили. – Да, – повторяет за ним Кийр, склонив голову набок, – верно говорит мой школьный друг Тоотс: чего только не творили! Все это время рыжеволосый чуть не трясся от злости, и ему не терпится еще что-то добавить, но в разговор снова вмешивается Тээле. – Вы и теперь так хорошо играете на каннеле, как тогда? – спрашивает она Имелика. Тот пожимает плечами и приглаживает рукой волосы. – Да, все еще… изредка… когда время есть. Но хорошо ли, не знаю. Об этом вам следует спросить Куслапа, он мой слушатель. – Ну, Куслап, – обращается Тээле к Тиуксу, – как вы считаете – он и сейчас так же хорошо играет, как бывало в школе? – Да, играет, – коротко и почти угрюмо отвечает Тиукс. – О, тогда мы обязательно еще раз послушаем его игру. Господин Тоотс, конечно, окажет мне любезность и пригласит на танец. Но нет, нет, это совсем не должно походить на тот медвежий танец. – С величайшим удовольствием, – отзывается Тоотс и отвешивает поклон. – А правда, – говорит Тээле, вопросительно поглядывая на барышню Эрнья, – мы могли бы иногда где-нибудь собираться, чтобы потанцевать. Как вы думаете? В Рая, например… – Да и здесь, у нас, – любезно добавляет хозяйка. – Разумному веселью и развлечениям молодежи никто мешать не станет, – замечает кистер. – Да-а, – произносит рыжеволосый Кийр, снова цепляясь за нить своей мысли. – Мой дорогой однокашник Тоотс прав: чего тут только не творили! К этим словам ничего не добавишь. Но если мой милый приятель с таким старанием ищет дорогие воспоминания, то больше всего он их найдет там вот… там, в углу у печки, да… хм, хм… Мой милый соученик только что назвал классную доску своим старым другом. Нет, эта классная доска не старый друг ему, он это сказал лишь ради красного словца; на самом деле классная доска – его старый враг. Дорогой однокашник никогда не простит этой доске, что не смог написать на ней русское «ять». Кроме того, мой дорогой однокашник всегда был не в ладах с арифметикой, и если бы он не списывал у Куслапа и других, так ему вообще нечего было бы на этой доске писать. Думаю, что Имелик и Куслап все это прекрасно помнят. Помнят они и то, как наш приятель Тоотс вечно ругался, бормотал заклинания, как он с чужих ботинок пуговицы срезывал и как стрелял по окнам. – Кийр, Кийр! – восклицает Тээле. – Кто старое помянет, тому глаз вон. – Нет, нет, пусть говорит, не мешайте, – выступает Тоотс в защиту Кийра. – А не то он опять чихнет и расплачется. Мой школьный приятель Кийр страшно чувствительный человек, с ним надо обращаться нежно. Его надо носить, как на лучинке, осторожненько, не то еще уронишь и до места не донесешь. – Да, – говорит кистер, – действительно лучше бы все это оставить. К чему говорить о вещах, которые неприятны твоему ближнему? Прежде всего мы должны смотреть на минувшее совсем другими глазами: ведь, как заметила ваша соученица, время делает милее все воспоминания, не так ли, дорогой Кийр? – Но, уважаемый и любимый учитель, – продолжает Кийр, обнаруживая вдруг неожиданное упрямство, – я не хотел никому причинять неприятностей. Я хотел лишь поправить моего однокашника, когда он говорил о старых друзьях и своих воспоминаниях. Я подумал так: раз мой дорогой соученик Тоотс искажает даже всем известные вещи, то словам о его нынешнем положении в России и подавно нельзя верить. Точно так же и я, Куслап или Имелик могли бы на некоторое время уехать из Паунвере, а потом, вернувшись, стали бы рассказывать, будто нас в некоей стране посадили на королевский трон; но это ведь еще не значит, что мы и в самом деле стали королями. Черный сюртук и тросточка не могут заставить нас поверить всем его басням, так как их обладатель мог приобрести эти вещи таким же точно способом, как он в школьные годы приобрел пуговицы от ботинок. – Дорогой Кийр, – одергивает его, насупив брови, кистер, – бросьте же эти разговоры! – Стыдно! Стыдно! – говорит Тээле. – Только завистливый и мелочный человек может так рассуждать. Нашего сочувствия вы этими разговорами не вызываете. – Ничего, ничего, – снова пробует защитить своего злейшего врага Тоотс. – В России, в лесах, часто находят медвежат с закисшими глазами, облезлых, в редкий клочьях шерсти. Как уверяют бывалые охотники, это оттого, что медведица их слишком мало лизала. Полируй можжевельник и березу, сколько душе угодно, все равно дубом или каштаном их не назовешь. Так подчас бывает и в жизни, я не раз это замечал. Сказав это, Тоотс вытаскивает из кармана портсигар, извиняясь, отвешивает поклон хозяйке и закуривает папиросу. Куслап испугано следит за движениями своего бывшего соученика – он уверен, что кистер сейчас ему задаст. Имелик в то время, пока его приятели обменивались любезностями, незаметно пододвинулся вполоборота к окну и, глядя на реку, борется с приступами смеха. А Кийр, весь красный от волнения, продолжает пищать. – Прошу извинения, – стонет он, – может быть, я не умею изысканно выражаться, как этого требует хороший тон. Я всю жизнь прожил в доме своих родителей и там никогда не считали важным красноречие, зато всегда уважали правду и справедливость, так же, как учил нас в школе наш уважаемый и любимый наставник. После того, как наша милая соученица – барышня Тээле так пристыдила меня перед всеми, а наш уважаемый учитель со своей стороны изъявил желание, чтобы я не говорил больше о своем однокашнике, я действительно замолчу и не коснусь более вопросов, которые… которые… И я думаю, что и мой милый соученик будет мне благодарен, если я умолчу о его прошлом, ибо тот, кто любит правду и справедливость, ничего хорошего о его прошлом не скажет. После таких слов, как бы подводящих итог всему ранее сказанному, Тээле, тоже почему-то покраснев, подходит к Кийру и говорит: – Не только я, но, наверное, и все присутствующие будут очень довольны, что вы решили наконец замолчать. Но если вам захочется еще что-нибудь сказать – а это очень возможно, – то прошу вас об одном: не называйте меня больше «своей милой соученицей». Называйте как угодно, только не своей милой соученицей – Ничего, ничего! – с пренебрежительной улыбкой повторяет Тоотс. – Так частенько бывает – встанешь утром с левой ноги, а потом целый день ищешь виноватых, на ком злость сорвать, как это случилось сегодня с нашим другом Аадниэлем. Все это пройдет, как дождливая погода и дурной сон. А потом снова засияет солнышко и все лысые головы в Паунвере заблестят, как стеклянные шары, которыми садовники украшают клумбы. Мне хотелось лишь напомнить поговорку, которую моя блаженной памяти – да ну, что ты скажешь! – которую моя старуха-мать часто повторяет: «Дураков не сеют и не жнут, – говорит она, – они сами растут». Ну да, сами растут, как сорняки… и плодятся. Да и вообще… что это я хотел еще сказать?.. Ах да! Клевета – это та «критика», на какую только и способны нищие духом, это критика из уст тех, про кого можно бы сказать: «Отче, прости им, хотя они порой и ведают, что творят». А теперь, прежде чем разойтись, бросим этот резкий разговор и распрощаемся друзьями, какими мы пришли сюда, где встретили такой любезный прием. Да простят нам уважаемая хозяйка и уважаемый хозяин и пусть не очень строго судят за то, что мы тут немного, ну… как бы это сказать… за то, что мы тут, в чужом доме, занялись, как говорится, стиркой своего грязного белья. Я уверен, что, несмотря на все это, мы ничего плохого и злобного в сердце не таим. Эти минуты, когда мы стоим в милой нашему сердцу классной комнате, останутся для нас приятным воспоминанием. И если судьбе будет угодно снова забросить меня куда-нибудь далеко, далеко, я буду вспоминать сегодняшний день, как счастливейший день моей жизни. Еще несколько сердечных слов как с одной, так и с другой стороны, еще несколько добрых пожеланий, и бывшие школьники прощаются с гостеприимными хозяевами. Барышня Эрнья набрасывает на плечи легкую синюю шаль и идет провожать Тээле. А кистер и его жена стоят на веранде и смотрят вслед уходящим гостям. Компания останавливается на склоне холма и глядит вниз, где тихо струится река. На берегу пышно разросся дудник, колышутся головки молодого, сочного камыша. Имелик рассказывает эпизоды прошлого. Потом оба тыукрескнх парня прощаются и отправляются на церковный двор. Тээле, барышня Эрнья, Тоотс н Кийр медленно шагают по направлению к шоссе. Дойдя до перекрестка, барышня Эрнья возвращается назад, и у развилки дорог остаются только два милых соученика и их милая соученица. – Ну, – говорит Тээле, – здесь наши пути расходятся. Вы пойдете в ту сторону, а я мимо кладбища. – Да, – с легким вздохом отвечает Тоотс, – ничего не поделаешь. При этом он искоса поглядывает на Кийра – тот, с раскрасневшимся лицом и выпученными глазами, как бы невольно тянется наверх, к кладбищенскому холму. «Ага-а, – думает про себя Тоотс. – Вот как! А ну тебя к чертям, вместе с твоей рыжей шевелюрой». И тут же предлагает вслух: – Наш соученик Кийр, надеюсь, будет столь любезен и проводит вас чуточку… чтобы одной не было скучно. Я бы охотно предложил в провожатые себя, но мне надо еще сходить в Паунвере. – Серьезно? – улыбается Тээле. – Куда же вы еще собираетесь? – В аптеку, – коротко и по-деловому отвечает Тоотс. – Будьте здоровы! Мысль об аптеке пришла Тоотсу в голову лишь в самую последнюю минуту, но он и в самом деле направляется в аптеку, здоровается с аптекарем как со старым знакомым, обменивается с этим приветливым стариком кое-какими мыслишками, покупает губку и морскую соль и в заключение принимает немножко микстуры против тошноты. – Ну и пошли они ко всем чертям! – говорит он, выпивая, и звонко щелкает пальцами над головой. – Кого это вы ко всем чертям посылаете? – любопытствует аптекарь. – Тех, кого следует, – мрачно отвечает управляющий имением. – Это длинная история, поговорим о ней в другой раз, когда больше времени будет. Сегодня хочу пораньше вернуться домой и спать залечь – завтра в город надо ехать, навестить старых друзей. Но одно должен сказать, – покачивая головой, добавляет он, – то, что я сейчас у вас выпил, – это уже не против тошноты, как в тот раз, это… да… это против боли в сердце. – Ну, ну! – восклицает аптекарь. Он уже принял десятка два капель на сахарной водичке и закусывает сейчас миндалем. – Ты, парень, не шути! – Хм… – бормочет Тоотс, – это не шутка. – Ну, ну! – снова повторяет лысый, – Что же это такое? Может быть, чего доброго, муки любви? А? Этим все мы когда-то переболели. У вас вся эта музыка еще впереди, а я уже все пережил… перегорел, так сказать. Но учти и запомни, молодой человек, то, что я тебе сейчас скажу. Верь, люби и надейся, но ей – понимаешь? – ей ни за что не показывай, что страдаешь и мучаешься от любви. Как только она поймет, что у тебя в так называемой душе заноза, – ты пропал. Ухо всегда держи востро, как гончая, и делай вид, будто вся эта канитель и ломаного гроша не стоит. Трудно, а? Но мне думается – в заборе жердей хватит, чтоб их при лунном свете грызть, если уж очень больно прикрутит? А? Хватит жердей? – Жердей… жердей… мало ли что можно жердью сделать, – в раздумье отвечает Тоотс. – Хе, хе, – смеется аптекарь, – я вижу, ты еще плохо соображаешь в этих делах. Думаешь, если ты своего так называемого соперника огреешь жердью по голове или по ногам – так ты и победил? Хе, хе! Тогда он станет несчастной жертвой, а ты – самой большой скотиной на свете. Нет, так не годится, милый человек! Друзья отпивают из мензурки, обмениваются многозначительным взглядом, и аптекарь продолжает свою назидательную речь. – Взгляни на меня повнимательнее, молодой человек, – повелительным тоном произносит лысый, – а потом скажи: можно ли поверить, что этот орангутанг с голым черепом и красным носом когда-то был похож на человека? Нельзя? – продолжает старикан, не дожидаясь ответа. – Ладно, знаю, трудно поверить, но если трудно поверить, то можно хотя бф вообразить, правда? Так вот… Вообрази себе, что этот самый орангутанг, который сейчас стоит перед тобой, когда-то был похож на человека. И был молод. И в один прекрасный день – ах, оставим лучше в покое прекрасные дни и прекрасные ночи! – одним словом, и он верил, любил и надеялся. И, как в стихах говорится, счастье было так близко. Но… (тут собеседники опять принимают капли против тошноты). Ты должен быть с нею холоден как лед, ни единой искоркой себя не выдавать. А я вместо этого горел, как факел, и мое так называемое сердце растопилось в этом огне точно воск. И в конце концов в мире стало одним дураком больше. Я мог бы об этом написать толстую книгу, но, думаю, у кого есть уши, тот пусть слушает, что ему говорят. Верно ведь, а? Великие учения возвещались изустно и оставались при этом чистыми, как хорошо провеянная пшеница. А потом, когда их изложили на бумаге, то снова смешали с мякиной, так что сейчас и не поймешь, что там, собственно, хотят сказать. Шло время, и всякие суесловы как бы опутали паутиной каждое зернышко истины, и нужно немало покопаться, прежде чем доберешься до этого зернышка. Сочинители книжек обращаются так не только с чужими мыслями, но и с теми мыслями, что они сами высидели. Если бы взялся я за перо да написал свою знаменитую книгу о любви, то… вероятно, и я согрешил бы перед читателем, как это делают все сочинители: начал бы подыскивать примеры, сравнения и всякие фокусы, чтобы преподнести свои мысли в более привлекательной форме. Потому-то я и не пишу эту книгу. А то, что я тебе только что сказал, нужно знать наизусть, как десять заповедей. Пусть это станет для тебя так называемой догмой… одиннадцатой заповедью или шестой главой. Нарушишь ее умышленно или случайно – это безразлично, – потом пеняй на себя, если окажешься в таком же положении, как покойный Шварц, когда он порох изобрел. – Да-а, – растягивая слова, произносит Тоотс после паузы, наступившей вслед за этой тирадой. – Это вообще разговор долгий, об этом потолкуем, когда вернусь из города. – Дорогой друг и благодетель, – отвечает аптекарь, – говори мы с тобой хоть три дня подряд, все равно, к тому, что я сейчас сказал, добавить нечего. Я мог бы написать на эту тему книгу, но зачем? Единственное, что я могу сделать, – это в будущем напомнить тебе то, что я сегодня говорил, еще тридцать три раза. – Хм… – бормочет Тоотс, собираясь уходить. – Ну да, что я еще хотел сказать… да… А вот что: если в жизни кто-нибудь тебе наступит на хвост, так мирись с этим, но если дурень этот уцепится за хвост и захочет, чтоб его за собой волочили… – Так нужно стряхнуть с себя эту обузу. – А если он не отцепится? – Так брось его с хвостом вместе. – Хм… я не обижусь, если кто-нибудь случайно наступит мне на мозоль. Но если он начнет еще топтаться на моей мозоли, прыгать и плясать на ней… так я уж не знаю… – Тогда надо поинтересоваться, где у самого этого господина самая чувствительная мозоль. – Ага, – соглашается Тоотс. – Ладно. Выпив еще несколько капель, которые аптекарь считает крайне необходимым дать путнику перед уходом, Тоотс прощается со своим советчиком и, захватив покупки, отправляется домой. На перекрестке он смотрит в сторону кладбищенского холма и бормочет вполголоса: «Ну и шут с ними!» Тем временем Тээле и ее провожатый уже достигли хутора Сааре. Они, видимо, оживленно беседуют; девушка время от времени останавливается и старается что-то доказать своему спутнику, прибегая даже к жестикуляции. Но и это, должно быть, не помогает: выслушав Тээле, рыжеволосый пожимает плечами и сбивает тросточкой растущий у обочины дороги лопух и щавель, При этом портной краснеет пуще прежнего, и без того уже кислая усмешка, блуждающая на его губах, с каждой минутой становится все кислее. Поравнявшись с дорожкой, ведущей на хутор Сааре, девушка снова останавливается, окидывает взглядом обомшелую крышу дома, затем оборачивается к своему спутнику и произносит медленно и отчетливо: – Нет, Кийр, не будем больше об этом говорить – ни сегодня, ни вообще когда-либо. Я все вам выложила от чистого сердца, все, что хотела сказать. Обижайтесь – не обижайтесь, дело ваше. Ничего вам посоветовать не могу. – Хи-и, – попискивает рыжеволосый, глядя себе под ноги, – значит, все эти разговоры и признания были лишь пустой фразой. – Какие разговоры? – Ну, – отвечает Кийр, – что уж теперь об этом говорить, ведь вашего решения это не изменит. Но раз вы непременно хотите знать, так вспомните хорошенько: разве вы не сказали однажды, что имя и ремесло никому не в укор, был бы сам человек работящий и достойный. – Нет, – качает головой девушка, – не помню, что когда-нибудь говорила что-либо подобное. – Ага, не помните! Хи-хии, тогда делать нечего. Отпереться от своих слов всегда можно. – Отпереться? – презрительно усмехается Тээле, снова глядя в сторону хутора Сааре. – Да, да, – пищит Кийр, – похоже на то. – Ну, если похоже, так похоже. Ничем помочь не могу. Но если вы желаете, я могу и сейчас это повторить, независимо от того, говорила я так раньше или нет. – И совсем неожиданно, словно от старого хутора повеяло на нее милыми сердцу воспоминаниями, девушка становится ласковее, улыбается и, глядя на Кийра, говорит: – Имя и ремесло никому не в укор, был бы сам человек работящий и достойный. – И еще приветливее: – Теперь, надеюсь, вы удовлетворены, дорогой мой соученик, и не станете дольше уверять, что я отрекаюсь от собственных слов. Так, что ли? – Да, но какая… – отвечает Кийр после короткого раздумья. – Какая мне польза от всего этого? Это же у вас только слова, а на уме совсем иное. – Опять беда! Просто не знаешь, как вам угодить, дорогой друг. Нет, будьте уверены, я именно так и думаю, как сказала. И если я раньше говорила, что выйду замуж только за землепашца, то я вовсе не хотела этим сказать, что презираю других людей из-за их профессий. Нет! Вы же знаете, я родилась в деревне и в деревне выросла. Люблю поля, луга, сады. Без них я не мыслю своей жизни. А все это может мне предоставить лишь землепашец. Поэтому я давно решила, дорогой друг, избрать спутником жизни только земледельца. – Да, да, – голосом кающегося грешника ноет Кийр и ковыряет тросточкой у обочины дороги. – Да, да, так, значит, обстоят дела. – Да, именно так, дорогой друг. Не сердитесь, что я говорила с вами раздраженным тоном. Виной этому головная боль. Но теперь она прошла, я мы можем разговаривать спокойно, как и полагается старым школьным товарищам. Беседуя, они медленно шагают по дороге к хутору Рая. Веснушчатое лицо Кийра пылает огненным заревом. Упрямая душа его ни за что не хочет покориться року. Сегодня боевой день: Кийр схватился один на один со своей судьбой и готов бороться за свое счастье, как настоящий мужчина. К этим решающим минутам он готовился долгие месяцы и потирал руки от удовольствия, узнав, что его непобедимый соперник Арно Тали покинул поле битвы и перешел на другие позиции. Было время, когда ему казалось, будто препятствий больше нет и он может катить себе в почтовом дилижансе по дороге, ведущей прямо к счастью. Потом снова появились различные опасения и сомнения, и незадачливый рыжеволосый портной снова вынужден был, подобно клопу, залезть в щель, как и во времена Арно Тали. А тут еще черт принес в Паунвере не то из Тамбова, не то из Стамбова этого прощелыгу, мошенника, пьяницу и бог знает, что он еще такое, – ну, словом, этого распроклятого Тоотса! И нежная душа Кийра почуяла недоброе. Долго и ждать не пришлось, предчувствия стали сбываться. Надо было что-то предпринять, надо было немедленно что-то предпринять. Кийр чувствовал, как его хрупкие плечи сгибаются под тяжестью этой задачи, но пробил уже одиннадцатый час, и рыжеволосый отбросил всю свою робость. – Однако разрешите вас спросить, барышня Тээле, – пропищал он после довольно продолжительной паузы, – разрешите спросить, а если бы Тали… если бы Тали… ну, если бы он остался верен своему слову? Ведь из него тоже не получился бы земледелец. Густой румянец заливает лицо девушки. Но она быстро овладевает собой. – Милый Кийр, откуда вы взяли, что Тали давал мне какие-то обещания? – Как так? – собирается Кийр что-то возразить. – Позвольте, милый моя приятель, здесь вы явно на ложном пути. Мы с Тали никогда об этом не говорили. Никогда. Мы были с ним только соседями, хорошими знакомыми, можно даже сказать, друзьями. И все. Об этих вещах никогда разговор не заходил. – Ах, так, – бормочет Кийр, как бы поверив этим словам, но в то же время бросает на девушку взгляд полный сомнений. – И даже если бы Тали захотел на мне жениться, – живо продолжает Тээле, – я пошла бы за него лишь с тем условием, что он, при всем его образовании, займется сельским хозяйством. Никак не иначе. – Вот как, – снова бормочет Кийр. – Да, именно так, милый мой Кийр. Наступает пауза. Девушка бросает на своего спутника загадочные взгляды и едва заметно улыбается. Здесь вот, рядом с нею, семенит тощий, веснушчатый рыжеволосый субъект и объясняется ей в любви, иными словами – хочет заполучить ее, Тээле, себе в жены. Эта жердеобразная личность промышляет в Паунвере портновским ремеслом и пылает от любви, как уголь в горящей печке. В свое будущее супружество он, помимо всего прочего, принесет и свое великолепное сопенье и подозрительный взгляд исподлобья. Но супружество, как известно, не кончается свадьбой, оно именно ею начинается. Потом эта самая жердь придет, вытянет губы трубочкой, станет целоваться и нашептывать слова любви. Тээле снова улыбается. В глазах ее мелькает озорная искорка. Голова у Кийра гудит от самых различных мыслей. У него сейчас такое чувство, будто кто-то вывернул ему мозги наизнанку и выбрасывает оттуда все воздушные замки, которые воздвигались годами. – Ну что ж, – тихо произносит он наконец и покачивает головой, – тогда мне больше не на что надеяться. Тээле молчит с минуту, потом отвечает таким же, чуть надломленным голосом: – Почему вы не учились земледелию, как… ну скажем, наш соученик Тоотс? Вопрос этот вгрызается в душу Кийра, как злой пес в икру прохожего. Во-первых, ему самому, разумеется, жаль, что он не учился земледелию, а во-вторых, опять вспомнили здесь этого беспутного управляющего имением, который всюду сует свой нос, всюду лезет, как муха в мед! – Ну, разве Тоотс такой уж ученый земледелец? – выдавливает он из себя с безграничным презрением. – Несомненно. – Этот врун, хвастун, лентяй и… – Это не имеет отношения к делу. Возможно, он чуть-чуть приукрашивает события, о которых рассказывает. Но то же самое делаете и вы, и я, и все так делают. Во всяком случае, я не допускаю, чтобы он все выдумывал. – Ах, Тээле, вы его еще не знаете? – Пусть даже так. Скажем, от него не услышишь ни слова правды, все, что он говорит, – ложь. И несмотря на это, он все-таки земледелец. Раз человек несколько лет прослужил в имении, он все же должен уметь обрабатывать землю и разводить скот. Не правда ли? Даже если ему совсем не захотелось бы учиться, к нему знания просто сами пристали бы, ведь он изо дня в день все это видит и слышит. С другой стороны… что я хотела еще сказать?.. Ах, да: если б он был такой уж лентяй и ничего не хотел делать, его бы нигде не держали на работе и он давно вернулся бы на родину. Но, как видите, он довольно долго пробыл в России. Нет, Тоотс – настоящий земледелец. Какой бы он ни был как человек, но он земледелец, это – безусловно. А для меня это самое важное. – Хмх! – С уст рыжеволосого слетает какое-то странное восклицание, как будто оп что-то уронил и разбил. – И вы за Тоотса пошли бы замуж? – Тоотс мне пока ничего о таких "вещах не говорил. – А если бы сказал? – Гм… Если он мне сделает предложение, там видно будет. Сейчас трудно ответить на такой вопрос. (Девушка смущенно опускает глаза.) Не знаю… Все же… Почему бы и не выйти… Он ведь земледелец. От этого уклончивого и вместе с тем достаточно ясного ответа спина у Кийра покрывается потом и начинает чесаться. Рыжеволосый несколько раз постукивает себя по спине набалдашником своей великолепной тросточки и громко сопит. В то же время в левом ухе у него начинает странно звенеть, и обладатель уха видит в этом предвестие ожидающих его несчастий. Кийр готов, с помощью господа бога и священного писания, примириться с чем угодно, но мысль, что Тээле станет подругой жизни Тоотса, для него невыносима. Будь на месте Тоотса Арно Тали – тут уж ничего не поделаешь, это было бы более или менее естественно. Но Тоотс! Подумать только – Тээле переселится в Заболотье, будет спать в одной комнате с этим бурлаком или даже… У них пойдут дети и все такое, и… Нет, пусть лучше Тээле умрет, тогда и он, Кийр, придет на ее похороны и будет оплакивать свое утраченное счастье. Рыжеволосый долго шагает, глядя себе под ноги, как будто тяжкие думы клонят вниз его легковесную голову. Но затем его упорство снова берет верх. – Тээле, послушайте! – выпаливает он вдруг. – А что бы вы сказали, если бы и я стал земледельцем? – Вы – земледельцем? Ха-ха-ха! Не можете же вы с сегодня на завтра превратиться в земледельца. – Ну да, – ухмыляется Кийр, – но и вы тоже с сегодня на завтра не станете женою Тоотса. – Само собою понятно. Но полеводство и скотоводство надо изучать годами. Я не уверена, буду ли я так долго… – Тээле, дорогая, – ликует Кийр, – я буду прилежен, буду очень стараться и за один год успею больше, чем какой-нибудь Тоотс за десять лет. – Думаете? – О, я уверен. Стоит лишь мне подумать о моей цели, о той награде, которая меня ждет за этот труд, и… Ах, Тээле, чего бы я не сделал, только бы вас… тебя… ох… Рыжеволосый отчаянно размахивает в воздухе тросточкой и этим заканчивает свою пламенную речь. Мысль стать земледельцев пришла для него самого неожиданно, как приходят внезапно, в последнюю минуту, все удачные мысли. Теперь остается лишь обдумать ее со всех сторон и найти самый правильный путь для ее осуществления. Портной спешит мысленно проверять свои познания в области сельского хозяйства… Ну да, пока все это еще очень скудно. Но все же… в позапрошлом году он в Киусна участвовал в толоке по вывозке навоза. Правда, он там был только возчиком (его хрупкое телосложение не позволяло поднимать тяжести) и его прозвали «навозным жуком», потому что он каждый раз возвращался с поля последним. Но все же… он наблюдал и знает, что делают с вывезенным на поле грузом. А для начала этого достаточно. Спутники приближаются к дорожке, ведущей на хутор Рая. Кийр останавливается, снимает свою узкополую шляпу и вытирает потный лоб. – А дальше вы не пойдете? – спрашивает Тээле. – Нет, мне нужно домой, – отвечает Кийр. – Я хочу поговорить с моими дорогими родителями, сказать им, что… что… Я не могу, я не должен скрывать от них эту радость, потому что… Ох, Тээле, Тээле! Но прежде чем расстаться, вы должны дать мне торжественное обещание, что вы меня… что вы меня никогда не бросите, если я стану земледельцем. – Торжественное обещание, – смеется Тээле, слегка краснея, – торжественное обещание я могу вам дать, могу поклясться, что никогда вас не брошу, но… какая от этого польза? Не я одна, а мы оба с вами прекрасно понимаем, что из вас земледелец никогда не получится. – Тээле, дорогая Тээле, я буду земледельцем? – полный огня и любви, восклицает Кийр. – Я могу поклясться… могу поклясться! – Ну, тогда и я могу поклясться, – смиренно, словно покоряясь судьбе, отвечает Тээле. После таких слов рыжеволосый несколько мгновений словно кружится в вихре счастья; радость победы и в то же время страх потерять все, чего он с таким трудом добился, совершенно спутали его мысли. Все же он пытается, как бы в подкрепление клятвы, поцеловать Тээле. Со стороны это выглядит довольно странно: кажется, будто на дороге, ведущей к хутору Рая, какой-то молодой человек борется с девушкой. Затем девушка вырывается из его объятий и быстро удаляется по тропинке. А он поднимает с земли свою тросточку с блестящим набалдашником и бормочет что-то невнятное. Девушка с хутора Рая идет домой и улыбается: ей и самой непонятно, как это она могла так сердиться на своего милого соученика? Он строен, как колодезный журавль, и жаждет – ха-ха-ха! – стать земледельцем. Даже потребовал торжественной клятвы! А Кийр приходит в себя не сразу. Только что пережитое волнение никак не может улечься. Он долго стоит у, края дороги и выпученными глазами глядит вслед удаляющейся девушке. Когда он наконец снова обретает способность двигаться и чуточку приходит в себя после пережитого, он решает, что сегодняшний день все же принес ему огромную победу. Прежде всего с этого момента их с Тээле соединяет общая тайна: поцелуй. Этот поцелуй, каким бы он ни был убогим, жалким и смешным, все же остается поцелуем, залогом их дальнейшего сближения. И торжественное обещание, клятва… Эта гордая девушка никогда не изменит своему слову, она до самой смерти не выйдет замуж, если ему не удастся стать земледельцем! По дороге домой настроение рыжеволосого улучшается с каждым шагом. Хи-хн! Какое бы лицо сделал бывший жених Тээле – Арно Тали, если бы услышал, как за это время все обернулось? А рябой Тоотс лопнул бы от злости, если б узнал, что с сегодняшнего дня все его проделки и уловки ни к чему. Когда портной приближается к первым домам на окраине Паунвере, его самоуверенность и гордость уже не знают границ. Еще час назад, проходя мимо этих домов, он был всего лишь бойцом, а сейчас возвращается победителем. О-о, все же в нем, Кийре, есть нечто такое, что завоевывает сердца девушек! От радости он вертит в воздухе тросточкой и мысленно называет себя «сердцеедом». Хи-хи-хи, откуда вдруг взялась у него такая отчаянная смелость – обнять девушку за плечи и поцеловать ее? Да, это был отважный поступок, и пусть весь мир говорит что хочет, он, Кийр, умеет обходиться с молодыми девицами. Да, да… «В тихом омуте черти водятся» – гласит пословица. Во всяком случае… ну да… правда, когда он целовал ее, это скорее выглядело как драка, но не могла же Тээле сама броситься ему на шею, если она его лю… лю… Ну да, во всяком случае… Шагая дальше, портной внимательно оглядывает поля. Скоро наступит пора, когда и ему придется заниматься пашнями и лугами. До сих пор он спокойно ел хлеб, который сеяли и убирали другие, его не интересовали ни сев, ни жатва, теперь же это пышное ржаное поле предстает пред ним в совсем другом свете. И когда рыжеволосый продолжает свои размышления, ему остается только почтительно снять шляпу перед таинствами природы и многообразием жизни. Так же, как сегодняшний поцелуй заложил фундамент его будущего супружеского счастья, так н те возы на толоке в Киусна станут основой знаний, которыми он овладеет. В понедельник утром Тоотс просыпается рано, старательно скребет щеткой свои кавалерийские брюки, бархатную куртку и шляпу с пером, быстро выпивает кофе и часов около шести уже взбирается на телегу чтобы вместе с отцом ехать в древний достославный город Тарту. Хозяину Заболотья нужно привезти из города много всякой всячины: косы к приближающемуся сенокосу, вилы – к вывозке навоза, лемех для плуга – ко вспашке паров. Старик не прочь бы и новым плугом обзавестись, но на очереди еще куча всякой мелочи, которая потребует немалых расходов и которую никак нельзя не купить. Нужны ремни для починки упряжи, кожа для постолов, пастушонок пристал как репей, умоляет купить ему шапку; надо и синьки купить, и мыльного камня, а главное, бочонок салаки к сенокосу. Между тем фунтов десять масла, несколько десятков яиц, петух и пара кур, которые он везет на продажу, сулят не бог весть какую выручку. У сына нет в городе почти никаких дел, он едет просто так, ради собственного удовольствия и развлечения. Дело молодое! По дороге и отец и сын внимательно присматриваются к хлебам на полях и ведут разговор о будущем урожае. Тоотс-младший по временам тихонько вздыхает и бормочет про себя: – Да, к этим полям приложить бы еще умелую, заботливую руку – вот уродился бы хлеб! – Оно конечно, – откликается на эти вздохи Тоотс-старший. – Поле в долгу не останется. С лихвой вернет все, что весной ему одолжишь. Проезжая мимо участка, который на вид кажется довольно плодородным, управляющий не может скрыть своего возмущения: за такие вот хилые яровые надо бы хозяина розгами драть! – Эх, дали бы это поле годика на два – на три в мои руки, – злится он, – я бы им показал, какая тут пшеница может расти да какой ячмень. – Ну, – возражает старик, – чего тебе так далеко ходить показывать, у нас в Заболотье нынче хлеба тоже ненамного лучше. – Да нет, я просто так сказал. Не собираюсь я ничего показывать – ни здесь, ни в Заболотье. – В Заболотье можно бы и показать. А то вон сколько лет возился с чужими полями, другим помогал закрома набивать, – пора бы и на себя поработать. – Можно бы, конечно, – глядя в сторону, отвечает сын. – Да разве я на твои закрома сердит, не потому же меня на чужие поля тянет. Но попробуй-ка сделай, если нельзя. Мне одному никак наши поля на новую систему не перевести. – Как это – одному? – Конечно, одному. – Ну ладно, а я, и батрак, и девка, и мать, и?.. – Вы другой дорогой идете, старой дорогой. Стоит мне сказать батраку или девке – сделай то-то и то-то по новым правилам, – они тут же зубы скалят: «А старый хозяин, – говорят, – велел совсем по-другому, так мы все время делали, и соседи так делают…» Вот и обновляй тут систему земледелия, поднимай хозяйство. Первое время, когда я только из России вернулся, они побаивались открыто тявкать, хоть и тогда уже моих приказаний почти не выполняли. Сын умолкает и ждет, что на это скажет старик. Но тот сперва ничего не отвечает, лишь молча набивает свою трубку и посапывает. – Новое можно вводить, ежели ты сам себе полный хозяин, – снова заговаривает сын. – Скажем, ты. Тебя все обязаны слушаться, ты им жалованье платишь. А вмешается посторонний, так его еще и засмеют. В России я такое понаблюдал достаточно. Там тоже придут, бывало, помещичьи сынки – некоторые даже совсем взрослые мужчины, – ну, сунутся к управляющему со своими советами, а тот возьмет да и пошлет их попросту, как русские говорят, ко всем чертям. Конечно, если старый барин уже передал сыну полную власть, тогда совсем другое дело. Нет, в таком положении, как я сейчас ничего в Заболотье не покажешь. Это можешь только ты. – Мне уже нечего больше показывать, – печально усмехается старик, посасывая трубку. – Мое время прошло. Скоро покажу одни холодные пятки – и все. – Вот в том-то и беда: молодым ничего делать не позволяют, а старые сами ничего не делают. Старики ногтями и зубами цепляются за дедовские способы, любого нововведения пуще огня боятся. Лишние деньжата в город везут на проценты, и там они и лежат в банках, сотенки да тысячи, а ведь самый большой процент дает земля! – Ох, сынок дорогой, у меня и ломаного гроша в банке нету. – Да не о тебе речь. Я говорю это вообще о наших старихах-хуторянах. Сыновья до тех пор хуторов не получают, пока и сами не состарятся. Где им тут еще какие-то новшества затевать? Отец внимательно прислушивается к этим необычно серьезным и (он не может этого отрицать) справедливым словам сына и, выколотив трубку о край телеги, говорит: – Это правда. Так это у нас обычно и водится. Но видывал я за свою долгую жизнь и другое. Приходилось мне в свое время по судам ходить, и там частенько, бывало, жалобы слышишь: сын отца избил и с хутора прогнал. Сколько раз своими глазами видел, как седые старики, сидя на крыльце возле суда, со слезами каялись – зачем раньше времени передали хутор сыну или зятю. Совсем старых и дряхлых, у кого и кормильца-то нету, тех хоть в богадельню берут, а их и туда не пускали. Только и оставалось, что сума да посох. Вот те и плата за то, что весь век маялись да спину гнули. – Ну, таким сыновьям грош цена! – громко возмущается управляющий имением. – Они и в самом деле не стоят того, чтоб отцовский хутор наследовать. – Да, не очень-то добрые сыновья. И вот когда, бывало, такое увидишь да услышишь, так и за свою старость страх берет. Думаешь тоже: не приведи бог нам со старухой на старости лет еще побираться идти. Ну, вот потому-то… Понял я, конечно, и твой сегодняшний разговор. Нет, я не говорю, что и ты с нами так же, безо всякой жалости обошелся бы, но… страх этот прямо въелся в душу. Не знаю, так ли это и у других народов – в России или где ты там еще бывал? Или это только у нас так, в Эстляндии? Я человек старый, и я так понимаю: каждое дитя должно своих родителей кормить. А у нас тут – пиши на все контрахты да еще в крепостном отделении скрепляй: так, значит, и так, дети твои обязаны выдавать тебе на год такое-то и такое-то пособие. Подумаешь – так хоть смейся, хоть плачь. – Тоже верно. У нас, когда я еще в приходскую школу ходил, с братом одного парне такая история приключилась: написал он контракт на чужое имя, а потом его же с хутора выгнали. Но пусть хоть и так, а все же есть и другие сыновья; как им усадьбу отдадут, они как следует о родителях заботятся. Иной готов был бы все для родителя сделать, лишь бы дали ему волю устроить свою жизнь, как хочется. Всякому родные места дороже чужих, но если уж батрачить, так каждый смотрит туда, где больше платят и где вообще условия лучше. – Да, так оно и есть. Ясное дело, всякий, кто может, сам хозяином хочет быть. Да и тебе не стоит снова на чужбину ехать, и так уже долго там пробыл, Оставайся тут. Устроим так, чтобы ты по-своему хозяйничать мог. Долго ли мне жить-то осталось! Как-нибудь справимся. Как говорится, на лучшее надейся, а к худшему готовься. Пусть нам утешением будет, что хоть ты доволен и все в Заболотье делаешь по-своему. – Лишь бы никто другой тебя не обидел, – отвечает сын, – а с моей стороны ничего плохого не бойся. Хотя управляющий имением еще далеко не уверен, что ему так скоро отдадут Заболотье, но настроение его под влиянием разговора с отцом заметно улучшается. Он знает, что старик довольно легок на всевозможные обещания, но выполнение их любит оттягивать со дня на день. И все же лед тронулся, рано или поздно его, Йоозепа, ожидания и надежды сбудутся! Наши путники останавливаются возле трактира. Лошади подвязывают торбу с сеном, старик снимает с воза котомку с припасами, отряхивает соломинки со своей серой домотканой одежды и вместе с сыном входит в трактир. Сегодня будний день, здесь почти пусто, только двое пожилых мужиков понуро сидят за столом перед пустой пивной бутылкой. За прилавком клюет носом сонный трактирщик, изредка лениво сгоняя мух с плешивой макушки. Мрачное помещение трактира наполнено кислым запахом пива и дыма. Путники садятся к столу, невдалеке от двух унылых мужиков, и открывают свой мешок с провизией. Чтобы не есть всухомятку, заказывают бутылку пива. Заметив на столе полную бутылку, два других мужичка оживляются, видимо, в надежде, что и им капля перепадет. Как выясняется из их слов, они где-то здесь поблизости копают канавы, оба они люди работящие, если нужно, так хоть из-под земли себе работу достанут, но этот скареда Тохвер каждую субботу путает расчет, стараясь заплатить меньше, чем полагается. Ну и пусть теперь сам себе канавы копает. Они больше и лопату в руки не возьмут. Скорее просидят все лето за пустой бутылкой и будут сосать пустые трубки. Ну, а приезжие откуда будут, если позволено спросить? А, из Паунвере! Ну как же, они оба очень хорошо знают Паунвере, они всю округу тут знают, как свои пять пальцев. А помнят приезжие, как в Тыукре летом сгорела Тондиская рига? Ну вот, в то самое лето они строили в Виспли новый погреб. Каменный амбар и хлев на мызе Сууремаа тоже их руками сложены. Может, у хозяина, если будет его милость и щедрость, найдется щепотка табаку для их трубок? Они и сами бы купили табаку, да и многое другое, кабы не этот сатана Тохвер, чтоб ему ни дна ни покрышки! Ну да, благодарствуйте, большое спасибо, не перевелись еще на свете добрые люди. С понимающим человеком всегда поговорить приятно, но если кто дураком родился (как этот Тохвер), так с него и взятки гладки. Вот ежели бы у молодого хозяина на дне бутылки еще чуточку пива осталось, и они смочили бы пересохшую глотку… Вообще паунвереский народ – очень добрые, щедрые люди. Управляющий имением наполняет пивом пустой черный от мух стакан, и канавокопы жадно пьют, сдувая в сторону утопленниц-мух. В это время кто-то с грохотом подкатывает к трактиру, привязывает лошадь к коновязи и пыхтя и кряхтя влезает в трактир. Вошедший оказывается толстым краснорожим мужчиной, по-видимому, это мясник, едущий по деревням скупать скот. – Пива, трактирщик, пива! – кричит он уже в дверях. – Не благословил бог ваши края кабаками, едешь будто в африканской пустыне, хоть подыхай от жажды. Живее, трактирщик! Ты что, не узнаешь Дюжего Антса? Трактирщик спешит выполнить приказание, канавокопы перемигиваются и почтительно освобождают место для нового гостя. Добрые и щедрые обитатели Паунвере сразу же ими забыты: только что вошедший посетитель, видимо, обещает быть щедрее. Краснолицый толстяк бросает на стол кнут, садится рядом с теми двумя и наливает себе в стакан пива. Но после первого же глотка снова поднимается крик. – Эй, трактирщик, это что за пойло ты мне притащил! – орет он. – Нет, как погляжу, ты еще не знаешь Дюжего Антса, иначе не подал бы ему такую отраву. Эту дрянь пускай волки за забором или за амбаром лакают, пойду лучше к колодцу да налью себе брюхо водой. Она по крайней мере холодная. Ступай, ступай в погреб, толстопузый, да принеси мне пару холодного пильзенского, не то от твоего трактира камня на камне не останется. Землекопов эти речи, видимо, очень забавляют, мужики хохочут во все горло, пока краснолицый не обращает на них внимания. Смерив их взглядом с головы до ног, он наконец произносит: – А вы чего тут в рабочее время торчите за пустой бутылкой? Пьете – так пейте, и марш на работу. Время – деньги. Глядите, Дюжий Антс носится, как олень, по белу свету и делами ворочает. А вы что? Киснете тут за пустой бутылкой и таращитесь один на другого. Э, друзья, так дело не пойдет! А, вот оно что! Вижу, хоть и жарко на дворе, а у вас кошельки смерзлись, никак денег не вытащишь. Ну, нате, осушайте эти две бутылки, да поживее! Живо! Марш! Вы к этой бурде более привычны, чем я. Что? А-а, вы – канавщики, землю режете? А мне все едино, чего вы режете, лишь бы людям глотки не резали да не воровали. Торговец продолжает шумно разглагольствовать в том же духе, и лишь после немалых усилий канавокопам удается втолковать ему, что если они и торчат здесь в трактире, то лишь по вине Тохвера. Между тем паунвереские уже успели позавтракать; завязав свою котомку, они расплачиваются с трактирщиком за бутылку пива и выходят. – Хозяин, есть что на продажу? – кричит им вдогонку купец. – Масло да яйца… пара кур, – отвечает старик. – С таким мусором не вожусь! – Торговец снова поворачивается к землекопам и начинает тараторить. Поездка продолжается, и через некоторое время вдали вырисовываются башни града Таары[3], появляются и другие признаки, свидетельствующие о близости очага культуры. Шумная компания юнцов, едущих навстречу в пароконной извозчичьей коляске, вопит, чтобы мужики убирались с дороги, хоть в самую канаву! На краю канавы у костра сидят двое путников, жарят себе что-то на ужин и разговаривают по-немецки. Урядник и еще какой-то человек с медной бляхой на груди везут в город связанного по рукам и ногам арестанта. Близость одного из крупных городов родного края сказывается и в необычано чистом и правильном эстонском языке: в мызном парке «сапрещается прифязывайт лошади к густам н терефьям». В другом месте – снова табличка, гласящая, что здесь «сдрого воспрещается делайт крязно». Вообще прохожему стремятся на каждом шагу доказать, что он находится не в каком-нибудь отсталом медвежьем углу, а под самым боком у большого города. Такие же своеобразные надписи красуются и в городе на дверях магазинов и на углах улиц. Может показаться, что в городе Таары эстонский язык терпят лишь как неизбежное зло. Эстонский язык здесь – это пасынок, которого заставляют носить воду и дрова, чтобы можно было сварить кофе для родного ребенка. И если старцу Ванемуйне еще когда-нибудь придет в голову посетить цветущий во всей своей красе град Таары и под сенью кустов затянуть песню, то и он, вероятно, наткнется на грозную надпись: «Таптать траву, развешить на терефья и густы каннель и друкой струнный инструмент сапрещается». И старичку не останется ничего другого, как поплестись в ближайший лес, улечься ничком где-нибудь под деревом и взяться за иностранную азбуку, ибо здесь услышишь все возможные языки, за исключением того, на котором говорили в старину. Даже нежные дочери Лесной волшебницы нарядились в шляпки с перьями и щебечут на неведомом наречии. А многие из тех, кто должен бы шагать впереди и освещать путь, высоко держа над головой пылающий факел, совершают забавные прыжки, стремясь попасть в «высшее общество». Иногда кое-кому из них даже удается, подпрыгнув вверх, вцепиться в этот самый аристократизм зубами и повиснуть на некоторое время между небом и землей. Но обычно либо у них обламываются зубы, либо там наверху что-то обрывается, и человек, болтавшийся в вышине, снова падает на землю с куском аристократизма, издевательски торчащим из его рабьих челюстей Приезжие из Паунвере оставляют лошадь на постоялом дворе «Ээстимаа», а сами отправляются в город по делам. Сначала сын бродит вместе с отцом по лавкам гостиного двора, потом ему это хождение надоедает. Старик, что бы он ни покупал, торгуется, как еврей, а платя деньги, делает такую жалкую мину, точно отдает свой последний грош. Управляющий имением роется в записной книжке, находит адрес Арно Тали и говорит отцу, что пойдет проведать школьного товарища. Старик не возражает; он тоже собирается скоро вернуться на заезжий двор и будет до утра дремать в своей телеге. Утром, когда продаст на базаре привезенный товар, можно будет продолжать закупки. Домой поедут завтра около полудня, если справятся со всеми делами. А не удастся сыну найти себе ночлег, так пусть приходит в «Ээстимаа» – в телеге на двоих места хватит. Управляющий имением еще раз заглядывает в записную книжку, затем медленно направляется к нужной ему улице, время от времени останавливаясь перед витринами магазинов. Сын хозяев хутора Сааре живет не очень далеко, и после пятнадцати минут ходьбы гость из России оказывается у цели. Сначала он прохаживается взад и вперед перед серым двухэтажным домом, затем открывает входную дверь и читает таблички на дверях квартир. Но фамилии Тали не видать. Управляющий стучится наугад в первую же дверь. Нет, говорят ему, здесь нет жильцов по фамилии Тали, но если посетитель разыскивает студента, то пусть спросит во дворе, там живет какой-то молодой человек, который ходит мимо их окон с книгами под мышкой. После этого дверь захлопывают и в коридоре остается лишь едкий запах пережженного кофе. Во дворе расположены еще два маленьких дома. В дверях одного из них стоит бородатый мужчина и с кем-то нещадно переругивается. Вначале даже не видать, с кем, но судя по звонкому фальцету – это старая злая баба, которой не терпится к вечеру высказать все, что накопилось у нее на душе за целый день. Тоотс подходит поближе и окидывает взглядом двор. Возле колодца с насосом две женщины полощут белье. Та, что постарше, с лицом, пылающим, как огонь, посылает в адрес бородача вместе с ядовитыми взглядами и ядовитые слова. Женщина помоложе не принимает участия в этом диспуте, но в особо острые моменты, когда спорщики словно шпарят друг друга кипятком, едва слышно про себя посмеивается. Тоотс растерянно останавливается; увлеченные работой и взаимной перебранкой, милые соседи не обращают внимания на пришельца никакого внимания. Как раз в то мгновение, когда он, приподняв шляпу, собирается обратиться к бородачу, чтобы узнать насчет Тали, стычка приобретает еще больший размах, так как к полощущей белье женщине прибывает подкрепление из дома, выходящего на улицу. Это мужчина в запачканном сапожным варом переднике и с засученными рукавами. Он подходит к колодцу, намачивает в бочке с водой кусок кожи, который держит в руках, и выступает в поддержку жены, причем на бородатого обрушивается поток таких словечек, каких Тоотсу уже давно не доводилось слышать. Но человек в переднике полагает, что и этого мало; чтобы придать своим словам больший вес, он грозится принести шпандырь и большой молоток и до тех пор лупить ими бородача по голове, пока тот не возьмется за ум. – Нечего меня пугать! – кричит в ответ бородач. – Шпандырь и молоток я уже и раньше видывал; но если вы и впрямь задумали мне их снова показать, так и я вам кое-что покажу. Моя новая острога, думаю, хватает подальше вашего шпандыря и молотка. К тому же у нее есть прекрасное свойство – как воткну ее в рыбину, той уже не так-то легко соскочить. С рыбалки на Порийыги и то я никогда с пустыми руками не возвращался, так долго ли мне на вашем дворе какую-нибудь щуку на острогу подцепить! Хороший рыбак везде рыбы наловит, любой снастью. В ответ на это обладатель передника разражается сочными ругательствами, в то время как жена его считает более уместным припомнить бородачу его старые грехи. – Все добрые христиане, – трещит она, засучивая рукава повыше, – сколько мне доводилось видеть, трудятся, честно свой хлеб насущный зарабатывают, а он изо дня в день дома валяется, как старый гриб, да только и знает, что с жильцами ругаться. Стыдно здоровому мужику дома сидеть и куски в чужом рту считать. Никак не пойму, к чему этот скудент у себя лакея держит? Нужен ему денщик – так пусть возьмет такого человека, чтобы хоть ногами шевелил. Тьфу! – Милейшая мадам, а может быть, у вас и не бывает во рту столько кусков, чтоб их можно было считать? – ядовито спрашивает бородатый. – А что касается студента, так он вправе держать хоть шесть лакеев, до этого никому дела нет. Вы поменьше беспокойтесь о других и не ломайте себе голову над тем, что они едят, что пьют и во что одеваются. Пусть каждый в своем дому прибирается, свой порог чистит и не сует свой нос куда не следует. Но если вы, почтенная мадам, все же испытываете потребность каждый день кого-то грызть, я вам лучше кость с базара принесу, может быть, хоть ненадолго прекратится во дворе этот вой и скрежет зубовный. – Ей-богу, притащу сейчас шпандырь, – снова злобно грозится человек в переднике. – Несите, несите шпандырь, – уже более спокойно отвечает бородатый. – Давно жду вашего шпандыря, но что-то все его не видать. Моя острога во всяком случае у меня под рукой. Не верите – можете собственными глазами убедиться. С этими словами бородатый сдвигает шапку на затылок, быстро зажигает потухший во время ссоры огрызок сигары, на мгновение исчезает и затем появляется в дверях с новехонькой острогой в руке. Так стоит он там, точно Нептун с трезубцем, и, насмешливо улыбаясь, поджидает вооруженного шпандырем врага. – У остроги этой, – словно для пояснения говорит он, – восемь зубцов и на каждом зубце по две зазубрины. Если всадить кому-нибудь в мягкое местечко все восемь зубцов с шестнадцатью зазубринами, то мягкое местечко это с багра уже не снимешь, даже если б захотел. Заметив, что бородач заговорил более спокойным тоном, Тоотс выбирает подходящий момент, снова приподнимает шляпу и приближается еще на шаг. – Здравствуйте! – отвечает владелец остроги. – Простите, что помешал, – вежливо говорит Тоотс. – Я, собственно, хотел спросить – господин Тали здесь живет? – Студент? – Да. Женщина, полоскавшая белье, вся превратилась в слух, и не успевает еще бородач что-либо ответить, как со стороны колодца уже доносится: – Здесь, здесь, молодой человек. Этот вот, в дверях, с острогой, – это его окудант. Он вам все про скудента скажет. Он и сам, глядишь, скудентом заделается, один раз уже шлялся по двору в скудентовой шапке. Бородач бросает в сторону колодца презрительный взгляд, однако опасения Тоотса, что ссора разгорится с новой силой, оказываются излишними. На этот раз господин, прозванный «окудантом», довольствуется лишь несколькими едва слышными репликами. Как видите, – говорит он, обращаясь к управляющему имением и тыча большим пальцем в сторону, – как видите, люди эти унаследовали от европейской культуры далеко не львиную ее долю. Изо дня в день треплют языком, словно у них челюсти чешутся. Вы хотите видеть господина Тали, – продолжает он, ставя острогу в передней, – его сейчас нет дома. Но если у вас найдется чуточку свободного времени, подождите: думаю, он скоро придет. – Ах, вот как, – растягивая слова, произносит Тоотс. – Да, если есть время, будьте любезны, зайдите. Извините, пожалуйста, вы, как видно, издалека? – Да, из деревни… Из Паунвере. – Из Паунвере? – восклицает бородач. – Господин Тали тоже из Паунвере. – Тали – мой соученик. Мы вместе в приходскую школу ходили. – Так, так, – постепенно оживляется бородач, – значит, пришли своего однокашника проведать. Отлично. Вы обязательно должны его дождаться: Тали мне ни за что не простит, если позволю его школьному приятелю уйти С этими словами он провожает управляющего в какое-то помещение, скорее напоминающее чулан, чем жилую комнату. Маленькое оконце скупо освещает комнату с толстыми балками на низком потолке. У окна стоит дряхлый столик на трех ножках, покрытый вместо скатерти грязной газетой, В этой странной комнате нет ни единого стула, вместо них по обоим концам стола поставлены ящики, накрытые потертой клеенкой. Любезный бородач чуть отодвигает один из этих ящиков от стола и приглашает гостя присесть. Сам он садится на другой ящик и, скрестив вытянутые ноги, внимательно вглядывается в гостя, словно ожидая, что тот сообщит ему какую-то важную новость. Тоотс вежливо благодарит и кладет свою украшенную пером шляпу на стол рядом с закопченной кастрюлей. Сидя на ящике, он мельком оглядывает комнату. У стены за кучей пустых ящиков виднеется постель хозяина комнаты; кажется, будто лежащее на ней пестрое одеяло пытается спрячься за ящиками, стыдясь своего преклонного возраста и жалкого вида. На печке сушится пара болотных сапог. Бросается в глаза обилие рыболовных снастей. На крючьях висят связки сетей из белых и синих нитей, по углам и у стены разместились верши и почтенные мережи с широкими обручами. Под потолком на каких-то особых жердях разложены удилища. – Вы, должно быть, увлекаетесь рыбной ловлей? – улыбаясь спрашивает Тоотс. – Да, – отвечает бородач, – это мое любимейшее занятие и спорт, но я – не профессионал. Видите ли, господин… ах, мы не успели еще представиться друг другу… моя фамилия Киппель! – Новые знакомые протягивают друг другу руки. Тоотс называет себя, и оба в один голос произносят: «Очень приятно!» – Ну так вот, видите ли, господин Тоотс, у некоторых людей жизнь складывается так, что в их деятельности случаются более или менее долгие перерывы, иными словами, такие промежутки времени, когда им приходится бросать свое основное занятие и они вынуждены так или иначе чем-нибудь заполнять эту пустоту. Такое время сейчас наступило и в моей жизни. А поскольку рыбная ловля интересует меня еще с детства, то понятно, что сейчас, когда я свободен от службы, я больше времени провожу на воде, чем на суше. Правду говоря, я и сейчас немного занимаюсь коммерцией, но и это для меня скорее спорт, я не стремлюсь при этом получить какую-либо особую выгоду. Тоотс внимательно прислушивается к словам господина Киппеля. В паузах он кивает головой и бормочет: «Ах, вот как». – Скажите, господин Тоотс, вы, наверно, знали, – с новым подъемом продолжает господин Киппель, – вы, наверно, знали торговый дом Носова в Тарту? По крайней мере слышали о существовании этой фирмы? Мне кажется, на все три прибалтийские губернии едва ли найдется десяток взрослых людей, которые не слышали бы о Носове. – Носов, Носов… – Тоотс устремляет взгляд в потолок, словно стараясь вспомнить. – Ну вот, у этого самого Носова я двенадцать лет прослужил управляющим магазином. Знаете, что я вам скажу, господин Тоотс, все эти двенадцать лет мы держали в руках все три губернии: все крупные торговцы заказывали товар у нас. Первосортную крупчатку мы получали прямо из Саратова, от Шмидта и Рейнеке. – Шмидта и Рейнеке я знаю, – говорит Тоотс, – с их предприятием мне приходилось вести дела в России. – Ну видите, тогда вы можете себе представить, какой у нас был годовой оборот. Да что там говорить, Носов безусловно был крупнейшим коммерсантом в Прибалтике. А я у него, так сказать, правой рукой. Но беда не по камням да по пням ходит, а по людям. Как только старик Носов скончался, налетело в магазин полным-полно всяких сынков да кузенов, и каждый норовил стать хозяином. Ну, а в таких условиях служить стало невозможно. Тогда вспомнил я про свои старые мережи и в один прекрасный день откровенно выложил этим господам все, что я о них думаю. «Если молодые хозяева, – сказал я им, – ничего другого делать не намерены, как только заглядывать сначала в кассу, а потом на дно рюмочки, то у меня с такими личностями ничего общего быть не может. Командовать и гавкать всякий умеет, но чуть дело коснется работы, так вы все такие лодыри, что вам и почесаться лень». Разумеется, как опытному коммерсанту, мне сразу же предложили несколько новых мест, но я уже занялся своими сетями и послал всех решительно, с ихними предложениями, подальше. Скорее Гамлет начнет старым железом торговать, чем бывший управляющий магазином Носова станет за прилавок где-нибудь в гостином дворе. Ни в коем случае! – Ах, вот как, – снова бормочет Тоотс. – Еще я хотел спросить – Тали живет в этой же комнате? – Тали живет напротив, через колидор, – отвечает господин Киппель. – Я думаю, он скоро придет, тогда перейдем в его комнату. Я понимаю, конечно, у меня здесь мрачновато, но… – Нет, нет, – протестует Тоотс, – я спросил не потому, что здесь мрачновато. – Да нет же, я и сам прекрасно понимаю, помещение далеко не блестящее, но я утешаю себя мыслью, что все это временно. Я уже присмотрел себе довольно приличное местечко, возможно, в ближайшее время переберусь отсюда. Ну да, Тали… Тали, как вы изволили сказать, ваш однокашник… Его, вероятно, уже давно ждут не дождутся дома, в деревне? Не правда ли? Да, да, об этой поездке в деревню говорится очень часто, но, видать, дальше разговоров дело не двигается. – Почему? Ведь сейчас каникулы. – О да, университет уже давно закрыт, там ему делать сейчас нечего, но… Видите ли, кто-то, говорят, когда-то сказал: «О легкомыслие, имя тебе – юность!» Или, может быть, наоборот: «О юность, имя тебе – легкомыслие». Смысл, во всяком случае, один и тот же. А главное, поехать в деревню хочется, и все же не едут. – Но почему? – делая наивное лицо, снова спрашивает Тоотс. – Почему? Хм… Вы его школьный друг… Надеюсь, разговор этот останется между нами, хотя, по правде говоря, ничего особенного тут нету. Ну, видите ли, я знаком с Тали уже давно и сколько раз по-дружески советовал ему бросить эту пляску с поцелуйчиками, которой не видать ни конца ни краю. А если и наступит конец, то весьма печальный. Вместо того, чтобы плясать танец поцелуев, говорил я ему, пусть бы лучше он заставил девушку поплясать танец слез. – Так-так, – кивает головой Тоотс с таким видом, будто ему вполне ясно, о чем идет речь. В это время из передней доносятся шаги и чьи-то голоса. По другую сторону «колидора» отпирают дверь. – Вот и они, – поспешно вскакивает Киппель. – Говорил же я, он скоро придет. Он открывает дверь в переднюю и кричит: – Господин Тали, к вам гость из Паунвере! – Из Паунвере? – переспрашивают из коридора. – Да, да, из Паунвере. Ваш школьный товарищ, господин Тоотс. – Тоотс! – громко восклицает уже чей-то другой голос. Управляющий имением медленно встает и от волнения начинает искать по карманам папиросы. Долгие годы не видел он своего однокашника, интересно, какой будет их встреча! – Где он? – нетерпеливо спрашивает кто-то. – Здесь? В вигваме? – Здесь, здесь, – отвечает Киппель и, посторонившись, дает дорогу худощавому, голубоглазому юноше, который стремительно влетает в комнату. Какое-то мгновение он с изумлением смотрит на Тоотса, потом всплескивает руками. – Вот так штука! – восклицает он. – И в самом деле Тоотс! Арно! Арно! Иди сюда, посмотри на Тоотса! Не призрак, не мираж, не сон, а настоящий, живой Тоотс из плоти и крови, такой, каким был в приходской школе. Только ростом гораздо выше и шире в плечах. Ай, ай, ай! При этом голубоглазый молодой человек так крепко трясет руку Тоотса, словно хочет ее оторвать от туловища. – Извините, – бормочет Тоотс в ответ на это бурное излияние чувств, – я, право, не узнаю… – Да ну тебя, дурень, не хочешь узнавать старого приятеля. А как же я тебя сразу узнал? Ого-го-го, Тали, Тоотс меня не узнает! В эту минуту Тоотсу вдруг вспоминается малыш, шагающий через церковный двор с книгами под мышкой. Малыш за эти годы невероятно вытянулся и вот сейчас стоит перед ним. Ну да, те же знакомые черты лица… Теперь Тоотсу ясно, кто перед ним, но ему почему-то хочется еще немножко подурачиться, и он продолжает смотреть на молодого человека вытаращенными глазами. – Да это же Леста! – произносит кто-то в дверях. Тоотс оборачивается к говорящему. – Гляди-ка, Тали! Ну, черт возьми, теперь я и Лесту узнаю. Вы оба так выросли и изменились, что… Здравствуй! Здравствуй! Ну, как живете? – Ничего, – отвечает Леста. – Потихонечку. Но скажи, какими судьбами ты сюда попал и давно ли в Паунвере? Тоотс вкратце описывает свои похождения. Затем в разговор вступает господин Киппель. – Как я вижу, здесь сошлись уже не двое школьных товарищей, а целых трое. Такое исключительное событие следует и как-то особенно отметить. По-моему, не плохо будет, если я принесу с ледника две щуки, которые утром выловил, сварю уху. Жарить их, чертей, не стоит, тогда надо еще и сковородку у кого-нибудь просить. А эти дьяволы там во дворе на меня озлились, как цепные псы, вместо сковородки еще дадут молотком по башке. Нет, уж лучше сварим уху, а потом можно вскипятить чай, добавить «Сараджева» и выпить немножко грогу. Не так ли, молодые люди? Видя, что никто против такого предложения не возражает, бородач, бодро тряхнув головой, добавляет: «В порядке!» – и исчезает, не то в ледник, не то еще куда-то. – Пойдем к Тали в комнату, – обращается к Тоотсу Леста. – А Киппель в своем вигваме будет уху варить и готовить грог. – В вигваме? – с удивлением переспрашивает Тоотс. – Да, да, в вигваме. Комнату Киппеля мы называем вигвамом. Стоит повесить на стену несколько томагавков, лук со стрелами и три-четыре приличных скальпа – и это помещение ни в чем не уступит вигваму. Да, да, безусловно, как говорит Киппель. Но оно может и так, без скальпов, сойти за вигвам. Возможно, скоро появятся и скальпы, Киппель часто грозится, что начнет скальпировать жильцов соседнего дома. Друзья проходят через «колидор» в комнату Тали. Выясняется, что у Тали их даже две: первая – большая, солнечная, с письменным столом и книжными полками, вторая поменьше, служащая ему спальней. В первой, кроме прочей самой необходимой мебели, стоят еще кожаный диван, два мягких обитых красным бархатом кресла и много комнатных цветов. Обстановка эта действует на Тоотса гораздо более успокаивающе, чем тот старый чулан, который с полным основанием назвали вигвамом. Управляющий имением с огромным удовольствием устраивается на диване и, закурив папиросу, предлагает и приятелям. – Нет, спасибо большое, – смеется Леста, – мы с Тали вполне добропорядочные молодые люди, один лишь недостаток у нас обоих – не курим. Редко-редко бывает, что закурим, но и то больше кашляем, чем дымим. – Ну да, – замечает Тоотс, – бывает, что и кошка сено ест. – Вот-вот, – смеется Леста. – Кури ты сам сколько хочешь да рассказывай новости и о чужих краях, и о нашем Паунвере. – О чужих краях есть что порассказать, – начинает управляющий имением, – и вообще это разговор долгий, лучше, пожалуй, начать с Паунвере. Ах да, тебе, Тали, большой привет из Паунвере. – От кого? – спрашивает Тали краснея. – Да оттуда… из-за кладбищенской горки. Ждут тебя в родные места. Мне и адрес твой там сказали. Но это еще не самое главное. Погодите-ка, закурю вторую папироску, тогда расскажу что-то позабавнее. Ну вот. Видите ли друзья мои, дела в Паунвере обстоят так, что Кийр – Георг Аадниэль Кийр… хм, да… ну да, этот самый Кийр, рыжеволосый нюня, здорово метит на раяскую Тээле. Тоотс неожиданно замолкает и многозначительно поглядывает на приятелей, загадочно покачивая головой. – Крест святой? – испуганно восклицает Леста, что не мешает ему, однако, тотчас же разразиться хохотом. – Кийр! Тали еще пуще краснеет и молча смотрит в окно. – Да, да, Кийр. Не дальше как вчера мы все были в гостях у кистера. Имелик был и Тиукс, и… А потом Кийр пошел провожать Тээле, так и понесся наверх, на горку, – одним боком, правда, вперед, но это не беда. Да-да, дело там серьезное, рыжий теперь совсем другой человек, словами так и пуляет. Вчера заявил мне, будто я свой сюртук украл в России! – Ха-ха-ха! – Леста хохочет так, что слезы наворачиваются на глаза. – Кийр! Кийр! Кто бы мог подумать? Откуда у него такая прыть? – Так вы ходили к кистеру в гости? – спрашивает Тали, стоя у окна. – Ну н как? – Да ничего. Принял нас очень любезно, ели, пили, речь держали. Кийр говорил, я тоже… Очень было весело, если бы не этот дурень, Кийр… Ну вот, это и есть сейчас самая большая паунвереская новость. А так все живы-здоровы, Либле звонит в колокол, у него уже дочка есть… Да вы все это лучше меня знаете. Ах да, притащил я с собой из России ишиас, но принимаю ванны, теперь уже лучше стало. Познакомился с аптекарем, на мельнице с подручным пиво пили… и вот в общем все, что сейчас на ум пришло. Со стариком своим грызусь иногда. Старик говорит: оставайся дома, берись за работу в Заболотье. А я говорю: что за нужда мне в Заболотье батрачить, если в России у меня место управляющего есть. Другое дело, если бы старик мне хутор отдал. Ну, вот и все. Теперь рассказывайте вы, что тут в родном краю поделывали и как дальше думаете жизнь устраивать. – Дай раньше в себя прийти, – отвечает Леста. – Никак не могу свыкнуться с мыслью, что Кийр стал вдруг таким бравым мужчиной. А что нам о себе рассказать, Тали? У Тоотса – совсем другое дело! Он много поездил и действительно многое повидал. А наша жизнь, по крайней мере моя, такая серая и будничная, что ее можно в нескольких словах описать. Ну… служу тут в аптеке. Толку лекарства, продаю их, вожусь с ними. Целыми днями занят, свободного времени мало. А если выдается свободный часок, прихожу сюда, к Тали; сидим и вспоминаем старое – милые школьные годы. А что еще? Больше ничего и нету! – Значит, ты аптекарь? – спрашивает Тоотс. – Аптекарь – это не основное его занятие, – отвечает за Лесту Тали, – главное – он писатель. – Ах, какой там писатель! – машет рукой Леста, слегка краснея. – Таким писателем каждый может стать. Сам видишь, ни один черт не хочет печатать мою писанину. – Это неважно, – возражает Тали, – достаточно того, что у тебя есть свой круг почитателей. – Ха-ха-ха! Да и этот круг почитателей состоит из одного-единственного лица. – Как это – писатель? – недоумевает Тоотс. – Значит, кроме службы в аптеке, Леста еще где-то работает писарем? Так что ли? – Да нет! – восклицает Тали. – Не писарь, а писатель. Леста сочиняет стихи и пишет рассказы. – Ах так! Ах вот как! Ну, это тоже кое-что дает вдобавок к аптекарскому жалованью. Слыхал я – за стихи и рассказы хорошо платят. Некоторые с того только и живут, что книги пишут. – Верно, – говорит Леста, – иному писателю действительно платят столько, что он может прожить литературным трудом. Но это больше встречается у других народов. Я еще не видел и не слышал, чтобы у нас в Эстонии кто-нибудь жил только литературным заработком. Возможно, какой-нибудь чудак и перебивается с хлеба на квас писательским трудом, но это уже другое дело. Страшно жалею, что с самого начала не стал записывать, сколько в общем литература принесла мне денег. Тали, может быть, ты знаешь, сколько я уже заработал своими писаниями? – Тебе следовало бы нанять бухгалтера или кассира. – Пожалуй, ты прав, но я, видишь ли, не настолько догадлив. А сейчас все перепуталось и можно подсчитать только приблизительно. Все-таки, мне кажется, я не особенно ошибусь, если скажу: две пары ботинок. – Две пары ботинок, – таращит глаза Тоотс. – Разве за стихи ботинками платят? – Нет, не платят, – отвечает Леста. – Мне, по крайней мере, ни один издатель до сих пор ботинок не предлагал. Но я сам не менее двух пар ботинок износил, бегая по издателям и книготорговцам и предлагая свои произведения. – Ага, теперь мне понятно, – медленно произносит управляющий. – Значит, твоих стихов и рассказов никто не хочет покупать. Так тебе и бухгалтер не нужен, чтобы доходы записывать. – Примерно так. – Но ты мне все-таки объясни, Леста, почему они не хотят покупать твои сочинения? Они же на книгах зарабатывают? – Зарабатывать-то зарабатывают, но знаешь, дружище, что они говорят… Они говорят… они говорят: не пойдет. Не-е-е пойдет. Это «не пойдет» мне приходилось слышать так часто, что эти два коротеньких словечка даже ночью гудят у меня в ушах. Они так ко мне пристали, что я и сам часто говорю: «не пойдет». – Почему же твои сочинения не идут? – А кто его знает, почему. Возьмет этакий толстяк с лоснящейся физиономией, какой-нибудь книготорговец или издатель, твою рукопись, полистает, подымет свое рыло с таким видом, будто уже все прочел, и скажет: «Не пойдет, не пойдет». – Ты бы снес свои работы в газетную контору, – советует управляющий имением, выпуская через нос густую струю дыма. – Может, там примут и в газете напечатают. Потом очень приятно будет почитать. – Да разве я туда не ходил! Знаешь, как отвечают в редакциях газет? Там не говорят: не пойдет. Там говорят: зайдите через недельку. – Ну, что ж, можно зайти и через недельку. – Само собой разумеется. Люди и приходят через неделю. – Ну и что? – А им опять говорят: приходите-ка через неделю. В одну редакцию я так ходил, неделю за неделей, целые шесть месяцев. – Ну а потом? Потом сказали, что не пойдет? – Нет. Потом сказали, что рукопись затерялась. А когда я стал протестовать, что так все же дело не пойдет… видишь, я снова говорю «не пойдет», у меня теперь за каждым словом это «не пойдет»… Ну так вот… я сказал, что так дело не пойдет, разве можно, чтобы в редакции рукописи терялись? А мне заявили – это, видите ли, моя собственная вина, почему я раньше не пришел за рукописью. К счастью, у меня оставалась копия и я смог ее предложить другой редакции. – Хм… – бормочет Тоотс. – Черт возьми, оказывается, писательская доля не такая уж легкая. А знаешь, Леста, что тебе следовало бы сделать? – восклицает он вдруг. – Ты познакомился бы с каким-нибудь старым писателем, с таким, у которого, так сказать, уже есть почва под ногами. Он мог бы дать тебе хороший совет, да и в газетной конторе его слово кое-что значило бы. Черт побери, да неужели в Тарту нет ни одного человека, чьи стихи или рассказы уже покупают и печатают? Ну, а если такой фрукт имеется, так он уже прошел огонь, воду и медные трубы и сможет тебе подсказать, как это ему удалось. Ведь верно? – Верно, дорогой Тоотс! – улыбается Леста. – Удивляюсь, как ты, не имеющий ничего общего с книгоиздательством, смог дать такой умный совет. Я долго думал и ломал себе голову, прежде чем набрел на такую мысль – пойти к старому писателю, у которого, как ты говоришь, уже есть почва под ногами. – Так ты уж побывал у такого? – Конечно, Мысль сама по себе была неплохая. Но должен тебе сказать, что старые писатели имеют обыкновение вдруг заболевать, как только к ним приходят молодые, начинающие авторы. Старый писатель поступает таким образом. Старый писатель велит сразу же узнать, что за посетитель к нему явился и с какой целью. Узнав, что у дверей дожидается молодой автор, он тотчас же испытывает сильнейшую головную боль и вообще так расхварывается, что ему приходится слечь в постель и он уже не в состоянии никого принять. Ах да, мне все-таки однажды удалось попасть на прием к старому, почтенному писателю. Он был очень любезен и разрешил мне прочитать ему целых два моих стихотворения. «Да, да, – сказал он, – это прекрасные стихи, мысль оригинальная, но со стороны формы их надо еще чуточку отшлифовать. Оставьте рукопись, я ее просмотрю на досуге. Может быть, заскочите через некоторое время, тогда обсудим ваши произведения подробнее»… В порядке! – как говорит Киппель. Большое спасибо и так далее… сердечное рукопожатие, отеческая благожелательная улыбка… – Ну, а дальше? – допытывается Тоотс. – Дальше… Дальше, несмотря на все мое нетерпение, я дал старому писателю достаточный срок, чтобы просмотреть мою рукопись. Я решил не быть назойливым, так как считал, что старый писатель, имеющий уже твердую почву под ногами, действительно не может уделять много времени чужим рукописям. Но в один прекрасный день я уже не смог совладать со своим нетерпением и, затаив дыхание, «заскочил» к своему коллеге и доброжелательному советчику. Старого писателя не было дома, но меня на всякий случай спросили, по какому делу я пришел. Так и так, говорю… я недавно принес сюда рукопись… на просмотр. «Ах вот что, да-да, мой муж говорил об этом». Через несколько мгновений мне с любезной улыбкой вручили через дверь мою рукопись. «Мой муж очень просит извинить его, ему не удалось прочесть вашу рукопись из-за недостатка времени». – «Ах вот как», – говорю я и вежливо поясняю, что я был далек от мысли своим приходом торопить уважаемого господина такого-то, что я просто, проходя мимо, зашел узнать, ну, короче говоря, что я могу ждать сколько угодно. «Ах нет, – отвечают мне, – мой муж сказал, что он вообще не сможет прочесть рукопись, так как почерк слишком мелкий для его старых глаз». – «Ах вот как, – снова говорю я, в душе проклиная свой мелкий почерк, который, кстати, самому мне казался очень красивым и разборчивым. – В таком случае, – цепляюсь я за последнюю надежду, – я готов переписать рукопись более крупным почерком». – "Ах нет, – улыбаются мне в ответ, – зачем вам тратить столько труда и времени. Может быть, отнесете рукопись – так, как она, есть, кому-нибудь другому. К тому же, я уже говорила, у моего мужа очень мало свободного времени. – «Ах вот как», – говорю я в третий и последний раз, раскланиваюсь и пячусь из передней своего собрата по искусству. Черт знает, отчего это некоторые люди, попав в неловкое положение, совершенно забывают следить за своей походкой? – Кийр в таких случаях выпячивает один бок вперед, – замечает Тоотс. Тали улыбается и начинает перелистывать какую-то пухлую книгу. Через открытое окно, врываясь в разговор приятелей доносятся раздраженные голоса. Какой-то мужчина, стоя у колодца, рассказывает другому о каком-то событии, приправляя свою речь смелыми эпитетами по адресу некоего третьего лица. Голоса становятся все громче, тон беседы все резче. Видимо, в нее включаются новые участники, так как вдруг в этом хоре голосом начинает выделяться чей-то пронзительный дискант. Часто на все лады произносится одно и то же слово: щука. Друзья прислушиваются. – Опять этот Киппель ругается, – сердито произносит Тали. – Э, обычная история. Киппель сводит счеты с соседями, – улыбается Леста. Тоотс подходит к окну и, вытянув шею, выглядывает во двор. Киппель стоит у колодца лицом к лицу с обладателем измазанного варом фартука и, размахивая в воздухе рыбой, отчаянно бранит кого-то. Чуть подальше с мокрой тряпкой в руке стоит женщина, полоскавшая белье. Из окна домика, расположенного во дворе, выглядывает молодая женщина с младенцем на руках и что-то выкрикивает. А в доме, примыкающем к улице, на крыльце стоит краснощекая толстая особа в очках и, нервно перебирая связку ключей, время от времени бросает крикунам укоризненные замечания. Со второго этажа выглядывает седой старик в военной форме. Маленький котенок, встав на задние лапки и вцепившись в штанину Киппеля, тянется к хвосту его щуки. Вдруг обладатель замызганного фартука извлекает из-за спины какой-то ремень и вытягивает им Киппеля по ляжке. Котенок пронзительно мяукает, задирает хвост и бросается наутек. В то же мгновение достается и нападающему: звонкий удар рыбьим хвостом оставляет на его лице мокрый, склизкий след. В следующий же момент мокрая тряпка шлепается на шею Киппеля и повисает у него на плече. – Хм-хм, пум-пум! – хохочет Тоотс. – Что там происходит? – спрашивает Тали. – Дерутся? – Это ничего, – отвечает управляющий имением, еще больше вытягивая шею: угол дома мешает ему наблюдать веселую сценку. Вскоре Киппель со щукой в руках покидает поле битвы. – Ну и хулиганье у нас во дворе! – кричит он, появляясь па пороге. – Мерзавцы этакие, слямзили у меня из ледника одну щуку – вот и вари уху или готовь второе блюдо! Ну, я в память покойницы тоже припечатал хорошую оплеуху кому полагалось. Черт их разберет! Один валит на другого, другой на третьего. А тот кричит, будто у меня вообще второй щуки не было. И это называется порядок в доме! Будь я здесь хозяин, так, безусловно, разогнал бы всю эту чертову свору, чтобы порядочным людям было спокойнее жить. – Ох, ну чего вы так кипятитесь? – говорит Тали. – Для ухи и одной щуки хватит. – Вот как! И одной, говорите, хватит? И половины щуки хватит, тоже уха получится, но это уже будет не уха!.. Не знаю что, но во всяком случае никакая не уха. Я бы, безусловно, приготовил вам прекрасный ужин, но этот проклятый двор кишмя кишит жульем, стоит только отвернуться – ничего на месте не оставят. Попытаюсь все же хоть из одной щуки что-нибудь состряпать, раз обещал. Господин Киппель, рассерженный, удаляется в вигвам и с треском захлопывает за собой дверь. Через несколько минут слышно, как он рубит один из ящиков, чтобы развести огонь и приготовить ужин. – И так каждый день, – говорит Тали. – А потом ко мне приходят на него жаловаться. – Почему же к тебе приходят жаловаться, ведь дерется-то он? – спрашивает Тоотс. – Киппель состоит у Тали мажордомом, экономом, адъютантом… словом, он живет у Тали на квартире, – объясняет Леста. – Он мне рассказывал, будто был раньше заведующим магазином не то у Тосова, не то у Носова, – замечает Тоотс. – Ну да ладно, мы с тобой так и не договорили. Неужели никак нельзя добиться, чтобы твои сочинения пошли в печать? – Все испробовал. Теперь ничего другого не остается, как охать, вздыхать да разводить руками. – Ну, ну, – подбадривает его управляющий имением. Закинув свою пораженную ишиасом ногу на колено, он опирается о спинку дивана. – Дело, наверно, не так уж плохо. Выход можно найти, если хорошенько поискать. Кто умеет барахтаться, тот из самого трудного положения выкарабкается. Да-а… Один только вопрос никто, наверное, не смог бы решить – ни я, ни кто другой. Я человек довольно-таки бывалый. В России много кое-чего видел и слышал, частенько и туго приходилось и все же, как видите, вернулся цел и невредим. А вот с этим паунвереским портняжкой, будь он трижды неладен, просто не знаю, что делать. Ну, да это – дело десятое. Как вы, наверно, оба помните, я в свое время много читал… всякие книжки… истории о привидениях, сказки про Старого беса, рассказы про индейцев. Стихов, правда, не читал. Это верно. Стихи начну читать, когда из печати выйдет твоя книжонка. И сейчас мне вспоминается – на обложках этих книг часто бывало написано: издано за счет такой-то и такой-то книжной торговли. Например: издано за счет Лаакмана. Ну так вот: «издано за счет» – это значит, что Лаакман купил у какого-то писателя рукопись, напечатал ее за свой счет и книги продал. Так? – Так. – Ну, а если бы ты, Леста, взял да издал свою . рукопись сам, за свой счет? Тогда расходы будут твои, а печатать будет типография, куда рукопись сдашь. Так? Леста утвердительно кивает головой. – Но в таком случае ты, как издатель, несущий все издержки, имеешь право сам и продавать эти книги. Тогда ты, так сказать, сам себе хозяин и сможешь всем издателям показать кукиш. Нет, выходит даже, что ты сам себе издатель. Главное – расходы, а кто печатает – это неважно. – Ох, Тоотс, Тоотс! – с сияющим лицом восклицает Леста. – Это же блестящий совет. Но, представь себе, этот план мы с Тали высидели еще до тебя. – Ну, и чем же плох этот план? – План этот не плох. План этот – я уже сказал – блестящий. Но… но, дорогой друг, скажи мне, где взять столько денег, чтобы заплатить за печатание? Ответь на этот вопрос, и мы сегодня же отнесем мою злополучную рукопись в типографию. – Ага! – покачивает головой Тоотс. – Ну да – деньги. О них я совсем забыл. У тебя нет таких денег… Но скажи мне, сколько может стоить издание твоей рукописи? – Если включу все вещицы, которые мы с Тали считаем наиболее удачными, – отвечает Леста, – а некоторые менее важные отложу, то напечатать тысячу экземпляров книжки обойдется приблизительно рублей в триста. – Хм, триста рублей… – бормочет Тоотс. В комнате наступает тишина. Леста беспомощно смотрят себе под ноги; Тали, подперев голову руками, видимо, погрузился в раздумье. Зато в вигваме шум становится все громче. Киппель продолжает колоть доски для варки ухи, со скрежетом извлекая из ящиков гвозди. – А стоит ли вообще печататься? – задумчиво произносит наконец, Тали, как бы обращаясь больше к самому себе, чем к другим. Леста резко поднимает голову и смотрит на него с недоумением. – Как так? – спрашивает управляющий имением. – К чему же тогда писать, если не стоит печататься? Для того и пишут, чтобы печататься. Тали молчит. Снова наступает тишина. Леста, улыбнувшись, робко замечает: – Каждый пишущий мечтает видеть свои произведения напечатанными. Конечно, если судить с точки зрения их художественной ценности, то один имеет на это больше прав, другой меньше. Но желание у всех одинаково сильное. – Пиши и сам читай, – угрюмо отвечает Тали. – Можно н еще кому-нибудь дать почитать… но почему ты думаешь, что обязательно все должны прочесть твои стихи? – Все?.. – оторопело улыбаясь, повторяет Леста. – Да нет же, черт возьми, – приходит ему на помощь Тоотс, – никого же не заставляют читать. Кто хочет, пусть покупает книгу и читает; а не захочет – пусть не покупает. – Говорят, будто писать стихи – это значит обнажать свою душу, – говорит Тали. – Что за удовольствие – стоять нагишом. Это же самоунижение. – И несмотря на это, все гении мира подвергали себя такому самоунижению, – уже решительнее возражает Леста. – А может быть, и не все. Но нет! Я и не собираюсь спорить. Престо так подумалось, когда я слушал ваш разговор. Точка. Сейчас мое самое сильное желание – поскорее увидеть, как ты понесешь свои труды в типографию. И Тали продолжает перелистывать свою пухлую книгу. – Тоотс безусловно прав, – не успокаивается Леста. – Всякий, кто пишет, пишет в надежде когда-нибудь увидеть свое произведение напечатанным. Иначе очень многие следовали бы совету того книготорговца, который… да, я забыл вам рассказать, что в Тарту все же нашелся один книготорговец, который вместо обычного «не пойдет» ответил мне нечто другое. Этого книготорговца я могу понять. Среди всех тартуских книготорговцев он, несомненно, самый приятный человек и желал мне лишь добра. Суровыми словами он хотел уберечь меня, легкомысленного юношу, от скользкого писательского пути. Так же, как и другие его коллеги, он тоже чуточку покопался в моей рукописи, а потом сказал: «Молодой человек! Вы извели несколько десятков листов прекрасной плотной бумаги. Неужели вы думаете что фабрики изготовляют бумагу лишь для того, чтобы желторотые юнцы, вроде вас, могли на ней писать всякую чепуху? Бумага эта, когда была чистой, стоила около семидесяти пяти копеек, теперь же за нее не дадут и ломаного гроша, так как вы ее испортили. Даже для обертки эти четвертушки уже не годятся. А вы еще, помимо всего этого, хотите, чтобы я, старый человек, продолжал эти ваши глупости, то есть взял бы еще несколько тысяч листов этой прекрасной бумаги и напечатал на ней вашу галиматью? Нет! Возьмите-ка лучше эту стопку испорченной бумаги, ступайте домой, покайтесь в своем легкомыслии и в будущем не тратьте попусту ни вашего времени, ни драгоценного материала, который можно употребить с гораздо большей пользой». Да, так он сказал. Я вышел из книжной лавки и почему– то про себя назвал эти слова золотыми. Ну вот… И если бы все писатели предвидели, что их произведения ждет только такая критика, не знаю – взялся бы кто-нибудь из них за перо, чтобы писать?.. – Это единичный случай, он еще ничего не значит, – говорит Тали. – Само собой разумеется. Я и не говорю, что этот старик – некий верховный судья, который должен вершить судьбами литературы, я привел этот случай лишь для примера. Но, между прочим, старик заслуживает благодарности за откровенность: он высказал мне прямо в лицо все, что другие книготорговцы думали втайне. – Ну, ла-адно, – тянет Тоотс. – Все это очень хороню. Но что же тогда будет с твоей рукописью? – Ничего, – отвечает Леста. – Надо идти домой и каяться в своем легкомыслии. – Гм… – произносит управляющий имением. – А между тем ты убежден, что рукопись твою стоит печатать… гм… гм… Друзья еще долго болтают о всякой всячине, пока в дверях не появляется Киппель; он снимает сдвинутую на затылок шапку, комично раскланивается и приглашает «молодых господ» в свой вигвам на ужин. Уху запивают грогом, и веселая беседа продолжается до полуночи. Затем Тоотс, утомленный путешествием, растягивается на диване у Тали, желает самому себе всех благ и спокойно засыпает до следующего утра. На другой день Тоотс случайно на улице встречается с Лестой – тот выбежал по какому-то делу и должен сразу же вернуться на работу в аптеку. Он обещает в обеденный перерыв зайти на минутку к Тали, тогда им удастся до отъезда Тоотса еще немного поболтать. На ступеньках гостиного двора управляющий имением встречает своего «старикана», выходящего из шорной лавки вместе с каким-то молодым крестьянином. Гость из России тотчас же подходит к ним: дюжий хуторянин с красным затылком – не кто иной, как его бывший соученик Тыниссон. А, здорово, здорово! Он только сегодня утром приехал на чугунке в город, собирается сегодня же вечером и уехать. Тут в шорной лавке повстречался с земляком, который приехал на телеге; теперь ему, Тыниссону, удастся отправить с ним свой бочонок салаки, а завтра или послезавтра он приедет за ней на лошади в Заболотье. Конечно, особой нужды в ней не было, но уж если земляк тут с лошадью и соглашается взять поклажу, то можно и купить; а то вдруг салака еще подорожает. – Да уж где ей дешеветь, – замечает старик из Заболотья. – Ездить в город не так-то просто: все дорого – прямо страх, покупай точно в аптеке. Весь карман изотрешь, только и знай, что кошелек вытаскивай. Кабы можно было дома взвалить на спину мешок с деньгами, вот тогда кое-чего и купил бы здесь. – Да, так оно и есть, – подтверждает Тыниссон. – Ты, Тыниссон, покупай, покупай что нужно, – говорит Тоотс, – а в обед пойдем к Тали и Лесте и до отъезда еще поболтаем. Ты их давно не видел, они тебя тоже. Я познакомлю тебя там с господином Киппелем. Это бывший управляющий лавкой то ли Тосова, то ли Носова, забавный мужик. – Можно и так, – соглашается Тыниссон. – Мне больше и покупать-то почти нечего, кожа и косы уже есть, надо бы еще дрожжей да салаки взять. Потом хозяин из Заболотья заедет с лошадью и захватит бочонки. Аблаката дома нету, уехал на дачу, будет только на той неделе. Хотел еще в глазную клинику, у меня, видно, ячмень на глазу, больно чешется. Но туда можно и в другой раз, когда к аблакату поеду. Ну что ж, можно и к Тали и Лесте, только сначала салаку выберем. Земляки медленно шагают дальше. Из открытых дверей лавок плывут всевозможные запахи, в особенности дают себя чувствовать лавчонки, где торгуют кожей и селедками. В дверях караулят бойкие приказчики, большей частью в кожаных передниках. Они не пропускают ни одного проходящего мимо крестьянина: «Ну, хозяин, ну, хозяюшка, чего изволите?». Салаку, соль, селедку, железо, кожу для постолов, ситец, шелковые платочки – все это они сулят продать дешевле, чем в других лавках; все, кто проходит мимо, для них «хозяева» и «хозяйки», а батраков и служанок словно вообще не существует. Среди хуторян шныряют маленькие еврейские мальчишки. Выполняя поручения хозяев, они находят время и для всевозможных шалостей; благодаря этому не один медлительный крестьянин расхаживает с пришпиленной сзади к пиджаку бумажкой или пестрой тряпицей. Торговки наперебой предлагают булки различных сортов; в корзинах – и сладкие, и соленые булочки, и тминные, и шафранные, и французские, и баранки. Здесь всего вдоволь и все жаждут одного: сбыть свой товар. В скобяных лавках покупатели пробуют серпы и косы, звенят лопатами, лемехами, покупают, торгуются. На улице, около лошадей, переругиваются поссорившиеся мужички, грозя друг другу кнутовищами. У кого-то украли деньги… плач, крик, полиция… Толстая торговка гоняется за разбежавшимися курами. Старый нищий бредет от телеги к телеге и просит милостыни: одни дают кусок хлеба или копейку, другие встречают руганью – иди, кричат ему, работай! Тогда робкий старикашка отходит подальше и, словно утешая себя этим, подбирает с земли какую-нибудь бумажку или коробку от папирос. От всего этого шума и гама у привыкшего к тишине деревенского жителя начинает звенеть в голове, он старается поскорее выбраться из этой толчеи и потом, уже по дороге домой, удивляется, как вообще люди могут жить в городе. Но тут же, через дорогу, имеется лавка с зеленой вывеской, куда никто никого не зазывает и не заманивает, никто не обещает продать свой товар «дешевле, чем у других». И несмотря на это лавка полна народу, очередь тянется даже на улицу. Перед лавкой важной поступью прохаживается человек с шашкой. В такт его шагам Тоотс начинает мысленно подпевать: «Готовься, о душа моя…» Наконец салака закуплена и Тыниссон приглашает обоих Тоотсов в пивную – спрыснуть приезд в город. Вообще Тоотс-младший замечает, что его толстый однокашник держит себя как заправский хозяин. В этот день базар большой, из деревень понаехало в город много народу, и паунвереские земляки с трудом наконец находят свободный столик в углу пивной. Тыниссон заказывает пару пива и пачку папирос. Пьют, закуривают. Но разговор тянется медленно, точно вол на пахоте: кажется, будто крестьяне даже слова стараются беречь. Толкуют больше о дороговизне, о предстоящем сенокосе и жатве. Управляющий имением замечает, что многие посетители пивной с любопытством разглядывают его необычный костюм и тихо между собой перешептываются. Собственно, Тоотсу от этого ни холодно ни жарко, он уже привык к тому, что здесь, в родных местах, на него обращают внимание, провожают его любопытными взглядами. Он и сам тоже умеет подметить все, что происходит вокруг. Вон там, например, какой-то хуторянин уже давно сидит перед полной бутылкой пива и о чем-то размышляет. Он сделал было даже такое движение рукой, точно хотел отхлебнуть прямо из бутылки, но потом передумал. Взгляд Тоотса падает на стакан хуторянина, и ему становится ясно, почему человек этот не пьет. Стакан такой грязный и противный, что даже нетребовательный мужичок не решается из него выпить. Наконец он медленно поднимается, подходит со стаканом к прилавку и виноватым тоном говорит: – Хозяюшка, стакан этот вроде бы не вымыт… – А что в нем плохого? – спрашивает трактирщица, сердито хватая стакан. Она протирает его раза два краем своего грязного передника и возвращает посетителю, а тот произносит обрадовано: – Ну вот, теперь вижу, что чистый. Кое-где за столами примостились и жены хуторян, они торопят мужей, уговаривая скорее ехать домой. «Да, да, – соглашаются мужья – Выпьем вот и сразу поедем…» Но перед тем как покинуть трактир, осушают одну бутылку, затем вторую, поспешно заказывают и третью, а потом мужья заводят уже совсем другую речь. Господи боже мой, дома ведь не горит, а ежели и горит, то все равно вовремя не поспеть. Пусть лошади поедят и отдохнут, зато быстрее довезут домой. «Чудной ты все-таки человек, Кадри, сама видишь – в кои-то веки встретился со старым знакомым, надо же потолковать. Небось бобылка поможет дома коров подоить, а вечером по холодку и ехать лучше, не то лошадям от слепней житья не будет. Нам бы, хозяюшка, еще пару пива!» Скамьи в трактире словно смолой вымазаны, никак мужика от них не оторвешь. И лишь после того как жены, окончательно потеряв терпение, грозятся уехать одни, сопровождая эту угрозу еще целым рядом других, мужья с большой неохотой встают и направляются к дверям. Вскоре выходят на улицу и земляки из Паунвере. Ну так вот, не будет ли хозяин из Заболотья так добр, не возьмет ли бочонок с салакой на свое попечение; он, Тыниссон, завтра или послезавтра либо сам за ней приедет, либо пошлет батрака в Паунвере подковать лошадей, тот и захватит тогда бочонок из Заболотья. Ну, прощайте, стало быть, счастливого пути и… кланяйтесь вашим и… ну да… Ладно, ладно, они все сделают, передавай и ты поклон своим дома… Пусть Йоозеп поскорее придет сюда же, где салаку покупали, им ведь в «Ээстимаа» заезжать больше незачем. А здесь они сядут и поедут. Вот так, значит… – Ты теперь, наверно, в Заболотье и останешься? – спрашивает Тыниссон, когда они направляются к Тали. – Больше в Россию не поедешь? – Не знаю, – отвечает Тоотс. – Может быть, и подамся опять в Россию. Там вроде бы дело уже привычное. А тут возись на клочке земли. Конечно, можно бы и здесь остаться, но… А ты, видать, уже полным хозяином стал? – Ну да, – тянет Тыниссон. – От старика уже толку почти нет. Иной раз, правда, посоветует, когда сеять и все такое… Но вообще-то не вмешивается. – Хм-хм! – бормочет про себя Тоотс. – Да, да, тогда конечно… Приятели обнаруживают господина Киппеля на пороге домика, расположенного во дворе. Но на этот раз бывший управляющий торговлей Носова стоит спиной к двору и, прислонившись к дверному косяку, ведет разговор с кем-то находящимся в доме. Тоотс улавливает лишь несколько заключительных фраз. – Боже милосердный, – говорит управляющий торговлей. – Не мог же я допустить, чтобы ваше белье сожгли хлорной известью. Я ей очень вежливо сказал, что если она будет употреблять больше хлорки, чем мыла, то студент вообще не даст ей свое белье в стирку. Мало ли что она сердится! Если каждой прачки бояться, то и на свете жит нельзя. – Вот еще один наш школьный товарищ, – произносит Тоотс, когда управляющий торговлей, услышав шаги, оборачивается. – Это хозяин хутора из наших мест, его фамилия Тыниссон. Будьте знакомы – господин Киппель. – Очень приятно! – Киппель пожимает гостю руку. – Очень приятно. Значит, теперь уже встретились четверо школьных друзей. Страшно жаль, что сегодня у меня даже мелкой плотвы нет, а то можно бы опять немного ухи сварить. В комнате кто-то кашлянул, в коридоре появляется Тали и здоровается с Тыниссоном. Между тем над городом неожиданно нависла темная грозовая туча, от громкого раската в домике звенят окна. Взглянув на небо, Киппель спешит закрыть окно. Вслед за ним в вигвам устремляются и школьные приятели. В стекло стучат первые крупные капли дождя, от черных туч в вигваме еще темнее, чем вчера, мережи, глядящие из угла, кажутся просто страшными. С каждой минутой все чаще сверкает молния. Под окном пробегает ребенок с криком: «Ай, ай! Молния в ногу ударила!». Какой-то испуганный старик спешит ему навстречу… «Где молния? Какая молния?» – кричит он, потом оба, спасаясь от дождя, вбегают в переднюю дома, выходящего на улицу. Женщина, вчера полоскавшая белье, завернув себе на голову верхнюю юбку и шлепая, как утка, по лужам своими большими, в мозолях, ногами, добирается до водосточной трубы и ставит под нее ведро. Через двор, подняв воротник, пробегает Леста и с шумом вскакивает в коридор. Сначала он заглядывает в комнату Тали, но, увидев, что там никого нет, поворачивается на каблуках и входит в вигвам. – Ну вот! – весело возглашает Киппель. – Теперь весь консилиум в сборе! Чертовски обидно, что свежей рыбки не оказалось, неплохо бы похлебать ухи при свете молнии. – О-о, уха! – произносит Леста. – Уха с неба падает. Здравствуй, Тыниссон, как это ты, такой редкий гость, сюда забрел? Удивительное дело! Паунвереские налетают в город стаями: разом пусто, разом густо. В моем распоряжении всего один час, в крайнем случае час с четвертью; не думал в такой дождь приходить, но обещал. К тому же, надо Тоотсу хотя бы счастливого пути пожелать. – Замечательно, что пошел дождь, – рассуждает Тоотс, – старик мой теперь так скоро лошадь запрягать не станет, можно и подольше здесь посидеть. Что это я хотел сказать? Ах, да… – Простите! – вмешивается в разговор Киппель. – Простите, господин Тоотс, что помешал. Собственно, я хотел спросить… ну да, с ухой все равно ничего не выйдет… а не купит ли нам вскладчину один Сараджев? Как молодые господа на это смотрят? Время терять не стоит – я слышал, кто-то из вас спешит. Если возражений нет, так я живо смотаюсь, не сахарный я, дождь мне нипочем. – Безусловно! – восклицает Леста. – Выдастся ли еще второй такой денек, когда почти вся паунвереская приходская школа в сборе. Деньги на бочку, друзья! Выпьем по рюмочке вина за здоровье школьных приятелей и старого Юри-Коротышки. – Верно, верно! – поддерживают остальные. – Ну что ж, – отвечает Киппель, – на Сараджев у меня самого денег хватит, но если и вино требуется, то придется устроить небольшой сбор пожертвований. – Конечно, – замечает Тоотс. – Отчего это вы должны нас каждый день угощать? Сегодня наш черед. Тыниссон, Тали – а карбл, а карбл! [4] – при этом он протягивает Киппелю два серебряных рубля, а тот, позвякивая ими на ладони, с комическим видом отвешивает перед каждым из присутствующих низкий поклон: «А карбл, а карбл, а карбл!» Получив с каждого его пай, Киппель приглашает всех присесть где кому заблагорассудится, набрасывает себе на плечи дырявую клеенку и убегает. – Только про вино не забудьте! – кричит ему вслед Леста. – Этот проклятый Сараджев чересчур крепок для меня. – Безусловно! – доносится из коридора. – Смотрите, чтоб молния и вам в ногу не ударила, – в свою очередь предупреждает Тоотс, но ответа уже не слышно: управляющий торговлей, подпрыгивая, пересекает двор. – Ну так вот, – обращается Тоотс к друзьям, – мне уже раньше хотелось вам кое-что сказать, но потом заговорили о Сараджеве и прервали меня. А теперь садитесь и слушайте внимательно, что я вам скажу. С этими словами Тоотс взбирается на штабель ящиков, кое-как усаживается, отыскав более или менее прочную опору для ног, и начинает сверху своего рода нагорную проповедь. Тыниссон и Леста садятся на ящики у стола. Тали стоит, прислонившись спиной к печке. Все трое собираются слушать. – Видите ли, – откашлявшись, начинает управляющим имением, – прежде всего я обращаюсь к тебе, дорогой друг Тыниссон, имей это в виду. В то время, когда я бродил по России, а ты, как примерный пчеловод и хозяин хутора, копил деньги и относил их в банк под проценты… – Стой! – восклицает Тыниссон. – Откуда ты знаешь, что я копил деньги и отдавал их на проценты? – Во-первых, заткнись, – отвечает ему Тоотс, – и дай мне молоть дальше. Когда я замолчу, тогда ты будешь говорить – хоть до самого вечера. – Ладно! – добродушно улыбаясь, соглашается Тыниссон. – Давай, заводи! – Ну так вот… – снова начинает Тоотс. – Пока я бродил по России, а ты копил деньги, остальные наши приятели тоже не баклуши били. Тали, как видишь, – студент, Леста – аптекарь… и так далее. Но, кроме того, этот самый Леста, который был когда-то маленький, как мальчик с пальчик, а теперь вытянулся, как жердь, помимо своих аптечных дел, насочинял еще кучу стихотворений и рассказов. Эти рассказы и стихи позарез необходимо напечатать, и так уже много времени ушло попусту. Дальше. Так вот. Ты, Тыниссон, вероятно, и раньше слышал, да и сам понимаешь, что издание любой книги требует затрат. Так вот значит, затрат… Но дело в том, что у самого Лесты сейчас нет таких денег, чтобы одному нести все расходы по печатанию. Вот тут-то и обязаны ему помочь его школьные товарищи, если они вообще вправе называть себя товарищами. Обрати внимание, Тыниссон, сама судьба свела нас с тобой сегодня на ступеньках то ли еврейской, то ли русской лавки. Я возблагодарил этот счастливый случай и мысленно сказал себе: «Вот мы и есть те люди, которые это дело сделают». Ты человек толковый и сам теперь понимаешь, о чем речь, гм, а? – Да-а, – отвечает Тыниссон, глядя в окно. – Ну и дождь зарядил! Этот Сарачев, или как его там, будет мокрый, как ряпушка. – Пусть, пусть идет дождь, – закуривая папиросу, говорит Тоотс, – это очень хорошо, грибы будут расти, да и мой старик не рискнет с лошадью высунуться из «Ээстимаа». Напечатать книгу Лесты обойдется в триста рублей. За триста рублей Лаакман согласен в своей типографии отпечатать Лесте книгу в тысячу экземпляров. Само собой понятно, что триста рублей – это куча денег. Они на земле не валяются, но если мы, четверо парией, сложимся, то соберем эту сумму. Как ты полагаешь, Тыниссон? – Да-а, можно бы и собрать. – Ну вот! – радуется управляющий имением. – Это уже слово настоящего мужчины. На, возьми, закури папиросу, тогда продолжим разговор. Да бери ты, черт возьми… В это время кто-то, пробегая под самым окном, громко чихает. – Будьте здоровы! – откликается Тоотс и продолжает: – Так вот, через некоторое время Леста станет продавать свои книги и вернет нам все одолженные ему деньги. Ты не бойся, деньги твои не пропадут, я знаю – на книгах хорошо зарабатывают. Не видал ты, что ли, как торговцы книгами сначала с узелками по деревням бродят, книги разносят. А потом приедешь в город, глядишь – у них уже большая лавка и брюхо толстое… – Да нет, чего ж тут бояться…– бормочет Тыниссон. – Бояться нечего, – подбадривает его Тоотс. – А теперь скажи, Леста, сколько у тебя самого-то денег, а потом и подсчитаем. Или, может быть, у тебя, кроме рукописи, вообще ничего за душой нет? – Я уже скопил на печатание пятьдесят рублей, – отвечает Леста. – Пятьдесят рублей, – повторяет Тоотс. – Прекрасно. Тали, ты стоишь внизу, возьми карандаш и запиши на печке – пятьдесят рублей. Тали берет карандаш и пишет. – Так, – командует со штабеля ящиков управляющий. – Леста – пятьдесят рублей. Фундамент заложен, начало сделано. Теперь ты. Тали. Ты хотя еще н в студентах ходишь, сам не зарабатываешь и доходов никаких у тебя нет, но зато ты – лучший друг писателя и первый почитатель его таланта… Живете, бываете вместе… Ну, словом, сколько ты сможешь одолжить Лесте, чтобы и самому на бобах не остаться? – Ну… – улыбается в ответ Тали. – Тоже рублей пятьдесят – от человека, который еще в студентах ходит. – Есть! Отмечай: Тали – пятьдесят рублей. – Нет, у Тали не стоят брать, – горячо вмешивается Леста, – у него у самого ничего нет. – Это не твое дело! – слышится с груды ящиков. – Мне думается, Тали свои дела сам знает лучше всех. Если даже у него сейчас этих денег нету, так он пошлет со мной записочку в Паунвере, скажем, на хутор Сааре, и дело будет в шляпе. Тс-сс! Тихо! Прошу не мешать! Не трать, Леста, время понапрасну, ты же прекрасно знаешь: как только дождь пройдет, мой старик сразу же будет с лошадью возле еврейских лавок. Дальше. С Тыниссоном нужен совсем другой расчет: он сам хозяин, несколько лет хутор держит. Одного лишь боюсь: возьмет да и одолжит всю остальную сумму, а на мою долю ничего не останется. Правда, Тыниссон, а? – Двадцать пять, – отвечает Тыниссон, бросая на пол окурок н наступая на него ногой. – Что значит двадцать пять? – с изумлением глядит на него Тоотс. – Ну… двадцать пять рублей. – Двадцать пять рублей! Не валяй дурака, Тыниссон! Времени у нас мало, разговор серьезный, и ты не шути, дорогой друг. Говори по-серьезному, сколько даешь. – Да, да, – отвечает Тыниссон, – больше двадцати пяти не могу. – Вот те а раз! – восклицает Тоотс, нагибаясь вперед, насколько позволяет его шаткое сиденье. – Знаешь, Тыниссон, что я тебе скажу? Когда мы шли сюда, я отстал от тебя шага на два и поглядел на твою толстую красную шею. Шея эта нисколько не похудеет, если ты в нужную минуту поможешь своему школьному приятелю и дашь столько, сколько полагается. Я же не говорю и не требую, чтобы ты целиком взял на себя остальные двести рублей, – это было бы несправедливо. Но двадцать пять рублей – это никак не годится для владельца такого большого хутора. Прибавь, прибавь, Тыниссон, не торгуйся, не жадничай, как еврей! Подумай, как чудесно – у тебя дома на столе будет книга и ты сможешь каждому сказать: эту книгу написал мой школьный товарищ. Если ты поступишь сейчас как разумный человек и одолжишь для разумного дела кругленькую и подходящую сумму, то потом и мы тебе поможем, подыщем тебе такую же толстую жену, как ты сам. Вот и будете шагать по жизни рука об руку, а если где-нибудь начнут мостить дорогу, то не понадобится ни железного катка, ни пресса: вам достаточно будет вдвоем пройтись разок туда и обратно – и дело в шляпе. Еще когда мы сюда шли, я боялся: вдруг ты куда ни ступишь, там и яму вдавишь. – Ха-ха-хаа! – хохочет Тыниссон. – Ну и Тоотс! Такой же бес, каким в школе был! А помнишь, Тоотс, как один раз… Но ему приходится остановиться на половине фразы: из передней доносится усердное шарканье – кто-то счищает грязь с обуви, – и в комнате появляется Киппель с обвисшей бороденкой. Он ставит на стол бутылки и швыряет в угол измокшую клеенку. – Проклятый дождь! – бранится он. – Нитки сухой не осталось. Небесный потолок совсем продырявился, всю воду пропускает, скоро можно будет по улицам разъезжать на лодках и рыбу ловить. Насквозь промокший управляющий торговлей снимает с бутылок раскисшую бумагу, обтирает их, проводит тем же самым буроватым полотенцем по своему заросшему щетиной лицу и заявляет с гордостью: – Видите – настоящий Сараджев, три звездочки. Принес-таки. Эти болваны там предлагали мне с двумя звездочками, но я им сказал – пусть сами пьют, коли время и охота есть. Теперь, господин Тали, будьте любезны, принесите сюда ваши стаканы, так как в моем хозяйстве их всего два. Здесь где-то на печке должна еще и щербатая кружка, но для приличного общества такая не годится. Суетясь, управляющий торговлей разносит по всему вигваму мокрые следы. После небольшой подготовки бутылки наконец откупорены и драгоценную влагу разливают по стаканам. Лесте вовремя удается налить себе в стакан вино; остальные должны сначала глотнуть свою порцию горького Сараджева, а потом уже могут пить что хотят. Тоотсу подают стакан наверх; паунвереские ребята чокаются с управляющим торговлей и кричат «ура!». Да здравствует старая паунвереская школа, да здравствует Юри-Коротышка, да здравствует учитель Лаур, все бывшие школьники и школьницы, коммерсант Киппель и Кристьян Либле! Ур-ра! – Пей, пей, Тыниссон, – ворчит сверху Тоотс. – Может быть, станешь щедрее. А то ты каждую копейку в длину растягиваешь, прежде чем из рук выпустить. Налейте ему скорее вторую порцию, а то я ужасно боюсь, как бы он тут же не начал копейки на кусочки дробить. – Ишь ты, дьявол! – отвечает Тыниссон. – Сидит себе наверху, как старый Ваал, и только и знает, что командовать. Подавай ему все наверх да прислуживай, как тогда в школе, когда его в реку спихнули, а потом он одежду сушил. Даже за стаканом и то лень ему спуститься. – О чем, собственно, разговор? – спрашивает Киппель. – Копейки дробят? Кто это копейки дробит? – Разговор этот дороже золота, – откликается Тоотс. – Лесте дозарезу нужны деньги, чтобы напечатать книгу. Каждый одалживает столько, сколько может, – подсчеты там, на печке. Только вот толстяк этот уперся, выставил рога – и ни в какую. Киппель подходит к печке и разглядывает запись. – Ох, какая жалость! Почему же вы мне вчера не сказали, что нужны деньги? Вчера был в Тарту один из прежних клиентов Носова, я мог бы у него занять денег, сколько душе угодно. Безусловно! А сегодня… сегодня поздно. Сегодня у меня только и было, что четыре целковых, и часть из них ушла на Сараджев. – Не беда, господин Киппель, – утешает его Тоотс. – Как-нибудь справимся. Я не сойду с этих ящиков до тех пор, пока все не будет в порядке, пусть старик мой хоть целых две недели караулит у еврейских лавок. Налейте-ка в стаканы еще немного этого самого Сараджева и подайте мне сюда наверх двадцать капель с сахарной водичкой, я хочу сказать Тыниссону пару теплых слов. Так. Подойди-ка поближе, Тыниссон, не стесняйся и не качай головой: бог знает, когда мы еще с тобой свидимся, да и вообще свидимся ли? – Ты же помирать еще не собираешься, – медлительным тоном отвечает Тыниссон и со стаканом в руках подходит к ящикам. – Ну, в чем дело? В то время, как у стола Киппель описывает Тали, Лесте коммерческую жизнь и тонкости финансовых операций, Тоотс, вытянув шею и наклонившись вниз, вполголоса вразумляет Тыниссона: – Будь же мужчиной, Тыниссон, а не старой бабой, будь человеком, а не чертом. Я, по сравнению с тобой, гол как осиновый кол, но когда ближний в беде, готов отдать и то единственное, то единственное… как сказал в воскресенье Юри-Коротышка. Будем же теми людьми, которые это дело сделают, ибо сама судьба устроила нашу встречу с тобой сегодня утром. «Чем горше беда, тем ближе помощь…» Ну так вот, пусть хоть изредка сбываются поговорки и слова священного писания. Деньги на адвоката у тебя все равно остались, не тащить же их обратно домой. А когда в следующий раз поедешь, откроешь ящик письменного стола и вытащишь новую пачку. Да не качай ты головой, сделай милость, не качай головой, мне делается грустно, когда я вижу – человек головой качает. Давай примем быстро последние капли, дай мне руку, и я скажу тебе, что ты, как добропорядочный христианин и друг, должен сделать. За твое здоровье! Так. А теперь дай мне свою медвежью лапу – гляди, какая у тебя лопата; ну да, конечно, это все от великих трудов да оттого, что деньги копишь… И выслушай, как говорится с открытым сердцем все, что я тебе напоследок скажу. Управляющий имением чуть переводит дух, быстро подносит спичку к потухшей папиросе и, снова вытянув шею, шепчет приятелю прямо в ухо: – Тыниссон, чертов пень, если не сделаешь так, как я говорю, мне будет страшно жаль, что я тебя в школе мало лупил. Разделим остальные двести рублей пополам, ты – сто, я – сто, и тогда кончится этот плач и скрежет зубовный, как говорит Киппель. Идет? – Ладно! – после некоторого раздумья медленно выговаривает Тыниссон. – Кто с таким цыганом, как ты, справится? – В порядке! – бьет Тоотс кулаком по ящику. – Эй, Тали, ты там внизу, бери карандаш и отмечай: Тыниссон – сто рублей. – Ого! – с изумлением восклицают у стола. Тали берет карандаш и пишет. – Так, – раздается сверху. – Тыниссон – сто рублей. Теперь прочти мне, сколько там уже набралось. – Леста – пятьдесят рублей, – читает Тали, – некий студент – пятьдесят, Тыниссон – сто рублей. Итого двести. – Ладно. Теперь бери снова карандаш. Запиши: Кентукский Лев – сто рублей. И быстренько подсчитай. – Ур-ра! – доносится снизу. – Триста! – В порядке! – снова гремит голос Тоотса. – Теперь я могу с миром спуститься с этой горы Синайской и направиться к еврейским лавкам. Управляющий имением шарит ногой, ища дороги вниз. В это мгновение раздается оглушительный раскат грома, ящики с грохотом рушатся и от Тоотса не остается ничего, кроме голубого облачка табачного дыма, реющего под потолком. С минуту стоит жуткая тишина, как будто несчастного управляющего имением сразила молния. Наконец Леста робко спрашивает: – Тоотс, где ты? – Здесь, – слышится голос из-за груды ящиков. – Что ты там делаешь? – Ничего. А что мне еще делать особенного. Что надо было сделать – сделано. А сейчас совсем не плохо отдохнуть, только кровать чуточку коротковата. Управляющий торговлей и одноклассники лезут через груду ящиков на помощь потерпевшему крушение. Обнаруживается, что Тоотс действительно возлежит на постели Киппеля и протягивает к потолку свои длинные тощие ноги. – Ушибся? – спрашивает Леста. – Да, ужасно, – отвечает Тоотс с жалкой миной. – Сейчас из меня дух вон. Собирайте скорее на гроб. Тали, теперь ты наверху, а я внизу, бери карандаш и пиши: сам усопший – пять рублей пятьдесят копеек. Хе-хе-хе, пум-пум-пум… – Дурака валяет, сатана! – грохочет густой бас Тыниссона. – Вишь, зубы скалит. – Да ну, – все еще лежа, поясняет Тоотс. – Как я мог ушибиться, если бухнулся прямо в постель. А если боялись, что ушибусь, так могли мне сюда соломки подстелить. Кряхтя и пыхтя, Тоотс пробирается к столу, наливает себе немножко «лекарства от испуга» и говорит: – Все это очень приятно и умилительно, но я еще не слышал, чтобы человеку можно было помочь одними обещаниями. А ну, Тыниссон, вытаскивай кошелек! Сам он вынимает из-за пазухи большой потертый «портвель» и выкладывает на стол четыре двадцатипятирублевых бумажки. Тыниссон вздыхает, растерянно озирается по сторонам и отступает в угол комнаты, к мереже с большим обручем. Он так тщательно запрятал от воров куда-то внутрь почти все свои деньги, что сейчас ему приходится основательно повозиться, расстегивая множество пуговиц, прежде чем он добирается до своих капиталов. Дважды внимательно пересчитав обещанную сумму и засунув оставшиеся деньги на прежнее место, он снова подтягивает свои одеяния до нужной высоты и медленно застегивает пуговицы. – Ну, вот они, – говорит он, выкладывая пачку на стол. – Хочешь, пересчитай. – Спасибо, – отвечает Леста. – Большое спасибо! – Так, – берет слово Тоотс. – Теперь добавь сюда еще свои пятьдесят, потом и Тали добавит свои пятьдесят, и ты сможешь передать от меня привет Лаакману и сказать ему, что Тоотс сам скоро откроет типографию и наложит свою лапу на все печатные заказы всех трех губерний. Налейте-ка мне побыстрее еще чуть-чуть, я вижу, небо проясняется, сейчас засуну полы за пояс и задам стрекача. Особой охоты ехать домой у меня нет, но что поделаешь: старик будет ворчать – обещал, скажет, прийти и не идет. У Тыниссона еще время есть, он у нас барин, разъезжает на этом… ну, как его… на котле или на чугунке. А мне, прогоревшему опману, только и плестись на кляче, а если дорога в гору, то и пешечком. Ничего не поделаешь: всем в малиннике не уместиться, кое-кому и на выгоне оставаться. Так вот и богач и бедняк: стоят друг против друза, а обоих их бог создал. А когда приеду в следующий раз, чтоб книга была готова! Один экземпляр захвачу с собой в Паунвере, или в Россию, или черт его знает – куда придется. Однако пора и честь знать, короче говоря, я ухожу: «Денек разгулялся, кругом благодать, пусти меня в люди, родимая мать». подхватывает Киппель и настежь распахивает окно. – Да, дождь прошел, – говорит он, – редкие капельки еще падают с тучи. Жаль, очень жаль, что господину опману некогда, а то съездили бы с ним вдвоем на речку, при факелах рыбу половить. – В другой раз, – отвечает опман. – В другой раз и я приеду на чугунке, тогда старик не будет за мной, как хвост, тащиться. Останусь тогда денька на два – на три. И на рыбалку можно будет съездить, и в городе осмотреться. А на этот раз – будьте здоровы, желаю вам всяческих благ. – Будь здоров, всего наилучшего! – Друзья и управляющий торговлей с чувством пожимают Тоотсу руку. – Счастливого пути! Благополучно добраться к дому! – Бес его знает, как еще дело сложится с этой поездкой, – направляясь к дверям, с сомнением в голосе замечает опман. – На возу – бочек с салакой целая куча, примащивайся на них вместе со стариком, точно мартышка на шарманке… еще, чего доброго, ось поломается или кляча дух испустит – черт знает, мало ли что может в пути приключиться. До Паунвере добираться долго – как от праздника до праздника, да еще дорога после дождя раскисла… бог знает, увидимся ли мы с вами еще на этом свете. Как вы думаете, ежели я оттуда, с груды бочонков, грохнусь и бочонок мне на живот свалится – лопну тогда, как дудка или как гриб-ноздряк, разрежет меня надвое, точно фалды на пиджаке у этого… как бишь его, портного Кийра. А все-таки хорошо, что я тут подучился, как сидеть на ящиках, и падать уже умею, только вот не везде на дороге кровать найдешь. Но одно могу сказать тебе, Тыниссон: как увижу, что мерин из сил выбивается, так возьму твою салаку и выброшу на дорогу. Можешь потом проехать по этой самой дороге и подобрать уже селедку: кто посеет ветер – пожнет бурю, а кто посеет салаку, тот пожнет селедку. – Ох, пустомеля! – укоряет его Тыниссон. – Да уходи ты наконец. – Сейчас уйду, чудак, – отвечает Тоотс и возвращается к столу. – Не оставаться же мне здесь, раз старикан ждет. Но вот что я еще хотел сказать – чуть не забыл… Тали, ты же обещал передать записку на хутор Сааре? – Не нужно. Скажи сам, без записки: пусть пришлют денег. – Ну хорошо, а сколько? Может хочешь, чтобы отец твой продал хутор Сааре и все деньги тебе послал? – Ну… скажи рублей сто. – Ладно! А что мне передать… там… сам знаешь… чуть подальше… на хуторе Рая или в этом роде?.. – Ничего. Передай привет. – А если спросят – когда домой приедешь или же в этом роде?.. – Скажи, что… что скоро приедет. Отлично. Дома Тоотс узнает от матери новость, которая, как говорится, ни в какие ворота не лезет. Оказывается, мать вчера, то есть во вторник, была в Паунвере в лавке и там хозяйки судачили о том, что Тээле с хутора Рая собирается замуж за старшего сына портного Кийра. Правда, сначала этому Жоржу якобы придется поехать в Россию поучиться на опмана, но помолвка будто бы назначена уже на следующее воскресенье. Конечно, ей-то, матери Йоозепа, неведомо, сколько тут правды, сколько вранья, но бабы судачили именно так и еще при этом добавляли: вишь ты! Управляющий имением, раздув ноздри, растерянно выслушивает эту невероятную новость; у него сейчас такое чувство, словно ему накинули на шею просмоленный канат и затягивают мертвым узлом. Все могло случиться, даже воры могли за это время побывать в Заболотье, но это известие… это просто дико. – Ну да, ну и что, – пытается он наконец собраться с мыслями, – будет на белом свете одной портняжной мадам больше. – Да нет, – отвечает мать, – не портняжной, а опманской, ведь Жорж едет в Россию. Ах да, еще и это! Пораженный первым ударом, Тоотс как-то н внимания не обратил, что Кийр собирается в Россию учиться на управляющего. Кийр – управляющий! Кийр – управляющий имением. Кийр – помещик! Кийр – министр, Кийр – король! Нет, ей-богу, если уж Кийр годится в опманы, то с таким же успехом он может годиться и в короли. Все может стрястись – и пожар, и кража, даже, в конце концов, и то, что Тээле выходит замуж за Кийра, – поди знай, что женщинам может взбрести в голову! Но то, что Кийр хочет стать управляющим, это, конечно, только шутка; глупая, нелепая, но все же шутка. Первой отчаянной мыслью Тоотса было «ринуться» к Тээле и спросить у нее самой, есть ли в этих сплетнях хоть зерно истины. Но он тут же отказывается от своих намерений: как знать – удастся ли ему под первым впечатлением этой новости держать себя в рамках, вдруг еще начнет в разговоре с Тээле пыхтеть да кряхтеть или вытворять езде какие-нибудь глупости. Конечно, можно сделать вид, что ты холоден, как лягушка, и; этак… обиняком, исподволь расспросить ее, этак… между прочим, сторонкой… тем более, что он должен передать ей привет от Тали… Но что если в разговоре у него вдруг плаксиво вытянется физиономия, тоже… как бы между прочим? Нет! Нет и нет! Мысль эта не годится. Он передаст ей привет, но уже после того, как придет в себя; а сейчас у него в черепе все вверх дном, в мыслях сумбур, все перепуталось, все шиворот-навыворот. С такой башкой нельзя шататься кругом, лучше посидеть на пороге сарая и пожевать щавель. Расскажи ему эту новость кто-либо другой – можно было бы подумать, что над ним хотят посмеяться. Но это же его собственная блаженной памяти… ну что ты скажешь! Тьфу! Попробуй еще с таким котелком пойти что-то выяснять… Так вот, его собственная родимая матушка только что сказала ему, что дело обстоит так-то и так-то. Правда, мать узнала это в лавочке от деревенских баб… но не с потолка же деревенские бабы берут свои новости, во всяком случае, такую вещь они сами не выдумали бы. За эти два дня, пока он был в городе, здесь что-то произошло. Но что именно – один черт знает. Сидя на пороге сарая, управляющий имением жует по очереди щавель, смолку, клевер, трясунку, полевицу, лопух, ромашку и вообще все травы, цветы и листья, какие он может достать рукой, не вставая с порога. Грызет и мурлыкает песенку: «Готовься, о душа моя…» В голове его вертится, наподобие водяного колеса, какая-то мощная машина, она сметает и путает любые возникающие у него мысли и планы. Тоотс не слышит трелей жаворонка, не замечает, как щебечут и резвятся в воздухе ласточки. Его не трогает ни жужжащая музыка в цветах, ни летние ароматы, которые приносит ветерок. Видит ли он хоть бы ту жизнь, что движется у самых его ног, среди цветов и трав? Готовься, о душа моя… Чуть поодаль в кроне векового дуба виднеется гнездо аиста. Аистиха стоит в гнезде и ждет возвращения супруга. Ей скучно: сегодня аист-папаша в поисках добычи залетел, видимо, слишком далеко. Аистиха переступает на другую ногу и начинает прихорашиваться к прилету мужа. Ага, вот и он. Клап-клап-клап… Меж ветвей этого же дуба кто-то прикрепил улей. Этот смекалистый сладкоежка хочет таким способом изловить бездомный пчелиный рой. Невдалеке от дуба у подножия холма начинается болото, от которого и получил, вероятно, свое название хутор Тоотсов – Заболотье. На краю выгона у изгороди растут старые ивы. Весной на их ветвях выступает с концертами дипломированная певица, высокочтимая мадемуазель Соловей, гипнотизирующая слушателей больше своей славой, чем искусством пения. Сейчас знаменитая певица уже отбыла или, во всяком случае, уже запаковала свои ноты; здесь остался лишь певец, распевающий свои беспечные и жизнерадостные песенки без рекламы и без крикливого пафоса. Вдруг наш мыслитель вскакивает с порога и выплевывает стебелек полевицы; теперь он знает, куда и к кому идти. Он быстро входит в избу, берет в горнице свой хлыст и через несколько минут уже шагает по дороге к Паунвере. Когда он проходит мимо домика портного Кийра, лицо его приобретает злобное выражение. Тайком взглянув па дом, он находит, что жилище Аадниэля сегодня выглядит как-то особенно празднично. Чем омерзительнее становится в глазах путника это «змеиное гнездо» – так он мысленно называет обиталище Кийров, – тем быстрее ему хочется отсюда убраться. Живо передвигая свои длинные, тощие ноги, управляющий имением вскоре приближается к другому маленькому домику. Но этот, наоборот, кажется ему приятным и уютным. Либле в это утро оказывается дома и очень сердечно встречает редкого гостя. Но Тоотс отвечает на эти изъявления радости довольно холодно и немедленно приступает в делу. Нет, Либле «эдакой» новости еще не слышал и надеется, что никогда и не услышит. Но он ни есть ни пить не будет, пока не внесет в дело полную ясность. Сегодня же, еще до обеда, нет, сию же минуту он отправится на хутор Рая и спросит у самой Тээле, известно ли ей, что за молва по селу идет. Ну конечно, еще бы, молодой барин Тоотс останется совсем в стороне, он, Либле. даже имени его ни разу не назовет за все время разговора. Скажет: просто он, Либле, ходил в лавку и там слышал толки – так-то и так-то обстоят дела. Да чего там, он же не мальчишка, чтобы не знать, как такие дела вести. Пусть молодой барин Тоотс не беспокоится, все будет сделано честь честью; а ежели господину управляющему не хочется тут ждать, пока Либле сбегает в Рая, – ладно, он сам забежит потом в Заболотье и расскажет обо всем, что видел и слышал. Неужто все другие парни на свете вдруг «окочурились», так что хозяйской дочке из Рая не найти лучшего спутника жизни, чем этот недотепа? Ну вот, теперь господин управляющий и сам видит, каково оно, это семейное счастье… Подойди-ка поближе, Мария, да не бойся. Подойди, дай чужому дяденьке ручку и скажи «здравствуйте». Вот так. – Славная девчурка! – замечает Тоотс. – Когда в другой раз приду, принесу конфет. – Ну вот еще! Конфеты такой большой девочке, зубы портить… Ничего, глядишь, пролетит еще годика два-три, и у господина Тоотса тоже будет такой карапуз, скажет: отец, или папа, или как его там научат. Вы не вздыхайте, господин управляющий, небось мы все дела в порядок приведем: слухи эти – просто бабьи сплетни и больше ничего. Кийр – жених Тээле! Да где такое видано! Уж ежели это окажется правдой, так я… прямо не знаю, что тогда сделаю… усы обрежу и голову наголо остригу! А может, и еще что похуже с собой сотворю, потому что не могу такого дела вытерпеть. Так вот, коли вам неохота ждать меня здесь, то я с хутора Рая – стрелой прямо в Заболотье и все вам расскажу. Наперед знаю, что Тээле меня на смех поднимет и с позором из дому выпроводит. Ну и пусть – с меня как с гуся вода. Тоотс выходит от Либле и в раздумье останавливается у обочины канавы: можно бы и в Паунвере обождать, побыть у аптекаря, пока Либле вернется. Но нет! Сегодня ему не хочется никого видеть и слышать, во всем теле какая-то расслабленность, душу грызет недоброе предчувствие. Когда он проходит мимо хутора Супси, ему чудится, будто крыша на домике портного приподнялась с одного края и стропила, насмешливо оскалившись, глядят на шоссе. Но в самом домике – таинственная тишина; даже во дворе ни живой души. Вдруг занавеска в окне словно зашевелилась, выглянула чья-то рыжая голова… Дома управляющий на некоторое время успокаивается, зато к вечеру он со страшным нетерпением ждет Либле. А Либле все нет. Видимо, с этим человеком, умеющим держать слово, случилось нечто необычное, иначе он давно был бы здесь. В нетерпении Тоотс несколько раз даже выходит на дорогу, напряженно вглядывается в даль, но ни на проселке, ни на шоссе не видать никого, кто походил бы на звонаря Либле. Солнце уже склоняется к закату, у векового дуба и гнездо аистов, а Либле все нет. Стадо пригоняют домой, сгущаются сумерки – а Либле все нет. В этот день Либле так и не появляется. Ночью Тоотс беспокойно ворочается в постели и до самого рассвета не может уснуть. То его пугает какое-то жуткое видение, то кусает блоха или клоп. Управляющий имением пытается успокоиться, считает до ста, чтобы поскорее заснуть, клянется притащить завтра из аптеки целую коробку порошка от блох – все напрасно. Пусть Тээле выходит замуж хоть за помощника аптекаря, хоть за лесного волка, пусть справляет свадьбу с домовым и рожает детей от лешего – только пусть гонит прочь этого рябого портняжку! Только под утро откуда-то забредает странствующая по свету дрема и останавливается на отдых в горнице Заболотья. Утром обитатели Заболотья видят у себя на хуторе некое диковинное существо, некую личность, которой никто и нигде не встречал, но голос которой всем кажется удивительно знакомым. Таинственный пришелец просовывает голову в окно и спрашивает хозяйского сына Йоозепа. Тот в это время как раз одевается, в одной жилетке выбегает он в переднюю комнату и с изумлением глядит на чужака. Тоотс как будто бы и узнает этого человека, и не узнает; узнает – и в то же время не узнает. – С добрым утром, молодой барин Йоозеп! – произносит пришелец. – Чего это вы так уставились да всматриваетесь в меня – я же тот самый Кристьян Либле, каким и вчера был, и испокон веку. Выйдите-ка на минутку, выйдите, есть дело до вас. – Подумать только – Либле! – изумляется теперь вся семья. – Что за комедию ты разыгрываешь? Лицо бритое, голова как яйцо голая. – Так я на барина больше смахиваю, – отвечает звонарь, исчезая за окном. Управляющий имением быстро выходит во двор. В коленях он ощущает вдруг мелкую дрожь. Либле стоит во дворе у забора и крутит цигарку. – Ну, молодой барин Тоотс, – начинает звонарь, – сбегал я вчера туда, как и обещал. – Ну? – затаив дыхание, спрашивает Тоотс. – Все правда! Все в точности так, как люди говорят. – Чего ты мелешь! – заикаясь лепечет Тоотс. – Быть не может! – Ей-богу, правда, не сойти мне с этого места. Мне и самому никак не хотелось верить, хоть кол на голове теши, но раз человек сам говорит и уверяет, тогда уж… – Какой человек? – Да Тээле. При этих словах Тоотс чувствует, как сердце его твердеет – хоть режь им стекло. То, что он потерял Тээле – еще полбеды. Саое нелепое то, что хозяйская дочь с хутора Рая достанется Кийру. – Да, таковы дела, дорогой друг, – продолжает Либле. – И башка у меня сейчас голая, как телячья морда, да и вообще все сделано так, как вчера условились. При этом звонарь снимает шапку и отвешивает управляющему имением низкий поклон. Действительно, наголо обритая голова его напоминает брюкву и ни в чем теперь не уступает головам аптекаря и старого Кийра. Несмотря на все свои душевные терзания Тоотс не может сдержать улыбку. – Я бы дал совсем ее снять, голову эту, – продолжает Либле, – ежели б знал, что это поможет. Но дела таковы, что и этим уже не поможешь. Ну да, молодой барин спросит, конечно, почему я вчера не пришел обо всем рассказать? Вчера… – Отойдем подальше, – взглянув на окно горницы, говорит Тоотс, – там поговорим. Пойдем на выгон, к сараю, там никто нас не увидит и не услышит. – Ну так вот, вчера… – рассказывает Либле, направляясь к выгону. – Вчера уходил это я оттуда – сердце так щемило, хотел было прямо сюда помчаться, а как до перекрестка добрался, тут дьявол меня и попутал. Ступай, говорит, старый осел, в кабак, да опрокинь для куражу пару шкаликов, не то еще заревешь по дороге. Ну, я туда-сюда, топтался долго у перекрестка, думал: «Ждет же тебя человек, хочет правду знать», – Да куда там! Подался все-таки под эту самую длинную крышу, дернул две-три чарки горькой – будь что будет! И сразу ушел. Обратите внимание, господин управляющий, – сразу же ушел. Да вот какое дело: откуда ни возьмись – арендатор и мастер с шерстобитни, цап меня за хвост! «Куда бежишь, Либле, за каким ветром гонишься, пойдем, садись-ка сюда, поговорим толком». Я им в ответ: «Ну вас к лешему с вашими толковыми разговорами, некогда мне со всякими пьяницами в кабаке лясы точить, у меня дела поважнее». А те опять: «Ишь ты, какой! Так скажи и нам, какие такие дела могут быть поважнее, чем с друзьями стакан пива выпить». А я им: «Ну и сидите себе, пейте свой стакан пива хоть до завтрашнего вечера, а я пойду велю себе усы сбрить и голову наголо остричь…» Бес его знает, зачем я им это сказал, но так и выпалил: голову наголо остричь. Сам не знаю, видно, зашумело в голове от тех стопок, что в спешке да на пустой желудок выпил. Такая у меня беда: уж ежели разойдусь, так мне и море по колено. Ну, как услышали это арендатор да чесальщик – оба уже сильно под сухой, бес их знает, кто их там вчера свел, – так арендатор сразу мне в ответ: «Слушай, Либле, коли дашь себе усы и голову обрить – ставлю корзину пива». – «А я – вторую!» – добавляет чесальщик. Ну, молодой барин Тоотс… две корзины пива как с неба валятся! Хм, что тут поделаешь! Думаю, думаю… обрить голову все равно придется… а тут тебе нежданно-негаданно две корзины пива… хм… «Ладно! Ставьте пиво, – говорю, – а я через полчаса вернусь». А сам думаю: не умрет же господин управляющий из-за этого одного дня. Будь это бог знает какая радостная весть, тогда бы еще… Успеет и завтра узнать, что собаке колбасу на шею повесили, а свинье седло на спину надели. Ну, я и давай бегом к мельникову ученику: «Снимай, – говорю, – с моей дурацкой головы всю шерсть, какая на ней ни есть». Тот бритву наточил… и через полчасика я фьюить – обратно в трактир! Там, конечно… «хо-хо-хо!» да «ха-ха-ха!» Там мы и прокуковали за двумя корзинами пива до поздней ночи. Тоотс и звонарь усаживаются на пороге сарая, звонарь попыхивает цигаркой, выпуская в воздух мощные клубы дыма. - Ну, а про Кийра, – спрашивает после короткого молчания Тоотс, – о том, что Кийр едет в Россию на управляющего учиться, ты тоже что-нибудь слышал? – А как же, золотко мое! Сразу же после помолвки Жорж сложит свои пожитки и уедет. Уедет немедля. Ах да, и рекомендательные письма уже заготовлены. – Что за рекомендательные письма? – А вот когда вы в воскресенье к кистеру в гости ходили, вы же видали там молодую барышню, не то Эркья, не то Эрнья, не знаю уж, как ее там звать. Отец этой барышни или же ихний папаша – так у господ-то именуется – служит, говорят, где-то в России управляющим большого имения. Ну вот, эта самая барышня и дала Жоржу письмо к папаше, чтобы тот взял Жоржа к себе и сделал из него толкового земледельца или управляющего. – Ах так, – задумчиво говорит Тоотс. – Значит, эти разговоры тоже правда. – Правда, правда! Сущая правда! – Ну да, за портного выходить негоже, так перекраивают его в опманы. Но, черт подери, какой из Кийра управляющий! Я-то знаю, как тяжело мне вначале пришлось, разве Кийр все это выдержит? Вообще непонятно, кто такой план придумал – ехать в Россию и учиться на управляющего? – Я тоже не знаю. Хоть я теперь лысый и, значит, должен бы поумнеть, ведь говорят, все лысые – мудрецы, но этого никак не могу понять. Видно, кто-то башковитый придумал, еще умнее, чем я. – Нет, – рассуждает Тоотс. – Умный такого совета не даст. Это был остолоп и остолопом останется, так и помрет остолопом. Ну ладно, а когда же помолвка? – Вот этого Тээле и сама точно не знает, но думает – пожалуй, в будущее воскресенье. – Гм… в будущее воскресенье. А что она сейчас делает, эта самая Тээле? – Ничего. А чего ей делать невесте-то. Наверно, будет приданое готовить. Нет, она все же славная девушка, прямодушная, все, что думает, то и выложит откровенно. Всем хороша, только вот за такого обормота замуж идет… Ну, так вот я и говорю: «В лавке болтали такие удивительные вещи…» А она сразу же: «Какие удивительные вещи? Ах, о том, что я замуж выхожу? А что в этом удивительного? Все девушки стараются непременно выйти замуж». А я ей: «Ну да, это-то верно, тут ничего удивительного нет. Но женишок этот… в лавке говорили, будто…» А Тээле снова: «Женишок, ну… женишок как женишок. Не станешь же ты, Либле, моего жениха хулить?» – «Ну нет, говорю. Чего мне его хвалить или хулить, не мне с ним жить, барышня Тээле сама знает, чего он стоит, раз она Жоржу этому и сердце свое и хвост – ох, да что я говорю! – сердце и руку отдала». А она мне: «Ну вот, это другой разговор. А то некоторые тут норовят жениха моего охаять – мол, рыжий он… и портной… А другие и такое говорят, будто у рыжих всегда дурной нрав и все они страшные злюки. Но я знаю – у Жоржа золотое сердце. А портным он тоже не на всю жизнь останется: скоро сложит свои пожитки и поедет к папаше барышни Эркья или Эрнья ландвиртшафту обучаться». И все она с этакой усмешкой, а сама видать, радуется, словно невесть какое сокровище ей выпало. Вот и пойми этих женщин, особливо молодых. Нет, вообще-то она девушка толковая, богатая, образованная, любезная… да вот только… Звонарь растерянно пожимает плечами и крутит себе еще одну здоровенную, как палка, цигарку. – Ну да, – добавляет он под конец, – попробовал я еще повести разговор эдак сторонкой. В Паунвере, говорю, найдутся и готовые управляющие, а тут жди еще, когда из Кийра толк выйдет. А девушка тут же в ответ: «У этих готовых управляющих далеко не такое доброе сердце!». Подумать только – далеко не такое доброе сердце! Тоже – нашла себе золотой самородок! Ну да, «ради сердца золотого можно годик подождать…» – М-м, – бормочет Тоотс, – золотое сердце… А в воскресенье у кистера об этом сердце были совсем другого мнения. Но все равно! Безразлично! Если эта кантсе[5] история так обстоит, значит, так и должно быть. Ну и черт с ними, ну их к дьяволу со всеми их золотыми сердцами! – Да, – отзывается звонарь, – дела не поправишь. Со стороны дома доносятся голоса, кто-то громко что-то кому-то разъясняет и упоминает про выгон. Управляющему кажется, будто он узнает голос Авдотьи, вернее Мари, но с кем там девушка объясняется – из-за деревьев и кустов не видать. Спустя несколько секунд на тропинке появляется «Тотья» в сопровождении какого-то молодого человека и показывает рукой в сторону сарая. – Кто бы это мог быть? – с удивлением спрашивает управляющий. – Не знаю, – отвечает звонарь. – Я так далеко не вижу. – Это… это… – шепчет вдруг Тоотс, – это же Кийр. Что этой культяпке здесь нужно? – Ну вот, легок на помине! С добрым утром, – вежливо говорит Кийр, приподнимая свою узкополую шляпу. – Доброго здоровья, мастер-портной, – отвечает Либле. – Что слышно хорошенького? – Что слышно хорошенького, – усмехается рыжеголовый. – Живешь так вот, день за днем. Да я уже больше не портной, теперь я Йоозепа товарищ по должности. Раньше мы с ним были только товарищи по школе, а теперь и по работе, так что вдвойне товарищи. – Вот те на! – изумляется Либле. – Как же это так вдруг вышло? Как это вы сразу бросили свое портняжное ремесло и заделались управляющим? Это прямо-таки новость, в первый раз слышу. Так вот что значил мой сон ночью! Я сразу Мари сказал: «Попомни мое слово, сегодня мы обязательно услышим про какое-то диво». Гляди-ка, так оно и есть! Жорж уже, выходит, и не портной вовсе, а опман. – Ну, – недоверчиво ухмыляется Кийр, – неужели все эти новости еще до вас не дошли? В деревне, куда ни пойдешь, всюду об этом трещат. – Ничего не слыхали, – покачивает головой звонарь. – Может, вы что-нибудь знаете, господин Тоотс? Тоотс тоже пожимает плечами и трясет головой. Кийр, опершись на тросточку, пристально следит за сидящими на пороге. Эти две обезьяны там, у сарая, явно притворяются простачками, на самом деле они, конечно, все уже знают. Невероятно, чтобы этот пройдоха Либле еще ничего не знал о сватовстве. Но все равно, пусть поступают как хотят, дела это не меняет; если это им доставляет удовольствие, он готов и сам рассказать. – А чему тут, правду говоря, удивляться, – начинает он, – скоро поеду в Россию и стану управляющим. Ведь для этой должности никакого особого волшебства не нужно. Школьного образования у меня тоже хватит, даже с излишком. Иной и такого образования не имеет, а глядишь – уже управляющий; и ничего, что только год в школу ходил. – Оно будто и так, – рассуждает Либле, – оно конечно, чего тут еще про ученость говорить, но все же – как это так вдруг получилось? Сразу – утюг побоку и айда в опманы? – Ну, как бы там ни получилось, – втягивает Кийр голову в плечи, – а так оно и есть. Рыжеволосый с явным удовольствием разглядывает хмурую физиономию своего школьного приятеля и вдруг выпаливает: – Приходите в воскресенье в Рая, там и услышите, как вес произошло. Приходите под вечер, ну так… часам к пяти, тогда и потолкуем подольше обо всем этом. 3а стаканом вина и бутылкой пива разговор лучше спорится. Да-да. – В Рая?.. – таращит глаза Либле. – За стаканом вина и бутылкой пива?.. – Да, да, – пищит Кипр. – В Рая, в Рая. – Ну нет, – отвечает Либле, – что за стаканом вина и бутылкой пива, это для меня дело понятное, это ясно, но почему в Рая?.. Шутками пробавляетесь, шутите, конечно, а думаете другое: чтобы мы к вам пришли, в дом вашего папаши, портного. Верно? – Нет, нет, в Рая. – Хм… Ну вот, разве не говорил я утром женушке: сдается мне, узнаем сегодня диковинные вести. Так око и есть. Она, чудачка, еще не верила: «Ах, да какие там могут быть диковинные вести!». А теперь на тебе – шагай в воскресенье в Рая, вино да пиво хлебать! Нет, ты мне хоть кол на голове теши, а с первого разу ничего не пойму. В Рая… хм… Может, господин Тоотс смекает, о чем тут речь? Но Тоотс по-прежнему пожимает плечами и усердно грызет стебелек полевицы. – А не будет ли в этом самом Рая, – продолжает, лукаво подмигивая, звонарь, – ну да, не будет ли в этом Рая… что-нибудь эдак вроде сватовства или помолвки? А? У меня в голове вроде бы проясняется. – Как знать, – краснея, ухмыляется портной. – Может, и так. – Ага-а! – вскрикивает звонарь. – Вон откуда ветер дует! Ну, теперь и я понял – почему в Рая. Чего ж вы сразу не сказали? А то заставляете сначала голову ломать, прямо кровавый пот на лбу выступает. Эге-ге! Вот оно что! Слыхали, господин Тоотс, какими делами однокашник ваш заворачивает? – Отчего же не слыхать, – мрачно говорит управляющий. – Поздравляю! – Да, да, поздравляем, желаем счастья! – добавляет звонарь. – Очень вам благодарен! – вежливо приподнимая шляпу, отвечает рыжеволосый. – Ну да, еще бы! – все больше оживляется звонарь. – Счастья – прямо целый воз… и да плодятся у вас рыженькие, как мошкара. А впрочем, поди знай, будут ли детишки рыжеволосые: Тээле, она скорее русая… светловолосая. Да эти и неважно, это потом увидим, когда начнут они на свет появляться и хоть один уже будет налицо. Кийр краснеет по самые уши и глядит в сторону на вековой дуб. – Да, да, – продолжает звонарь, – гляди-ка, вон там и аист наготове, только приказа ждет. Теперь вы, господин Кийр, уже, так сказать, одной ногой в супружестве, дайте-ка быстренько этому самому аисту заказ, тогда вовремя готово будет: только и знай, что бери, будто тебе кто старый долг уплатил. – Ха-ха-ха! – смеется Тоотс, отворачиваясь к сараю. – Вы слишком далеко заходите, Либле, – с укоризненной улыбкой замечает Кийр. – Господи помилуй, как это я слишком далеко захожу? Ведь детей на свет производить – это же тебе не шалость какая или фокус, самим человеком выдуманный; так уж сам бог раз н навсегда устроил, и определил, и Адаму повелел. Да и с чего бы, на самом деле, мне, старому хрычу, далеко заходить – у меня у самого дочурка дома, скоро женихов дожидаться станет. Этой дорогой всем нам идти, как сказала одна старая дева, глядючи на свадебный поезд. Стесняться тут нечего! Уж мы с господином Тоотсом заявимся в воскресенье в Рая, как часы, а там и подольше потолкуем – так ведь вы сами сказали. А сейчас у меня одна забота – пойти домой да жену как следует пробрать, чтобы не была такой умной и в другой раз не говорила: «Какие там еще диковинные вести!» – Пожалуйте, пожалуйте в воскресенье, – повторяет рыжеволосый. – Но вот о чем мне хотелось попросить школьного приятеля: не будет ли он так любезен написать мне рекомендательное письмо в Россию. Он говорил, что служил там в нескольких имениях, что у него есть знакомые помещики… и меня вроде бы лучше примут, если Тоотс даст мне с собой письмецо. Если это ему не трудно… – Можешь получить, – отвечает Тоотс, морща лоб. – Если есть время подождать, хоть сейчас напишу письмо Иванову. – Нет, нет, – возражает Кийр. – К Иванову этому я не хочу, у него в голове исиас, начнет еще дубинкой лупить… – Ишиас, а не исиас! – поправляет его управляющий имением. – Ну, разумеется, триумфальных ворот он к твоему приезду строить не станет, на этот счет будь спокоен, но служить у него можно, ежели кто действительно хочет работать, а не едет лишь для того, чтоб называться опманом. – Нет, к Иванову я не хочу. – А других таких хороших знакомых у меня нету. – А что, – вмешивается в разговор звонарь, – разве у молодого барина Кийра не заготовлено рекомендательное письмецо? – Есть, конечно, – отвечает Кийр, – но чем больше, тем лучше; одно не поможет, так другое. – Ну, раз у тебя уже есть, – растягивая слова, замечает Тоотс, – чего ж ты еще и у меня просишь. Одной хорошей рекомендации вполне достаточно. – Чем больше, тем лучше, – улыбается Кийр, втягивая голову в плечи. – Когда уезжаешь из дому так далеко, надо быть предусмотрительным. Ведь когда тебе больше не захотелось учиться в приходской школе и ты в Россию уехал, были же у тебя какие-то бумажечки в кармане? Если не ошибаюсь, ты говорил о каком-то своем родственнике в России, о дядюшке или… – Лучшая рекомендация дельному человеку – это он сам, – подчеркивая слова, отвечает Тоотс. – А если ты лодырь, так тебе и дюжина писем не поможет. И с другой стороны: как я могу тебя рекомендовать? Ведь я знаю только, что ты портной и умеешь шить пиджаки с разрезом сзади. – Верно, верно! – подхватывает Либле. – А мерку старик всегда снимает сам, сам и кроит тоже, парням остается только на машинке сострочить. Молодой барин Жорж, может быть, уже умеет и мерку снять и раскроить ежели потребуется; однако это все же не земледелие. Нет, я так думаю: раз у вас уже одна рекомендация есть, так не стоит вторую клянчить. Да, а что это недавно рассказывал этот самый, как его, черта… Хиндрек из Лилле? Он тоже бродил по России и сейчас вернулся. Так вот, там, в России, внизу, значит, на южной стороне, будто бы вечно гуляет страшный ветер, так что… вас, молодой барин Кийр, такого щупленького, еще чего доброго унесет… Ежели поедете, суньте себе в карман утюг, все надежнее будет, не то попадете ненароком в бурю да и улетите к самому Черному морю. А кому потом нужен будет такой негр или арап? Тогда и детишки уже не рыжие или белобрысые пойдут, а кикиморы, черные, как чертенята. – Ха-ха-ха! – хохочет Тоотс. – Да, ветер в России буйный. Но дует он больше снизу на север. Кое-каких легковесных путешественников он живо пригонит обратно в родные места и посадит на ту же самую кочку, где они и до отъезда квакали. – Ну, – сердито отвечает Кийр, – если эти рекомендации надо так выпрашивать, то не нужно мне их вовсе. Обойдусь и без них. Никто не сможет потом попрекать, что помог. А ветер пускай себе дует. Если его не испугались те, что всего одну зиму проучились, так мне и подавно нечего бояться. Пусть дует божий ветер, куда ему угодно, как бы он не унес кое-кого в Сибирь или на Сахалин. – Ну-ну, – рассудительным тоном возражает Либле, – это уж самый свирепый ветрище, храни нас бог от такого. Уже и тот, что к Черному морю дует, ни к чему. Я вот ломаю, ломаю себе голову, а все в толк не возьму… – Что? – спрашивает Кийр. – Да вот что – вернетесь вы оттуда черный как уголь… будут ли тогда дети и впрямь черные или же глиняного цвета? Тээле, я уже говорил, она светловолосая… Белая, черный, черный и белая… Нет, дети все-таки получатся серые, как чертенята, или глиняного цвета ведь прежняя-то рыжая голова… – Бросьте вы наконец, Либле, своих детей! – надувает губы рыжеволосый. – Боже милостивый, – делает невинное лицо Либле, – я же не о своих детях говорю. Своего ребенка я уже бросил, вернее, ребенок бросил меня. Стоит мне переступить порог и снять шапку – малышка Мари начинает кричать, точно ее режут, и меня и близко не подпускает. Теперь не добьюсь с ней толку, пока борода и волосы не вырастут. Я о ваших детях говорю, молодой барин Кийр. Будь я уверен, что вы вернетесь из России таким же рыжим, как сейчас перед нами стоите, на душе было б куда спокойнее. Пускай себе снуют карапузы, как огненные шарики, между Рая и Паунвере – никто ничего не скажет, потому оно естественно. А вдруг покатятся оттуда, с кладбищенского холма… черные, глиняно-серые или бог знает еще какого цвета, может даже зеленые, тогда… Хуже всего, что они будут лошадей пугать, никто больше не решится через Паунвере ездить. – Вот что, Либле, – говорит серьезным тоном Кийр, – если хотите знать, так волосы у меня вовсе не рыжие, а каштановые. С возрастом они еще больше потемнеют, так что ваши насмешки совсем некстати. И будь они хоть рыжие, хоть даже синие, умный человек никогда не станет издеваться над внешностью своего ближнего. Не то важно, что на голове, а то, что в голове. А если уж разговор зашел о внешности, так никто из жителей Паунвере не выглядит сейчас так смешно и дико, как вы сами. – Ну нет, извините! – хочет Либле возразить, но умолкает на полуслове: с холма по направлению к сараю идет еще кто-то. – Гляди-ка, нашего полку прибывает, – говорит он, – этак у сарая скоро целое собрание будет, вроде волостной думы. Ну да, господин Кийр, чего мне тут насмехаться или же своим видом хвастаться! Разве могу я, старое корыто, еще хвастаться! Моя песенка спета. Хорошо, коли отец небесный мне еще годков десять-пятнадцать подарит, а там пора и па покой. Я все за молодыми наблюдаю, как они живут, и радуюсь, когда им везет, желаю им долгих лет жизни. А вы смотрите на меня и разговаривайте, как со старой теткой, которая изредка навещает своих племянников и желает им только добра. А ежели порой чуть и поворчит эта тетка, так не ставьте лыко в строку, старому человеку прощать надо. Мужчина, направлявшийся к ним с холма, оказывается Тыниссоном. Гляди-ка, уже спозаранку столько мужиков собралось, будто военный совет. Хороню, что он, Тыниссон, по голосу узнал, а то бы никак не догадаться, что это наш звонарь у сарая сидит. Вот ведь до чего усы и борода человека меняют! Ну вот он, Тыниссон, и приехал за салакой, отвезет ее домой; к сенокосу хорошо будет иметь в запасе. Но о чем же все-таки здесь совет держат, если позволено будет спросить? Тыниссон протягивает однокашникам и звонарю руку и останавливается перед сараем, словно ожидая, что его толстые ноги крепко уйдут корнями в почву. Вся его дюжая фигура как бы черпает жизненную силу из самой земли. При взгляде на него каждый невольно испугается – как бы на этом туго налитом теле вся одежда не лопнула по швам. Его толстые икры и плотные шерстяные брюки не умещаются даже в разрезанных сзади голенищах; сапоги его кажутся кожаными чехлами, натянутыми на бревна. – Доброго здоровья, – отвечает Либле. – Да когда нам еще совет держать, как не сейчас. – Разве не слышал ты новость – школьный твой товарищ Кийр уже почти что женат и опманом заделался? – Это что за новость? Ничего не слыхал. – Ну вот, сам толстый как бык, хоть обручами стягивай, чтоб не лопнул, а таких важных вещей не знаешь. Ступай, ступай домой, возьми календарь и отметь себе: в следующее воскресенье раяская Тээле обручается с портным. Да нет, с каким портным! С управляющим имением! Как помолвку справят, так он сразу же полным ходом в Россию, р-раз! – и плюх прямо в Черное море или на берег моря, или кто его знает, куда… Но опять-таки на опмана учиться. – Кийр? Но ведь это же Тоотс оттуда, из России, а не Кийр, – широко разинув рот, недоумевает Тыниссон. – В Россию каждый может поехать, – замечает Тоотс, ковыряя в зубах. – Дорога никому не заказана. Проходит немало времени, прежде чем Тыниссон наконец уясняет себе смысл сказанного Либле. – Ну, а теперь полагалось бы новость эту и спрыснуть, – предлагает в заключение звонарь. – Как вы думаете, молодой барин Кийр, не податься ли нам всем в Паунвере, не выпить ли пару стаканов пива за здоровье молодой барыни? – Нет! – трясет головой Кипр и поворачивается, собираясь уходить. – Приходите в воскресенье, тогда и спрыснем. Ты, Тыниссон, тоже приходи, вот тогда… Рыжеволосый приподнимает шляпу и удаляется, что-то бормоча про себя. А Либле вполголоса напевает ему вслед: На другое утро Либле спозаранку снова в Заболотье. Его бритый подбородок и верхняя губа успели уже покрыться редкой черной щетиной, а макушка стала синеватой от первой темной поросли. – После веселья слез не миновать, кто же этого не знает! – говорит он управляющему имением. – Помолвки-то нету! – Как это – нету? – переспрашивает управляющей. – Нету. Жена моя ходила вчера в Рая и своими ушами слышала, как Тээле говорила Жоржу: «Никакой помолвки не будет». – Ото! Это что значит? – таращит глаза Тоотс. Это лаконичное сообщение ему весьма по вкусу: где-то в глубине души его вспыхивает искорка надежды. – Поди знай, что это значит, но так Тээле и сказала. Ну, конечно, рыжий давай перечить: я, говорит, уже на воскресенье приятелей позвал. Как же я теперь скажу им, чтобы не приходили? Но девушка ни в какую, знай твердит: «Можешь звать кого угодно, только не сюда, а к себе домой. Если мне кто нужен будет, так я сама его позову, без посредников». Вот те и на! Затевай после этого помолвки, зови пиво да вино распивать! – Черт побери! – грызет себе ногти управляющий. – Неужели… неужели женитьба эта и замужество совсем-таки разладились? – Вот этого я не знаю. Об этом вчера разговора не было. Поживем – увидим. Я, конечно, считаю, что после веселья слез не миновать, из такого дела толку не будет. Но одно я твердо знаю: рыжий еще до воскресенья сюда притащится и скажет – не приходите! Но, знаете что, господин Тоотс, вы тогда ему на глаза не показывайтесь, Удирайте все равно куда, пусть рыжий в собственном соку варится. – Как это? – спрашивает Тоотс. – А вот… Звонарь умолкает на полуслове и так и остается с разинутым ртом: в эту самую минуту со двора доносится голос Кийра – тот спрашивает Йоозепа. – Тьфу, нечистая сила! – отплевывается Либле. – Точно проклятие какое, будет за тобой плестись до самой могилы, до небесных врат и то дойдет. Давайте удерем! – Куда? – растерянно спрашивает управляющий. – Через окно… Звонарь подталкивает управляющего к окну, а сам шепчет в приоткрытую дверь передней комнаты: – Скажите, что дома нету! Скажите – ушел в Паунвере через болото! Затем оба они стремительно выскакивают в окно горницы и мчатся по направлению к болоту. У самого болота Тоотс, тяжело дыша, останавливается и раздувает ноздри; он и сам не знает, почему он бежал. Топ-топ-топ! Его догоняет далеко отставший Либле, бросается на траву и хохочет во все горло. - Ох и здорово получилось! Пусть ищет своих приглашенных, пока пятки не протрет. А мы, как полагается почетным гостям, пойдем в воскресенье в Рая, станем, растопырив ноги, и потребуем вина и пива… ха-ха-хаа! – Ага-а! – тянет Тоотс. – Ну да-а! – Тыниссон живет далеко, к нему Кийр со своей весточкой не сунется, так что тот все равно прибудет, ежели вообще надумает идти. Вот бы еще кого-нибудь позвать – скажем, Имелика из Тыукре… Приходи, мол, будет чем поживиться. Да, собственно, на кой черт оно так уж нужно – вино это или пиво. Зато потеха одна чего стоит! – Еще бы! Управляющий опускается на траву рядом с Либле, оба закуривают и дымят так, словно на болоте жгут подсеку. Вокруг на поблескивающих ночной росой цветах жужжат бархатистые лесные пчелки. Над гороховым полем порхают поодиночке и парами белые и разноцветные бабочки. Одна из них, пестрокрылая, летит к краю болота, чтобы взглянуть на странных гостей, и опускается на украшенную пером шляпу Тоотса. Звонарь снимает шапку и глядит вверх, на синеющее небо. – Может, на солнышке, – говорит он, – волосы вырастут скорее, опять с моей малышкой Мари подружусь. Старая изба хутора Заболотье подслеповатыми глазами смотрит из-за пашен, вызывая у хозяйского сына невеселые размышления. В ярком солнечном свете, среди весенней природы ветхий дом кажется еще более жалким и неприглядным, чем в другое время года. Старые рябины у ворот грустно покачивают ветками, как бы спрашивая: «Что же это будет? Давний друг наш с каждым годом все больше горбится, словно клонясь к земле под тяжестью прожитых лет: Долго ли он еще выдержит?». Над гумном белеют жерди обрешетины, напоминая выгоревшие кости животных на пастбище. Местами крышу покрывает густой зеленый мох, рядом с трубой выросли две маленькие березки. Прорехи в кровле кто-то пытался заткнуть пучками соломы… Еще плачевнее обстоит дело с хлевом. За то время, что Тоотс отсутствовал, это лишенное каменного фундамента убогое строение совсем покосилось и угрожает рухнуть и задавить скотину. Отовсюду глядят беспомощность и убожество. А обитатели дома дряхлеют вместе с постройками, они не могут не видеть, как все вокруг них разваливается, но ничего не делают, чтобы предотвратить разрушение, как будто все это в порядке вещей. Но, может быть, они и не замечают, как гниет их жилище и остальные постройки? Этот процесс умирания происходит так медленно, что следы разрушительной работы времени бросается в глаза лишь тому, кто долго здесь не был. А возможно, люди и замечают разницу между прошлым и настоящим, но силы их убывают и они уже не в состоянии бороться с этим медленным тлением? Или забота о завтрашнем дне отнимает у них последние остатки сил? Как бы там ни было, скоро они исчезнут с лица земли вместе со своей ветхой избой, и океан времени поглотит еще один человеческий век! – Знаешь, Либле… – Управляющий вдруг приподнимается и садится. – Ну их к дьяволу со всеми ихними помолвками! Походил я вчера по своему двору, поглядел кругом и надумал так… кое-какие маленькие планы. Дело в том, что постройки скоро развалятся. Нижние бревна подгнили – одна труха, уже стен не держат. Что-то надо сделать, хоть подпорки поставить, что ли. От старика уже никакого толку, еле-еле душа в теле. Все равно – останусь я здесь или опять уеду в Россию, но в таком запустении тут все бросить нельзя. – Это верно! – Да, да, – в раздумье добавляет Тоотс. – Одними приказами да окриками в Заболотье ничего не сделаешь. Здесь нужно руки приложить, а не командовать. Да, черт побери! – оживляется он опять. – Я тут в родных местах уже пошатался немного, пора и за дело браться. А работать я привык, без хлопот и жить скучно. Человек родится на белый свет не для того, чтоб небо коптить, как Иванов говаривал. – Правильно, правильно! – поддерживает его звонарь. – На этом хуторе работы хватит, была бы силенка. Вы теперь земледелец, можно сказать, со всех сторон отшлифованный, многое сумеете в Заболотье сделать. Управляющий имением медленно поднимается, потягивается и глядит вниз, на болото. Работы везде непочатый край. Ну их к лешему со всеми их помолвками к сердечными муками – тут есть дела поважнее. И гость из России сразу загорается новой мыслью, как это с ним обычно бывает: перед его круглыми совиными глазами, словно выплывая из тумана, возникают осушенные болота, хорошо возделанные поля и красивые строения. |
|
|