"Полонянин" - читать интересную книгу автора (Гончаров Олег)

8 сентября 947 г.

Старый ворон знал, что все кончается рано или поздно. Он вспоминал тот далекий день, когда впервые решился расправить свои хиленькие крылышки. Вспоминал, как ему было страшно оттолкнуться от родного гнезда. Словно он уже тогда понимал, что ему больше никогда не вернуться назад.

Но что-то влекло его в неизвестность. Какая-то неумолимая сила старалась вырвать его из привычного мира. Мира, в котором было все так просто и ясно. Мира из теплых перьев, надоевшего гомона вечно голодных братьев и спокойного, доброго и ласкового голоса матери…

В тот день он так и остался в гнезде.

И братья громко, чтобы все слышали, смеялись над ним. Они называли его трусом…

Называли его глупцом.

Птенцом-переростком.

Всю ночь окрестности взрывались издевками слетков, а он упрямо впивался черными когтями в ветки гнезда.

Только под утро он понял великую истину. Он понял, что все рано или поздно кончается, и от этого стало еще страшнее. И он закричал зло на насмешников, раскинул крылья и бросился навстречу новому…

Неведомому…

Злому…

Непостижимо интересному Миру.

Старый ворон поймал поток ветра. Каркнул. Сделал широкий круг над гнездовьем людей и завалился на левое крыло. Тяжело присел на конек иссеченной дождями тесовой крыши, окинул хозяйским взглядом окрестности и задремал.

— Ой… Лихонько… [1] Лихо… Не бери мя, девоньку, в свой темный лес… Не веди мя, Лихонько, в черну пещерь. Ты остави мя, Лихонько, дома с батюшкой… Чур! Чур-хитрец [2], — проклятый, нарушивший границы (прежде всего нравственные), черта, очерчивать и т. д.] защити мя, девоньку, страхи мои пожри… Чур, мя! Чур!..

— Чегой-то Дарена ныне совсем разошлась? Ай, беду чует? — фыркнул не хуже жеребца старшой конюший. — Добрыня, — позвал он, — иди спытай, чего ей там привиделось?

— Сейчас, Кветан, только Буяну корму задам.

Я засыпал золотистый овес в ясли и похлопал мерина по гнедой шее. Вышел из денника, затворил за собой дверь, воткнул железный притвор в петлю чепца, поставил деревянное ведро с остатками зерна возле стены, откинул со лба прилипшую прядку волос, высморкался на земляной пол конюшни, растер ногой и пошел в шорню, из которой раздавались причитания безумной девки.

Здесь я ее и нашел. Она забилась в угол, сжалась в комок на груде перекислых кож, засунула голову под потник недошитого седла и причитала испуганно, отмахиваясь культей от белого света, точно от злой напасти.

— Чур, мя, девоньку, оборони от Лиха недоброго, от свирепой напасти, от Доли сердитой, от безволия страшного…

— Ну, чего ты, Дарена? — осторожно подошел я к ней, присел рядом, погладил по трясущимся в плаче плечам. — Не пужайся ты так. Сердце себе не рви.

— Батюшка родненький, — всхлипнула она, голову из-под деревянной рамы вынула и прижалась к моей груди. — Как хорошо, что ты пришел. Я же так напужалась, так мне, девоньке, боязно стало от вороньего грая. Не бросай меня, батюшка. Не оставляй одну, бери с собой в кузню. Я там буду тихо сидеть, как мышка, и в горн не полезу, и под руку тебе слова не скажу. Ты только не оставляй меня, батюшка…— И зарыдала пуще прежнего.

— Тише, милая, тише, — прижал я ее, точно маленькую. — Не оставлю я тебя. Угомонись…

И девка, всхлипнув еще пару раз, стала успокаиваться.

Хорошей Дарена была, доброй и безобидной. Только после того, как отца ее, Любояра-коваля, за бунт варяги лютой смертью казнили, а ей самой руку отсекли, на нее временами находило. Ум за разум забегал, и пророчила девка всякие беды и сама своих пророчеств пугалась.

Белорева бы сюда. Был бы знахарь жив, он бы точно ей помочь смог. Травой бы какой отпоил, отчитал бы, лихоманку бы прогнал. Да помер мой наставник. Лег у кургана Ингваря Киевского, порубленный варяжскими мечами, и с ним много древлян рядом легло. А отец едва живым тогда ушел. Кровавым побоищем обернулось его знакомство с молодой невестой. Так Ольга за смерть мужа отомстила.

Хитра матушка у кагана Киевского. Хитра да умна. Под стать отцу своему — ярлу Асмуду. После гибели мужа сумела власть над Русью в руках удержать, огнем и мечом мятеж в Киеве усмирила. Подняли было головы свои поляне, так она их снова к земле пригнула.

Хотел мой батюшка дома наши породнить, распрям конец положить. Замуж ее позвал, но обдурила она нас. Вокруг пальца обвела. Согласилась на свадьбу вроде, а сама варягов по-тихому наняла. Брата своего, Свенельда, к печенегам за подмогой послала. Сколько могла, время тянула, а как собрала силы в кулак, так и вдарила по жениху.

Не ждали мы преподлого от нее, а вон как все вышло. Сначала землю Древлянскую под себя подмяла, а потом и вовсе стольный град Коростень осадила. Цельное лето мы в осаде прожили. Не могла она нас приступом взять и измором взять не могла. Только и мы против нее и Свенельдовых наемников ничего поделать не могли. Так и сидели, друг на друга пялились.

В крепкий узел завязалась старая распря между родами, ни распутать — ни разрубить.

Так и упирались бы — всяк со своей стороны, до скончания века. Болеслав, дед мой, круль Чешский, помог, из чащи буреломной выход нашел. Уговорил отца отдать Коростень, а вместе со стольным городом и всю землю Древлянскую. Был князем Мал Нискинич, а стал пленником. Правда, пленником почитаемым.

Уже год он в Любиче безвылазно под приглядом. И власть свою княжескую он Киеву отдал. Иначе вывели бы варяги род древлянский под корень. Перебили бы народ, залили бы кровью поля и леса окрестные. Не стоит власть такой руги.

Вот малолетний Святослав и прибавил к своему званию кагана Киевского еще и титул князя Древлянского. Мать его, Ольга, законной княгиней стала, но за то на людей наших обиду простила.

Пожалел своих отец, и я пожалел. Не стал против такого возражать. Добровольно в полон пошел и сестренку свою, Малушу, с собой взял. За нее я не беспокоился. Она в Ольговичах, в деревеньке княжеской недалеко от Киева, обосновалась. Под присмотром наших бывших сенных девок Загляды и Владаны. Не захотели они Малушу одну оставлять, в кухарки подрядились, потому как сестренку Ольга к кухне приставила. Были мы с Малушей княжич с княжной, а стали — конюх с посудомойкой.

Но не горевали мы. Ни я, ни она. Она по малолетству, а я холопства не боялся. Год целый у викингов в трэлях выживал. За Океян-Море с ними ходил, в Ледяной Земле, в Исландии, выдюжил. И то ничего. А здесь, среди полян, и подавно живым буду. Девять лет — не вся жизнь. Пролетят быстро. Зато знаю, что где-то недалеко, всего в шести днях пути, ждет меня суженая.

Я, вон, Дарену успокаивал, по волосам ее гладил, к груди прижимал, а сам о любимой своей думал. Не видались давно. Скучаю, сил нет. Как она там? Любава моя. Любавушка…

Не позволил отец нам жениться. Она огнищанка — я княжий сын. Только все одно по-моему вышло. Оттого я с легким сердцем от звания грядущего князя отказался. К чему власть, если рядом любимой нет? Вот и я говорю — ни к чему.

И пусть не отпускают меня пока со Старокиевской горы. В крепи держат. Стерегут, пока Ольга с сыном в Новгород ушли, а Свенельд на Руси порядок наводит. Только терпеливый я. Знаю, что придет день и увижу ее снова. А в разлуке любовь наша только сильнее станет.

Так и сидел я в шорне на кожах. Дарену укачивал, точно дитятю. А она совсем успокоилась, придремала даже.

— Оставь ее! — выдернул меня из дум окрик.

Я и сказать ничего не успел. Почувствовал, как чья-то крепкая рука меня за шкирку схватила. Рванула так, что я, словно кутенок, вверх тормашками полетел. Успел заметить, что Дарена так и не проснулась. Вот и ладно. Ее тревожить не будем. А с обидчиком поквитаемся.

Ладонь под щеку подставил, чтоб о землю не дерануло. Кутырнулся через плечо. Чую — рука обидчика с ворота сорвалась. На ноги вскочил. Собрался сдачи дать. Только не сумел. Он проворней оказался. В горло вцепился, к стене прижал. А хватка у него крепкая, как клешня у рака. Придавил в ремни да уздечки, что на стене висели. Если бы не они — затылок бы о бревна разбил.

— Убью! — супротивник змеюкой зашипел.

Только тут я понял, кто на меня набросился. Мотнул головой. Из ремней выпростался, смотрю — Свенельд. Вернулся, значит.

— Дурак! — хриплю. — Отпусти! Девку разбудишь… Опять кричать станет… — а у самого в глазах темнеет.

— Ты чего ее облапил? — не унимается варяг. — Думаешь, что если убогая она, так с ней непотребства творить можно?

— Не лапал я ее… — силы меня оставлять стали. — Успокоить хотел… отпусти.

Он на меня взглянул недоверчиво, но с горла руку убрал. Я по стене тряпкой сполз. На четвереньки опустился. Тошнота накатила, вот-вот выворачивать начнет.

Ртом воздух хватаю.

Отдышаться никак не могу.

— Она вороньего грая испугалась. — Я головой помотал, чтоб скорее в себя прийти. — А ты дурное подумал…

— Ладно, — Свенельд рукой махнул. — Не разобрался я.

Он нагнулся над спящей Дареной, ладонью по волосам растрепанным нежно провел. Девка что-то забуробила во сне, а потом улыбнулась вдруг. На бок повернулась. Культю под голову подсунула. Спит.

Тут и я в себя пришел. С пола поднялся. Вздохнул глубоко. В нос привычный запах кожи, конского пота и навоза ударил.

Живой…

— Прости, Добрынка, за то, что набросился на тебя. — Варяг на меня глаза поднял, а в них веры нет.

Я в ответ головой кивнул.

— Что? — говорю. — Жалко тебе ее?

— Жалко, — тихо ответил Свенельд. — Пускай спит. — Он нехотя от Дарены оторвался.

— Пойдем, — говорит. — Мешать ей не будем. Вышли мы из шорни. Он за собой осторожно дверь прикрыл.

— Ты когда приехал-то? — спросил я, потирая шею.

— Только что. Коня на конюшню завел. Про Дарену спросил, а мне Кветан говорит, мол, с Добрыном она, в шорне. Вот и досталось тебе ни за что ни про что. — А сам мне в глаза посмотрел. Пристально так. Точно выпытывая — было чего или не было?

— Да, удружил мне старшой, — выдержал я его взгляд. — А ты тоже хорош. Так и угробить можно.

— Ну, да ладно, — похлопал он меня по плечу. Поверил?

Кто его разберет, что у него на уме? Однако слепому ясно: между варягом и девкой шутоломной Леля [3] крылами своими махнула…

Вот ведь как Доля с Недолей порой нить судьбы вьют. Сами крутят веретено, и сами же над работой своей потешаются.

Нитка черная…

Нитка белая…

И вчера еще дочь Любояра-коваля ножом вострым пыталась сердце варяжское пробить, а сегодня это же сердце, тоской любовной иссушает. И понимает Свенельд, что не пара ему Дарена.

Однорукая…

Полоумная…

На варягов сердитая..

Гонит он ее из дум своих. Сам сломя голову прочь бежит. Жизнь свою, словно коня, пришпоривает. Злится и на себя, и на нее, и на весь Мир.

Только что он поделать может? Вошла в сердце заноза, и не вынуть ее. Ни иглой, ни клещами железными. Стонет душа. Кровью обливается. А Доля с Недолей знай судьбу завивают.

Нитка белая…

Нитка черная…

Даже жалко его. И себя жалко. Ведь я такой же.

Любовью раненный…

Пусто на конюшне. Считай, что все денники пустые. Один Буян овсом хрумкает — старый мерин, для нужд хозяйских оставленный. И конюхи со старшим во главе кто куда разбежались. В щели забились, спасаясь от воеводина гнева. Тихо вокруг, только крысы в яслях шуршат.

— Эй, Кветан! — позвал воевода. Тишина в ответ.

— Спрятался, кислый хрен, — стукнул кулаком по деревянной перегородке Свенельд. — Тогда ты ответь, — обернулся он ко мне. — Готовы ли вы? Ольга со Святославом на подходе. Малая с Большой дружиной под Любичем встретились, и я сюда поспешил, чтоб дворню предупредить.

— Мы-то готовы, — ответил я. — Закрома полные. Крышу подновили, ворок [4] новым забором обнесли, отаву [5] выкосили. Сена до весны хватит. Пока табун на выгоне будет, а как снег ляжет, так сюда перегоним.

— Сам траву косил? — спросил воевода.

— Кто ж меня из града выпустит? — пожал я плечами. — Княгиня велела меня дальше ворот не пускать.

— Правильно велела, — усмехнулся Свенельд. — За стенами неспокойно. А нам отец завет дал, чтоб тебя как зеницу ока берегли.

Ну что на это сказать? Да и стоит ли?

— Что про своего не спрашиваешь? — Варяг пинком поддал крысу, выскочившую на проход. Та с визгом взвилась в воздух, шмякнулась о стену и затихла.

— Что-то больно много их развелось, — сплюнул воевода на окровавленный трупик.

— Много, — кивнул я. — Они двух котов сожрали, не подавились. Мы уже крысюка [6] выкармливаем.

— Давно?

— Третью седмицу. Из десяти трое осталось.

— Забавно, — улыбнулся Свенельд. — Надо будет посмотреть. А эту дохлятину убери. И варяг пошел к выходу из конюшни.

Я сжал зубы, нагнулся, подцепил трупик за хвост и поспешил за воеводой.

— Так как там отец?

— Жив Малко. Чего ему сделается? — бросил через плечо Свенельд.

Меня от слов его передернуло. Обида за отца резанула. Унизил его варяг, именем холопским обозвал.

— Его летом отбить хотели, — Свенельд не заметил моей обиды, — только не по зубам вашим стены любичские оказались. — Он довольно потер руки. — Кто там у вас шрамом на роже красуется?

— Это Путята, — ответил я, а у самого аж сердце зашлось.

— А-а-а, — кивнул варяг. — Знакомец. Ты ему при случае передай, чтоб бросал дурью маяться. Только хуже делает. Малко сам за ним не пойдет. Он договор поклялся блюсти.

— Как я ему передам? — пожал я плечами, с трудом сдержал радость.

Жив, значит, болярин, и отец жив. Помоги им Даждьбоже.

— Хватит прибедняться, — махнул Свенельд рукой. И тут снаружи раздался рев походной трубы.

— Вот и хозяева возвращаются. — Воевода ускорил шаг. — Как бы Дарену не разбудили, — добавил он тихо.

Вышли мы из конюшни на белый свет.

Шумным он мне показался.

На майдане [7] перед теремом не протолкнуться. Ворота нараспашку. Дружина пришла.

Горлопанят. Радуются, что в Киев живыми вернулись. А сами замызганные. Плащи алые от грязи черными стали. Будет прачкам работа. Кони загвазданные. По запыленным крупам тонкими ручейками пот бежит. Это уже нам, конюхам, печаль.

Холопы меж конников суетятся. Банщики дрова волокут. С дороги баня первое дело. Мясники быка завалили. Кухари окорока из подполов достали, бочки с хмельным выкатили, пир готовят.

Гвалт на майдане. Суматоха.

Увидели воеводу, еще пуще зашумели.

— Давай, — мне Свенельд велит, — сюда конюхов! Да пошевеливайся. Коней принимать надо.

Я крысу дохлую в сторону откинул и поторопился за Кветаном.

Старшого конюшего я решил искать на сеновале чердачном. У него тут схорон был. Пробил старшой в сене лаз. Лежку себе обмял, рогожкой застелил. Тепло в лазе, травой луговой медвяно пахнет. И спать хорошо, и холопок податливых пользовать. И схорониться можно, чтоб хозяевам под горячую руку не попасть.

Обошел я конюшню. Поднялся по лестнице приставной на чердак. Свежим сеном он до конька забит.

— Кветан, — заглянул я в лаз. — Ты тут?

— Воевода ушел? — Из темной дыры голова высунулась.

Лохмат был старшой конюший. В бороде трава сухая застряла, в волосах всклоченных былинка торчит. Ни дать ни взять — домовой.

— Ушел, — говорю я ему. — Велел коней принимать. Дружина вернулась.

— Слава Перуну и всем богам. Пронесло, значит, — кивнул он.

Былинка с волос соскочила.

— Говоришь, ратники пришли? — Рядом с головой конюшего еще одна показалась.

Девка ладошкой с кокошника сено смахнула.

— И ты тут, Томила? — улыбнулся я.

— А что? Нельзя, что ли? — улыбнулась она в ответ. Первой из лаза выбралась, косу поправила, сарафан отряхнула. Подбоченилась и мне подмигнула задорно.

— Радуешься, что теперь к Алдану бегать будешь? — зло сказал конюх, на четвереньках из сена выполз, на ноги встал.

— А что? — снова спросила девка и сама же ответила: — Алдан мужик видный. При Свенельде в десятниках. Не то, что ты, замухрышка. Посторонись-ка. — Она меня бочком подвинула и с чердака спустилась.

— Ох, Добрыня, и чего с нами девки делают, — вздохнул Кветан. — Вот кажется, кто она? Ну, Томила эта. Доярка простая. Но до чего горяча…

— Она тебя, что? Как корову доит? — не сдержал я смеха.

— Как быка, — загоготал старшой. — Пошли, что ли? Работать надо…

Мы поспели вовремя.

Притихли ратники на киевском майдане. Расступились. Проложили живой коридор от ворот града до терема княжеского. И по этому коридору на Старокиевскую гору въехали хозяева и господа земли Русской — княгиня Ольга и каган Святослав. Мать и сын…

Каган Киевский, Святослав, на отцовском коне сидел. Белом, как облако. Ингварь его все больше в поводу водил. Не любил Ольгин муж верховым быть. Привык с малолетства, чтоб у него ведущий имелся. Сначала дядя, потом Асмуда за поводыря держал, Ольгу, как мать родную, слушался. Так ему легче было. Если что не так — не с него, а с поводыря спрос. Оттого и не стал он сам ведущим.

А конь его, Облак, свободу пуще хозяина любил. Но меняются времена. От вчера к завтра бегом бегут. Был вчера Облак символом власти кагановой, сегодня под молодым Святославом на волю рвется. А завтра… кто знает, что завтра будет?

Никто.

Набьют завтра кишки коня каганова его же мясом, повесят над костром, в дыму закоптят. Будет не конь, а снедь для голодного. А то и до человечьих рук не доживет. Порвут волки. Сытью волчьей гордость конская обернется. И кому знать, как лучше? Снедью стать или сытью? Все одно — конец один. Пустота. Стынь вечная. Так что гуляй, пока гуляется, гарцуй, пока гарцуется, а дальше — что Доля даст…

Обвыкся Святослав в звании своем. Надменно в седле сидит, подбородок высоко задрал. Малец себя и вправду властителем чувствует. Значит, не зря с мамкой по землям Русским прошел. И Ладога, и Новгород, и Русса Старая, и Чернигов со Смоленском ему стремя поцеловали. Только древляне при своих остались. Князь Древлянский в Любиче узником, сын его в Киеве конюхом, а город стольный Коростень огнем пожгли. Вроде и кончился вовсе род Древы, Богумировой дочери. [8]

Но нет.

Шалишь.

Иначе не сознался бы Свенельд, что древлянский люд с Путятой во главе хотел отбить Мала — князя бывого, [9] из любичского заточения. А что сын его с дочерью на черной работе маются, так это не навсегда. Девять лет как сон пустой пролетят. На свободе всяк себе хозяин. Подождет земля Древлянская, когда снова голову поднять можно будет. И как знать, чем тогда сон девятилетний обернется?..

Эх, юность…

Кажется — подожди чуток, и все, как мечталось, сбудется.

А Святослав хоть и дите, а на коне, словно влитой, сидит. Приучился, значит. К седлу приспособился.

Вспомнилось вдруг, как я в свой первый поход ходил. Как задницу с непривычки о седло стер. И друзья мои вспомнились. Славдя и Гридя. И болью по сердцу вдарило. Тоской резануло. Марена их в том походе нашла. Я уж вон какой вымахал, а они так чадами и остались. Ну да пусть им сладко будет в светлом Ирии, в Сварге небесной.

Отмахнулся я от прошлого. Недосуг мне старое ворошить. Как Белорев наставлял — вчера кончилось, завтра не пришло, значит, днем сегодняшним жить надобно. Вот и живу.

А княгиня хороша.

Гордая.

Кичливая.

Едва смотрит на своих воинов. Впрочем, ее ли это воины? Ратью-то Свенельд управляет, а у кого рать, у того и сила. У кого сила, тот и прав. Только Ольга своего не отдаст. Норовиста, что та кобылка, на которой она в свой стольный город въехала, как сядешь на нее, так и слезешь.

И одежа на ней яркая. Незапыленная. Да и с чего ей пылиться? Это дружина по берегу шла, а мать и сын в ладье по Славуте-Днепру спускались. Кони-то под ними не нуженые. Отдохнувшие. Небось, не один день их вода днепровская качала. Соскучились по твердой земле, оттого теперь под седоками и выплясывают.

А на Ольге шапка соболем оторочена, охабень [10] лазоревый лисьим мехом подбит, летник черевчатый золотой ниткой изукрашен, а вошвы на летнике жемчугами обсыпаны. Ожерелье на шее тесное, оберегами расшитое. Камень алый с зеленым чередуется. А из-под подола узкий чоботок торчит, носком острым в стремя вставлен.

Ратники мечами в щиты застучали. Приветствуют кагана и княгиню.

А те посреди майдана поводья натянули.

Встали.

— Вот и наше время пришло, — шепнул Кветан и меня в бок пихнул. — Пошли, что ли?

Вышли мы на майдан. К всадникам подошли.

— Дозволь, матушка, — с поклоном земным сказал старшой конюший, — коней принять.

Взглянула на нас Ольга. Па мне взгляд остановила.

— А чего это ты, Добрынка, без поклона подошел? — строго спросила.

Выдержал я ее взгляд.

— Не приучен я спину зазря гнуть, — говорю. — Не закуп я твой. Не рядович. И в бою ты меня в полон не брала. Так что долгов перед тобой у меня нет. Коли конюхом меня определила, так на то воля твоя. Я слово дал и договор держу. Только ниже, чем я есть, меня сделать не в твоей власти.

Опешила она от этих слов. Растерялась. Глаза в сторону отвела. А дружинники, что рядом стояли, возмущенно зашумели. От них и по всему майдану гул пошел. Дерзким я, видать, показался.

Один ратник из ряда вырвался. На меня бросился.

— Как ты посмел, холоп! — кричит.

Меч плашмя повернул. Хотел меня поперек спины приласкать. Да усердие свое не рассчитал. Слишком много прыти в удар обидный вложил. Ушел я в сторону. Только клинок в пустоте просвистел. Потерял вой опору. Заваливаться начал. А я под него подсел, да в бедро его подтолкнул. Опрокинулся ратник. Под ноги каганову коню отлетел. Грохнулся. Хлопнул щитом червленым по земле. Громко у него получилось. Заграяли вороны киевские. В небо взметнулись.

И конь от этого грохота перетрусил. Взвился Облак. Вздыбился. Святославу бы к шее его прижаться. За луку седельную рукой ухватиться. Только не сумел мальчонка. Ухнул через конскую спину. Только сапоги сафьяновые, бисером расшитые, сверкнули. Головой в землю полетел.

Не знаю даже, как я успел? Подхватил его на руки. Расшибиться не позволил. Так все быстро случилось, что никто ничего понять не смог. Только что каган верхом сидел, а уже у меня на руках барахтается. А когда осознали, что произошло, на меня всей гурьбой кинулись. Дай им волю — затоптали бы меня в ярости. Только воли им не дали.

— Стойте! — Ольга ратников окликнула. Все и встали.

Мечи вздыблены…

В глазах ненависть…

Покромсают. Порвут на куски за кагана своего.

А я Святослава прикрыл.

— Не напугался? — шепчу.

— Не-а, — он мне тоже шепотом.

Вот и слава тебе, Даждьбоже. Не позволил дитю шею свернуть.

А мальчонка рассмеялся вдруг.

— Мама, мама! — кричит. — Видела, как я с Облака кутырнулся?

И опустились мечи. И ненависть в глазах на радость сменилась. Не убьют меня, значит. Пока не убьют.

— Видела, — облегченно вздохнула княгиня. — Что ж ты так неловко?

— Зато быстро, — ответил Святослав, и вся надменность его улетучилась.

Мальчишка — и есть мальчишка.

Я его на ноги поставил. Он к матери побежал. Не стала княгиня ждать, когда я у нее кобылку принимать буду. Сама спешилась. Обняла сына. К себе прижала.

— В порядке ты? — беспокоится.

— А чего мне сделается? — каган из материнских объятий выбираться начал. — Пусти, — говорит, — раздавишь.

Нехотя Ольга объятья свои ослабила. Святослав на свободу выбрался да к терему побежал. Там его уж сенные девки ждали.

Княгиня ему вслед посмотрела. Улыбнулась. И к ратнику прыткому обратилась.

— Как тебя зовут? — спросила.

А тот уж на ноги вскочил. Стоит — ни жив ни мертв.

— Претичем соратники называют, — отвечает.

— За то, что верность свою проявил, быть тебе, Претич, боярином. Свенельд! — позвала она воеводу.

— Здесь я, княгиня. — И верно, воевода тут как тут.

— Сотню под начало Претича дашь?

— Дам, княгиня, — кивнул Свенельд и на меня глазищами зыркнул. — А с этим что?

Повернулась ко мне Ольга. И вновь наши взгляды встретились…

— А ведь справедливы его слова, — сказала она. — Правда на его стороне. В договоре нашем речи не велось, чтоб он спину гнул. Хоть и пленный, а право имеет. Благодарю тебя, Добрый, за то, что сына спас. — И вдруг сама мне в пояс поклонилась.

Свенельд избил меня вечером того же дня. За конюшней. У навозной кучи. Отхлестал меня чересседельником точно нашкодившего кота. И повод нашелся. Дескать, плохо после его жеребца вычистил. Он во время пира продышаться из терема вышел, в конюшню заглянул. Вроде по коню соскучился. В денник дверь отворил, да сразу в кучу конскую и вляпался.

Сапоги замарал. Ух и взвился он! А тут и я под горячую руку подвернулся. Вот и получил выволочку.

Я не сопротивлялся. Знал, что по-другому нельзя. Терпел. Только старался, чтобы ремнем по лицу не досталось. Да кончиком глаз мне не выстегнул. Ведь истинная причина его недовольства сверху плавала. Словно дерьмо на воде.

Гневался он оттого, что я посмел свой норов принародно показать. Да еще и в правых оказался. Ольга и та передо мной спину согнула. Как тут не разгневаться? Особливо когда хмель внутри бычится. Наружу лезет.

А я боль сносил, а в душе со смеху покатывался. Не сдержался варяг. Всю дурь выставил. Пусть покуражится — с меня не убудет.

Увидал он, что побои его меня не сильно огорчают, разозлился еще пуще, чересседельник на землю кинул, плюнул в сердцах и обратно пировать пошел.

А я отлежался, на ноги встал, слышу:

— Что, Добрынюшка, худо тебе?

Это Томила с чердака за нами тихонько наблюдала.

— Ничего, — я ей в ответ, — небось, до свадьбы заживет.

— Ну, лезь ко мне на сеновал, я тебя пожалею.

Губы у Томилы сладкими были.

Руки нежными.

Плоть жаркой.

От жара этого легче на душе. Да и рубцы от ремня жечь перестало. Кости целы, а мясу, что ему сделается? Отболит, отнедужит и опять как новое. А ласка женская лучше любого снадобья раны лечит.

Рано в тот год зима пришла. В одну ночь мороз землю схватил и не отпускал больше. Снега навалило по самые крыши. Зябко стало. Знобливо. Хорошо хоть ветры Стрибожичи не сильно лютовали. А то ни дать ни взять Исландия — Ледяная Земля.

Зимовал я там как-то, когда с Могучим Ормом и хевдингом Торбьерном по Океян-Морю гуляли. Ох, не приведи Даждьбоже там опять оказаться! С воды ветрище с ног сдувает. Под ногами пустошь голая. Ни куста, ни деревца — укрыться негде. От голодухи живот к спине прирастает. Одно слово — чужбина.

Здесь, за стенами городскими, зимовать сподручней. И кормят сытно. И одежу теплую нам ключники выдали. Живи — не хочу.

Только не хочется жить.

Тоска меня есть стала.

По сестре, по отцу, по Любаве…

Чуть на стену не лез. А волком по ночам точно выл. Правда, тихонько, чтоб остальных конюхов не будить. Зимой несвобода острее гложет. Забористей.

Днем еще ничего. С конями возишься. Не до мыслей дурных. Только зимой дни короткие. Не успел оглянуться — уже темень, хоть глаз коли. В темноте-то много не наработаешь. Лежишь колодой, во тьму глаза таращишь, а в голове кавардак. Может, зря мы уговорам деда Болеслава поддались? Может, биться нужно было до последнего? Лег бы порубанный тогда в Коростене, не маялся бы теперь.

Но если бы, да кабы…

Так не бывает. Есть только то, что есть, и другого нам не дадено. И значит, принимать нужно все, как должно. Но как быть, если не принимается? Оттого и тоска.

Даже не знаю, что стало бы со мной, если бы серость дневная и грусть ночная надо мной верх взяли? Может, так и зачах бы на радость недругам? Только радости им такой я не дал.