"Звездное тяготение" - читать интересную книгу автора (Горбачев Николай)

10

Тогда я попал в герои. Слух, что укротил хулигана, уже на другой день распространился в дивизионе. Однако под повязкой у меня сиял темный, величиной с кулак мрачно-сизый подтек, а на глазном яблоке лопнуло, как сказали в санчасти, несколько микрососудов. Но это не имело значения — солдатам было важно другое. Восхищались, как скрутил разбушевавшемуся парню руку, и выказывали самые разные, порой неприметные знаки внимания: подадут ложку в столовой, подвинутся на скамейке в клубе — садись рядом.

Но были и другие. Как-то утром, выходя из умывальника, услышал позади насмешливый голос Рубцова:

— А герою-то приварили фонарь, — и перешел на шепот, потом хихикнул.

Он, выходит, умышленно накалял обстановку в наших отношениях. Во что это все выльется?

Долгов сохранял молчание — будто ничего не произошло. Неужели равнодушен? Или своя политика? Но на четвертый день он меня удивил.

Во время занятий по материальной части я пояснял работу электрической схемы ракеты — всех этих клапанов, мембран, редукторов давления, — водил указкой по разноцветным линиям на плакате, висевшем во всю переднюю стенку класса.

Признаться, я злоупотреблял этим своим положением — меня ведь вызывали, когда кто-нибудь припухал, — поэтому иногда допускал небрежности в ответах. Так, наверное, произошло и на этот раз, хотя сам ничего не заметил. Тишину, царившую в классе, вдруг разорвал злой голос Рубцова:

— Липа!

Он подскочил на стуле и, забыв, где находится, секанул рукой воздух. Взбудораженно, зло продолжал:

— Божий дар с яичницей смешать! Это ж понижающий редуктор! Или… — возбужденный взгляд его скользнул по лицам обернувшихся к нему солдат, — есть свой культик, черное белым можно назвать — сойдет?

— Белены человек объелся! — негромко, но с выражением произнес Сергей.

Рубцов огрызнулся:

— Помолчи, поддакивала!

На него зашумели возмущенно. Люди были не на его стороне, а на моей, хотя я уже понял свою ошибку: действительно перепутал редукторы.

Кто-то незлобиво посоветовал:

— Эй, Рубец, когда в котелке не хватает, так занимают! Соображай.

— Зачем базар? — дернулся Гашимов. — Голова делает круги! Давай, слушай, Андрей, работай на малых оборотах.

Долгов, придавив стол широкой грудью, сидел с таким видом, будто вот сейчас поднимет шахтерский кулак и с треском обрушит его на жиденький стол, рявкнет громовым голосом. Но он неожиданно спокойно сказал:

— Прекратите! Рубцов, к схеме. Продолжайте.

На меня взглянул укоризненно: не оправдал доверия.

Я сел на место, а Рубцов выдал про этот редуктор без единой запинки. Не зря, выходит, штудировал схемы и описания! Упорно решил отстаивать свой престиж. Давай-давай, рвись в облака!

Перед ужином я зачем-то был в каптерке, а выйдя оттуда, зашел в ленинскую комнату посмотреть газеты. Увидел: у самой двери — Долгов и Рубцов. Солдат теребил край желтой портьеры, и, хотя стоял понурив голову, обычная ухмылка коробила губы.

— Молодец он. Доведись до вас, еще б неизвестно, что было, — пробасил неторопливо сержант. — Устоял, образумил хулигана. Понимать надо. По-солдатски поступил. Насчет культика… Знай так дело, Рубцов, и у вас…

"Вот оно что! Рубцова за меня отчитывает… Значит, равнодушие было чисто внешнее, показное".

— Вот он и сам… — покосившись, усмехнулся Рубцов: мол, ему и говори. Наверное, Долгов тоже понял его, глухо проговорил:

— Надо будет, и ему скажу.

Не останавливаясь, я твердо прошел в угол, к фикусу в бочке: мое дело сторона, говорите, что хотите. Сел к столу, сделав вид, что усиленно занят попавшей под руку книжкой "Путешествие на "Кон-Тики".

Долгов ушел, а Рубцов, оглянувшись на меня (мой тактический маневр удался — пусть думает, не видел!), негромко проворчал:

— Балбес, маменькин сынок, небось всю жизнь пирожные жрал! Молоко на губах…

Устроился с краю длинного под красным сатином стола. А меня вдруг разобрал смех — не удержался, прыснул: это я-то всю жизнь жрал пирожные?!

Он все понял: лицо передернулось. Поднявшись, вышел. Ага, кишка тонка, не выдерживает!

В очередное воскресенье я был у Нади. Мать и сестренка, остроглазая, с короткими, как хвостики, косичками, встретили меня, будто старого знакомого. С Надей мы сидели дома, после гуляли в лесу — редком дубняке, и день для меня показался короче часа. Дурачились, шутили, набрали букет цветов.

Вернувшись в казарму, долго еще жил другой жизнью. И ночью мне приснился этот пронизанный солнцем дубняк, цветы и колокольчатый смех Нади…

Словом, со мной творилось черт его знает что.

А потом… Потом я начал уходить в самоволку. Первый раз, второй… Все мне сходило. Удивительно сходило. Но до поры до времени. Недаром говорят: сколько веревочке не виться, конец будет. Тогда не мог предопределить этот самый конец, не мог представить себе и частицу тех испытаний, которые ждали меня впереди.

И возможно, не эти бы "фокусы", как сказал Долгов, не лежать бы теперь на госпитальной кровати? Может быть. Кто знает?

Да, самоволки. Я выбирал такое время, когда меня не могли хватиться, и уходил к Наде. Позади казармы, возле туалета, я обнаружил в заборе доску, которая держалась только на одном гвозде вверху и отклонялась в сторону, точно маятник. Нижний гвоздь кто-то вырвал до меня — там краснела ржавая дырка. Я пролезал в эту щель, доска, качнувшись, закрывала за мной проход, и я оказывался за пределами городка. До совхозной усадьбы поле перемахивал одним духом. Огородами выходил к знакомому дому с крыльцом. Переводил дыхание, стучал в крайнее окошко.

Обычно Надя сидела у стола рядом с окном: готовила институтские задания. Она знала мой сигнал, гасила свет и появлялась на крыльце.

За огородом росла такая же дряхлая, как и перед домом, ветла, они, наверное, были даже одногодки. Под ней — вымытая дождями, потемневшая, растрескавшаяся лавка. Тут мы и устраивались.

— На сколько сегодня? — спрашивала Надя.

Я глядел на часы и, прикинув, что там следовало по нашему солдатскому распорядку, учтя время на обратный путь через поле и дыру в заборе, небрежно сообщал ей об этих несчастных крохах времени, которые нам предстояло провести вместе. Обычно выходило тридцать — сорок минут.

Она искренне удивлялась:

— Ну как не стыдно? Отпускать на столько… — И с напускным равнодушием принималась напевать:

Черная стрелка проходит циферблат, Быстро, как белка, колесики стучат…

Я находил какое-нибудь самое пустяковое, первым приходившее на ум оправдание мнимого жестокосердия и черствости моих начальников. Она верила моим объяснениям, оживлялась, и мы забывали о мелких неприятностях, пока не пролетало время.

Прошлое Надя не вспоминала, да и я делал вид, что ничего никогда не случалось. И уж, конечно, больше не лез со своими поцелуями! Мне с ней было хорошо. Она готовилась стать филологом, у нас немало находилось, о чем поговорить, — литературу я тоже любил.

Что со мной творилось — не знал, да и не задумывался над этим. Любовь? А с Ийкой — тоже? Или ничего не было ни в том случае, ни в этом? Просто появилась отдушина, и, не задумываясь, воспользовался ею: слишком узкими, тяготившими меня были солдатские рамки. Не раз думал, что я в этой среде — инородное тело, случайно, по воле рока попавшее сюда. Часто ощущение одиночества подступало и давило, точно незримая, но громадная глыба, — такое испытывал, бывало, в детстве, во сне. Самый страшный, запомнившийся на всю жизнь сон приснился после того памятного знакомства с отцом на даче. Почему-то это были горы. Белые стрелы молний распарывали вместе с грохотом грома страшную черноту, легко раскалывали небо — яичную скорлупу. В голубых отблесках дождевые струи казались кручеными серебряными нитями, протянувшимися с самого неба. Почему я оказался тут? Зачем? И вдруг… отвесная холодная стена, прижавшись к которой прятался от острых, стегающих струй дождя, покачнулась. Обвал! У ног черная зияющая расселина росла на глазах. Бежать мне было некуда — почему, не знаю. Скала вот-вот была готова обвалиться. Напрягшись всем телом с одной-единственной мыслью — удержать ее! — я упирался спиной, руками, ногами. Напрасно! Скала медленно (я это с ужасом чувствовал), очень медленно валилась — сейчас раздавит. И тогда я увидел отца: он был за пределами этой дикой стихии, и выражение лица у него было даже довольным. "Отец!" — в нечеловеческом отчаянном страхе выкрикнул я…

Проснулся в холодной испарине, оделся и, стискивая неудержимо стучавшие зубы, выскользнул за дверь, бродил по улицам до рассвета.

Теперь эту тяжесть испытывал наяву. Тот случай научил меня быть осторожным с людьми, мой "колокол" уже не валдайским, светлым, веселым звоном отвечает им. Я-то знаю, в чем тут загвоздка, знаю, что именно тогда сердце дало горькую трещину. Трещину в моем колоколе. Но кому до этого дело, кроме меня? Сказки! Чичисбеи — люди с открытым, чистым сердцем — были, да сплыли! Свежо предание, но верится с трудом.

Собственно, кто они мне — Сергей, Долгов, Рубцов, все другие? Первый — так, неизвестно почему выказывает знаки внимания, лезет с дружбой. Просто стечение обстоятельств, сила условий. Случись, не в одном расчете — ничего подобного бы не было. А Долгов? Великомученик. Хочешь не хочешь, приходится иметь дело: командир. Как пастырь, кнутом и пряником пытается держать, чтоб стадо не разбежалось. Рвется отличие закрепить, делает видимость, что так все и будет, а мы — кто в лес, кто по дрова… Рубцов — завистник. Или еще — дитя природы… Гашимов — хороший механик-водитель, всему рад; всех забот, кажется, с детский кулак: только бы грохотали гусеницы установки, а там — трава не расти! И ненавистный Крутиков… Уж вот с кем поговорил бы по душам в темном углу!…

Впрочем, каждый из них, думал я, тщится показать видимость человечности — модно! А не понимают, что фальшь не прикроешь фиговым листком: она торчит, как шило из мешка. Недаром ценил Владьку — умел быть нейтральным! Потоп случись, светопреставление — на узком бледном лице с горбатым носом не дрогнет ни один мускул, не сотрется приклеенная на всю жизнь скептическая полуулыбка. "Какое мне дело до всех до вас, а вам до меня…"

Моих уходов никто не замечал, все мне сходило с рук, и я уже думал, что такое блаженство будет бесконечным. Возвращаясь от Нади, обычно еще у забора смахивал травой пыль с сапог, снимал ремень или пилотку (будто возвращался из туалета), напускал на себя побольше небрежности, беззаботности и входил в казарму. Лучшим для себя случаем считал тот, когда дневальный, а то и сам дежурный по батарее замечали мое "разгильдяйство". Я напускал на себя обиженный вид: "Мол, чего раскричался, не видишь откуда? Не успел же…" И не очень торопясь приводил себя в порядок: "Все в норме, сошло".

Правда, Сергей вроде стал поглядывать подозрительно, раза два даже допытывался: где был? Но я отшучивался, напоминая ему известную пословицу о любопытстве и свинстве. Впрочем, догадываться — это еще не все. Пусть сколько угодно догадывается!