"Все отношения" - читать интересную книгу автора (Горбов Я Н)

Горбов Я НВсе отношения

Я. Н. ГОРБОВ

ВСЕ ОТНОШЕНИЯ

РОМАН

Когда нечистый дух выйдет uз человека; то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит. Тогда говорит: возвращусь в дом, мой, откуда я вышел; и пришедши, находит его незанятым, выметенным и, убранным. Тогда идет, и берет с собой семь других духов, злейших себя, и вошедши, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого.

От Матфея, 12.43 - 45.

{9}

l.

Я был счастлив и стал несчастным, я был богатым и стал бедным, у меня была семья и теперь я одинок. Но быть несчастным лучше, чем быть счастливым, доля бедняка завидней доли богача, а одиночество - это высшая свобода. К тому же все сложилось так просто, так естественно, что само собой вытекает некоторое добавление: я был молод и теперь самая верная из подруг, хранительница накопленных сокровищ: несчастья, бедности и одиночества, - старость, уже не за горами. С улыбкой жду ее объятий.

Я встречал Мари - мою будущую жену - каждое утро в автобусе, в числе всегда тех же пассажиров. Она входила на остановке, следовавшей за моей, и часто садилась рядом со мной, или напротив. По вечерам я ее не видел, часы возвращения с работы у нас были разные. Мы заметили друг друга задолго до того, как заговорили. В глазах Мари было что-то, что сразу притянуло мое внимание, но держала она их почти все время опущенными. Теперь-то я знаю, что она боялась их слишком большой выразительности. Только до этого прошло много времени! А в самом начале, когда случайно наши взгляды скрещивались, я всегда себя спрашивал: почему такая скромность, почему такой испуг? Чему приписать поспешность, с которой она прячет робкий, едва успевший мелькнуть луч?

Повод для первого разговора был из банальных банальный: Мари забыла дома кошелек, не могла уплатить за билет и казалась несоразмерно этим расстроенной. Я предложил свои услуги, пояснив, что встречаю ее ежедневно и что это не то, что дает мне права, но делает мое вмешательство допустимым. Два слова благодарности позволили мне услыхать ее голос: он был тих и очень музыкален. В чем точно заключалось соответствие между этим тихим голосом и почти всегда потупленным взглядом, я определить не берусь. Одно другое дополняло, и было в этом сочетании что-то очень нежное.

В эту пору в моей судьбе произошли существенные перемены.

И тут, - чтобы все было ясно, - мне приходится слегка коснуться моей биографии, сказать кто я. Моя родина - берега большого, холодного озера, окруженного горами и лесами; но родители мои не были коренными жителями этих мест. Отец, инженер-строитель, поселился там из-за того, что получил должность. Потом началась {10} революция, смута, бегство заграницу, где и отец, и мать вскоре, одна за другим, умерли от злокачественного гриппа. Я был еще мальчиком. Дальний родственник, которого я никогда не видел, и который жил за океаном, принял во мне участие: он поручил наблюдение за мной своим знакомым, присылал деньги; меня устроили в пансион, я кончил лицей. Моя память, мои способности, мои отличные успехи побудили дальнего родственника продлить участие и помочь мне кончить одно из больших высших училищ. Тогда он меня рекомендовал своему знакомому финансисту, и тот устроил меня на электротехнический завод, где я сразу прочно стал на ноги. Оставался я там лет шесть или семь, до тех пор пока мне не представился случай пойти по совсем другой дороге. На перемену я решился легко, так как на заводе, несмотря на удачу, я был анонимным инженером, в некотором роде номером. Тут же мне в руки шла независимость. Началось с того, что меня послали на фабрику шоколадных конфект, где меняли оборудование, для осмотра и составления сметы.

Владелец и основатель фабрики был стар и болен. Но хотя силы его быстро падали, он не решался уйти на покой: фабрика была его детищем, заменяла ему семью, заполняла Bcе его помыслы, придавала смысл его существованию. Прекращение этой деятельности было бы для него чем-то вроде смертного приговора. Прочтя в каком-то техническом журнале о новых изобретениях и усовершенствованиях, он написал директору моего завода, и меня командировали в качестве эксперта. Когда же я составил план, то мне было поручено наблюдение за работами. В моем лице старик нашел компетентного и деятельного сотрудника, но силы его все падали; он предложил мне место директора и я немедленно согласился. А еще несколько позже он совсем расхворался и поручил мне все ведение дела. Я вложил в это всю свою энергию. Мне сразу же пришлось подумать о подыскании секретарши, так как прежней я не пришелся по душе, и она стала саботировать мои усилия. Какое именно первоначальное побуждение заставило меня подумать о Мари сказать не берусь. С тех пор, как я переменил работу - я ее больше не встречал. Как бы там ни было, я нарочно пошел на ту автобусную остановку, где она обычно садилась, для чего мне пришлось уклониться от моего нового маршрута. В нужный час мы все трое: Мари, я и автобус оказались в нужном месте.

- Простите, - сказал я, - но я хочу с вами поговорить. Взгляд ее мне показался совсем испуганным. Его тотчас же спрятали длинные ресницы, которые я, тогда, в первый раз хорошенько рассмотрел. Таких я больше никогда, и ни у кого, не видел. Чтобы ее обнадежить я прибавил:

- Мой повод чисто деловой. Только от этого я и решаюсь...

-Я спешу на службу, - ответила она, берясь за поручни. Движения ее руки. напрягшиеся мускулы икры, легкий поворот головы, слегка вздрогнувшее плечо, - все это было так грациозно, что я себя упрекнул в том, что раньше этого не замечал. Точно глаза мои {11} открылись! Войдя вслед за ней, сев рядом с ней, как то бывало, когда мы были попутчиками, я повторил свои доводы. Последовало молчание.

- Я не знаю вашей специальности, - сказал я тогда, - но мне пришло в голову, что вы могли бы быть моей секретаршей.

- Я уже на службе, - ответила она.

- Службу можно переменить. Скажите ваши условия, я вперед их принимаю.

- Не знаю, - промолвила она, - я довольна своей работой. И когда я почти уже был готов отказаться от затеи, когда вдруг, с привычной силой, подступили со всех сторон деловые соображения, расчеты сроков, мысли о предстоящих свиданиях, телефонах, письмах, - когда самое мое предложение ей вдруг показалось мне легкомысленным, - я услыхал:

- Я не могу сразу сказать. Надо встретиться, надо чтобы ни вы, ни я не спешили...

И сокровенный смысл этого ответа, и музыкальность голоса и, - больше всего прочего, - впервые остановившийся на мне немного дольше взгляд, точно бы вдруг поборовши обычную застенчивость, и, может быть даже подобие улыбки, все это в сущности уже было согласием.

- Сегодня вечером, если вы позволите? - проговорил я.

Она дала адрес конторы, где работала, и сказала, в котором часу выходит.

2.

Когда, вечером, я уже собирался покинуть фабрику, в одной из мастерских произошло короткое замыкание, вызвавшее начало пожара, и это задержало меня на добрый час. Ехать на свидание с Мари было поздно. Я подосадовал и решился все заново начать на другой день. Но ни на другой, ни в следующие дни Мари на остановке автобуса не было.

Дела, между тем, не терпели отлагательства; - у меня, буквально, все время было расписано: посетители, телефоны, разъезды, заседания... Необходимость иметь под рукой стенографистку становилась срочной, я обратился в бюро по найму персонала, и через несколько часов появилась нарядная и надушенная девица, представившая хорошие рекомендации и отлично сделавшая запись двух, продиктованных для пробы, писем. Я тотчас же ее принял, и она, легко, начала разбираться в расположении папок, в картотеках и переписке. Однако, совесть моя в отношении Мари осталась не совсем безупречной. Я старался о ней не думать, но готовность новой секретарши выполнять мои распоряжения, ее голос, отчасти запах ее пудры мне напоминали Мари чаще, чём следовало. Как раз в эти дни в состояние здоровья {12} владельца наступило новое ухудшение. Не только он больше не появлялся, но мне приходилось ежедневно после закрытия мастерских и конторы ездить к нему на дом для докладов и совещаний. Конечно, это очень способствовало росту его доверия. Дело я теперь вел почти самостоятельно - он всегда на все мои предложения соглашался. А так как, он любил свое "детище", то и вышло, что его благодарность стала приобретать характер сердечности.

Недели через две я выбрал, наконец, удобную минуту и явился назнакомую мне остановку. Мари была там. Подсев, я начал с извинений. По существу же все устроилось очень легко и просто: я узнал, что она не стенографистка, и что работает на оптовом складе фаянсовой посуды, где заведует приемкой, и что не была на остановке в те несколько дней, когда я ее ждал, из-за того, что слегка хворала; еле заметная нотка упрека проскользнула в суховатом "это ничего", последовавшем за моей попыткой объяснить отсутствие в условленный час при выходе из конторы. Но за упреком, как мне показалось, было скрыто и огорчение, что мне доставило род удовлетворения. Я пристальней посмотрел на ее, прикрытые длинными и темными ресницами, глаза. Почувствовав, вероятно, тяжесть моего взгляда, она медленно подняла веки, и из под них в мою сторону блеснул недолгий, дрожащий луч.

-Окажите мне честь со мной поужинать? - проговорил я.

- Хорошо, - последовал ответ.

- Хотите завтра?

- А вы уверены, что вам ничего не помешает? - спросила она, с долей иронии.

- Уверен.

- Тогда завтра.

Это завтра сложилось из ряда особо замысловатых, и требовавших внимания, разговоров с посетителями, и осложнилось доставкой новых упаковочных аппаратов, приемкой которых надо было заняться. Мое намерение покинуть фабрику несколько раньше делалось неосуществимым. Ироническая интонация Мари, спросившей меня, не помешают ли мне дела быть точным, и уверенный мой ответ, звучали у меня в ушах пренеприятно. Я принял тогда решение послать секретаршу, поручив ей дождаться Мари при выходе со склада и привезти на фабрику. Но я не знал тогда даже того, что ее зовут Мари! Мне пришлось прибегнуть к старательному описанию наружности Мари, ее одежды, ее волос, черт ее лица, всех, какие припомнил, характерных примет. Секретарша насилу сдерживала улыбку. Когда она уехала, я стал наблюдать за откупоркой ящиков, сверил их содержимое с указаниями накладных, отметил в одном из сложных аппаратов небольшую аварию... Телефон звонил несколько раз, но, по моему распоряжении, стандардистка (так в оригинале) отвечала, что меня нет. Однако, на один из звонков она так ответить не решилась: состоявшая при старике-владельце сестра милосердия сообщила, что он просит его навестить {13} непременно и пораньше. Я ее заверил, что приду как только кончу приемку.

- Не опаздывайте , - сказала сестра, - в его возрасте перебои в сердце опасны.

Я испытывал двойную тревогу, спрашивая себя, справится ли этот раз сердце старого владельца, и узнает ли секретарша Мари? В шесть, персонал разошелся, за исключением старшего мастера, c которым мне пришлось задержаться на четверть часа. Я ждал возвращения секретарши с минуты на минуту...

В половину седьмого никого не было.

Я нацарапал тогда записочку, предназначенную секретарше, объясняя что должен срочно ехать к владельцу и прося привезти туда же Мари, дал ее сторожу и вышел, твердо решив больше не медлить. Только я сделал несколько шагов по тротуару, как подъехало такси с Мари и секретаршей.

- Скорей, скорей, - сказал я, занимая место, - мне только что телефонировали, что владельцу худо.

Мари, испуганно, молчала. Я отпустил секретаршу и дал адрес шоферу.

- Что это все значит? - спросила Мари, минуту спустя, тихо, но твердо.

- Очень сложно, - мрачно пробормотал я.

Я всегда собой отлично владею, я всегда спокоен, рассудителен, почти педантичен. Но в эту минуту мне казалось, что мной кто-то, или что-то руководит и требует от меня подчинения.

- Почему вы не приехали меня встретить? - спросила Мари, все так же тихо, и так же твердо.

- Мне помешали неотложные дела.

- Признаюсь, - продолжала Мари, - что допрос, которому меня подвергла ваша секретарша, мне был очень неприятен.

- У нее не было другого средства вас опознать. Надеюсь, что, по крайней мере, она сразу обратилась именно к вам?

- Сразу ко мне. Но куда вы меня теперь везете?

- К владельцу фабрики; он стар и очень болен. Меня к нему вызвали в половину пятого. Но я непременно хотел вас дождаться.

Она меня оглянула и произнесла:

- А почему вы хотите, чтобы я с вами ехала к этому господину, которого я даже не знаю? И еще вы говорите, что он совсем больной. Как только мы подъедем, я вас покину.

- Я вас прошу войти со мной. Иначе когда и где я вас снова встречу? Еще раз все отложится, это слишком много раз.

Мари долго молчала.

- Хорошо, - прошептала она, наконец.

После этого мы не обменялись больше ни одним словом. Когда такси остановилось, я выскочил и, через две ступеньки, вбежал на {14} второй этаж. Дверь мне открыла сестра милосердия. Старушка-экономка стояла в глубине передней.

- Он вас ждет, - сказала сестра. - Напрасно вы так опоздали, вышло лишнее волнение. С его сердцем это не годится.

- Вы вызвали доктора?

- Конечно, он должен придти с минуты на минуту.

Когда она это говорила, в дверях появилась Мари.

- Моя невеста, - сказал я.

Что во мне шевельнулось, какому я, внезапному, подчинился побуждению, - я не знаю. И так никогда, сколько я об этом ни думал, никакого объяснения этому своему порыву найти не смог.

И сестра, и старушка-гувернантка казались удивленными.

Что до Мари, то, вскинув ресницы, она молча и настойчиво посмотрела мне в глаза. Молчание ее я принял как должное.

- Простите мою бесцеремонность, - отнесся я тогда к сестре, - но я не мог оставить мою невесту на улице.

- Ах да, конечно, - промолвила та. - Я понимаю. Входите. Мари переступила через порог.

- Простите и меня, - произнесла она, здороваясь с обеими женщинами, но я не могла его оставить одного. Мое присутствие ему в помощь. Не правда ли?

- Правда, - подтвердил я.

- Идите за мной, - сказала сестра. - Оба? Или вы один?

- Если у него довольно сил, я ему ее представлю. А если нет, она тихонько выйдет.

Мы проникли тогда в полуосвещенную комнату. Старик лежал, откинувшись на подушки и дышал, казалось, с трудом. Глаза его были закрыты, руки протянуты по простыне. В комнате было жарко, даже душно, и пахло лекарствами. Искоса, я взглянул на Мари. Приложив ладонь к груди, точно ощупывая свое собственное сердце, она смотрела на больного почти со страхом. Рот ее был слегка приоткрыт, и, спустя несколько мгновений, она чуть прикусила нижнюю губу. Я заметил. что у нее очень ровные, очень белые зубы. Сестра приблизилась к кровати.

- Директор тут, - проговорила она ровным голосом. Больной повел глазами и увидал меня, потом Мари.

- Друг мой, - произнес он, - я вас жду уже долго. Мне надо вам кое-что сказать.

Он вздохнул, сначала тихо, потом порывисто.

- Я очень утомлен, - прибавил он, - и не уверен, что на этот раз все обойдется. Поэтому я вас и вызвал.

Я что-то пробормотал о неотложной работе, не позволившей мне приехать тотчас же.

- Кто это? - спросил больной, переведя взгляд на Мари.

- Моя невеста.

Мари не произнесла ни слова. Она точно застыла.

{15} - Подойдите ко мне, дитя мое, - прошептал тогда старик, и тотчас же Мари шагнула к кровати. - Вы очень его любите?

- Очень, - ответила она.

Что другое могла она сказать? Не могла же она противоречить тяжело больному, может быть умирающему? Так, по крайней мере, я себе объяснил это "очень".

- Тогда все хорошо, - произнес старик, - Я его тоже очень полюбил, хотя не так давно его знаю. Он так же хорошо занимается моей фабрикой, как я сам ею занимался, когда мог. Может быть даже лучше...

- Не говорите слишком много, - вмешалась сестра. - Вам нельзя.

В это мгновение раздался звонок.

- Это доктор, - произнесла сестра и вышла, чтобы открыть.

- Так вот, - заговорил старик, явно пользуясь удобной минутой, - я вас срочно вызвал, и спешил с вызовом, чтобы сказать вам, что вы мой единственный наследник. Сегодня у меня был нотариус и я ему продиктовал завещание.

- Что? - спросил я, не поняв.

- Вы мой единственный наследник, - прошептал он. - Нотариус меня очень утомил..,

Он стал судорожно дышать. Сестра и доктор вошли и последний тотчас же пощупал пульс.

- Пусть все выйдут, - сказал он. - Укол. Скорей.

Сестра бросилась к столику, стала надпиливать ампулку. В соседней комнате, куда мы проникли, я увидал испуганное лицо старушки-экономки. Я не знал что сказать, не знал что делать. Я был точно у подножья скалы, подняться на которую очевидно нельзя: стоишь перед ней, смотришь на нее, и не знаешь, что делать, о чем думать?

Прошло несколько минут, наполненных до невозможности тягостным молчанием. Наконец дверь отворилась и появился доктор. Он сказал что припадок миновал благополучно, но что для верности он задержится еще на четверть часа.

- Больше его не тревожьте, - распорядился он, - ваш визит уже не пошел ему на пользу.

- Так это он меня вызвал.

- Он ли вас вызвал, сами ли вы пришли, - отрезал доктор,

значения не имеет. Если мои указания не будут выполнены, я ни за что не ручаюсь.

- После завтрака, - вмешалась старушка-экономка, - приходил нотариус, и пробыл довольно долго. Это он его утомил, а не директор. Директор приезжает каждый вечер.

- Не спорю, но подтверждаю, что нужен абсолютный покой. Сделав неопределенный жест рукой, он вернулся в спальню. Я посмотрел на Мари и заметил, что из-под всегда опущенных ее ресниц скатились слезинки.

{16} - Зачем, зачем все так было? - прошептала она. - Зачем вы сказали?..

- Теперь едем обедать, - оборвал я ее, почти резко.

3.

В автомобиле, который вез нас в ресторан, я не то, что обдумывал сложившееся положение, а как бы искал, какой внутренней стороной мне обратиться к Мари? Конечно она мне нравилась, в этом не было ни малейшего сомнения. Но было ли этого достаточно для того, чтобы решиться посвятить ей всю жизнь, или, по меньшей мере, продвинуться с ней по тому пути, который приводит к совместной жизни?

Как будто для этого нужна любовь. С другой стороны мной только что были сказаны и подтверждены, да еще в несколько торжественную минуту, обязывающие, связывающие слова, такие, от которых нельзя отказаться без ущерба, без стыда, без упрека самому себе, без нарушения требований чести. Могли, конечно, в Мари таиться свойства, нужные для возникновения настоящей любви и счастья. Но как это разгадать? А ничего не зная о ней, жениться только для того, чтобы остаться верным случайному восклицанию, - не легкомыслие ли это в последнем счете?

Входя в ресторан, Мари, по своему обыкновенно, смотрела себе под ноги. Когда к ней подбежал шассер (так в оригинале), чтобы помочь скинуть пальто, она взглянула на меня смиренно и почти жалко улыбнулась. Что было в этой улыбке? Просьба о прощении? Готовность стать рабой, никогда ничего не требовать? Я еще раз подумал, что если я подчинюсь магической силе сказанного мной слова, то и для нее это может стать источником мучения, и я сам, даже стараясь все всегда к лучшему устроить, только буду ее терзать. Мы выбрали столик, сели. Я спросил Мари об ее предпочтениях, но она так на все заранее была согласна, что я составил меню сам. Невесело начинался мой обед с этой барышней, обед, к которому я так стремился. Колеблясь, не зная, как приступить к разговору, досадуя на себя за это, несвойственное мне, колебание, за неумение разобраться в путаница намерений и побуждений, - я, со злобностью, допустил мысль, что Мари может быть просто интриганка, что у нее одна цель: непременно и поскорей выйти замуж, и что, узнав случайно, что я стану богатым, она, в моем отношении, будет особенно предприимчивой. Я посмотрел на нее с враждой и спросил, резко:

- О чем вы думаете?

- О вас, - ответила она. - О том, что вы теперь наверно раскаиваетесь, что назвали меня невестой. При других обстоятельствах это могло сойти за глупую шутку, но в этой обстановке... Зачем вы это сказали?

- Это было первым пришедшим мне в голову предлогом для {17} того чтобы объяснить ваше присутствие, ваше, в некотором смысле, вторжение.

- Я сама это поняла именно так, - ответила она, - а теперь я чувствую, что у меня что-то в душе надломлено.

И так как я промолчал, то она прибавила:

- Не надо опровергать, пока он жив. Для него вытекло бы лишнее волнение. Когда его не будет, все очень просто устроится, так как выйти за вас замуж я все равно не могу.

- Не можете выйти за меня замуж? - спросил я, и от одного того что я произнес эти слова, мне стало не по себе, почти тревожно. Не делал ли я, в это мгновение, еще шаг по той дороге, с которой только что хотел свернуть?

- Не могу. Не знаю, как вам сказать. Не могу, потому что у меня есть прошлое...

Это признание до такой степени противоречило всему ее целомудренному облику, всей ее скромности, ее всегда потупленному взгляду, что я спросил себя, не клевещет ли она на себя, не прибегла ли к хитрости, чтобы облегчить мне отступление? Но тут же, следом, как бы вплотную, последовало опровержение. Впервые, с тех пор, как мы сели за стол, она подняла на меня свои глаза. Она мне их дала: на, мол, читай в них. И когда она их отвела, когда снова опустились длинные ресницы, я сам попросил: "еще, еще". И она вторично дала их мне, и так кротко, так целиком, так покорно, что никакого не могло остаться сомнения: Мари просила меня не осудить ее за прошлое и разрешала взять обратно опрометчиво данное слово.

Промелькнули тогда, перед моим умственным взором, один за другой цеплявшиеся образы. Связывавшую их зависимость я не различал, и для того, чтобы найти объяснение, спросил себя: не приостановилось ли на секунду время? Действительно ведь разница между моими обычными заботами об установке аппаратов, счетоводстве, о найме персонала, о новой форме упаковки шоколадных плиток и тем, что произошло сначала у постели почти умирающего старика и потом здесь, в ресторане, была так неожиданна, что я точно бы заглядывал в другой, доселе от меня скрытый мир.

- Это не имеет никакого значения, кто в наше время про это думает, кто с этим считается? - произнес я, удивляясь и словам своим, и тону моего голоса: надо было найти другое определение, и надо было говорить не с деловыми, точными ударениями. - Я сам не безгрешен. Я был студентом, и когда был студентом, у меня были приключения. Были и после... Так что как же мне вас упрекнуть в чем бы то ни было? Мы на равной ноге.

- Молодым людям позволено гораздо больше чем девушкам, - прошептала она. - Мне и в голову не пришло бы упрекнуть вас за ваши связи. Даже если они были многочисленны. Но не сказать вам, что я не девушка, а женщина, я не могла. Так лучше, так ясней, так проще. И вам легче будет решить: надо или не надо.

{18} - Что надо или не надо'?

В умоляющих глазах заблестела слезинка.

- Чтобы все продолжалось так, как началось там, у его постели. прошептала она и закрыла лицо руками.

Я же думал: "Притворство это, или нет? Ведь не могла же она меня полюбить в эти несколько минут? Ну а сам-то я? Не мог ведь и я. Так почему же я не встаю, не прощаюсь, не ухожу?"

- Вот закуски, - почти пропел, с веселой вежливостью, метрдотель.

Улыбка его была более чем радостной: она буквально цвела на его губах. Увидав в каком состоянии Мари, он, внезапно, с непостижимой легкостью, превратился в олицетворенную заботливость и осведомился, не "нездорова ли мадам, не хочет ли она чтобы горничная проводила ее в уборную?"

Мари отняла руки от глаз и, тихо улыбнувшись, сказала, что все прошло, что было только небольшое головокружение.

Но точно оживляемые своей собственной волей, или обладающие независимой жизнью, вопросы продолжали вставать. "Почему, обязательно, нужно, - спрашивал я себя, - много времени, чтобы полюбить? Не может ли любовь, как электрический ток, пронзить мгновенно? Кроме того, мы ведь уже встречались в автобусе до того, как я переменил службу, и еще тогда она мне понравилась настолько, что я ее не только не забыл, но еще был искренно огорчен когда не смог придти на свидание. И теперь, когда я на нее смотрю, я вижу, что она мне очень, очень нравится. Очень, очень. В ней такая чуткость, которой я никогда ни у кого не видел, и мне так нужно, чтобы рядом со мной всегда была вот такая чуткость. И она тоже обо мне помнила. Не проще ли сказать себе, что у нас взаимное притяжение, которое, у постели умирающего, вышло наружу, проявилось? Тайное стало явным, и прежде всего для нас самих..."

Посмотрев на нее я еще раз отметил ее привлекательность, - чтобы не сказать красоту, - тонкость ее рук, каштановые волосы. Но больше всего, конечно, меня трогал ее взгляд, хотя он лишь изредка выскальзывал из под ресниц.

- Расскажите мне о себе, - сказал я, когда метрдотель отошел. - Я ведь о вас не знаю почти ничего, во всяком случае гораздо меньше, чем вы обо мне. Где вы живете? С родителями? С братьями. сестрами? Одна?

- Одна, в гостинице. У меня есть отчим. Он тоже живет в гостинице, но в другой. Ни сестер, ни братьев у меня нет, и моя мать умерла, когда я была девочкой.

- А ваш отец?

- Я его не знала. Он умер почти сразу после моего рождения. Помолчав, точно поколебавшись и приняв решение, она добавила:

- Он покончил самоубийством.

- Покончил самоубийством? - переспросил я.

{19} - Да, - подтвердила она, совсем тихо.

Я не знал, что сказать. Она же, как бы придя мне на помощь, медленно проговорила:

- Все что я знаю о моем отце, мне рассказал второй муж моей матери.

- И что же он вам рассказал?

- Что отец бросился с парохода ночью, в море. И была буря.

Я спросил ее тогда, чем занимался ее отец, предположив, что в профессии его могли быть такие стороны, которые иногда подталкивают к самоубийству: биржевая игра, например, или какая-нибудь должность, таящие в себе искушение растраты. Но оказалось, что ее отец был преподавателем истории в лицее.

- А ваша мать?

- Она вышла вторым браком за Леонарда Аллота через год после смерти отца и шесть лет спустя умерла от воспаления легких.

- Вы значит мадемуазель Аллот?

Только сказав это, я понял, что говорю нелепость. Почему, в самом деле, она могла бы носить фамилию второго мужа матери? Но впечатление, произведенное моим вопросом, выходило за пределы обычного. Мари точно съежилась, точно приготовилась к тому, чтобы принять удар.

- Да нет же, - воскликнула она, - мой отчим меня не удочерил, я ношу фамилию моего покойного отца. Меня зовут Мари-Анжель-Женевьев Шастору.

И так как после этого я тоже назвался, то и вышло, что мы познакомились. В сущности в этом таился беспорядок, так как мы сначала оказались женихом и невестой, потом друг другу представились. Но этой обратной последовательности я удивляюсь только теперь, когда все припоминаю. Тогда она меня не поразила. Тогда я слишком был под впечатавшем сцепления обстоятельств, подчинявшихся каким-то непонятным правилам, очень отличным от моего обычного времяпрепровождения, сплошь заполненного земными делами.

- А что делает ваш отчим? - спросил я.

- Аллот? Я не знаю, что он делает. Я его почти никогда не вижу.

- Зато мы будем видаться часто, - сказал я, без всякой вопросительной интонации, и тотчас же подумал, что ведь для этого нужно ее согласие. Я посмотрел на ее веки. Они поднялись. "Да" ответило мерцание зрачков. И голос подтвердил:

- Да, часто.

- Очень часто. Ежедневно. Но скажите мне все-таки хоть приблизительно чем занят ваш отчим?

Мне пришло в голову, что я мог бы в чем-нибудь ему помочь, и что Мари это будет приятно.

{20} - Что он теперь делает, я не знаю, - ответила она немного сухо, я вам уже это сказала. Раньше у него было туристическое бюро, и над ним квартира, в которой мы жили. Он обо мне заботился после смерти матери и помог кончить лицей. Потом его дела пошли гораздо хуже и он продал свою контору. Но я уже раньше начала работать, так что для меня эта перемена прошла незаметно. Я уже жила одна. Мне было восемнадцать лет.

- Но что он теперь делает? - настаивал я.

- Я же вам говорю, что не знаю. Какими-то занимается делами.

- Вы не думаете, что его могла бы устроить должность на моей фабрике? - спросил я, наугад.

- Совсем не знаю, совершенно не знаю, - быстро ответила она. И я даже рта не успел открыть, чтобы добавить, что мне, как раз, нужен кто-нибудь для заведывания отделом отправок, как она добавила :

- Никакой специальности у него нет.

- Скажите, Мари-Анжель... - начал я.

- Не называйте меня Мари-Анжель, - оборвала она меня. - Просто Мари.

- Хорошо. Хотя мне и нравится Анжель, но пусть будет по-вашему. Только все-таки, почему нельзя Анжель?

- Когда-нибудь я вам объясню. Но не сейчас. А как мне вас называть?

- У вас выбора нет. У православных бывает одно имя.

Я задумался и, не желая, вероятно, меня беспокоить, Мари ничего не говорила. Так что наступило молчание, продлившееся довольно долго. Мысленно я воспроизводил пройденные этапы. Знакомство, попытки встреч, поездка к больному владельцу фабрики, его неожиданное, - хотя, в сущности, довольно понятное, - решение насчет наследства... Потом разговор с Мари. Ее признание о прошлом. Мое подозрение - не интриганка ли она? Что-то очень неопределенное в ее рассказе об отчиме Аллоте, некоторая тень, - очень, правда, мимолетная, но все-таки тень. - в связи с ее рассказом о самоубийстве отца... и вдруг я почувствовал в себе внезапное возникновение уверенности: мы будем счастливы, у нас будут дети, мы будем богаты. И все показалось мне закономерным. Случайного не было ничего, - разве что встреча в автобусе? Но мало ли происходит таких встреч?

- О чем вы думаете ? - спросила меня Мари, но не с враждой, как я ее об этом же спросил когда мы сели за стол, а с заботой.

- О вас.

- Что вы обо мне думали? - почти прошептала она.

- Что я буду с вами счастлив.

Еще раз всколыхнулись темные ресницы, но до того, как они снова спрятали взгляд, я успел прочесть в нем как раз то, чего хотел.

{21}

4.

Я прекратил расспросы. Теперь мне было приятно смотреть, как она кушает: с аппетитом, и воздавая должное отличной кухне. Она мне призналась, что ни образ жизни ее, ни средства не позволяют ей ходить в дорогие рестораны, а приглашений или нет, или они исходят от людей, с которыми пойти одной страшновато. К концу обеда я протелефонировал сестре милосердия и узнал, что все обстоит сравнительно благополучно: старик-владелец спал. Когда я поделился этим известием с Мари, в лице ее вдруг промелькнуло что-то вроде тревоги, тень какая-то по нему пробежала. Я насторожился: подозрение в интриганстве, только что отброшенное, о себе чуть-чуть напомнило. Но оказалось совсем другое, оказалось противуположное. Мари поделилась со мной этим с подкупающей откровенностью, сознавшись, что ей немного страшно от присутствия у самого начала наших отношений болезни, может быть даже кончины. Я постарался ее успокоить, сказав, что вызвали меня не из-за опасности конца, а для того, чтобы сказать о перемене в завещании, что старик может прожить еще долго, и что от приема его у меня осталось скорей умиленное и растроганное впечатление. Что до доходов - то я получаю отличное жалование и, сверх того, заинтересован в ходе дела.

- Конечно, - добавил я, - когда оно станет моим, я буду по-настоящему богат. Но даже и теперь нам с избытком хватит.

Мы коснулись разных практических вопросов, обсудили, и с удовольствием, и робко в одно и то же время, какую будем искать квартиру, в каком квартале, из скольких комнат? Возможность мысленно управлять будущим была соблазнительна, но ни Мари, ни я не спешили: не была ли перед нами вся жизнь? К тому же, в тот вечер, мы еще недостаточно понимали значение во всех отношениях существенной перемены, нас постигавшей. Нас как бы ограничивал круг непосредственного, близкого, того, что только что наступило, что захлестнуло. И разве все было нами тогда друг другу сказано?

Но в такси, но дороге к той улице, где жила Мари, мы оба почувствовали, что законы природы на нас распространяются точно так же, как на других. Я был молод, полон сил, Мари - тоже. И по мере того как текли минуты и объятья наши становились все более тесными, я стал думать, не дать ли шоферу другой адрес, - адрес той студии, в которой я тогда жил. Возможно, конечно, что влюбленный и опьяненный поцелуями и нежными словами, я слегка утратил контроль над памятью. А может быть мне стало чуть досадно хоть в чем-нибудь ущербить очарование? Я назвал ее так мне понравившимся сочетанием имен: Мари-Анжель.

И тотчас же она отпрянула, оттолкнула меня, забилась в угол и стала нервно повторять:

- Я же просила, я же просила вас никогда не называть меня {22} Анжель, никогда не называть меня Анжель, никогда, никогда. И вы обещали. И как раз теперь назвали Анжель.

Не понимая в чем дело, я старался ее успокоить, брал ее руку, просил прощения, заверяя, что это не повторится. Но она продолжала отстраняться, стала плакать.

- Но почему же, почему это так важно? - допытывался я.

Сквозь слезы, она прошептала:

- Потому, что он называл меня Анжель...

Так она мне сама дала в руки повод подумать, что то прошлое, о котором она мне говорила, не совсем еще прошлое, что опередивший меня соперник не бесследно покинул ее сердце. Я выпустил ее руку, отодвинулся и - в который уже раз в этот вечер? - испытал колебание. Если так, если все с ней случилось так недавно, если все это еще так свежо, не лучше ли вырвать зло с корнем, пока не поздно, пока это может быть сравнительно легко? Уже зашевелились во мне холодные, презрительные слова, те самые, которые, в несколько секунд, могли все безвозвратно погубить. И тут она снова ко мне прижалась, положила мне на плечо голову, обняла и несколько раз повторила: - Нет, нет, нет, это не то, что вы подумали, не то, что вы подумали. Я его никогда не любила. Я его ненавидела. И он меня называл Мари, а потом когда все случилось, стал называть Анжель, Даже мадам Анжель. И всегда улыбался, говоря мадам Анжель. Он меня мучил, он меня ужасно мучил...

Такси остановилось возле ее гостиницы. О том, чтобы ее привлечь ко мне в студию, я больше не думал. Я помог ей выйти, проводил ее до лестницы, поцеловал ее руку...

5.

Наша свадьба состоялась через несколько месяцев. За это время мы смогли лучше друг друга узнать. Я предложил Мари бросить работу и согласиться на мою поддержку, но она отказалась. Она предпочитала быть занятой, тем более, что я - тоже был занят и до пределов возможного. Я всегда поздно покидал фабрику, после чего часто ездил с докладом к старику-владельцу. Хотя врач и настаивал на покое, он продолжал всем интересоваться и давал мне, всегда очень полезные, советы. Досугов у нас с Мари не было. Поэтому мы только изредка посещали театр, да предприняли несколько воскресных экскурсий. Мы ежедневно завтракали совместно, в ресторане, расположенном на полпути от фабрики до ее склада. Мне приходило в голову попросить ее приехать в мою студию и быть там хозяйкой, но каждый раз я воздерживался. Не из осторожности, конечно, а подчиняясь некоему, мной самим установленному правилу. И сколько я видел, Мари была в этом совершенно со мной согласна.

{23} Два существеннейших обстоятельства отметили эти месяцы: знакомство с Аллотом и кончина владельца фабрики.

Насчет Аллота должен сказать, что у меня возникло к нему нерасположение с самого начала, с самого того вечера, как мы впервые обедали с Maри в ресторане. Сама Мари своей неприязни к нему не скрывала. Несмотря на это, она сочла себя как бы обязанной мне его представить верней меня ему, так как он был старше. Почему так было - я не знаю. Допускаю даже мысль, что Мари выполнила его приказание, ему подчинилась.

Знакомство состоялось в ресторане, за завтраком. Лил дождь. Из окна ресторана, куда я приехал первым, мне была видна часть улицы, ветви деревьев, дрожавшие под каплями, совершенно мокрый тротуар, по которому с поспешностью пробегали редкие прохожие, под зонтиками. В подворотнях жались нахмуренные и нетерпеливо ожидавшие конца ливня мужчины и женщины. Вскоре приехала Мари.

Едва войдя она взглянула на меня вопросительно. Потом перевела глаза на кого-то другого, и в то же мгновение я услыхал, что за мной кто-то встает. Навстречу Мари прошел невысокий господин, которого я узнал, так сказать, даже его не видя, верней, видя только его спину. Мне стало неприятно. Я поднялся и пошел к Мари, но Аллот достиг ее раньше. Он ее обнял. После этого он обернулся, и тогда я прежде всего заметил улыбочку. Позже я узнал, что улыбочка эта его не покидает никогда, даже если улыбаться решительно нечему. За улыбкой последовали глаза: не мигающие, не мерцающие, так сказать пустые, противоречившие улыбочке: серьезные, чуть что не строгие. За глазами походка: те несколько шагов, которые он сделал, были мелки, поспешны и напоминали ход мышей. Наконец рукопожатие: для начала прикосновение, которое он чуть продлил, чтобы обратить в сильное и продолжительное потрясывание.

- Мой жених, мой отчим Леонард Аллот, - произнесла. Мари.

- Очень, очень рад, - заговорил Аллот, - очень, очень приятно. Я уже до того, как Мари нас познакомила, пока сидел за вашей спиной, думал, что вы ее жених. Не знаю почему, но мне казалось, что это вы, я присматривался ко всем, а посетителей тут не так уж мало, но никто не привлек моего внимания... хэ-хэ,.... когда вы вошли я вас не то что заметил, хэ-хэ, а как бы вас почувствовал, точно бы сразу познал, что это вы будете счастливым мужем Мари, моей падчерицы, мать которой я так любил... К сожалению нам не дано было долго прожить совместно, она скоро скончалась, лет через семь, или семь, с половиной, после нашей свадьбы. Мари на нее похожа. О да ! Она очень на нее похожа. Но вы сами очаровательный. Оча-рова-тель-ный ! Оча-рова-тель-ный ! Я ожидал, что ее выбор будет превосходным, но действительность превосходит ожидание. Вы - просто прекрасная пара ! Я так рад, так рад... простите старика за это излияние, простите, когда вы меня лучше узнаете, то вам оно станет понятным до самых малейших оттенков...

{24} Он вынул платок и не то высморкался, не то протер глаза. Я, со своей стороны, несколько выбитый из колеи, слегка смущенный, пробормотал, преодолев что-то вроде озноба:

- Я тоже очень рад, я тоже очень рад...

- Понимаю, понимаю, понимаю вашу стесненность, отлично ее понимаю, я сам был молодым, сам был влюблен, сам был женихом... Да. конечно, не совсем как вы, так как женился на матери Мари после ее вдовства, но все-таки был женихом и знаю, что это несколько стеснительно. Не выходит ли, для жениха и невесты, что они делают явным то, что было секретом? Что было очень интимно, что было только между ними? И надо это всем показать! Жениховство в сущности значит: мы больше наших намерений не скрываем. Не так ли? Может быть в это и можно ввести некоторые поправки, но в общем это так, я уверен, что это так. Хэ, хэ, хэ... Простите еще раз за излияние. Могу теперь же вам сказать, - прошу между нами, о! пока! для начала по секрету! - что я немного литератор. А литераторы, знаете ли, все иначе воспринимают чем не-литераторы, им во всяком стечении обстоятельств, даже проходящем, мерещится сюжет. Сю-жет! Да, да, сю-жет. Хэ-хэ ! И мне теперь как раз померещился ваш с Мари сюжет, Хэ, хэ!.. ваш с Мари сюжет.

Недостававшее в моем перечне звено - т. е. его голос - теперь было найдено: голос Аллота ни в чем не соответствовал ни его внешности, ни содержанию его тирад: он был мягок и приятен.

- Сядем, - сказал я. - У нас не так много времени. И Мари, и я должны после завтрака вернуться к своим обязанностям... Не правда ли, Мари?

- Конечно, - почти прошептала она, - конечно. Как каждый день.

- Счастливы те, у кого каждый день есть определенные часы присутствия, - заговорил Аллот. - Теперь у меня их нет, теперь я мечусь по всём направлениям в поисках дел и все так проблематично. Bcе жалуются на застой...

- Я не жалуюсь, - прервал я его, - у меня не хватает времени со всем справиться. Спрос все возрастает и я помышляю о расширении.

- О расширении? Бывает, действительно, в жизни - очень это, по правда сказать, бывает редко, но все же бывает, что начинает не хватать места. Буквально! Немного это можно сравнить с тем чувством, когда хочется расправить плечи, потянуться, а руки упираются в слишком близкие стены. Приходит в голову: а что если сломать стену и высунуть руки наружу? Вы вот, кажется, как раз так и располагаете поступить?

- Отчасти это верно. Вероятно придется купить и сломать соседний дом, правда, ветхий и необитаемый. Но это еще не теперь. Об этом я, если помышляю, то в связи с будущим.

- Будущее, - протянул Аллот, мечтательно. - Будущее! Кому {25} будущее, кому прошлое. Не забудем историков, например Фюстель де Куланжа, или Соловьева, или Момсэна, или Цезаря. Ведь он тоже историк, помните де Белли Галлици? Или Геродота? Хэ-хэ-хэ! Не так ли? Не так ли? Если я сейчас сказал: кому будущее, кому прошлое, - то это только оттого, что я уже не молод и у меня особенного будущего быть не может, тогда как у вас все, решительно все в будущем. Вы только начинаете! И людей пожилых это всегда трогает, всегда их побуждает к сравнениям...

За окном дождь не только не утихал, он, наоборот, усиливался. Исключительный был в тот день ливень. Он наводил на мысль, что все может в несколько часов рухнуть и оказаться сметенным если вот такой ливень, или какая-нибудь неимоверная гроза, или еще что-нибудь, продлится дольше чем можно сопротивляться. Я посмотрел на Мари. Она имела вид стесненный и ела без обычного аппетита. Аллот же так и уплетал.

- Вы любите хорошую кухню? - спросил я его.

- Эта рыба превосходна, - ответил он, - она просто сама тает во рту. Рыбу я вообще люблю, кажется мне, больше всего другого. Если вы этого не знали, если Мари вам не сказала, что я так люблю рыбу, если это только совпадение, что как раз сегодня тут рыба, - то в этом я готов найти род благоприятного указания касательно наших будущих отношений. Хэ, хэ, хэ. Не думайте, однако, что я считаю потусторонние силы за реальность. Ко всему этому я равнодушен. Нет, нет, только не это. В моем качестве немного литератора, я стараюсь отыскав внутреннее значение там, где, на первый взгляд, ничего кроме последовательно одно за другим происходящих обстоятельств нет. Так гораздо интересней.

В это время подошел мэтрдотель и доложил, что меня просят к телефону.

- Это вы, алло? - услыхал я несколькими секундами позже голос старой экономки владельца.

- Я.

- Приезжайте, он скончался полчаса тому назад.

- Что вы говорите? Скончался? Да, конечно, еду немедленно. Повесив трубку я вышел в коридор. За окном, в эту минуту, дождь так и лил, так и лил, так и лил... Страшный был дождь.

Подойдя к столу, я молча сел, молча съел еще кусок рыбы, молча свернул салфетку. Не зная, как мне быть, чтобы не оставить Мари вдвоем с Аллотом, я медлил. Кроме того я не знал, как в его присутствии поделиться новостью, которая для Мари и для меня имела, разумеется, совершенно иное значение и совсем другой вес, чем для него. Мне казалось, что минуты отяжелели, что они почти приостановились, чтобы успеть вместить в себя все, что им предстояло вместить.

- Мне придется вас покинуть, - произнес я. - Меня срочно вызывают...

- О эти деловые люди, о эти деловые люди, - воскликнул Аллот {26} и выпил глоток белого вина. Он, казалось, входил в отличное расположение духа и, может быть, в сентиментальное умиление. - Во время завтрака, и еще во время такого вкусного завтрака, и как раз когда льет несосветимый дождь! И вы не можете отложить этого дела? :

"Дело, - подумал я. - Это не дело. Это перемена, и большая".

Перемена, хотя и предусмотренная, действительно, было большой. В эти минуты я становился богатым. Правда, я только потом узнал, насколько я делался богатым. Но уже и так, не оказывался ли я владельцем хорошо налаженного, развивавшегося, разраставшегося, цветущего предприятия?

Как же все это было сказать, как было все вместить в несколько слов, и таких, чтобы не оказалось в них никакого оттенка предосудительного удовлетворения? Чтобы Мари поняла мое состояние?

- Не могу, - ответил я Аллоту, - не могу, потому что оно уже вошло в такую стадию, когда от человеческой воли ничего не зависит. Mне сообщили, что владелец моей фабрики скончался...

Сказав, я посмотрел на Мари; но она глаз своих не подняла. Складка губ, однако, говорила о сдержанном волнении: вероятно, она сжала челюсти.

Аллот же был просто поражен.

- Как? Ваш хозяин умер? И вас вызывают? Что все это значит? Хэ, хэ, хэ! Как раз мы говорили о будущем! И вот оказывается, что оно целиком под вопросом. Теперь ведь будет новый владелец и это всегда сопровождается переменой персонала. А для умершего - хэ, хэ, - теперь все в прошлом, он сам вошел в прошлое, находится уже в составе истории, не общей, конечно, но его частной. Можно даже сказать, что его частная история кончилась. Хэ, хэ! Дивны дела Господни и неисповедимы пути Его. Ох-хо-хо-хо-хо-хо-хо ! Как раз когда мы познакомились, когда у нас начали шевелиться надежды, т. е. у меня даже не надежда, а уверенность возникла, что все у вас с Мари пойдет так хорошо, и вдруг это известие, которое все меняет. Рискуете вы или не рискуете утратить должность директора? Скажите прямо? Я выдаю за вас свою падчерицу, и в праве задать такой вопрос.

- Прошу тебя, ну прошу тебя, пожалуйста не волнуйся, - обратилась к нему Мари.

- И я прошу вас об этом же, - дополнил я. - И не тревожьтесь насчет моей службы. Смею вас заверить, что у меня и сил и способностей совершенно достаточно для того, чтобы со всем справиться.

Посмотрев в окно, я сказал.

- Ливень-то, ливень какой!

Подозвав метрдотеля, я попросил сразу подать всю заключительную часть завтрака и послать шассера за такси. Затем, извинился перед Аллотом:

- Обстоятельства, как вы сами можете судить, несколько необычны. Само собой понятно, что спешка касается только меня, и что {27} вам не надо нарушать ход завтрака. Еще прошу вас простить меня за то, что я увезу Мари.

- Зачем? - спросил Аллот, вытаращив глаза.

- Ее присутствие мне будет нужно, - пояснил я недопускающим

возражений тоном, и взглянув на Мари - прочел в ее взгляде признательность.

Перед рестораном, под все лившим без устали дождем, произошла обычная церемония усадки в такси: суетящийся шассер, красный зонт, громко названный адрес. Сквозь блестевшие от воды и дрожавшие под ударами капель дождя листья я видел железное кружево знаменитой на весь мир мачты, вершина которой уходила в облака. Мари вошла, заняла место первая. Ожидая чаевых шассер, после того, как вошел и я, не захлопывал дверцы. Я посмотрел тогда на окно ресторана: прямо против меня, на расстоянии нескольких метров, я увидал глаза Аллота, и его несменяемую улыбочку. Что мне это напомнило? Кажется, такие улыбающиеся, с неподвижным взглядом, есть где-то в Мексике, или в Южной Америке, а может в еще какой-нибудь безводной пустыне, в Азии или в Африке - странные и страшные ящерицы. "Понятно что Мари его не очень-то любит", - подумал я, давая мелочь. Дверца такси захлопнулась и глаза и улыбочка Аллота скрылись за ее запотевшим стеклом.

6.

В хорошо мне знакомой квартире покойного царила суета: появившийся, на этот раз, слишком поздно доктор, какие-то соседи, консьержка... Телефонировали, принимали первые, после смерти, мероприятия, не зная хорошенько, что именно надо делать. Старушка-экономка попросила меня взять продолжение хлопот на себя, под тем предлогом, что я, за последнее время, бывал ежедневно и пользовался доверием умершего и посоветовала отправить депешу в провинцию дальнему родственнику, единственному, которого она из его родни знала, может быть и вообще его единственному родственнику, пояснив при этом, что раньше вечера завтрашнего дня он приехать не сможет. В действительности же он прибыл через два дня, так как когда пришла депеша, был в отъезде. Я его увидал вернувшись с кладбища для того, чтобы поговорить с экономкой. Когда я вошел, она сидела в столовой в обществе этого невысокого и толстого господина, с оттопыренными усами, с подстриженными бобриком густыми, черными с сильной проседью волосами, по провинциальному одетого. Со мной он еле поздоровался. Он даже сесть мне не предложил и, продолжая беседу со старушкой, раза два остановился, давая понять, что мое присутствие его стесняет. Но я повода для ухода не видел. Уже одно то, что я еще оставался директором фабрики, давало мне право интересоваться ходом дел по крайней мере до вскрытия завещания. Оно могло, конечно, быть {28} измененным в пользу этого неприятного, похожего на таракана или жука господина, и тогда все переменилось бы. Все-таки, это казалось мне мало вероятным.

Последовавшая через несколько дней у нотариуса сцена не была лишена красочности. Для меня она оказалась памятной еще и потому, что я стал владельцем не только шоколадной фабрики, но еще и пакетов акций довольно большой фармацевтической лаборатории и экспортного банка. Кроме того, мне отходило имение на юге, на берегу моря.

Толстый провинциальный родственник был так поражен, так налился кровью, стал так громогласно протестовать, что присутствовавшие, видя его волнение, оглянулись с тревогой: при такой сангвинистической комплекции мог случиться удар. Прервав словоизвержение, нотариус холодно сказал, что завещание составлено по всем правилам, подписано приведенными им к больному свидетелями и что ни малейших поводов к опротестованию нет. Тогда тараканообразный господин начал было что-то говорить о моих недобросовестных кознях и о том, что пользуясь болезнью, я втерся в доверие... На этот раз нотариус его остановил почти резко, предупредив, что такого рода замечания грозят ему неприятностями.

- Этто, этто, этто, - заговорил тогда дальний родственник, - этто, этто... Это все заговор, в котором вы, мэтр, сами приняли участие...

Нотариус рассердился совсем и сказал, что находясь при исполнении служебных обязанностей он может прибегнуть к мерам воздействия, добавив, что дальнейшее пребывание провинциального кузена в его кабинете излишне. Толстый господинчик буквально вылетел. Больше никогда я его не видел и ничего о нем не слыхал.

Еще один, связанный с этой переменой, аккорд прозвучал на шоколадной фабрике, где я появлялся ежедневно, ничего точного, однако, никому не сообщая. Мой помощник и начальники отделов тоже ждали молча. Словно электрический от меня изошел разряд, когда я, наконец, вызвал в бюро главных сотрудников и поставил их в курс обстоятельств. Слова, жесты последовавшие как бы в ответ на мою коротенькую речь и те слова и выражения глаз, которые я мог угадать за закрывшейся дверью, были, надо думать, не совсем одинаковыми. Но зависть, не непременный ли это спутник всякой удачи, каждого успеха ?

Не теряя времени я принялся за дела. У секретарши все было отлично подготовлено: письма подобраны в порядке срочности, бумаги. требовавшие моей подписи, сложены. Я стал диктовать:

"...аппараты для наполнения тюбиков, вами поставленные, не вполне нас удовлетворяют..."

"...нам стало известно, что одна иностранная марка выпустила новый сорт бумаги, который нам кажется очень подходящим..."...

И вдруг я замолк: внезапно на меня нахлынули не то опасения, не то предчувствия. Точно из стен комнаты, или откуда-то еще, пройдя {29} сквозь эти стены, донеслись до меня шопоты, или лучи, которым нельзя было не подчиниться. И я спросил себя: в чем заключается сущность сокровенной природы метаморфозы, приведшей меня с берегов холодного озера, - откуда моим родителям пришлось бежать, - в это бюро, где я сейчас занимаю место богатого промышленника? Конечно я трудолюбив, упорен, предприимчив, одарен. Конечно мне помог дальний родственник. Конечно я получил наследство. Но кроме этих понятных, очевидных данных, которые можно перечислить, кроме того, что я не щадил своих сил, не знал досугов, кроме моего желания и умения пользоваться благоприятными условиями, нет ли во всем этом еще чего-то другого, неопределимого, неуловимого, такого, чего не объясняет последовательность связанных только внешней причинной связью обстоятельств?

Я подумал о Мари, которую, - очень последнее время занятый, - видел всего несколько раз, и всегда мельком. Я тотчас же принял решение запретить ей работать. Не становилась ли ее работа просто нелепостью? "Я поручу ей поиски квартиры, - сказал я ceбе, - и увезу ее в город, прославленный своими дворцами, соборами, церквами, площадями... А фабрика? Ею займется помощник!.." Но все эти соображения мне самому казались похожими на уловки.

"Что счастье мне открывает свои двери, - продолжал я свой внутренний разговор с самим собой, - какое же в этом может быть сомнение? Но надо ли мне войти в эту дверь? Нужно ли вообще это самое счастье?".

Мои минуты вдруг отяжелели, приостановились. Ответ на мой вопрос о счастье, не заключался ли он в полной их неподвижности, в той самой, которая теперь была уделом моего благодетеля?

"...кажется нам очень подходящим...", напомнила мне, с деликатностью, секретарша, и, выведенный этим из задумчивости, я продолжал: "...для некоторых сортов нашего шоколада".

И работа продлилась. Телефонные вызовы, появления служащих, осведомлявшихся о моих распоряжениях, докладывавших о том, что произошло в моем отсутствии...

Когда рабочий день подходил к концу, мне сказали, что в приемной ждет дама.

- Кто это? - спросил я.

- Она не захотела назваться, но она очень настаивает. Несколько раздосадованный, я вышел и увидал Мари! Она мне призналась, что соскучилась, что просит простить вторжение в неурочный час, но что уж очень хотела бы со мной пообедать в том ресторане, где мы обедали совместно в первый раз.

- Где такие пестрые абажуры, - улыбнулась она, - и домотканые скатерти...

- Ну, конечно же! Ну конечно!

{30}

7.

В такси я подробно рассказал Мари про все, что случилось за последние дни и поделился с ней, как впечатлениями. оставшимися у меня от сцены у нотариуса, так и тем, как все сложилось в бюро. В ответ она слегка сжала мою руку. К происшедшей перемене она относилась со смирением, ее тихий нрав ни к какой бурной радости ее предрасположить, разумеется, не мог. Начинавшее принимать осязаемые очертания богатство ее скорее пугало.

Но в ресторане с пестрыми абажурами ей явно было приятно, может быть даже весело. Она выбрала закуски, жаркое, согласилась на шампанское, потребовала, чтобы я сел не против нее, а рядом.

- Так ближе. Я хочу быть ближе. Мне от этого спокойней и проще, я еще счастливей.

- Если ты счастлива, то счастлив и я. Точно магическая какая-то палочка открыла нам двери счастья, - произнес я и, тотчас же, внутренне испугался. Всего несколькими часами раньше, не допустил ли я мысли, что "неподвижные минуты" - лучше счастья?

Конечно, Мари этого моего мимолетного недоумения не заметить не могла, и спросила, в чем дело.

Я солгал:

- Меня кольнула тривиальность моих собственных слов, и я подумал, что мне надо было просто ответить: и я тоже. Тем более, что именно так оно и есть.

Посмотрев на нее я рассмеялся и в награду мне из под приподнявшихся ресниц сверкнуло горячее сияющее.

Конечно, чем проще, тем лучше, - улыбнулась она.

Такой доброй, такой благодарной была улыбка Мари! Мне она проникала в душу и восстанавливала равновесие, которое часто бывало нарушено сухостью и точностью деловых разговоров. Она одобряла и подогревала те человеческие свойства, которые от точности и сухости отмирают. Я наверно знаю, что ото отмирание считается шагом вперед на жизненном пути и что некоторые его сознательно поощряют. Иной раз и мне, особенно когда дела шли хорошо, казалось, что "присутствие души" излишне и что в ее отсутствии достигаешь большего. Но когда Мари мне улыбалась, то я отдавал себе отчет в том, что учет оборота и умелое движение за спиной конкурента, расширение мастерской и удачная сделка - не самое главное и не могут самого главного заменить.

- Начиная с завтрашнего дня ты перестанешь работать, - сказал я. Нужно, чтобы ты занялась нашим устройством. У меня на это нет времени.

- Хорошо.

- Кроме того ты переедешь в другую гостиницу. Мы совместно выберем достаточно дорогую.

- Хорошо. Хотя, сознаюсь, мне жаль будет покинуть мою комнатку. Но понимаю твое желание.

{30} - Я пришлю тебе агента по найму квартир. Он поможет выбрать.

- Разве это так легко? Я думала, что квартирный вопрос очень остр.

- Если не постоять за ценой... - произнес я, подавляя в душе стыд, то вопроса этого вообще не существует.

- Ты непременно хочешь, чтобы у нас была большая квартира в новом доме и модном квартале?

- Раз это возможно, зачем упускать случай?

- Хорошо, - снова сказала она, и тихонько вздохнула.

- А тебе это не по душе?

- Не по душе. Я привыкла к скромной жизни и в большой квартире мне будет холодно.

- Ну, это просто иллюзия.

- Не знаю. Не прими, что я настаиваю, но сознаюсь, что мне гораздо больше говорит небольшая квартира где-нибудь на тихой улочке. И чтобы все было под рукой: лавки, рынок, автобусы, метро...

- В этом теперь не будет никакой надобности. За провизией будет ходить горничная, а для разъездов будет автомобиль.

- Хорошо. Но только...

- Что только?

- Ты сам только что сказал, что нам открылись двери счастья. Разве все это для счастья нужно?

- Милая Мари, моя Мари, - сказал я, с порывом, которому сам удивился, - если ты думаешь, что комфорт и роскошь ни к чему, то и не надо их. Я хочу чтобы тебе было хорошо, и самому мне хорошо только, если хорошо тебе!

Наступило недолгое молчание, и потом, тихо, робко, нерешительно Мари произнесла:

- Если ты ничего не имеешь против, то мы пошли бы завтра осмотреть квартиру, насчет которой мне сказали, что ее можно получить, дав отступные. Ее теперешние жильцы хотят уехать в провинцию и им нужны деньги. Я ее уже видела. Я ничего про нее не говорила потому, что как бы готовила тебе подарок...

- Ну конечно, ну конечно, моя Мари, мы завтра же пойдем осмотреть эту квартиру, - воскликнул я, растроганный, - и я вперед знаю, что мы ее возьмем. Как бы я мог отказаться от твоего подарка?

- Но ты только что говорил о большой, - промолвила она, с долей удивления в голосе, точно ей показалось, что я слишком легко согласился.

- Я думал, что роскошь тебе будет приятна, что ты будешь довольна. Но вижу, что ошибся. Bсе эти большие квартиры, автомобили и модные кварталы, какое нам до них дело?! - снова воскликнул я, еще раз подивившись своей горячности.

- Почему ты так волнуешься? - спросила она. - Если ты с трудом идешь на уступку, то не надо.

- Нет, нет, никакой уступки нет. Я разозлился на квартиры и {32} на автомобили потому, что они вмешались в то, что их не касается, в наше с тобой счастье. Представь себе, что я испытал что-то похожее на неверность тебе, на то, что чуть было тебе, с автомобилями и квартирами, не изменил!

- Что ты говоришь, - прошептала она, - ты не знаешь, что говоришь.

- Ты видела Аллота? - спросил я.

- Да, - ответила она, неохотно. - Он приходил ко мне, чтобы спросить, когда ему можно будет с тобой поговорить.

- Поговорить? О чем?

- Он не сказал о чем. Но я думаю, что он собирается сделать тебе деловое предложение. У него всегда разные планы в голове.

- Его деловые планы... не знаю. Посмотрю. Но тогда, за завтраком, он сознался что он немного литератор, и я про это потом вспоминал. Что он пишет и где печатается?

- Он нигде не печатается. И даже по-настоящему не пишет. Он добывает материалы, чтобы писать.

- Но у него есть какое-нибудь общее направление?

- Не знаю, как сказать. Он старается найти у простых вещей не простое значение. Он даже сам устраивает разные обстоятельства, для того, чтобы потом их описывать. Не могу объяснить.

Она замолкла и, что-то внутри себя поборов, прибавила:

- Прости меня, но мне неприятно про это говорить.

Я припомнил тогда впечатление, произведенное на меня усмешечкой Аллота, его глазами, его голосом, его походкой. В тот, в первый раз, как я его видел, я не успел хорошенько к нему присмотреться. Потом были дни переполненные всякими заботами, но все-таки я об Аллоте, время от времени, думал. Почему я запомнил его признание в том, что он литератор, и почему меня это заинтересовало, я не знаю. Может быть в нем, несмотря на гнусную усмешечку, сквозило что-то артистическое? Голос его, например, приятный и музыкальный, мог об этом свидетельствовать.

Во всяком случае в нем было что-то необычное. Мне показалось, что я слишком долго о нем думаю. Это походило на его заочное вмешательство и я поспешил переменить тему, заговорив о свадебном путешествии и о том, что до свадьбы оставалось не слишком много времени и что надо успеть все подготовить.

- Я все, все тебе поручу, - сказал я, - у меня на фабрике горы дела...

8.

Мое здоровье всегда было отличным, - я не знал, что такое болезнь. Едва открыв глаза, я выскакивал из постели и сразу же приступал к приготовлению кофе, на что уходило несколько минут, что {33} казалось досадной задержкой: везде меня ждали, повсюду от меня что-то зависело. Установленное накануне расписание напоминало о себе без всяких церемоний. Я не ведал, что такое "плохое утреннее настроение". И вот раз - в один из этих дней - проснувшись я, на короткое мгновение, о чем-то задумался. О чем? Не знаю. Что-то было в этих, не нашедших своих слов, мыслях такое, что я могу определить общим названием: сомнение. Но в чем именно я усомнился я тоже не знаю. Да и длилось это состояние всего несколько секунд. Затем я рассердился. На кого, на что, - опять таки не знаю. Могу только уточнить, что во всяком случае не на самого себя. На себя сердиться у меня не было никакого повода. И увесистое ругательство, которое я прошипел, было обращено в пространство, было вообще ругательством, в некотором смысле беспредметным, облегчающим, абстрактным ругательством. Взглянув на часы, я заметил, что стрелки показывают семь с четвертью: не слишком рано, не слишком поздно. Солнце уже блестело. Как раз позвонила девчурка, приносившая мне съедобные булочки, к кофе. Я подумал, что холостяцким моим привычкам наступает конец. И день потек так же, как текли предшествовавшие.

9.

Мари переехала в другую гостиницу и теперь мы ежедневно завтракали там совместно. Воспользовавшись как-то удобным поворотом разговора, я предложил пригласить Аллота. С решительностью, которой я не ожидал, Мари попросила меня от этого воздержаться. Я посмотрел тогда в мою записную книжку и обнаружил, что между четырьмя и пятью буду сравнительно свободен, что позволяло вызвать его в бюро. Послать ему пневматическое письмо было проще простого, - и так я и поступил.

Потом, чтобы слегка прощупать почву, я сказал Мари, что когда мы устроимся в квартире, Аллот, вероятно, не будет у нас слишком частым гостем.

- Если окажется возможным, - ответила она, - чтобы он вообще ни разу не появился, я только буду довольна.

Мы поговорили о затруднениях, возникших на пути к найму найденной Мари квартиры; занимавшие ее жильцы просили длительной отсрочки в довольно решительных выражениях: что, мол, если не нравится, мы вернем задаток. Отмечу, что Мари это огорчало свыше меры.

На фабрике меня захватила обычная суета, - и так продолжалось до тех пор, пока не появился Аллот.

Проникнув в приемную, я обнаружил, что он не один. С ним была молодая дама.

- Здравствуйте, здравствуйте, - заговорил он, и сразу же меня поразило несоответствие между его отвратительной улыбочкой и мягким голосом, здравствуйте и позвольте вам представить мою приятельницу Зою Малинову. Не прогневайтесь за то, что я пришел с ней, не {34} испросив предварительного разрешения. И даже вас не предупредив! Но я не знал вашего телефона, да если бы и знал, то предупредить за такой короткий срок было невозможно. Ваше пневматическое письмо запоздало: на штемпеле значится половина первого, а пришло оно незадолго до пяти. Впрочем, оно раньше придти, пожалуй, не могло, хэ-ха-хэ... Но все равно. Прочесть письмо, и до вас добраться, разве можно было успеть скорей? Конечно мы поехали на такси. Но теперь повсюду такие заторы - просто автомобильные сугробы, хэ-хэ-хэ! - что такси не ускоряет. Подземная железная дорога гораздо быстрей! Как раз у меня была Зоя Малинова! Я решил ее взять с собой! Я уверен, что она рада познакомиться с директором шоколадной фабрики, моим будущим бофисом (так в оригинале)! Здравствуйте, здравствуйте.

Я предложил пройти в бюро.

Смущенная тирадой Аллота, и еще тем, что я и не думал скрывать удивления, Зоя не двинулась и молча переводила глаза с Аллота на меня.

- Застенчивость Зои равна ее привлекательности, - заговорил Аллот, хэ-хэ! Во всех отношениях она прогрессирует, но в смысле застенчивости совершенно неподвижна. Сравнение, о только сравнение: если бы у ее застенчивости были ноги, или колеса, то ноги эти, или колеса были бы как вросшими в землю! Увязшими в глине! Какой там в глине, - в цементе ! Но ноги и колеса ее других качеств, и недостатков... скажем свойств! действуют прекрасно, и именно из-за этого я и решился взять ее с собой. Ваше знакомство будет плодотворным! Уверен! Убежден!

Посмотрев внимательно, я заметил, что Зоя не только не лишена привлекательности, но даже соблазнительна. Светло-золотая кудри не совсем соответствовали глазам, довольно темным, не то синим, не то зеленым. Лицо ее было круглым, со слегка выдававшимися скулами, щеки - румяные. Широкое, легкое пальто не позволяло судить о степени совершенства сложения. Но все-таки можно было угадать, что она стройна.

- Я совершенно не застенчива, - сказала она, глядя мне в зрачки.

Как только мы оказались в бюро, Аллот затараторил:

- Она уклоняется от правды. Она почти притворяется. У меня не было никакой причины сочинять, что она застенчива. Кто мог бы от этого выиграть? Я говорил сущую правду... И готов ее повторить: Зоя Малинова застенчива, и это всегда ей мешало, и продолжает ей мешать. Она отличная декораторша. У нее и вкуса и умения сколько угодно, и все это пропадает даром, из-за застенчивости.

И, удобно устроившись в кресле, продолжал:

- Уверяю вас, что ее робость ее главный враг! Не будь так, она, вероятно, была бы уже известной женщиной. Не всемирно {35} известной, конечно, хэ-хэ-хэ! Но известной в кругах прикладного искусства. И уж конечно отлично зарабатывала бы! Вы любите шоколад?

- Умеренно, - сказал я. - Видите эти плитки? Это новый сорт, который мы выпускаем в продажу. Нам удалось найти формулу мягкого и горького шоколада, совсем особого вкуса, для знатоков.

Очень оригинальный шоколад. И теперь мы ищем оригинальную упаковку.

- Ну вот, - так и подхватил Аллот, - опять таки и еще раз: ну вот! Смотрите: оригинальный шоколад, который надо выбросить на рынок. Но он еще без рубашки! А декораторша, против него сидящая, готова ему сшить рубашку! Не даром я вам сказал, что я немножко литератор! Литераторы всегда ищут совпадений, вообще чего-нибудь такого, что стоит описывать, что отличается от обычного течения дней нашей жизни! Не повторять же содержание будней? Не воспроизводить же письма, которые диктует промышленник или банкир, или распоряжения унтер-офицера, или зазывания уличного торговца? Интересное начинается только там, где нормальное прерывается. Пока банкир диктует письма, что в нем толку? Он наживает деньги, вот и все. Но когда, закрыв свой банк, он идет в притон курить опиум, или подсматривать в щель, чтобы убедиться, что его жена изменяет ему с главным счетоводом, или со швейцаром, то дело становится другим. Только что получилось совпадение. Шоколад, которому нужна рубашка, и портниха, готовая ее сшить! Директор, от которого зависит поручить или не поручить портнихе шить рубаху, и портниха, от которой зависит согласиться или не согласиться шить! И от того, как протечет этот разговор, и от красоты будущей рубашки, зависит или триумфальное шествие нового шоколада, или его бесславная кончина. Видите: будучи литератором можно оживить, одухотворить самое обычное обстоятельство!

- Ради Бога! Леонард! - проговорила Зоя.

Как раз зазвонил телефон.

- Мадемуазель Шастору, - сказала стандардистка. Несколько стесненный присутствием Аллота я попросил дать соединение.

- Я только что получила письмо от квартирантов, - услыхал я голос Мари. - Они сообщают, что все их планы изменены, и что они в провинцию не едут. Я очень, очень огорчена.

- Не надо огорчаться, прошу тебя: не огорчайся! Наверно это можно будет еще устроить.

- Это Мари? - перебил Аллот. - Что случилось?

- Приезжай поскорей, - продолжала Мари, - я совсем в грустях.

- Уверяю вас, Леонард, - шептала Зоя, - что все эти ваши истории рубашек, портних и шоколада...

- Не грусти, прошу тебя, - говорил я, в трубку. - Ты знаешь, что я все умею устраивать. Устрою и это.

- Умоляю, не задерживайся... Я все приготовила, и у меня все {36} из рук вырывают. Единственный подарок! Мой единственный тебе подарок!

- Я сейчас уезжаю. Я сейчас буду у тебя... Затем, обратившись к Аллоту, я предложил ему назначить новое свидание.

- Все, что вы только что продекламировали касательно шоколада, меня заинтересовало, - прибавил я.

- А? Очень счастлив.

- Не в прямом, а в косвенном смысле.

- Косвенный смысл иной раз значительней прямого, - зачастил он. - У прямого смысла и результат прямой. Намеки, недоговоренности позволяют приходить к выводам, которые можно уложить в разные мерки, а разных мерок всякий держит в запасе очень много.

Косвенный смысл полон возможностей. Прямой смысл...

- Прямой? - перебила его Зоя, почти зло.

- Прямой смысл это действие равное противодействию. Это неинтересно.

- Как бы там ни было, - вставил я, - поводом для нашей встречи, в моих, по крайней мере, мыслях, будут намеки и вскользь вами сказанные слова о ваших литературных усилиях. Но не шоколад.

- Виноват, виноват... я именно в литературном тоне говорил о шоколадной рубашке. В поэтическом даже. Хэ-хэ.

- Хотите в будущую пятницу в шесть вечера? Вы заедете за мной и мы совместно отправимся пить виски?

- Хорошо, - согласился он, покорно. - Но Зоя? Надо ли мне ее взять с собой?

- Всегда буду рад видеть Зою, - ответил я, с галантностью, - но мне кажется, что предмет нашего будущего разговора касается только нас.

- А как же насчет шоколадной рубашки?

Декорацию наших упаковок я, до сих пор, поручал давно мне известной рисовальщице и поводов для перемены не было. Не знаю, какому я подчинился импульсу, какая и куда протянулась от этой секунды нить и с какой, еще не родившейся секундой меня связала, - только я ответил:

- Зоя может принести набросок сюда. Сколько дней вам нужно чтобы его сделать?

- Дня два, три. Скажем, четыре.

- Как только он будет готов, приходите в девять утра. Я скажу, чтобы вас провели ко мне.

Я встал. Они распрощались и вышли.

10.

Я застал Мари в слезах. Я не знал, что сказать, тем более, что повод для огорчения мне казался недостаточным. Я даже подумал, что {37} необычайная чувствительность Мари и ее нервы должны быть не при чем, что на этот раз она жертва неизвестных мне совпадений, тяжести которых не смогла вынести. Глядя на ее вздрагивающие плечи, что-то бормоча об увеличении предложенного за квартиру отступного, я чувствовал, что иду по пути ложному, что у таких практических шагов, в ее глазах, настоящего веса быть не может.

- Я знаю, что все кончено, - шептала она, сквозь слезы. - Единственный подарок, который я могла тебе сделать, у меня вырвали из рук!..

Присев рядом с ней, я тихонько гладил ее волосы, нежно целовал мокрые щеки и повторял:

- Мари, милая Мари, милая моя Мари...

- Мне кажется, - промолвила она, еле слышно, - что если так вышло, то это плохой признак, что это навлечет на нас несчастье...

Как опровергнуть, как разрушить такое расположение мыслей? Не споря же, не выдвигая цепь логических доказательств?

- Я знаю, что я суеверна, - продолжала она, - и знаю, что это глупо. Но это так, и себя переменить я не могу.

- Не плачь, не плачь, моя Мари милая, ведь ты моя, и будешь еще больше моей, будешь совсем моей. С тобой мне будет хорошо не только в какой угодно квартире, но и в пещере, в лесу, в пустыне... Ничего от тебя, кроме тебя самой, не хочу.

Но она не слышала. Она точно к чему-то присматривалась, точно что-то видела.

- Анжель, - прошептала она, закрывая лицо руками. И напрасными были мои повторные утешения.

- Нам надо разойтись, пока еще не поздно, пока еще ничего не было, бормотала она.

Я ответил:

- Я тебя люблю. Очень. Я не могу без тебя жить. Все остальное не считается.

- Ты найдешь другую.

- Мне никого кроме тебя не надо. И тебе тоже только я нужен. Не плачь, успокойся. Все будет хорошо. Я все устрою. У меня права. Я решаю.

Было ли, на этот раз, в моем голосе что-нибудь достаточно уверенное, требовательное? Или просто она выплакала свои слезы? Так или иначе она стала успокаиваться. Оставшись близ нее теперь в молчании, прислушиваясь к ее делавшемуся мерным дыханию, я понял, что она уснула, и накрыв ее пледом, тихонько вышел.

11.

Зоя, появилась в бюро на следующий же день вечером, когда я собирался уходить. Стандардистка мне позже рассказала, что {38} пришедшая почти в шесть Зоя так настаивала, что пришлось уступить. Когда я вышел в приемную, Зоя стояла около двери, с палкой в руках.

- Я принесла набросок, - сказала она, не здороваясь.

- Но вы же сами говорили, что вам нужно два-три дня.

- Этот мне удался сразу. Я нахожу его настолько хорошим, что решила с вами посоветоваться. Если вы одобрите, я завтра отделаю, и послезавтра утром сдам.

Она вынула из папки рисунок. Должен признать, что он мне и не понравился, и не не понравился: он меня поразил. Он мгновенно вызвал во мне ряд мыслей, прямого отношения к коммерческой сторона дела не имевших.

Из-за замысловатых букв, в духе славянской вязи, и из-за не то куполов церквей, или крыш погод, прямо мне в зрачки смотрели два глаза Аллота. И так искусно были они переданы, что непосвященный их сразу не отличил бы, а может и вообще не отличил бы. Но мне-то они были видны! И тотчас я подумал, что согласись я на эту декорацию упаковки, глаза Аллота окажутся в магазинах, где продается мой шоколад, и оттуда проникнут в комнаты, спальни, детские, чтобы следить за тем, как его едят дети, женщины, девушки. Соглядатаем я пошлю в эти детские и спальни Леонарда Аллота! Ему поручу наблюдать за последствиями покупки моего производства! Окажется ли он, таким путем, сопричастным моему предприятию, подпаду ли я сам под его влияние? Надо ли стараться этого избежать, или надо это поощрить?

Кроме впечатления, произведенного рисунком, был еще вопрос о том, почему Зоя выбрала этот сюжет? Чтобы хоть приблизительно понять в чем дело, я прибег к хитрости.

- Глаза я вижу, - сказал я, - но кроме глаз у Аллота есть еще и улыбочка, которой вы, рисовальщица, не могли не заметить.

Зоя молча отступила на несколько шагов и снова предъявила набросок, перевернув его на сто восемьдесят градусов. Из-за куполов и погод, на этот раз опершихся крестами и крышами на небо, это самое небо, которое только что было над ними и по которому плыли легонькие розоватые и голубоватые облака, обратилось в отвратительно улыбавшийся рот.

Теперь мысли о том, что Аллот будет сопровождать мой шоколад в столовые и детские отпали. Главным стал вопрос: зачем Зов понадобилось сделать такой рисунок?

Подумав об этом я упрекнул себя, что забираюсь слишком далеко. Я ведь был всего шоколадным фабрикантом и этим только и определялись мои отношения с рисовальщицей, представившей проект упаковки. А так как набросок был оригинальным и краски удачными, то я склонялся к положительному заключению. Я посмотрел на Зою, на этот раз одетую в узкое, черное пальто, отлично позволявшее судить об ее прекрасном телосложении, на ее круглые, розовые щеки, на большой рот, на великолепные кудри и на скорей темные глаза, в которых {39} дрожало ожидание, и не обнаружил в этом облике никакого намека на заранее обдуманное, каверзное намерение.

- Вы давно знаете Аллота? - спросил я.

-Да.

О том, какими они связаны отношениями, я осведомиться не посмел. Мне показалось, правда, с самого начала, что они должны быть любовниками несмотря на бросавшуюся в глаза разницу в возрасте. Но я допускал, что он может просто интересоваться ее судьбой в силу какой-нибудь личной причины: заботиться о ней, как о дочери умершего друга, или что-нибудь в этом роде.

- Почему вас поразили его глаза?

- Как же не поразиться, - усмехнулась Зоя. - Таких глаз я никогда ни у кого не видала. Вы сами, наверно, заметили, что у него нет зрачков, или что зрачки его так смутно очерчены, и такого сходного с роговицей цвета, что их как будто нет.

- А улыбка?

- Улыбка Аллота? Он так улыбается, будто знает, что другие думают, и успокаивает: не тревожьтесь, я ничего никому не скажу. Я все время рассматриваю его улыбку, и все еще не разгадала совсем точно, от какой складки, или тени, она зависит. То, что здесь (она указала на свой рисунок) только частично ее воспроизводит. Всего я не уловила, или еще не уловила.

- Он ваш родственник?

- О нет! - воскликнула она.

Я помолчал и произнес:

- Хорошо. Кончайте ваш рисунок и приходите завтра утром, ровно в девять. Я дам окончательный ответ. Если не возьму, то возмещу расходы и оплачу затраченное время. Но думается, я возьму. До свидания.

Даже не поклонившись, Зоя повернулась и вышла. Я заметил, что у нее очень красивые икры, и что походка ее до чувственности упруга.

Когда она вернулась на следующее утро, у меня, как раз, был один из наших провинциальных представителей, с которым мы начинали обсуждение вопроса о расширении сбыта в деревнях. Для этого надо было наладить связь с местными коммивояжерами. Мы только обменялись двумя-тремя фразами как мне доложили о приходе Зои.

- Вот, - сказал я, - удобный случай оценить новую упаковку. Войдя, Зоя остановилась, точно ее что-то удивило.

- Я думала вы будете один, - проговорила она, покраснев.

- Не бойтесь, не бойтесь, входите, - вмешался мой помощник, - мы вас не съедим.

Зоя вынула из папки рисунок и поставила его на полку.

- Это очень хорошо, - сказал мой помощник, через минуту размышления.

- А вы что думаете? - спросил я у агента.

- Не знаю, - ответил тот, - для провинции это кажется {40} слишком сложным. Погоды, церкви, кресты... В провинции это меньше привлекает...

- Но вам надобно помнить, - вставил помощник, - что сам шоколад не будет завернут. Вот его упаковка.

Он протянул представителю род прозрачного футляра.

- Плитки будут в таких футлярах. Картинки будут вложены.

- Может лучше разные картинки? - отнесся представитель.

- Мы всегда снабжали каждый новый сорт особой декораций. Эта упаковка оригинальна. За прозрачной оболочкой, и вот такая картинка!

- Провинция не очень падка на новости, - продолжал спорить представитель. - провинция рутинна.

- Футляр мы сохраним во всяком случае, - вмешался я. - Но что вы думаете насчет картинки?

Начался оживленный обмен мнениями, во время которого я несколько раз взглянул на Зою. "Мне рисунок нравится", - говорил помощник, - "для провинции слишком сложно, - твердил представитель, - ив деревнях успеха не будет". - Я вмешался:

- Мы предназначаем этот шоколад, горький и мягкий, знатокам. И прежде всего, постараемся наладить сбыт здесь. Что мы решаем насчет рисунка?

- Повторяю, что мне очень нравится, - произнес мой помощник. - Ново и, почему-то, возбуждает любопытство. Совсем не похоже на обычные рисунки.

- Так как я того же мнения, - сказал я, - то мы в большинстве. И мне было приятно видеть, как, в ответ на эту фразу, Зоя вскинула на меня благодарные глаза. Я вызвал кассира, распорядился насчет уплаты. Когда все вышли, со стоявшего на полке рисунка глаза Аллота, которых, думается, ни директор ни представитель не разгадали, и гаденькая улыбочка опрокинутого рта твердили мне о чем-то, чему я не находил названия, и что на минуту-другую помешало мне погрузиться в чтение корреспонденции.

12.

Через несколько дней, придя в бюро, я нашел среди множества деловых писем одно на деловое не похожее, и, разумеется, распечатал его в первую очередь. Оно было от Аллота. Начиналось претенциозным обращением: Реверендиссимус Доминус! и подписи предшествовала длинная и вычурная фраза, в которой говорилось о "преданном приветствии", вытекавшем из особого совпадения "душевных ячеек автора сего послания с душевными ячейками адресата".

Обстоятельства, о которых речь ниже, даже гораздо ниже, позволили мне овладеть (так в оригинале) этого письма, оригинал которого мной утрачен. Полагаю однако, что копия ему соответствует полностью.

{41} "Как вам вероятно поведала моя падчерица, - прочел я, - я был, в течение ряда лет, владельцем туристического агентства. Хотя мое предприятие и не процветало, все же я извлекал из него доход достаточный, чтобы проводить месяца два в году не работая, живя по моему капризу! И раз вышло так, что я поселился на пригорке, в домике, метрах в ста пятидесяти от большого железнодорожного разъезда. Почему я выбрал этот домик чтобы провести каникулы, - я точно определить не берусь. Выбирает же бродячая собака, чтобы переночевать, это место, а не то? И выброшенный бурей, после кораблекрушения, моряк, шагая по пустынному берегу, говорит же он себе: разведу костер под этой пальмой, а не под той. Я ехал тогда по дороге, в стареньком автомобиле. И слева от дороги увидал холмик, на котором было строение. Остановившись перед шлагбаумом, у самых путей, я вышел из автомобиля и выпил в кафе бокал пива. Тут-то вот, когда я его пил, мне и пришло в голову спросить хозяина о только что замеченном мной строены. Оказалось, что домик этот принадлежит ему, что он пустует, и что если бы кто пожелал его занять, то он с удовольствием сдаст его. Я тут же заключил сделку. Я заключил ее по тем же причинам, по которым выбирает место бродячая собака или пальму мореплаватель. Инстинкт это, или не инстинкт, я не знаю. С меня оказалось достаточным подняться на холмик, войти в комнату и выглянуть в окно. Из него открывался вид на пути передаточной станции. Конечно, таких видов в мире много. Но этот был моим видом! Как только он мне открылся, так я и сказал себе, что ничего лучшего мне не надо, что это как раз то, чего я ищу.

"Там где начинался первый разъезд, стояла высокая будка, из цемента и стекла, слегка похожая на гриб: ножка и нахлобученная на эту ножку шляпка. Дальше рельсы, то блестящие, то матовые, то темные, - разбегались, раскрывались, размножались точно живые, точно все время выполняющие какое-то распоряжение. Род стальной, распластанной по земле вытянутой в одном направлении ткани, в которой продольные нити рельс настолько преобладали над поперечными шпал, что поперечных почти что и не было. Или сравнение: постоянно задаваемая и постоянно разрешаемая задача, на практике осуществленная формула, неопровержимое доказательство отвлеченных рассуждений. Но может быть я это пишу чтобы найти объяснение моему выбору? Нет. У моего пребывания в домике, на холмике, у передаточной станции, почти сразу появилась цель, заслонившая созерцание, с грохотом проносившихся, ловивших на ходу стеклами окон блестки солнца, экспрессов. В грибоподобной будке я рассмотрел два силуэта. Один из них я определил как основной, другой, его сменявший, как побочный. Первому я придал такое значение, какого, конечно, не придал бы ему никто Другой: во всяком случае не те, которые ему поручили заключенную в грибообразном домике сложную сигнализационную механику. Для них он был просто служащим, мне он показался "душой разъезда". И для того, чтобы проверить свое первоначальное, поверхностное {41} впечатление, я поехал на другой же день в соседний городок и купил там у антиквара древнюю подзорную трубу, которую и установил на треножнике так, чтобы мне все время хорошо был виден грибообразный домик, да и не только домик, а еще и то, что было внутри его. Так рассмотрел я сложную систему рычагов, вспыхивающих лампочек, электрических проводов, катушки с бумажными лентами и распределительные доски с кнопками. Вообще специальную и усовершенствованную аппаратуру.

В ее центре, находился интересовавший меня силуэт, который теперь, благодаря подзорной трубе, перестал быть силуэтом, и приобрел три измерения. По всей вероятности именно из-за того, что я смог его хорошенько рассмотреть, мое любопытство, первоначально бывшее только любопытством, обратилось в сложный комплекс чувств и мыслей, который и лег в основание моего дальнейшего образа действий. Во-первых, лицо человека, которому я приписал сначала роль души расстилавшейся перед ним стальной сети, было необычным. Во-вторых, его образ жизни тоже был необычным. Сначала, стало быть, о лице. Оно было круглым, с чуть-чуть выдававшимися скулами, с чуть-чуть слишком узкими глазами, с чуть-чуть желтоватой кожей. Я тотчас заключил, что он не местный житель, а иммигрант. Позже я узнал, что это так и есть. Теперь об образе жизни: у него были жена и дочь, с которыми он занимал небольшое помещение, по ту сторону путей; оно тоже находилось в поле зрения моей трубы. В это помещение он удалялся, сдавая дежурство другому стрелочнику. Он пересекал пути, идя размеренной и медленной походкой, никогда не поднимая головы. И мне казалось, что даже покинув свою будку и не видя рельсовой сети, он продолжал быть в ее власти, жить для нее, ею и из-за нее. Какое-нибудь плоскогорье, которое он покинул для того, чтобы прибыть сюда, воспоминания, с ним связанные, впечатление, которое оно могло на него наложить в детстве, и весь обусловленный этим первым впечатлением образ мыслей и образ чувств для него, думаю я, умерли. На их месте образовалась пустота и он ее заполнил сначала учебой, и потом, когда выучился, рельсами, составами, сигналами и рычагами. Больше всего, вероятно, рельсами. Это я добавляю потому, что в пейзаже, который расстилался перед моим домиком, рельсы жили, постройки же и сооружения никакой собственной жизнью не обладали.

Наверно, идя домой, стрелочник продолжал видеть только что покинутую сеть путей. И ее же он видел садясь за стол.

"Я не мог, конечно, слышать, о чем он говорил. Но видеть движения его рта - мог. Их было так мало, что могу смело утверждать: семейный обед протекал в почти полном молчании. Его жена ему служила. Это была толстая, по-видимому ничего кроме домашних забот и хозяйственных работ никогда не знавшая женщина. Ее лицо было до такой степени лишено выражения, что даже о возрасте ее составить себе представления я не мог: была ли она на 10, на 20 лет моложе мужа, или его ровесницей, или старше его, - видно не было. Лицо это, впрочем, искажала судорога не то жестокости, не то ненависти, {43} каждый раз как она обращалась к дочери с каким-нибудь приказанием. Девочка срывалась со стула и все выполняла с панической поспешностью. С тем же выражением страха она помогала матери собрать со стола, подметать, складывать скатерть... Отец в это время садился против служебного телефона и курил трубку.

"Все это происходило летом, вечера были длинными. Независимо от света, от положения солнца, от тишины и сияния вечера, всегда в тот же час, ставни помещения закрывались. Стрелочник и его семейство ложились спать. Не могу удержаться от того, чтобы тут же не добавить, что с точки зрения железнодорожной дирекции сей стрелочник был вероятно идеальным стрелочником! Но девочка, но его дочка ! Она осмеливалась - представьте себе! - спустя некоторое время после того, как и идеальный стрелочник, и его жена засыпали, когда вечер уже почти погасал, тихонько, тихонько, осторожно, бесшумно приоткрывать дверь, выскальзывать наружу и садиться на расположенную неподалеку, под кипарисом, каменную скамью, на которой, иной раз подолгу, оставалась, о чем-то (о чем, и как?) думая. Почти трагическим был этот образ, в середине диска, очерченного моей подзорной трубой. И тем более он был трагическим, что в часы утренние, когда идеальный стрелочник шел на дежурство, а его жена на рынок, и девочка оставалась одна, я мог ее рассматривать довольно долго. К удивленно моему я заметил, что эти часы она посвящала рисованию. Откуда-то у нее были карандаши и бумага, которые она, вероятно, и от отца, и от матери прятала. Она выходила, устраивалась на каменной скамье и рисовала. Наблюсти это, впрочем, мне удалось всего несколько раз. Вернувшаяся как-то с рынка в неположенный час мать, увидав чем девочка занята, буквально на нее набросилась, вырвала бумагу, смяла ее, схватила коробку с карандашами и наградила дочь несколькими пощечинами. В обеденный перерыв, за семейным столом, возник бурный разговор. По-видимому, жена рассказывала мужу про поведение дочери. Для начала, тот, в такт ее словам, равномерно наклонял голову. Но когда жена, в виде вещественного доказательства, положила перед ним коробку с карандашами, он пришел в движение. Взяв ее в руки, он ее несколько раз бессмысленно повернул, потом что-то спросил у девочки. Та молчала. Тогда он через стол дал ей пощечину и мать порывисто и грубо ее куда-то, в глубину, утащила. Должно быть заперла в чулан, подумал я. Так, с помощью подзорной трубы, я все глубже и глубже проникал в эту жизнь. Но мой способ оказался обоюдоострым: то, что было перед моими глазами теперь, восстанавливало картины моего собственного детства, загроможденного наказаниями, запрещениями, выговорами, розгами, оплеухами и, главное, постоянным порицанием. Это придавало всему, что я видел в трубу и тому, что угадывал, отличную рельефность! В тот вечер, девочка из дома на каменную скамью не выскользнула. С почти физической тоской я представлял себе, как она сидит запертой, без света, без пищи, может быть без воды. Я тут же решил, что мне надобно, мне интересно, мне {44} облегчительно будет постараться ее из этого ада увести. Признаюсь, Реверендиссимус Доминус, что я думал не только о ней, принимая это решение, но и о себе. Увести ее было задним числом уйти самому. Готовясь учинить жестокость и придавая ей, по моим меркам, очерченные контуры, я мстил и моему отцу, и моей матери за унизительные детство и юность. Дочь идеального стрелочника мне становилась настолько близкой, что морально срасталась со мной. Я начал с того, что постарался внушить ей "ненависть".

Когда матери не было дома, я спускался в кафе и вызывал ее по телефону. Сначала она не отвечала. Но так как я свой вызов повторял по много раз, она стала отвечать. Перепуганный, тихонький голосок произносил сакраментальное "алло", и ничего не прибавляя, глох. Позже, дочь идеального стрелочника что-то бормотала. И еще позже стала слушать, сначала мои успокоения, мои заверения, что ничего дурного она не делает, потом указания: тебя терзают, терзать детей запрещено, если так будет продолжаться, то я подам жалобу, придут жандармы... но до этого доводить не надо, попробуй сопротивляться, посмотри какая твоя мать злющая, посмотри какой у нее толстый и противный живот, ударь ее как-нибудь кулаком в этот живот, плесни в него кипятком... Все это постепенно, понемногу, так, чтобы приучить, так, чтобы не отпугнуть... Дойдя до известного уровня, добившись того, чтобы она меня слушала, я убавил давление. Я стал говорить не о матери, а об отце.

Он всегда молчит. Он тебя не любит. Он только о своей службе помышляет, ты для него не существуешь...

"Еще немного спустя, заметив, что она снова стала выходить на скамью, я прошел раз, потом другой, потом третий мимо, потом заговорил, все продолжая ее к себе, потихоньку, в секрете, приучать. И наконец, приучив, увидав, что она меня не боится, что она даже мне как-то верит, я ее убедил, что одинокая, перепуганная она наверно очень много нашла бы утешения в том, чтобы ласкать животных. Кошку. Собаку. Кролика. Ни о кошке, ни о собаке речи быть не могло. Она сразу, с трепетом пояснила, что ей очень хотелось бы иметь собаку, но что она про это и заговорить не посмеет. И что то же самое насчет кошки. Мне только этого и надо было. Мне только и надо было того, чтобы оказалось возможным ей подарить пару кроликов. Я стал втираться, и втерся, в доверие ее матери, с которой заговорил на базаре. Я навел ее на мысль, что кролики, которых кормить легко травой, которыми могла бы заняться ее дочь, будут большим подспорьем. Кролики быстро плодятся. Наконец, я довел благодеяние до того, что принес клетку, которую, сказал я, я сам смастерил, не зная чем заполнять досуга. А через день-два принес и кроликов! Уход за ними, в естественном порядке, пал на девочку. По вечерам, проходя мимо скамьи, на которой она мечтала, я с ней про них говорил: какое это милое, какое хорошее животное, как можно привыкнуть, как жалко, что их убивают чтобы есть. Потом наступил решающий день: устроившись чтобы встретиться с идеальным стрелочником, я ему, про кроликов, сказал, что они теперь, на мой взгляд, как раз всего вкусней, {45} и что особенно они вкусны, если их обескровить. А сделать это всего легче, вырвав глаз. Вероятно, на том плоскогорье, где он вырос, про это ничего не знали. Слушая меня он казался удивленным. Но я проявил красноречие и, похихикав, идеальный стрелочник сказал, что попробует. Тогда я возобновил телефонные звонки, усилил свою пропаганду и предупредил девочку, что кроликов, для которых она собирала траву и которых полюбила, скоро убьют. Как именно убьют, я не пояснил. Но все же сказал, что убьют без сострадания, и что от ее отца это меня нисколько не удивит. И зорко за всем наблюдал в подзорную трубу... В нее я и увидал, как вернувшись вечером из будки идеальный стрелочник прошел к клетке, поймал одного кролика и вырвал у него ножом глаз, как кролик, теряя кровь, бился на траве, и как девочка то бросалась к нему, его хватала, то отскакивала и бралась за сердце. Идеальный стрелочник потягивал трубку. Вероятно, он ничего не понимал. Вероятно, перед его глазами продолжали извиваться рельсы, и вероятно он спешил усесться у телефонного аппарата, чтобы не пропустить вызова, если бы таковой последовал. Вечером я видел, как они обедали. Ни к одному блюду девочка не прикоснулась. Когда ставни были заперты и когда, часом позже, я увидал тень, прошмыгнувшую к скамейке, все было готово. Багаж уложен, бензин налит, за домик на холмике уплачено. Я спустился, перешел через пути, подошел к скамье. Идем, сказал я девочке, если ты тут останешься, то только мучиться будешь. И, говоря это, думал, что и мне надо было, в свое время, уйти из дому, но что мне никто не помог. Пробел этот я и восполнял, уводя тогда, в сумерках, маленькую Зою...

Теперь, за то, что вы ей предоставили заработок, пока только случайный, но который, я надеюсь, превратится в постоянный, позвольте вас, Реверендиссимус Доминус, сердечно поблагодарить. И добавляю: все, что тут изложено, не совсем так произошло, как изложено.

Это и дольше продолжалось, и сложнее было. Но принцип - понимаете ли вы? принцип! - безукоризненно верен".

Я только успел прочесть, только успел наскоро что-то о прочитанном подумать, как меня вызвала стандардистка : говорил предприниматель, с которым я накануне начал сговариваться об условиях сноса соседнего дома и постройке нового крыла фабрики. Покончив с ним, я спустился в мастерские. Жаркие дни были на исходе. По моему распоряжению стекла, в летнее время забрызганные синей краской, отмывала специальная артель, и я хотел посмотреть, хорошо ли это делается. Затем стал диктовать срочные письма.

Телефонные вызовы, распоряжения, посетители, справки - всякого, вообще, рода дела и занятия заслонили время до тех пор, когда полуденный звонок напомнил, что надо ехать завтракать.

{46}

13.

Теперь налицо было два существенных обстоятельства, который, если они не носили характера коммерческих, промышленных, юридических дел, были все же деловыми. Надо было нанять, или купить, квартиру, соответствующую моим средствам. И надо было найти форму дальнейших сношений с Аллотом и, для этого, расспросить о нем, и о Зое, - Мари.

Вопрос квартирный разрешился проще, чем я опасался, что он разрешится. Когда я сказал Мари, что просторная и удобная теперь как бы сама напрашивается, она улыбнулась, с вниманием посмотрела мне в глаза и промолвила:

- С милым, говорят, и в шалаше рай. Я приспособлю эту пословицу к моему личному пользованию: "с милым и во дворце рай".

- И в нем, в этом "дворце", ты все устроишь так, как тебе будет нравиться, если хочешь, то отделаешь его так, чтобы он стал похожим на шалаш.

- На шалаш ему походить надобности не будет никакой. Тут не пословица мне поможет, а формула. Я ее хорошенько не помню, но если ошибусь, ты меня поправишь. Не говорят ли, что две величины, порознь равные третьей, равны между собой? Не так ли?

- Так, моя Мари.

- Вот видишь! С тобой и шалаш, и дворец похожи на рай. Так, что все равно, шалаш или дворец.

- Но ты сама, сама все выберешь...

- Теперь я хочу такую, чтобы было много света, много воздуха. Я расставлю мало мебели, чтобы ничего не мешало, не загромождало, не загораживало тебя от меня, меня от тебя. Чтобы все было видно... Как на море, как в степи. Надо чтобы самое наше счастье было нам видно! Я не хочу его скрывать. Ни от других, ни от нас.

- Но как быть с временем? Как устроить, чтобы оно не было загромождено делами? Иной раз его, из-за дел, точно и нет.

- Когда ты будешь возвращаться и отрывать дверь, - продолжала она, - я буду ждать тебя с нашим временем в руках. С тем, которое соберу для нас обоих в твоем отсутствии!

Она засмеялась.

- Как с охапками цветов! С охапками нашего времени!...

Но дел я домой не пущу. Дела останутся за дверью. У них прав на то, чтобы проникнуть к нам, не будет. Так же не будет, как в степи не может быть тесно.

- Почти мне страшно про это думать, так это великолепно, так чудесно...

- Может быть и правда страшно, - проговорила она, на этот раз тихонько, опустив ресницы, - оттого страшно, что если одним очень хорошо, а другим очень плохо, то это, наверно, несправедливо?

Я молчал, удивленный, почти смущенный.

{47} - Но может быть все относится к прошлому? - продолжала Мари. Может быть наше счастье пришло для того, чтобы уравновесить прошлые несчастья?

- Не знаю, право не знаю. Зато знаю, что дома дел не будет, так же как в степи не может быть тесно...

И в первый, кажется, в жизни моей, раз я подумал, что дела - занятие не серьезное. Висеть на телефоне, диктовать письма, сверять балансы, обдумывать планы производства и сбыта... к чему все это? Не глупо ли это?

- Для начала, - сказал я, - мы на месяц уедем. И ты возьмешь с собой такие огромные охапки нашего времени, что оно одно все заполнит.

- Ну, конечно, - ответила она, совсем серьезно, - так и будет.

На улице жизнь била ключом: прохожие, автомобили, автобусы... В окно светило солнце, совсем горячее, не тронутое еще едва-едва, где-то в небе, среди звезд и туманностей, замечавшейся осенью. До нас ей было далеко, так же далеко, как далеки были от нас мысли о том, что счастью горе нужно не меньше, чем бедность богатству.

- Где ты хочешь чтобы я искала квартиру? На берегу реки? У опушки леса? - спрашивала Мари.

- Хочу, чтобы тебе нравилось.

- Наверху? В первом этаже?

- Хочу, чтобы тебе нравилось.

- Я не одна. Нас двое.

- Хочу, чтобы тебе нравилось. Я вперед на все согласен.

- Ты всегда так занят. Как же мы поедем осматривать?

- Я оторвусь от дел. Важней дел посмотреть на дверь, за которой ты будешь меня ждать, с охапками времени...

- А ты бросишь свои охапки дел у порога?

- За дверью.

К делам мне пришлось вернуться через полчаса. И одного, - важного, - я так и не коснулся, не спросив у Мари, знает ли она Зою, и какие отношения связывают ее с Аллотом? Промолчать было легче, чем спросить. Это дело я "оставил за дверью". Но когда в бюро я сел к письменному столу, мне пришлось признать, что Аллот и Зоя, которых домой я, пока, не пустил, на фабрику уже проникли!

14.

Свидание с Аллогом было назначено на пятницу. Но во вторник вечером мне принесли пневматичку, в которой он просил о перемене дня. "Реверенедиссимус Доминус, -писал он, - признаю, что мой образ действий, хотя бы всего в эпистолярном плане расположенный, может послужить вам источником раздражения. (Что было верно; от одного вида аллотова почерка, мне стало неприятно.) Мне, {48} действительно, известна императивная связь между деловыми людьми и временем. Известно мне также, что, иной раз, связь эта, принимая маниакальные формы, приводит к тому, что не срок зависит от делового человека, а деловой человек от срока. Но знаю я и о привилегиях аутсайдеров. Будучи, вследствие этого, уверенным, что вы меня простите, настоящим сообщаю вам, что жду вас сегодня (а не в пятницу), в подземном кафе (следовало название очень известного полуподвального заведения) начиная с семи часов. Если бы оказалось, что вы не появитесь, - гипотеза, которой нельзя отбросить ! - то я сочту, что первоначальное расписание остается в силе.''.

Следовала замысловатая фраза о признательности. Я подумал, что какое-нибудь неожиданное препятствие, что-нибудь вроде пожара, помешавшего мне поехать на свидание с Мари, было бы кстати. Но ни пожара, ни срочной поставки машин, ни, вообще, ничего не случилось. В противуположность пути к Мари, который загромождали разные трудности, путь к Аллоту был свободным! Больше того: подчинившись роду нездорового любопытства, я сам поспешил протелефонировать Мари, что дела мешают мне приехать с ней обедать.

Едва начал я спускаться по большой, серого мрамора, лестнице, по обеим сторонам которой стояли ящики с розовыми цветами, и, если можно так выразиться, заглянул под потолок низкого этого помещения, где было много столиков и много нарядных и оживленных посетителей, над которыми медленно колебались облака табачного дыма, сразу меня увидавший Аллот мышиным ходом своим пошел мне навстречу. Пробираясь между столиками, он повторял, достаточно громко, чтобы посетители могли слышать: "Реверендиссимус Доминус, Реверендиссимус Доминус..." . Немного выходило так, точно он хочет привлечь ко мне внимание, показать, что я гость именитый, и что он, с именитым этим гостем, на почтительно-дружественной ноге. "Хорошо еще что с ним нет Зои" - подумал я. Точно угадав мои мысли, он затараторил:

- Я один, я один. Но разумеется, само собой, что приведший меня сюда повод тесно связан с Зоей Малиновой. Даже больше: он прямо вытекает из вашего согласия принять ее рисунок, он находится в непосредственном продолжении оного согласия. Отныне, вы с ней в сообществе ! В сообществе ! Мы все подробно обсудим и придем к заключениям... здравствуйте, Доминус, здравствуйте, Реверендиссимус!

Достигнув моей ступеньки он длительно потряс мою руку.

- Реверендиссимус Доминус, - повторял он, почти растроганным голосом, чуть что не со слезами на беззрачковых глазах своих. И пока мы двигались к столику, говорил:

- Я всего в третий раз вас вижу, и всего дважды обращался в вам письменно... Но у меня такое чувство, точно мы оба уже отметили внутреннее созвучие, хэ-хэ-хэ! И тому я нахожу две причины: первая, что мы если не в родстве, то в свойстве, нет, нет, еще нет, свадьбы еще не было! Но можно ли усумниться в том, что она будет? И разве все не обстоит, в плоскости интимной, так, точно она уже была? И {49} вторая причина: именно та, что вы наверно прочли мое письмо как раз так, как я думал, что вы его прочтете, т. е. как письмо человека умеющего писать! Умеющего писать прикладного литератора!

Литератора установившего живую связь с объектами своих сочинений! С натурой! С натурщиками и натурщицами! Драматурга, входящего в виде действующего лица в собственную драму, в собственную трагедию...

- Вы обедали? - спросил я, усаживаясь.

- Нет, не обедал. И сейчас голоден как Савонарола! Здесь подают отличные шукруты с копчеными вядчинами и весьма наперченными колбасами, которые, как утверждает дирекция, выписываются ею из-за границы. Может быть это не правда. Но что же из того? Прибавочная стоимость фантазии, вот и все.

Пока я заказывал метрдотелю шукрут, запеченный под пармезаном сельдерей, страсбургский пирог, салат и яблочный торт, Аллот произнес :

- Понимаю, понимаю! Для странного господина - странное меню! О, как я вас понимаю, Реверендиссимус! Налицо гастрономическая тематика. А тематика, как всякий знает, открывает необычайные горизонты. Именно это правило я соблюл когда писал об изъятии Зои из семейного, из ро-ди-тель-ского ада (он несколько раз, с ударением, произнес слово "родительского"). На самом деле, все не совсем так произошло, как я описал. Но без прибавочной стоимости фантазии не было ли бы все простой литературной фотографией? Например: никакой подзорной трубы не существовало. Насколько, однако, лучше с трубой! Особенно не с современной, а с такой, которую держит в руках Наполеон на батальных картинах. Вы сами убедитесь, если захотите, сегодня же вечером... А пока давайте о делах, так как я по деловой причине решился вас обеспокоить. Зоя мне передала, что вы не только ее рисунок приняли, но уже за него расплатились. А так как Зоя и наблюдательна, и даже проницательна, то от нее не ускользнуло, что ее рисунок произвел на вас некоторое впечатление. То есть, что вы не просто его оценили, а с волнением...

- Рисунок Зои, - ответил я, - был принят не одним мной, его оценил и коммерческий директор.

- Ой, ой, ой! - воскликнул он. - Как сама жизнь все подтверждает! Просто удивительно! Сама жизнь, самое течение жизни...

- Что же она подтвердила? - перебил я его, раздраженно.

- Насчет прибавочной стоимости фантазии. При чем, ваш директор? Зоя отлично поняла, что все от вас одного зависит, что вы рисунок приняли. Но разве можно было вам сразу это признать? Вот вы и ввели директора, а тут его вводите вторично. Дополнили течение обстоятельств. К литературному прибегли приему! Если все описывать, как можно было бы вашу ссылку на директора разодеть! В бальное платье!

{50} - Что вы пьете? Белое вино или пиво? - оборвал я его, теперь уже не раздраженно, а со сдержанной злобой.

- И вино, и пиво. Я жажду. И у меня большие глотки. Однако, смею вас просить не уклоняться от основного, не прятаться за ширмы побочных вопросов. Э? Неплохо сказано: ширмы побочных вопросов! Так вот, Доминус. Моя цель поговорить с вами вполне откровенно. Не думаете ли вы, что будет выгодно давать Зое дальнейшие заказы? Принять во внимание ее исключительные способности и наладить с ней постоянное сотрудничество? Добавлю, что судьба Зои мне не безразлична. Зоя мне близка. Я ее люблю. Я состою при ней в роли приемного отца. Раз вы проявили к ней такое внимание, а, с другой стороны, мы находимся с вами в родственных отношениях, то лучше попросить прячущиеся за ширмами побочные вопросы из-за ширм выйти. Э? Что вы про это скажете? Так или иначе мы с вами оба и целиком расположены в теме нашего прикладного романа, так что нам обоим все должно быть ясно.

- Что нам должно быть ясно? Не понимаю.

Он даже глаз не поднял, точно мой вопрос был незаслуживающим никакого внимания, вздором. Заложив то, что у него было во рту, за щеку, он произнес ровным голосом:

- Давайте откроем совместно художественное ателье в котором Зоей и, если это окажется нужным, ее помощницами будут выполняться декоративные работы для вашего предприятия в первую очередь - это в виде, так сказать, постоянного фона - и, в случай притока заказов, и для других предприятий. В этих условиях, я не окажусь вынужденным обращаться к вам за помощью, - буде таковая понадобилась бы, - через Мари, что могло бы ее огорчать.

- Поставили ли вы Зою в известность о вашем намерении поговорить со мной о вашем проекте?

- О нет, о нет. Как ни мало вероятным мне казался, и кажется, отрицательный ответ, он все же не исключен. В случай неудачи, ей вышло бы ненужное разочарование.

- Знаете ли вы, что на шоколадных фабриках надобность в декоративных работах возникает довольно редко?

- Разумеется, знаю, - ответил Аллот, отпивая большой глоток пива и облизываясь. - Это само собой понятно. Меняю слегка тональность: уверяю вас, что Зоя достойна всяческого участия! О да, всяческого! Она одарена и трудолюбива! Но ни детство ее, ни юность радостными не были. О детстве вы могли судить по тому, что я написал, ну а об юности я вам поведаю при случае. А может и не поведаю. Скажу только, что не располагая средствами, я держал ее в совсем не роскошном пансионе...

- Почему не дома?

- У меня не было места для двух девочек: Мари и Зои. Сверх того, Зоя была почти дикой, когда оказалась у меня на руках. Почти зверенышем она была, и абсолютно скрытной.

{51} - Мари ее хорошо знает?

- Совсем не знает. О ! Доминус ! Я остерегся совместного воспитания и был прав. Но все это не относится к делу, к главной теме нашего разговора, не правда ли? Уверяю вас, клянусь: Зоя достойна поддержки ! Смею заверить, что художественное ателье избавит и Мари, и вас самих от учета побуждений, которые будут меня приводить к просьбам о помощи.

- У вас наверно и помещение присмотрено, - усмехнулся я.

- Конечно, конечно, - затараторил он, возвращаясь к скороговорке, разумеется. Ясно! Для живого романа, с живыми действующими лицами, помещение необходимо. Не в пустом же пространстве они будут вращаться? Но ведь вы мне сами о помещении говорили. Помните? В ресторане, когда такой лил дождь, когда вас вызвали к внезапно умершему владельцу? Вы сказали, что для расширения фабрики будет куплен и снесен соседний, ветхий дом.

- Это так и есть, - перебил я, - но только новое помещение целиком отойдет под мои мастерские.

- Но дом, дом, уже приобретен Обществом? Владелец фабрики скончался, но, вероятно, акционерное общество, акционеры...

- Почти все акции принадлежат мне.

Он повернулся в мою сторону, длительно на меня посмотрел и притянул:

- А-а-а...

- Я вас заверил в день нашего знакомства, когда, помните, за окном дождь такой лил? - проговорил я, - что матерьяльное положение Мари обеспечено. В этом смысле теперь все стало еще прочней.

- Да, да помню этот разговор. Можно ли его не запомнить? Вы тогда еще добавили, что у вас и сил, и способностей на это хватит с избытком. Как хорошо располагать способностями и силами! И большими! Так, чтобы Мари никак не могла угрожать нужда. И как способности и силы должны помогать строить планы и потом их осуществлять ! Все оказывается послушным магической палочке. Не из-за этого ли мы сейчас такую твердую, такую реальную под собой чувствуем почву? Э? Недурное выражение: реальная почва. Магическая палочка и реальная почва. Директор фабрики ставший ее владельцем! Служащий превратившийся в промышленника. Вы про-мы-шлен-ник. Я стало быть вдвойне был прав обращаясь к вам, жениху моей первой приемной дочери, с просьбой основать художественное ателье для моей второй приемной дочери. Даже если спрос на художественные произведения у вас спорадичен, все мое построение безупречно. Предлогом, предлогом послужит этот малый спрос. Отправной точкой. Затравкой. Выбивающим первую искру кремнем. А позже, я и Зоя организуем настоящий сбыт. Найдем декоративную жилу, похожую на золотоносную. Начнем вырабатывать ширмы и их расписывать. Ширмы для будуаров и афиши для выставок кошек и собак.

- Попробуйте этого запеченного сельдерея. Он очень вкусен.

{52} - Охотно, охотно. У меня сегодня и аппетит, и жажда. Что мы будем есть после сельдерея? Страсбургский пирог, торт? И пить кофе с ликерами?

- Да.

- Всему найдется место. Когда же мы закончим, я попрошу вас проехать со мной загород. На такси.

- С какой целью поедем мы загород?

- Вы увидите, как все было на самом деле. Вы сможете оценить, насколько интересно и даже увлекательно втискивание жизни в литературные рамки. Реальной, протекающей на земле, в лесу, близ железнодорожного пути, в кафе и продолжение которой предстоит в художественном ателье. Метаморфоза. О Публий Овидий Назон, ты здесь, ты рядом! От грибовидной будки до художественного ателье. Через все это я проведу вас за руку, как ребеночка. По страницам книги проведу, которой, конечно, никогда не напишу.

- Я согласия еще не дал.

- Но уже почти дали. Говорю почти, так как в душе вы его уже дали, и осталось лишь подтвердить словами. Мне известно, что иной раз нужен совсем маленький толчок, чтобы готовое внутри вышло наружу... Этот запеченный сельдерей великолепен. Но настаиваете ли вы на пироге и на кофе с ликером?

- Не вижу причин отказываться.

- Куда ни шло с пирогом. Но торт и кофе нас слишком задержат. Я хочу поскорей поставить вас в удобное для последнего толчка положение. В некотором смысле привезти вас вовремя в родильный дом, в тот, где родят решения! И вы родите решение! Э! Не плохие у меня сегодня сравнения? Но вот несут пирог.

Я искренне рад тому, что его несут. Его появление предшествует концу обеда. Мы скоро будем в пути! Вы не можете отказаться, вы обязаны поехать. Это ваш долг в отношении Мари, спокойствие которой вам всего дороже. Попробуйте пирога. Он не плох, хотя, кажется, чуть-чуть маслянист.

Аллот распорядился подать счет и послать за такси.

- Я как бы принимаю командование, - пояснил он. - Не прогневайтесь. Какой в наше время могут иметь вес уколы самолюбия? Это ведь условность, почитай глупость.

Движение в этот час было небольшое и заторов не попалось. Промелькнули авеню, перекрестки и площади. Потом улицы стали уже и темней. Мы скоро оказались в загроможденном фабриками и заводами пригороде. Со всех сторон надвигались неуклюжие и асимметрические постройки, металлические фермы, унылые изгороди, на смену которым пришло обсаженное деревьями и скупо освещенное шоссе. Шофер зажег фары. Было совсем темно, но все же можно было рассмотреть по сторонам поля и, кажется, рощи. Кое-где мелькали огоньки. Позже они стали многочисленней и мы въехали в довольно большую деревню, может быть даже городок, в середине которого была площадь-перекресток. Шофер взял влево, спустился в ложбину, пересек совсем {53} маленькую деревню и еще раз свернул влево. Маршрут был сложный, но, видимо, он его знал. Мы оказались в лесу. Ярко освещенная фарами дорога бежала между темными, близко подступавшими деревьями. Все казалось пустынным. Прислушиваясь к своим ощущениям, я говорил себе, что цель поездки мне почти известна, но предпочитал не уточнять. Неопределенность соответствовала противоречию между равномерным движением и окружавшей нас темной неподвижностью.

Так или иначе я уже был в немом договоре с Аллотом. Припомнив его сравнение с родильным домом, я нашел его удачным. Любопытство мое подогревало желание узнать, в чем будет заключаться "последний толчок", до которого, по всей видимости, было уже недалеко. Я спросил себя, почему Аллот, всегда такой многословный, теперь молчит. Как раз, вздохнув, он протянул: "да-а".

- Что да? - спросил я.

- Все взвесив и перевзвесив я прихожу к выводу, что у меня нет никаких основами беспокоиться о Мари.

- Разумеется, - усмехнулся я.

- Мир ее сердца целиком в ваших руках и руки эти мне кажутся надежными.

- Если посмотреть в корень, вас это не касается, - отнесся я, стараясь быть ироническим и неприятным. - Официально вы не приемный отец Мари. И она даже проявила нервность, когда я, ничего не зная, назвал ее мадмуазель Аллот. Кроме того, ей уже 21 год.

- Совершенно верно. Насчет же Зои, могу сказать, что хотя она мной и не удочерена, заботы о ней лежат на мне.

- Именно так я и понял все, что вы мни сегодня говорили. А наша совместная экскурсия...

- Что наша совместная экскурсия?

- Не стоит ли она в некоторой связи с вашей заботой о Зое?

- Восхищен вашей проницательностью, Реверендиссимус Доминус! воскликнул Аллот, - и, применительно к этому восхищению, позволяю себе напомнить, что в ресторане я вам сказал, что почти уверен в вашем согласии учредить художественное ателье. Я подчеркнул: почти. Для того, чтобы это почти отпало, нужно рождение вашего решения. С этой целью я вас и везу теперь в "родильную клинику". Хочу обставить рождение решения наилучшими условиями.

- И вы уверены в том, что достигнете цели ?

- Уверен.

- А что вам эту уверенность дает, позвольте вас спросить?

- Созерцание действительности всегда поучительно, - сказал Аллот сентенциозно. - А в данном случае вам предстоит, кроме этого созерцания, увидать задний ход. Вследствие чего, вы познакомитесь с оголенным.

- Нельзя сказать, что все это слишком ясно. Не пересмотреть ли вам ваш расчет?

Шофер, замедлив ход, сказал, что мы приближаемся и Аллот стал {54} следить за тем, как развертывалась лента шоссе. Поворот был близок, мы свернули и еще километра полтора проехали по узкой дороге. Лес расступился. Теперь кругом были поля и в небе, среди облаков, можно было отыскать несколько звезд. Внезапно сзади стал нарастать грохот. Я не успел понять в чем дело, как раздался резкий свисток и, освещенный, напряженный, только своей скоростью занятый, промчался экспресс. Аллот приказал остановиться.

- Подождите нас здесь, - отнесся он к шоферу, - мы вернемся через полчаса.

Мы зашагали по темной и пустой дороге. Метрах в двухстах перед нами, блестела неяркая ампулка (так в оригинале) и можно было различить группу домов, разделенных не то улицей, не то дорогой. Справа, обратясь фасадом на эту улицу и упершись задней стороной о холмик, стоял одноэтажный дом, главное окно которого было еще освещено.

- Это кафе, - пояснил Аллот.

Когда мы почти с ним поравнялись, он свернул в сторону и, по узенькой крутой тропиночке, обошел его сзади. Поднявшись до половины пригорка, он замедлил шаг, явно отыскивая знакомое место.

- Здесь, - прошептал он наконец и, остановившись, раздвинул руками низкорослый кустарник.

Мы были немного ниже крыши здания. Продолговатое и узкое окно, почти фортка, позволяло заглянуть во внутрь помещения.

- Без перемен, - сказал Аллот.

Посмотрев в свою очередь, я увидал в глубине несколько столиков и спину стоявшего за прилавком кабатчика. В глубине, налево, находился еще один стол, за которым сидело что-то такое, что иначе чем потерявшим человечески образ чудовищем, назвать я не могу. Нечесаная, грязная, краснорожая баба, с неподвижным, мутным взглядом, крепко сжимала руками бутылку. Пока я смотрел, она налила себе стакан, выпила и снова уставилась в одну точку. Через минуту налила снова, и на этот раз бутылка была опорожнена. Тогда глаза бабы повернулись в сторону кабатчика и она что-то сказала. Тот отрицательно покачал головой. Баба начала колыхаться, заголосила и попыталась встать. Хозяин тотчас уступил и подал новую бутылку. Она наполнила стакан, который и выпила залпом.

- Узнаете? - прошептал Аллот.

Вопрос этот и был тем, что называют последней каплей. Я увидал перед собой превратившуюся в развалину, преждевременно состарившуюся, распухшую, оскотеневшую Зою. Испытанный игрок Аллот умело расставил пешки! Его вопрос всего на долю секунды предшествовал моему собственному заключению, и был не чем иным, как до предела умелым насилием.

- Идемте, - сказал он.

Я думал, что мы вернемся к автомобилю. Но Аллот повел меня дальше по тропинке, и, сначала поднимаясь, потом спускаясь, мы {55} оказались у строения, рассмотреть которое в темноте я смог только приблизительно. Зато убегавшие в ночь, чуть поблескивавшие рельсы бросились мне в глаза тотчас же и с отчетливостью.

- Вот, - сказал Аллот, - домик, в котором я жил. А дальше за ним помещение сторожа. Он всего сторожем был, не стрелочником. Да и разъезда тут нет. Никакой подзорной трубы нужно не было.

Расстояние между шлагбаумом п домиком было метров в тридцать-сорок.

Подчиняясь импульсу, которому я и не пытался найти объяснения, я напрягал внимание, стараясь хорошенько все запомнить. Тени, неподвижные деревья, рельсы разлагали письмо Аллота на составные части, освобождая сокровенную его сущность от малодушного вымысла. Мрак стыдливо прикрывал подробности.

Аллот тронул мое плечо.

- Я иду вперед, - сказал он, начиная шагать. - Я буду вам предшествовать.

Так мы обогнули кафе, но когда вышли на дорогу, он остановился, чтобы дать мне с ним поравняться.

- Я вам указал путь, Реверендиссимус Доминус, - проговорил он. - я ваш предтеча. Надо ли добавить, что я не считаю себя достойным и обувь вашу нести? Хэ-хэ. Надеюсь вы не обижаетесь?

- Лучше бы было вам молчать.

- Молчать, как раз когда речь заходит о главном? О практической, о реальной, по мерке земных дел скроенной, в некотором смысле полицейской власти, которую я вам предлагаю?

- Аллот, замолчите! Имейте в виду, что если вы таким путем хотите на меня повлиять, то попросту теряете время.

- Теряю время? Хэ-хэ!

- Перестаньте.

- Но я говорю совершенно серьезно, Доминус. Я только что вам объяснил и теперь повторяю, что считаю себя за вашего предтечу. Хэ-хэ.

- Если вы не прекратите...

- Если я не прекращу? Ну, ну! Кругом мрак, сырость и лес. И нас ждет единственный в сих местах автомобиль. Гораздо лучше меня выслушать чем решиться на ночевку под деревьями. Так вот. Слушайте хорошенько: творить милостыню надлежит в тайне.

Он помолчал и прибавил:

- Не довелось ли вам только что наблюсти удручающее, и не почувствовали ли вы за ночными этими силуэтами нечто еще более удручающее?

Я недоумевал. Что ему было нужно?

- Да, да, - продолжал он, - не забывайте, ни на минуту не упускайте из виду, Реверендиссимус, что тот, кто вам предшествует, о ceбе не помышляет. Всего-навсего могу вам посоветовать: не стремитесь к тому, чтобы тайное стало явным. Пусть несчастные окажутся {56} окруженными вашими заботами. Благодаря мне вы увидали скрытое, - храните его в сердце вашем и да не оскудеет рука ваша.

- Если вы стремитесь к тому, чтобы я сорвался с нарезов...

- Сорвался с нарезов ! Бывают же выражения. Ох-ох-ох-ох-ох-ох. Доминус. Сорвался с нарезов! Да не о спасении ли души вашей идет речь? Горе отказывающим в помощи тем, кто гибнет. Проклятие богачам презирающим нищих!

- Не кривляйтесь, не паясничайте. Скажите попросту: чего вы хотите? Что вам нужно?

- Уж не предположили ли вы, что мной руководит любостяжательство? Бедный, бедный Доминус. Поясню: если вам показалось, что над вами совершено тайное насилие, то помните, что насилие это было благожелательным. Его подоплека не зло, а добро. Я близко принимаю к сердцу судьбу Зои и спокойствие Мари мне дорого. Так что не переступайте черты, верней не прибегайте к единоборству. Гораздо лучше...

- Что гораздо лучше?

- Гораздо лучше чтобы художественная мастерская была основана и процветала. И чтобы никакая забота не омрачала душу вашей невесты. О Реверендиссимус Доминус. Вы же видите, что я не фарисействую и что моя мораль - это активная мораль праведника. Клянусь вам, что иной раз выпавшая на мою долю ответственность кажется мне превосходящей силы простого гражданина, и что без потусторонних вмешательств я погиб бы. По счастью, вмешательства всегда были тут как тут. Там знают, что я добр, и это учитывают. Ох-хо-хо! Сегодня я это ощутил с особой четкостью. Меня точно вдохновило и я тотчас же с вами поделился, пояснив, что сам останусь в тайне, и что вы единственный, которому я позволил заглянуть в сокровищницу моих побуждений. Но вон, в десяти метрах, наше такси.

Мы приблизились к автомобилю. Аллот открыл дверцу и вошел первым. Следуя за ним я видел как он точно вполз на сидение: серая какая-то была передо мною масса. Едва мы тронулись, я обернулся. В темноте страшных беззрачковых глаз видно не было, но я почувствовал, что они направлены в мою сторону, и, признаюсь, показалось мне тогда, что взгляд Аллота, нащупав в моей нервной система слабую точку, вонзил в нее род жала, проник в глубину и со спокойной точностью выпустил каплю яда.

Автомобиль быстро ехал по пустынной дороге. Когда шофер замедлил на перекрестке, Аллот произнес:

- Вознесем хвалу Всевышнему. Поистине безгранична милость Его. Она лучше и прочней утверждает и надежды и безопасность, чем самая бдительная полиция.

Я не реагировал.

У дверей гостиницы, уже стоя на тротуаре, он сказал:

- До свидания, Доминус. Я вам протелефонирую в самое ближайшее время. Из нашей экскурсии вытекло несколько вопросов, {57} требующих ответов. Без них практическая сторона рискует остаться не совсем ясной.

Я промолчал.

Дома я почувствовал совершенную растерянность, думая о постоянных предосторожностях, которые придется принимать. Во всякую щель, каждый день мог ведь добраться до нас с Мари аллотов взгляд. Да и сам он, мышиной своей поступью, всегда мог проникнуть в нашу переднюю, в нашу столовую, в нашу спальню.

От одной мысли об этом мне делалось страшно.

Я упрекнул было Мари за то, что она нас познакомила. Но мысль эту тотчас же и откинул, сказав себе даже, что Мари была права, что это было с ее стороны предосторожностью, дававшей возможность приготовиться. Но уже мне надо было хитрить, скрывать, недоговаривать...

Когда, успокоившись, я вызвал Мари и услыхал ее голос, то обступившие было меня тени отодвинулись. Мари уже лежала. Она сказала, что осмотрела четыре квартиры и что не может решить, какая лучше, радостно при этом повторив все, что мне так понравилось об охапках времени...

15.

Если кто-нибудь, проснувшись, хоть косвенно сравнит свои ощущения с теми, которые, предположительно, мог испытать извлеченный из могилы и уже разлагавшийся Лазарь, - то налицо всё поводы для беспокойства. Как раз так все сложилось на следующее утро, и одно только я нашел средство чтобы такое состояние духа преодолеть: разозлиться. На кого, на что - не знаю. Знаю, что гнев мне помог, что последовавшая за ним прохладная ванна и крепкий кофе привели меня в равновесие. Я поехал на фабрику. По установленному правилу, у стандардистки был список лиц, для которых я не был "срочно занят", или не "отсутствовал". Проходя мимо ее бюро я, в тот день, попросил внести в этот список привилегированных Леонарда Аллота. Затем прочел письма. Одно из них было от нотариуса, просившего меня заехать, чтобы обсудить некоторые вопросы, касавшиеся моего приморского владения.

Вскоре последовал вызов Аллота, который выразил желание придти для продолжения переговоров. Но я был так занят, что попросил его повременить, что, судя по его интонации, оказалось ему не по душе. "Он, кажется, спешит" - подумал я. Но дела тоже спешили. Утро вышло переполненным, и только к полудню мне удалось вырваться, в чуть-чуть раздраженном настроении.

Но ожидавшая меня за столом Мари казалась приветливей, ясней, нежней чем когда бы то ни было. Она меня обняла, прошептала {58} ласковые слова и добавила, что после завтрака мы поедем осматривать квартиру.

Когда, часом позже, мы подъехали к только что достроенному, не слишком высокому, дому, когда поднялись на лифте во второй этаж и задержались перед дверью, которую отпирала предупредительная швейцариха, мне казалось, и Мари, наверно, казалось так же как мне, что наше время сложено в ожидавших нас просторных комнатах целыми стогами. Было это до последней степени привлекательно. Мари, - на этот раз слегка шалунья, - весело улыбалась. Все было симпатично, все очаровывало. И так согласно, так верно все произошло, до такой удивительной степени ожидание ни в чем нас не обмануло, настолько было радостно увлечение Мари, уже накануне квартиру осмотревшей и теперь мне ее "доказывавшей", что тут же, отбросив первоначальное намерение посетить еще другие, я, - нет: мы, - решили подписать контракт.

Но самой восхитительной улыбкой приближавшегося счастья была, как выразилась Мари, "репетиция". Когда мы со всем согласились, все нашли соответствующим нашим пожеланиям, нашим требованиям: и место, и свет, и расположение комнат, и их размеры, - и направились к выходу, и вышли на площадку, и швейцариха вынула из кармана ключи, чтобы запереть, Мари прошептала:

- Одну минутку.

Вслед за тем она вернулась в переднюю и захлопнула за собой дверь. Не понимавшая что это значит швейцариха удивленно на меня смотрела. Я тихонько постучал, дверь распахнулась и передо мной оказалась Мари, с протянутыми ко мне руками, с единственной в мире улыбкой на губах, с сияющими, на этот раз совсем не спрятанными ресницами, глазами.

- Так? - спросила она.

Я ничего не ответил. Я ее обнял, крепко прижал и нежно поцеловал.

16.

К этому времени объятия фабрики становились все требовательней. Даже в часы отдыха она меня не оставляла. Хотел я того, или не хотел, мне приходилось думать о связанных с ней вопросах, готовиться к решениям, соображать то, взвешивать это. Так что к нотариусу я выбрался и с трудом, и наспех. Он сообщил, что оставленное мне (помимо фабрики) имение невелико, что там есть два дома, один довольно большой, господский, другой поменьше, в котором живет управляющий. В большом доме была, как он мне сказал, хорошая обстановка, ценная мебель, старая посуда, книги, ковры... В свое время покойный проводил там по несколько месяцев в году, но возраст и пошатнувшееся здоровье прекратили эти ежегодный побывки. Вокруг дома было немного земли, преимущественно под виноградником, небольшой огород, {59} несколько фруктовых деревьев, были кролики, птица, две козы. Все это, конечно, удовлетворяло только нужды управляющего, который жил там безвыездно, и которому покойный переводил жалование и, время от времени, суммы на текущий ремонт.

- По-видимому, - сказал нотариус, - что-то его связывало с этими местами.

Но он не смог сказать, что именно.

- Все расположено на берегу моря, - прибавил он, - и сколько можно судить по фотографиям, местность пустынная и глухая. Чтобы там жить, не надо опасаться одиночества.

- У управляющего семья?

- Жена. Он далеко не молод. Не могу сказать, есть ли у него дети; если есть, то они не с ним. Для того, чтобы вести хозяйство, он берет иногда рабочего, и жалование ему переводили отсюда.

В общем, сообщенные нотариусом сведения были скупы. Все же было ясно, что корней, уходивших в далекое прошлое, быть не могло: имение было купленным и купчую крепость, несколько десятков лет тому назад, составлял отец теперешнего нотариуса, тоже бывший нотариусом.

Покинув его бюро я почувствовал, что мне надобно съездить осмотреть и дом, и окружающую его местность, что беглый и деловой рассказ далеко всего не исчерпывает, и что - больше того - не поехать было бы родом неблагодарности, или неуважением воли умершего. Но ревнивая и капризная фабрика не допускала отлучек, И была Мари, которую мне не хотелось покидать даже не надолго. Я помыслил не взять ли ее с собой, если бы решился на поездку, но это пришлось отбросить: ее почти болезненная впечатлительность с одной стороны, и нежилой дом в дикой и глухой местности с другой могли бы слишком на нее повлиять.

Я уже готов был ограничиться письменными распоряжениями и не уезжать, когда, у фабрики, попал в какой-то особенно страшный автомобильный затор. Он так долго не рассасывался, что мне пришлось оставить такси и идти пешком, по жаре, в толпе, вдыхая бензиновые дары, запах какой-то гари, какой-то кислятины... В бюро один телефонный звонок, следовал за другим, одно распоряжение погоняло другое, в один разговор врывался другой. И вот тогда-то пустынный морской берег, старый дом, виноградник и тишина властно поманили меня. Я послал управляющему депешу, извещая о прибытии и прося встретить, предупредил по телефону Мари о неизбежности недолгого путешествия, поручил, скрепя сердце, наблюдение за фабрикой помощнику, и в тот же вечер выехал на юг.

До того, как протянуться на узенькой и некомфортабельной кушетке спального вагона, я долго сидел у окна, следя за колыхавшимися тенями ночи и мелькавшими, в отдалении, огоньками. Потом был сон, и, на утро, был веселый вокзал небольшого провинциального городка, и были площадь перед ним, и оживленное кафе, в котором мне {60} пришлось ждать автокара, и непривычный южный говор, и не горячие еще солнечные лучи, их обилие и их щедрость, и рассеянная, казалось, в самом воздухе доля лени.

В окно автокара, который подали с запозданием, всеми принятым благодушно, я смотрел на побежавшие по обеим сторонам дороги зеленые виноградники, рощи, фруктовые сады, отдельные фермы с прожженными солнцем, пересушенными ветром старыми черепичными крышами, с каменными, вокруг них, оградами, с колодцами во дворах. Через два часа езды автокар остановился на главной улице большой деревни, и шофер сказал, что я приехал.

Среди нескольких, ожидавших у остановки человек, был и управляющей, сразу же меня отличивший и подошедший поздороваться: облик мой, действительно, ни в чем не соответствовал деревенским силуэтам. Мы уселись в маленький и старенький автомобиль и тронулись по дороге, ласково пробиравшейся между все такими же зелеными, такими же свежими виноградниками. Вскоре, однако, начался некрутой, но длинный подъем, виноградники стали реже, худосочней, их сменила твердая, усеянная булыжниками, земля, сквозь которую, тут и там, выглядывали зазубрины известковой подпочвы. Ютились пучки старых, пахучих трав, от места до места зеленели раскидистая сосны. Но вскоре они исчезли п пошли мхи, лишайники, редкий и низкорослый, колючий дубняк...

Мы все поднимались. Управляющей пояснил, что мы взбираемся по плоскогорью, которое, у моря, обрывает почти отвесная скала. И действительно, приблизившийся горизонт указывал на скорую перемену. Мы свернули вправо, начали спускаться в род ущелья; по обеим сторонам дороги теперь были темные скалы. Еще один поворот и внезапно открылся вид на море, на уходивший вдаль, песчаный пляж, на белое кружево прибоя, на ставшее вдруг огромным, словно открывшимся, небо, на лепившиеся тут и там к обрыву деревья, и, так как на все это мне пришлось взглянуть сверху, совсем не будучи к такой перемене готовым, то впечатление оказалось несколько ошеломляющим. Воздуха, света и пространства было столько, что сразу я ко всему не приноровился, и поймал себя на каком-то внутреннем усилии. "Напор раздолья, - сказал я себе, - такого раздолья, которое горожанам неведомо". Как раз все это было обратным стиснутой столичной жизни!

У самой почти подошвы скалы, метров, вероятно, на пятьдесят, а то и на восемьдесят ниже нас, до того как начинался песок пляжа, виднелась полоска плодородной земли, по которой растянулся виноградник. Теперь дорога следовала естественным уступам и вскоре мы приблизились к роду мыса, вдававшегося в пляж, на краю которого, среди трех десятков сосен, кипарисов и вечно зеленого дубняка, виднелось два каменных строения, крытых черепицей, с виду старинных, но хорошо отремонтированных: окна, двери, ставни, все было светлое и крепкое. Недалеко, из щели утеса, падала струя воды.

{61} - Вот, - сказал управляющий, - ваше владение. Там, ниже, у самого подножья, почти где начинается песок, огород. Его только оттого и можно держать, что есть водопадик.

Мы съехали на площадку, расположенную перед главным домом, и остановились на некотором от него расстоянии. Почти под крышей было забранное решеткой небольшое окно, и под ним массивная дверь. которая не замедлила открыться, чтобы пропустить старую, сморщенную женщину. Постояв секунду чтобы дать привыкнуть глазам, она двинулась нам навстречу и приветливо поздоровалась. Все сразу же мне понравилось. И самый дом, и то, как он был расположен, и деревья вокруг него, и открывавшийся в обе стороны вид на пляж, и шум недалекого моря, и обилие солнца, воздуха, пространства.

Мы вошли в первую комнату. На стоявшем в середине большом дубовом столе был приготовлен утренний завтрак: старинный, фаянсовый прибор, с отделениями для кофейника и для молочника, сахарница, на тарелочке желтоватое масло, вазочка с вареньем, другая с медом, хлеб...

- Молоко у нас только козье, - предупредила жена управляющего.

- У вас тут такой мир, - ответил я, внутренне удивляясь и своему тону, и своим словам, - что душа как будто сама укладывается в нарочно для нее приготовленный, обитый шелковым бархатом футляр.

Не поняв, она вежливо промолчала. Да я сам, понимал ли настоящее значение моих слов? Конечно нет. И не знал, почему мне это могло придти на ум. Может они и соответствовали чему-то, разливавшемуся вокруг меня в прозрачном воздухе? Но о своем ли я говорил покое? О футляре для моей ли души?

Управляющий продолжал молчать - он был исключительно неразговорчив. Но жена его, которая, после кофе, провела меня по комнатам, чисто убранным, тщательно подметенным, рассказала, как "старый господин", давно уже не приезжавший, любил и ценил этот дом, и был ревнив к соблюдению им самим установленного порядка.

- Он тут грустил и отдыхал, - говорила она, - и одиночество ему было, как молитва. Нельзя его было нарушать. Он даже распорядился почту подавать не чаще двух раз в неделю. По большей части он читал, иногда бродил по пляжу. Иной раз его окно светилось почти до утра. В последний его приезд, у него часто болело сердце и он много лежал. После этого мы его не видели.

- А что его к этим местам привязывало? Дом ведь не наследственный, купленный?

- Не знаю. не могу сказать. Хоть мы и давно в его услужении, но первые годы после покупки, были другие, не здешние. Они уехали на родину, и не вернулись. Тогда мы заступили. Но мы тоже из другого департамента и мало кого тут знаем, и не расспрашивали.

{62} Управляющий предложил произвести полную ревизий хозяйства и подробный осмотр всего, но я его предложение отклонил.

- Так как все останется по-прежнему, - сказал я, - надобности в этом нет. Он мне не только дом оставил, но еще и доверие, которое у него было к вам.

- По крайней мере обойдемте владение?

На это я согласился, и он все мне показал, всюду меня провел. По дороге, спускавшейся к подножью скалы, мы добрались до виноградника. Несколько довольно тощих фруктовых деревьев росли между лозами.

- Для хороших сборов, - пояснил управляющий, - тут слишком много ветра. Все же каждый год мы собираем то, что нам нужно, и иной раз даже и продаем немного. Вино, не очень крепкое, по большей части бывает вкусным.

У конца лозовых полос я собирался было повернуть, но он мне пояснил, что хоть дальше идут бесплодные пески, до межи владения остается еще добрых четверть километра.

- Мне хотелось бы, - добавил он нерешительно, - с вами туда пройти.

Через несколько минут мы достигли нового выступа, меньшего чем тот, на котором была усадьба, но все же довольно упрямо врезавшегося в пляж. За ним ютилось старое строение.

- Эта бывшая часовня - ваша, - сказал управляющий, - потом идут государственные угодья.

Он отпер ржавым ключом покоробленную старую дверь, и, шагнув, я оказался в сводчатом помещении. Пол был устлан истертыми каменными плитами. Сквозь удлиненное, стрельчатое окно, пробиралось не слишком много косых лучей, и в них дрожали пылинки. Часовня была приспособлена под жилье: досчатый стол, покривившаяся железная койка с плоским, затасканным тюфяком, полки, стенной шкафик с кое-какой посудой, старенькая чугунная печка.

- Тут кто-нибудь живет? - спросил я.

- Теперь никого. Но несколько лет подряд помещение это занимал, по распоряжению покойного хозяина, отставной унтер-офицер колониальной артиллерии, инвалид. Уже старый. Позже он расхворался, я его отвез в городскую больницу и там он умер.

В оставшуюся открытой дверь виднелось море и, влево, уступы плоскогорья, у подножья которого мы только что прошли. В расселинах скал росли колючий кустарник, пахучая трава. Овладевшее мной с утра солнце, море, воздух, тишина теперь, с особенной силой, противупоставлялись недавно покинутым шумам города. Старая часовня, в которой, сколько можно было судить, уже давно никаких служб не было, располагала к благочестивой сосредоточенности, и это новое для меня чувство словно влияло на самый ход времени: он замедлился, стал торжественней. Минуты наполнились совсем иным, чем в столице, содержанием, определить которое я не взялся бы, но которое чувствовал {63} явственно. Что-то, что можно пожалуй назвать "чистым временем" - временем, не заполненным ожиданием, не прячущим никаких вопросов, скорей, может быть, обращенным к прошлому, чём к будущему. А может и совсем неподвижным? Не знаю...

Мы молча вышли и зашагали по песку, потом между лозами чтобы подняться на площадку, где нас ждала жена управляющего. Она осведомилась о моих кулинарных предпочтениях и собралась уже было накрыть стол в главном доме, но я решительно воспротивился и немного позже мы позавтракали втроем, в их доме, в большой кухне, совсем по патриархальному, и я рад был отведать простой и по-новому вкусной деревенской кухни. Все тут располагало к спокойствию, к радости и счастью и я, то и дело, ловил себя на мысли, что места эти, наверно, придутся по вкусу Мари, и что мы с ней будем проводить здесь все наше свободное время; и что, может быть, иной раз она будет тут оставаться одна, или приезжать первой и поджидать моего прибытия.

После завтрака я подробно осмотрел большой дом. Он был со вкусом обставлен красивой, старинной мебелью, на стенах висело несколько полотен, была библиотека с приятным подбором отлично переплетенных книг. В рабочем кабинете стоял большой письменный стол, с многочисленными ящиками. Ключ от него мне вручил управляющей, сказав, что он отпирает все сразу. Я долго не решался его вставить в скважину и повернуть. Как, в самом деле, даже будучи полноправным наследником, посметь прикоснуться к той части наследства, где, может быть, хранятся секреты, или даже тайны, или такие вещественные воспоминания, к которым сам покойный мог притрагиваться лишь с благоговейной сосредоточенностью? У каждого из нас есть что-нибудь настолько личное, интимное, что малейший намек может принять образ, если не оскорбления, то нескромности. В этих ящиках могло случайно остаться что-нибудь такое, что не предназначалось ничьему взору.

В сущности я так мало знал о моем благодетеле. Он никогда мне не говорил о прошлом, о том, как он жил, каким был в юности, в зрелом возрасте. Возможно, что у него была семья, где-нибудь исчезнувшая, или им брошенная, о которой он не хотел вспоминать, или, наоборот, вспоминал так, что не мог ни с кем поделиться. Никому не мог доверить ни одной частицы давившего его горя, или слишком исключительного и внезапно оборванного счастья. Ведь прошел же он через те годы, когда чувства становятся полновесными и возможности независимой жизни готовы их принять, как должное, в великолепное свое лоно? Все это и, конечно, многое другое было задернуто густой вуалью. Единственный его родственник, коротконогий и сангвинический господин, с тараканьими усами, которого я видел при вскрытии завещания, был враждебен, неприятен, почти груб. Он появился и исчез с равной стремительностью. Его выпады против меня не были лишены основания, так как он был родственником покойному, хоть и {64} дальним, хоть и поссорившимся с ним, хоть и известным нотариусу с самой непривлекательной стороны, но все же родственником, в то время как я ему не приходился ничем. Угрозы опротестовать завещание были, в сущности, довольно вески. Но он ничего не предпринял, ничем и никак себя больше не проявил, и в этом я почерпнул лишнее доказательство тому, что думал раньше - именно, что мой благодетель был "один на земле".

И вот теперь у этого большого стола, с ключом в руке, я находился у рубежа, я мог, по-видимому, шагнуть в прошлое и если не вполне его осветить, то составить себе о нем некоторое представление, лучше узнать, кто был тот, который незадолго до кончины меня пригрел, обласкал, и потом поручил следить за тем, что оставил на земле. Я присаживался к столу, отходил от него, снова к нему возвращался, что-то в душе перебирая, как перебирают музыканты струны: не то любознательность, не то опасение стать свидетелем слишком неожиданного, не то, наоборот, упрек себе в недоверии.

Позже я вышел на площадку и долго смотрел на скалу, на море, на небо, и только к вечеру, когда солнце обозначило намерение приступить к началу грандиозной церемонии заката, когда золотые лучи, еще продолжавшие литься, перестали все затапливать, уступая часть места красным, лиловым, фиолетовым, розовым, зеленым, серебряным - я вернулся домой, вложил ключ в скважину и повернул его. Раздался тихий звон.

Один за другим я выдвинул ящики. Bcе они были пусты. Разочарование? Недоумение ? Подозрение, что кто-то их уже опорожнил? Возможно, что одно из этих чувств, или всё они вместе, и шевельнулись тогда во мне. Но если так было, то на очень коротенькое мгновение. Тотчас же на смену пришла волна благодарности за то, что, покидая жизнь, он мне поручил заботу только о том, что оставлял в ней делового. точного, крепко установленного на земле, такого, чему не должно быть меры ни в сердца, ни в душе! Возможно, конечно, что фабрика и дела заполняли какую-то пустоту, или отгораживали от горя, или заслоняли какое-то воспоминание. Но могло ли это быть чем-нибудь иным, чем надстройкой? Теперь пустые ящики, долго остававшиеся запертыми в нежилом доме, в этой пустынной местности, поясняли, подтверждали догадки, говорили больше, чем могли бы сказать пожелтевшая рукопись, связка старых писем, поблекшие фотографии, тетради дневника. Настоящее он взял с собой. Было ли это памятью о неудачной любви, об умерших детях, о неверной жене, как можно мне было узнать? Посмертной грустью и посмертной радостью никто не поделится.

Его земному детищу - фабрике - все это было чуждо и естественно было, чтобы я, которому он его оставил, ничего не знал о том. что он уносил с собой. Так размышляя, я с особенной ясностью припомнил вечер, когда мы были у него с Мари, когда он, узнав, что она моя невеста, ее к себе притянул уже слабевшей рукой, и так с {65} ней обошелся, точно бы ее благословлял. Он уже был тяжко болен и не мог не думать, что смерть его сторожит у порога каждого часа. Непонятное, недооцененное, не совершенно взвешенное, вдруг получило законченный смысл: поручая меня Мари, и Мари мне, не вложил ли он тогда в напутственные слова надежду, что с "изъяном одиночества" докончено, и что мне, когда я его заступлю у фабрики, не придется отдавать все силы только фабрике? Что я, - его продолжатель, - не буду одинок, как был одиноким он?

Взволнованный и растроганный глубиной его проницательности, пусть даже только предположенной, я отошел от письменного стола и, остановившись посреди комнаты, осмотрелся так, как, вероятно, осматривается заблудившийся путник, вдруг обнаруживши, среди дремучего леса, начало тропинки. Как и чем можно благодарить усопших? Верностью памяти? До щепетильности точным выполнением малейших пожеланий? Мне чуть ли не хотелось увидать его привидение, его дух, чтобы испросить указания. Но лишенный такого рода воображения, я терялся и недоумевал. Несколькими минутами позже мне стало казаться, что между пустыми ящиками и нежилым домом есть внутренняя связь, что они говорят об одном и том же. Эти кресла, в которые уже годами никто не садился, эти ковры, по которым никто не ходил, эти книги, которых никто не читал, эти картины, на которые никто не смотрел, - не хранили ли они, так же как их самих хранил молчаливый управляющий, тот же секрет, который хранили опорожненные и тщательно запертые на ключ ящики письменного стола? Я подошел к одному из полотен. - портрету молоденькой женщины, или девушки, в старомодном платье, в украшенной цветами большой шляпе, в доходивших до локтей белых перчатках, с жемчугом на шее. Она скромно и печально улыбалась, и в глазах ее жили нежность, покорность и испуг. Прозрачной белизне кожи противоречил слишком синий фон неба, и в чуть приподнятых плечах было что-то, что говорило о просьбе и удивлении.

В дверь постучали, это был управляющий, пришедший справиться когда я хочу обедать, когда думаю лечь и каковы мои расположения на завтра? Я попросил подать пораньше. Потом спросил, с кого писан портрет, но он не знал, с кого он писан. Я совершил недолгую прогулку по пляжу, и, почти дождавшись заката, вернулся, охваченный все большим и большим раздумьем. Но если бы меня спросили, о чем я думаю, я не смог бы ответить и сослался бы на то, что от непривычно полного соприкосновения с природой, и от внезапного отсутствия спешки и сутолоки, от света, солнца, моря, песка и пространства, - мысли мои разбежались и были одна с другой связаны не последовательностью, а чем-то совсем иным.

После легкого обеда я лег и сразу уснул. Но, не затворив, по неопытности, ставень, оказался ночью разбуженным бившим мне в лицо лунным светом. Я быстро оделся и вышел. Кругом царила {66} почти полная тишина, был белый свет, были черные провалы теней; в небе неярко мерцали звезды; море и ветер дышали тихо и ровно.

Я пошел вдоль виноградника, не торопясь, без определенной цели, и добрел, сам того не заметив, до конца его. Тогда, по пляжу, я дошел до часовни. Но ключа у меня с собой не было, и я не смог узнать, как в ней бывает ночью, какие шевелятся лучи, и послушать, что там шепчут шорохи. Я только посмотрел, как серебрит старые камни и старые черепицы луна, как темнеет стрельчатое окно, и еще раз подумал, что у всего тут, и у дома, и у часовни, у сочетания опустелого жилья и дикой местности есть что-то, что наталкивает на мысли о преданиях, по меньшей мере; о том, что все налицо для того, чтобы могло зародиться предание. И, возвращаясь, спрашивал себя, как мне быть, что мне сделать, чтобы понять это предание, и потом молча его хранить, для себя одного, как пустые ящики хранили память о том, что им было доверено.

На утро, едва проснувшись, я подошел к окну. Солнце уже было высоко, но по морю еще бродили легкие туманы, небо было огромным, дали непостижимыми. Я подумал об охапках времени Мари. Тут его были не охапки, тут его было столько, что обычные минуты, часы казались непригодными.

Чем, в самом деле, можно заполнить космическое пространство и световые годы, распластанные над нашей, до жалости коротенькой, земной жизнью? Самим собой? Своим внутренним миром? Существуют, может быть, мыслители или горящие страстью великаны, которым это по силам. Но я не был таким. Этот свет, это солнце, это море противоречили моим, практическим побуждениям. Одно быть занятым, спешить, не успевать, стараться все рассчитать, предусмотреть, ошибаться, соглашаться, возражать и вдруг увидать Мари, которая говорит: вот начинаются наши минуты, посчитай, сколько их накопилось, пока я была одна... И другое соприкоснуться с развернувшимся со всех сторон временем, которое питает созвездия и туманности. "Тысячелетия заморожены, столетья вписаны в грань камней, а в душах наших небрежно сложены лишь яшмы месяцев и жемчуг дней...", так, кажется, мне как-то сказал случайно встреченный молодой поэт. И я заключил, что для моего спокойствия, для того, чтобы не быть раздавленным вдруг проснувшейся романтической мечтательностью, чтобы она не помешала мне продолжать жить так, как я жил, мне надобно поскорей уехать и никогда больше не возвращаться: не сочетаемо было мое городское счастье с невысказанной легендой, для которой и не надо было искать слов, которая жила в тишине, сама для себя самой. Так что я рад был, когда появился управляющий с кофе.

Он осведомился, как я спал и не передумал ли и не решился ли все-таки предпринять проверку счетоводных книг. Когда я подтвердил, что нет, что я всем доволен, что перемен не будет, что в столице меня ждут неотложные дела и что я спешу с отбытием, он огорчился. Но мне было не до утешений. Я хотел двинуться в путь как можно скорей, {67} я в сущности, хотел бежать. Все вчерашние мысли о том, что мы будем проводить здесь с Мари наши недели отдыха, что нигде нам не найти лучших условий и больших тишины и спокойствия, - испарились. Все тут принадлежало мне, но пользоваться я не должен был ничем. Я был назначен хранителем притаившихся тут воспоминаний, и вспугнуть их и, потом, бесцеремонно расположить в этих комнатах и вокруг этого дома слова, восклицания, волнения моего счастья было бы грубостью. Во всяком случае, раньше, чем на это решаться, надо было дать пройти многим годам.

Пока управляющий готовил автомобиль, я еще раз обошел комнаты, еще раз выдвинул пустые ящики, как бы для того, чтобы убедиться, что они действительно пусты и что никто другой никогда в них ничего не найдет. Мне казалось, что так я выполняю волю покойного. Остановившись на минуту перед портретом дамы в большой шляпе я постарался понять ее выражение. Косой утренний свет менял ее улыбку: вчера она мне казалась несмелой и печальной; нынче я различал в складке губ зарождающееся удивление. Точно бы она говорила: так в жизни не бывает, так в жизни быть не может, так бывает только в сказках. Я чуть что на себя не рассердился и приписал эту преувеличенную впечатлительность резкой перемене темпа жизни. Мои нервы, перегруженные непрерывными заботами и постоянным усилием, которого требовал город, отказались без протеста подчиниться спокойствию.

Раздался шум мотора, я распрощался с женой управляющего, занял место в автомобильчике и мы тронулись. Подъем между скалами, пустынное плоскогорье, виноградники... Я начинал ускользать от охватившей меня странной мечтательности и рассчитывал в каре, и потом в поезде, совсем с ней справиться, настолько, чтобы осталось лишь нежелание скоро в эти места возвратиться. Но порча мотора и те сорок минут, которые понадобились управляющему, чтобы что-то промыть и подвинтить, привели к тому, что я опоздал к автокару и, так или иначе, мне приходилось дожидаться вечернего и дальше ехать с ночным поездом.

Управляющий предложил было вернуться в усадьбу, но я это предложение отклонил, предпочтя провести несколько часов в деревне, позавтракать в ресторане, развлечь мысли прогулкой и чтением газет. Была там большая базарная площадь, магазины сельскохозяйственных продуктов, машин и орудий. Обычная главная улица, с единственной гостиницей, лавки, многочисленные, для скромной цифры населения, кафе, кузница, строительные склады, почтовая контора, аптека - словом все, что полагается для удовлетворения деревенских нужд. И была, от всего этого несколько отдельная, старая, за столетия не изменившаяся, желтоватого известняка, высушенная ветром и солнцем, омытая дождями, большая церковь. Противоречию между ее сокровенным смыслом и поверхностной значительностью всего, что ее окружало, бросалось в глаза, даже такому безразличному к религии человеку, {68} каким был я. Я остановился перед ней и долго ее рассматривал, рассчитывая потом войти внутрь: точно что-то поманило отдохнуть в ее тишине.

Пока я так стоял, в раздумьи, отыскивая в памяти и оживляя детские и юношеские, окрашенные благоговением воспоминания, боковая дверь открылась и вышел старенький священник, которого сопровождала тоже старая, одетая во все черное, женщина. Так как я был в полутора от них метрах, то я и счел нужным поклониться, на что священник ответил приветливой улыбкой. Тронутый светившейся в его глазах добротой, я назвался и пояснил, что я проезжий, и что красота старинной церкви меня поразила; и сказал еще, что я счастлив засвидетельствовать почтение ее хранителю.

- Так как Хозяин ее, - прибавил я, - не Сам ли Господь?

И тотчас старый священник, подумав, вероятно, что я глубоко верующий и преданный церкви человек, осведомился о том, на сколько я тут времени и, узнав, что я всего жду вечернего автокара, предложил войти в его домик отдохнуть за беседой и выпить, если я пожелаю, прохладительный напиток, который так прекрасно умеет приготовлять его сестра, - и он представил меня сопровождавшей его старушке.

Так и вышло, что я оказался гостем старого священника и смог ему рассказать, почему я приехал в эти места и поделиться отчасти впечатлением, которое на меня произвело имение. Имение это священник знал довольно хорошо и легкая тень омрачила его черты, когда я поведал ему о кончине старого владельца.

- С ним, - сказал он, - меня связывали давнишние воспоминания. Мы вместе отбывали воинскую повинность. Но это было так давно! То, что ему довелось пережить после конца службы, положило на него неизгладимую печать.

Несколько мгновений он задумчиво помолчал, точно взвешивая за и против, точно опасаясь, продолжив рассказ, позволить печали занять слишком много места. Потом, найдя внутри себя разрешение продолжать, добавил:

- Я знал Маргариту, его невесту. У нее была очень слабая грудь. Знал он, или не знал, что морской климат может быть очень опасным для легочных, - судить не берусь. Но только привез он ее сюда, думая, что окруженная всеми возможными заботами, она окрепнет. Может быть он хотел ее потом отправить в горы? Или поместить в санаторию? И до этого считал за нужное показать ей места, в которых мечтал с ней жить? Так или иначе, она скоропостижно скончалась от кровотечения; все так внезапно случилось, что он словно не совсем понял в чем дело, или придал всему свое собственное, мистическое толкование. Он так горевал, что можно было опасаться за его рассудок. Он повторял, что его невестой стала сама смерть, и что он с ней и будет жить, и когда умрет, то это и будет его браком. Он себя чуть ли не упрекал в убийстве. Так он с этим горем никогда не справился {69} и когда приезжал сюда, то, до того, как ехать в имение, проводил на кладбище у ее могилы чуть ли не целый день. Он никогда никого к себе не приглашал, и раз как-то мне сказал, что так горевать, одному, от всех запершись, ему в утешение ! Раз, когда я к нему все же завернул, он провел меня по комнатам, и говорил: "Видите, она тут, она тут живет! Вы только тело ее схоронили, а душу оставили дома, мне душу ее оставили. Здесь, я ее желанный гость! А в столице, чтобы не горевать, я себе ни минуты свободной не оставляю и настоящую жизнь загромождаю делами и суетой, иначе не справился бы с собой. Я в горы, - говорил он, - должен был ее увезти, и там вылечить и потом только, здоровой, показать этот дом. А вышло, что не ее он стал домом, а домом ее души. Теперь мне только надо ждать, чтобы ее настигнуть...".

Я молчал. Что, в самом деле, мог бы я ответить, и о чем спросить старого священника?

- И еще он мне сказал, - продолжил тот, - что времени, когда оно, как его время в столице, целиком заполнено, - нет. А что тут его столько, что оно похоже на вечность, и что он у портрета Маргариты с ней встречается словно забегая вперед, в вечную жизнь.

Потом старичок осведомился о моих намерениях: собираюсь ли я часто приезжать и подолгу оставаться? Я пояснил, что у меня в столице много дела и что на поездки выкраивать время будет трудно; и он заметил, что разумеется само собой, что такого повода, как у покойного, оставаться тут подолгу у меня быть не может.

Расспросил о последних месяцах его жизни.

- Это был очень хороший человек, Царство ему Небесное, - прибавил он. - Впервые я его оценил, когда мы были товарищами по полку. Bсе его любили, за прямоту, за доброту, за мягкость, за исходившее от него расположение к людям. Потом мы остались в постоянной связи, и это я ему подыскал имение. Он отремонтировал дом, купил обстановку... Я сам уроженец здешних мест. Я тут был настоятелем, позже меня переводили в другие приходы, а под старость вновь сюда назначили, на покой.

Мы еще поговорили о погоде, об урожаях, о деревенских делах. Он, с огорчением, мне поведал, что благочестие населения оставляет желать очень многого. Он сослался на времена.

- Они теперь такие, - пояснил он, - что вера становится исключением. Но времена меняются, и мы с ними!

Мы распрощались с сердечностью, и я пошел позавтракать, а после завтрака побродил по местному кладбищу.

Покачивались над моей головой ветви развесистых сосен, дрожала между памятниками серая трава, темнели тут и там кипарисы. Я искал могилу Маргариты. И в то же время я опасался ее найти, говоря себе, что может быть лучше так и остаться под впечатавшем, что она продолжает жить в запертых комнатах старого дома, на утесе, у моря? И когда наткнулся на совсем скромную могилку, с совсем {70} скромной надписью на небольшом, белого мрамора кресте, то мне точно стало бы ясно, что я, а не кто-то другой, назначен хранителем легенды. Какое, в самом деле, для других могло иметь значение, что на кресте было имя, были день, год рождения, а дня и года смерти не было?

17.

Я отсутствовал всего два дня, но оказалось, что и этого было достаточно, чтобы накопились разные обстоятельства. Мари я застал в слезах. Она говорила, что рада меня видеть, улыбалась, но слез сдержать не могла. Не понимая в чем дело я старался ее утешить, рассказывая подробно о поездке, говоря, что сначала владение мне понравилось, но что позже я решил, что оно не подходит и думаю его продать. Мари слушала рассеянно, о чем-то другом помышляя. Когда же я стал настаивать, спрашивая, что с ней, она созналась, что у нее был Аллот. В комнаты свои она его не пустила, но в гостиной он пробыл почти два часа, подробно все выпытывая обо мне, о том, что я делал раньше, кем был, кем стал, о наших планах и о том, как далеко зашли наши отношения. Она пробовала от него избавиться, ссылаясь на то, что она моя невеста и что ей ни в чем перед ним отчитываться не надо, говоря, что она совершеннолетняя, что он ей всего отчим, а не отец. Все было напрасно. Он ушел только тогда, когда сам счел, что пора уходить. Рассказ Мари побудил меня предположить, что у Аллота есть в руках какой-то секретный козырь, или что он располагает некоторой над ней властью. Своего он добился: она передала ему, как мы оказались у изголовья умирающего, что мы сняли квартиру, что собираемся в заграничное свадебное путешествие. То сквозь слезы, то ласкаясь, то снова начиная плакать, она точно бы мне в какой-то неверности признавалась и просила ее простить. Под конец разговора с ней случилось что-то вроде истерики.

- Ты меня разлюбишь, ты меня разлюбишь, - повторяла она. Моей преимущественной заботой становилась ее охрана: охрана от Аллота, от всяких, вообще, впечатлений, которые грозили приводить ее в такое состояние. Никакого упрека я ей, разумеется, не сделал и даже и не попытался ее расспросить, почему она так боится Аллота. Тревоги моей это не устраняло и я всячески обдумывал, как избежать дальнейших встреч ее с ним. Но что я мог сделать? Уже мне надо было бежать на фабрику, где мое присутствие было необходимо из-за угрозы забастовки. Само собой понятно, что персонал был оплачен в соответствии с синдикальными ставками. Но спрос на мой шоколад так стремительно рос, что я часто прибегал к сверхурочным часам, разумеется тоже по синдикальным нормам оплаченным. Рабочие и работницы не хотели, однако, даже и этих дорого оплаченных и необязательных сверхурочных часов. Обычная история, не выходящая за границы подтвержденного практикой рабочего шантажа. Все {71} дело было в том, чтобы предложить за сверхурочный труд больше, чем полагалось по тарифам министерства труда, войти в специальное, закамуфлированное соглашение. Считая, что непрерывно ширящееся производство приносит непрерывно возраставший доход, рабочий комитет хотел выкроить в нем "свою долю". Для таких переговоров заместителя было мало, требовалось присутствие хозяина. И, как раз, он был в отъезде. Так, по крайней мере, думал комитет, так как, приехав, я на фабрике еще не появлялся. Как только я вошел в бюро, начались совещания.

Надо было выработать условия, которые позволили бы продолжение дела. Определив крайние позиции, мы нашли счетоводную комбинацию и решили, если персонал не согласится, сократить производство. Все было сложно, пришлось навести множество справок, просмотреть циркуляры. Так что я задержался. Ожидавшая меня в столовой Мари была все такой же расстроенной. Я все, что возможно, сделал, чтобы ее успокоить, отвел после завтрака в ее комнату и снова помчался на фабрику, где предстояла встреча с представителем персонала. Едва я вошел в бюро, как раздался телефонный вызов. Аллот!

- Я хотел бы с вами повидаться, - сказал он, - и поскорей.

От одного звука его голоса меня передернуло.

- Я очень занят, - ответил я, подавив злобу.

- Может вечером? После дел? В том кафе, где мы в прошлый раз...

Обедать с ним меня устраивало меньше всего на свете.

- Приходите в бюро без четверти шесть, - прошипел я.

Если аппарат, позволяющий видеть телефонного собеседника, еще не придуман, то в этом случае, это было безразлично, так отчетливо, без всяких приспособлений, видел я улыбочку Аллота.

Последовавшие за этим переговоры с персоналом чуть было не привели к разрыву. Под самый конец, когда все казалось потерянным, умелое вмешательство моего помощника выправило крен. Я прочел затем накопившиеся в моем отсутствии письма, продиктовал ответы, принял директора большого продовольственного магазина, пришедшего сговариваться о специальных конфетах к предстоящим праздникам, за ним архитектора, которому рассчитывал поручить перестройку соседнего дома... Наконец мне принесли пробные оттиски рисунков Зои. Глаза Аллота, на этот раз, так меня раздражили, что я склонялся к тому, чтобы все переменить, думая даже обратиться к старой декораторше. Но мой помощник, узнав о таком намерении, удивился до чрезвычайности. Он горячо вступился за Зою.

- Ее рисунок чрезмерен. - сказал я.

Директор не понимал. Не мог же я, однако, ему объяснить, что улыбка Аллота мне стала казаться прямо таки страшной.

- Мне жаль с ним расстаться, - настаивал он.

- Ладно. Посмотрим.

Я совершил затем ежедневный обход мастерских. Будучи {71} инженером и, почти случайно, став коммерсантом и промышленником, я не забыл долгих лет работы по чисто технической части и находил в наблюдении за действием моих машин успокаивающее удовлетворение. Часто мне приходили в голову усовершенствования и обмениваться по поводу них мнениями со старшим мастером мне было приятно.

Без четверти шесть я вернулся в бюро. Аллот, как мне сказали, уже ждал в приемной, и не один, а с дамой. Я распорядился ввести их ко мне.

Первым вошел Аллот. Но я смотрел не на него, а на Зою. Ее привлекательность, ее походка, ее взгляд притягивали. Конечно она была хорошенькая. Но не только хорошенькая, а еще и несколько необычная. Я подумал тогда, что она должно быть сентиментальна, чувственна, может быть слегка черства, что она способна принимать непоколебимые решения, ни с кем не советуясь, одиноко и тайно. Что до сходства с матерью, - сходства фамильного, - то оно было несомненным.

Остановившись перед моим столом, Аллот произнес:

- Как все-таки приятно иметь дело с деловым человеком, который настолько в делах делен, что на все находит время. Хэ-хэ. Недурно сказано? Дельный в делах деловой человек.

- Сказано мастерски. Здравствуйте. И позвольте заметить, что вот уже во второй раз вы не уступаете первое место даме. Демонстративно я протянул руку Зoе.

- Восхищен. Восхищен вашей преданностью светским традициям. Зоя, Зоя. Какое на вас производит впечатление эта деловая галантность? Галантность важного и богатого промышленника? Скажите откровенно?

Зоя молчала.

- Садитесь, - сказал я ей.

- А мне можно сесть? - спросил Аллот.

- Можно.

Сев и увидав на столе оттиск Зоиного рисунка, он стремительно затараторил:

- А, вы не теряете времени! Вижу, вижу, что для вас время - деньги. Вот уже первые результаты. Мы только проекты строим, а у вас результаты и реальные формы. Очень, очень, очень интересно.

Схватив рисунок он продолжал:

- Отметим: анализ генезиса артистического вдохновения так же любопытен, как анализ вероятных реакций покупательниц. И детей. Не так ли? О! Наша художественная мастерская будет полна, неожиданных и скрытых ресурсов.

Он передал оттиск Зое, которая, внимательно осмотрев, молча положила его на стол.

- Вы разочарованы? Исполнение вам показалось неудовлетворительным? спросил я.

- Нет.

{73} Она никогда не говорит того, что думает, - вмешался Аллот, - так что удовлетворена она или нет, остается неизвестным. Впрочем, в данном случае, это неважно: заказ принят и оплачен. Надо искать новых заказов.

Мне хотелось наговорить ему грубостей и его выгнать. "Может быть",сказал я себе, - "когда-нибудь это и случится. Но сейчас главное его хорошенько раскусить".

- Не исключено, - обратился я к Зое, - что я закажу вам другой рисунок. Оттиск показался мне менее интересным чем оригинал.

- Другой проект? Почему другой проект? - вскричал Аллот.

- Разве первый рисунок нельзя исправить, если в нем обнаружены недочеты? Впрочем, все равно. Рисунок уже оплачен и новый рисунок будет новым заказом. Первым заказом для художественной мастерской. Не личным Зое - а ею руководимому ателье. Отлично, отлично, приветствую. Кроме всего прочего, на рисунке будет стоять подпись не артиста, а мастерской, предприятия... У меня в голове несколько названий. Я начал с того, что стал придумывать названия. Как некоторые писатели, которые сначала придумывают название для романа, а потом пишут самый роман, подгоняя его под название. Прежде всего рамка ! Если заказы, которые мы получим, придутся по нашим рамкам, мы далеко уйдем.

Он вдруг замолк и добавил, смущенно:

- Простите старика. Все та же привычка непременно одевать обстоятельства в какую-нибудь форму. Искать и находить сравнение. Простите старика.

И пока я, сжимая в карманах кулаки, делал усилия, чтобы не разразиться площадной бранью, он добавил:

- Названия? Название? Ателье Зоя-Гойя. А? Что вы скажете? Не правда ли, недурно? Зоя-Гойя. Одно сочетание звуков привлечет массу заказов. Подумайте только: размалеванная ширма или афиша и подпись: Зоя-Гойя. Но признаюсь также в том, что я дрожу. Ввести тень гиганта в художественное ателье? Не переборщить ли это? Но какое звукосочетание. Какое великолепное звукосочетание. Зоя-Гойя.

- На мой взгляд, название второстепенно.

- Сей взгляд безусловно ошибочен. Название - это род призывного сигнала. Как во время спортивных состязаний: выстрел и спортсмены бросаются вперед. Прежде всего название. Потом помещение. И, наконец, заказы.

- В конце концов, название меня не касается. Выбирайте что хотите. Но предприняли ли вы что-нибудь в смысле приискания помещения?

- О помещении, персонале и бюджете я представлю вам, Доминус, мотивированный доклад. Параллельно я займусь рекламой и поисками заказчиков. Каждому овощу свое время. Но ни в косм случае {74} нельзя упустить из виду вопрос названия. Это - знак. И знак может оказаться магическим.

- А что вы думаете? - спросил я Зою.

- Ничего. Мое дело будет рисовать.

- Совершенно верно, совершенно верно, совершенно верно, -зачастил Аллот. - Воздаю должное мудрости пришедшей, неожиданно. на смену застенчивости. У Зои-Гойи большущие качества, Реверендиссимус, огромнейшие у нее качества, превосходные. Вы их со временем сами обнаружите и оцените. Зоя-Гойя, это живой персонаж еще не написанного романа. Но его вполне можно будет написать, сняв все мерки, как души Зои-Гойи так и ее тела...

- Вы были у Мари, - оборвал я его. - Зачем?

- О! На это у меня есть моральные права. Мо-раль-ные права. Кстати: она мне сказала, что вы наняли большую квартиру. Вот уже источник заказов для мастерской Зоя-Гойя.

- Вы знаете, - снова оборвал я его, - что у вас улыбка ящерицы?

- Ящерицы? В первый раз слышу. Я думал, что у меня обыкновенная улыбка.

- А что вы думаете про смерть?

- Про смерть? Этот вопрос...

- Я его вам задаю потому, что видел фильм с ящерицами. Они улыбались и дрались. Фильм назывался Vae victis. И драка была такая, что одна непременно пожирала другую.

- Что за ссылка? Что за ссылка? Я люблю ссылки на литературу. на спортивные состязания, на оперное пение и на выставки картин. Это все в моем духе. Но ящерицы? Уж не думаете ли вы, что в предыдущем моем воплощении я был ящерицей ? И что меня съела другая ящерица? Не усомнились ли вы в подлинности моего существования? Смею вас заверить, что у меня есть доказательства того, что я действительно существую. Я ведь мыслю!

Он даже палец поднял, чтобы подчеркнуть торжественность сочетания.

- Мне предстоит дать вам некоторые разъяснения насчет нашей поездки загород. - продлил он.

И, обернувшись в сторону Зои, прибавил:

- Зоя-Гойя, прошу вас на несколько минут оставить нас наедине.

Та послушно встала и вышла.

- Значит, решено, Доминус, - промолвил Аллот, - что для того, чтобы можно было прилично содержать эту девицу, мы основываем художественное ателье. Когда оно будет пущено в ход...

-Да.

Достав из ящика чековую книжку я выписал сумму, которую предположил достаточной. Во всяком случай я не хотел спрашивать: сколько? Я решал сам.

{75} - Не перечеркивайте чека. - сказал Аллот. - у меня нет банковского счета. Я продолжаю. Когда мастерская Зоя-Гойя начнет давать доход, будущее девицы будет обеспечено. Не так блестяще, конечно, как будущее Мари...

- Будущее Мари вас не касается.

- Понял, понял. - сказал Аллот, вводя чек в бумажник. - Не объясняйте, голубчик. Наш брат артист все с полуслова понимает. До свидания. До скорого.

Он протянул руку, к которой я едва прикоснулся, и, мышиной походочкой своей, направился к двери.

- Иду, иду, Зоя-Гойя, - повторял он.

18.

Немного спустя я покинул мою студию и перебрался в ту же гостиницу, в которой жила Мари, сняв там комнату двумя этажами выше. Я отлично знал, что я и себя, и ее ввожу в искушение. Но ни она, ни я искушению не поддались. Установленные нами предсвадебные отношения были, в самом своем основании, совершенно верными и сообщали нам обоим такую душевную ясность, которой, кажется мне, должны позавидовать современные молодые люди и барышни, считающие, что установленные традициями правила не больше чем предрассудок. Замечу, что хотя к числу неверующих я себя не относил, - далеко нет, - все же жалкая примитивность моего религиозного воспитания не позволяла мне иметь точное представление о том, что может обозначать слово "таинство" применительно к бракосочетанию. Возможно, что в иных условиях, я ограничился бы регистрацией в мэрии. Но теперь венчание в церкви казалось мне необходимым уже из-за одного того, что Мари его очень желала.

Я полагал, что соглашаясь с ней, я ее поддержу в усилии, имевшем целью затушевать прошлое, усилии, которому она придавала характер чуть что не мистический, или искупительный. Я не знаю где Мари почерпнула эту внутреннюю силу и на чем был основан этот ее образ мыслей. Методы Аллота, разумеется, тут были не при чем. Думаю, что это стояло в связи с женской восприимчивостью вообще, и с ее особой восприимчивостью в частности. Отмечу еще, что в других отношениях она такого строгого религиозного конформизма не придерживалась и вообще церковницей не была. Так или иначе, счесть себя моей женой она могла только после венчания.

За несколько дней до свадьбы, - взволнованная и сосредоточенная, - она меня спросила, надо ли ей идти к алтарю в белом платье, в фате? Я подумал, что вопрос этот она задала потому, что ей пришло в голову, не окажется ли затронутым мое самолюбие, если она не наденет фаты, отсутствие которой будет признанием на виду у всех, и {76} ответил, что мы ни в чем не нарушили предписаний жениху и невесте, и что фата может быть ей за это наградой.

- Но Бог ведь все знает, - прошептала она.

Замечание это меня так поразило, что я не смог произнести ни слова. Я молча смотрел, как задрожали ее ресницы, как она судорожно вздохнула и закрыла лицо руками.

С затаенным страхом я допустил на мгновение, что можно опасайся худшего. С так истерзанной душой Мари могла порвать, скрыться, бежать... Но она собой овладела почти тотчас же, а не только попросила оставить ее одну. К вопросу о белом платье и фате она больше не вернулась и о решении ее я узнал лишь войдя в церковь.

О том, как все протекло в мэрии - что же рассказывать? Точно в комиссариат сходили, чтобы получить подпись комиссара под видом на жительство. Увидав наши равнодушные лица, мэр, уже старый господин, от обычного спича воздержался. Мы и наши свидетели расписались и все было кончено.

За несколько дней до свадьбы я спросил Мари, не надо ли пригласить Аллота? Она этому воспротивилась с решительностью, исключавшей всякое обсуждение. Сознаюсь, что меня этот отказ несколько затруднил, так как в минуту рассеянности я сказал Аллоту когда и в какой церкви будет венчание. Но делать было нечего.

Bcе инструкции моему помощнику были даны, паспорта выбраны, места в спальном вагоне задержаны. Мы могли пуститься в путь тотчас же после окончания церковного обряда.

Описывать этот обряд я не берусь. То, что я испытал, было так полно внутреннего содержания, так было значительно и удивительно, что мне приходится признать свое бессилие, сказать, что это расположено за пределами моего разумения. Был ли я вознесен на неведомую мне до того дня высоту? Был ли я придавлен? Выбит из колеи? Или, наоборот, оказался в каком-то не изрекаемо прекрасном лоне? Не знаю, не знаю, не знаю... Может быть даже не хочу знать. Может быть не знать - лучше.

Стечение обстоятельств, на которое я уже ссылался, объяснив, что благодаря ему в мои руки попала копия письма Аллота, позволило мне сохранить и им же составленное описание моей свадьбы. Вот оно:

"Дождик шел, дождик падал, серенький, холодненький дождичек, и хоть и грязно было стекло окошка моей комнаты, все-таки я его видел. Хоть бы занавесочка висела какая-нибудь. Но не было занавесочки. Прямо перед собой, едва проснувшись, прежде всего, увидал я дождичек. Я поежился под простынями. Грязноватыми были мои простыни. и одеяло, когда-то веселое и пестрое, итальянское одеяло, было теперь совсем мутным. Все, вообще, кругом было мутно, и, хотя холода я и не чувствовал, вздрагивал, как от холода или точно я был простужен, или болен, или разбит каким-нибудь частичным и досадным параличом. Образы, те образы, которые соответствуют мыслям и воспоминаниям, - другие какие же, кроме окна и дождика за окном, могли {77} быть образы? - медленно и лениво ползли передо мной. И хоть бы меня тошнило! Но меня не только не тошнило, но и не могло тошнить, так как накануне никакой выпивки не было. Накануне я провел порядочно времени в общественной библиотеке, где читал Тацита, - описание пожара Рима. А потом мне там еще попалась брошюрка, в которой говорится о средневековых сожжениях на кострах богохулителей и кабалистических евреев. Все как следует, со всеми подробностями рассказано. Так вот, мол, на самом деле все происходило и ничего ни убавить, ни прибавить, ни переменить нельзя. Это вместо обычной выпивки вчера было. И сегодня утром, из-за этого, после того, как немного повалялся, почувствовал, что не тело тошнит, а душу. Но как устроиться чтобы душу вырвало? У души горла нет, пальца туда не засунешь. Так и встал с этой тошнотой душевной, так с ней и оделся, так с ней и кофе свой мерзкий выпил, так и пошел под дождиком, по мокрым улицам между автомобилями: когда дождик, так столько их набирается, что почти один на другой лезет, как льдины во время ледохода. Прямо к церкви шел.

Выдаю замуж падчерицу, выдаю замуж падчерицу, - долбило в голове. Выдаю падчерицу. А прохожие, под зонтиками, так пихались, что уму непостижимо! И все от меня отворачивались, и женщины, и мужчины, точно я зачумленный, или страшный какой-то. Народу, народу, столько народу, да в дождливый день, куда же это столько народу может спешить? Не лучше ли дома сидеть? И ручейки текут, и по витринам капли текут, и по крышам что-то течет... До церкви не далеко, но пробраться сквозь толпу не так-то было просто. Однако, должен сказать, что я в пихании разобрал некоторый внутренний смысл, именно, что я ceбе к церкви дорогу пробиваю сам, своими силами, как ледокол себе пробивает дорогу. Не пускает лед ледокол, а он все-таки идет. Так и я тогда к церкви насильно шел, наперекор и толпе, и дождю, и душевной тошноте. Вы только ceбе представьте: меня ведь на свадьбу не позвали.

Я свою падчерицу воспитал, поставил на ноги, я помог ей получить образование... а она меня на свою свадьбу не позвала ! И не то, что она по секрету от меня решила выйти замуж. Скрывать она ничего не скрывала. Но вот не позвала. Точно бы я для нее и не существовал. Конечно, обиды я испытать не мог, мало ли что девчонкам в голову приходит? Грусти тоже никакой не получилось, ни ущемления самолюбия. Но вот так все сложилось, что к церкви я пробирался как ледокол, силой, ломая лед. Не против течения, а именно ломая лед, сталкиваясь с прохожими, нарочно не уступая дороги, нарочно пихаясь. Церковь была на площади. Церковь была довольно старая и дома, выходившие на площадь, тоже были довольно старые. Площадь эту я знал хорошо и раньше; неподалеку от нее был антиквар, которому я, время от времени, приносил разную рухлядь для продажи. Но теперь я во всему присмотрелся с особенным вниманием. Дома мне понравились. Они были узкие, невысокие: два, три этажа самое большее, - с любезными окнами, за каждым из которых крылось по секрету, а то и по несколько секретов, с внимательными {78} дверями: перед тем как открыться чтобы пропустить, как следует, мол, хочу узнать к кому и зачем идешь? В середине площади фонтан, почти новый, и кругом фонтана большие деревья, листья которых шевелили дождевые капли. Автомобилей, разумеется, было много, - нет в наши дни от автомобилей спасения. К входу в церковь вело несколько ступенек, и по обеим сторонам двери было по две колонны. Все это я описываю с подробностями только для того, чтобы подчеркнуть, что никакой таинственной или мистической атмосферы не чувствовалось. Церковь, фонтан, дома, автомобили - все обыденное. Я рассердился. Надоело, замучило обыденное. И пришло мне тогда на помощь воображение, при содействии которого я все окружающее представил себе в другом свете. Как тут все могло быть гораздо раньше, давно? Не жил ли в одном из этих узких домов тот кабалистический еврей, про которого я накануне читал в общественной библиотеке? Притворившись христианином он взял в рот частицу, но не проглотил ее, а принес во рту домой и там, выплюнув на стол, пронзил кинжалом. Хлынула тогда из частицы кровь, и все сильней и сильней, по всему полу разлилась, проникла на лестницу и по ступенькам ручьем дошла до улицы... Рассвирепевшая толпа ворвалась к кабалистическому еврею, схватила его, и тут же, соорудив костер, на том самом месте, где теперь бьет фонтан, живьем сожгла... Каждый чувствовал облегчение. Не только наказание казалось заслуженным, но еще была устранена опасность: мало ли какое могло с каждым произойти несчастье, если кабалистический еврей продолжал бы свои кощунства? Впрочем, может и не на этой площади церковь жгла неугодных ей, а на другой. Это несущественно. Существенно, что она сама была тут, что она непоколебимо продолжалась. Глядя на нее, укрываясь от дождика под платанами, я поджидал автомобилей: одного с моей падчерицей, другого с женихом, мне непременно надо было видеть, как они войдут в церковь и как из нее выйдут мужем и женой; хоть анонимным и тайным свидетелем этого мне надо было быть. Поднявшись по ступенькам я заглянул в церковь. Там горели свечи и было несколько молящихся, или ожидавших жениха и невесты. И я подумал, что когда кабалистический еврей подошел к алтарю и принял частицу, то судьба его была решена, что ничего изменить он уже не мог, что он всего-навсего подчинялся. Я тоже чему-то подчинялся, по крайней мере мне так казалось, когда я вернулся под платаны. Дождь все шел и шел, шумя по листьям, и из пастей львов, которые были вокруг фонтана, лилась вода. Я совершенно промок и чувствовал себя прескверно, но уходить не хотел. Наконец, подъехал первый автомобиль, и из него вышел жених.

Высокий, широкоплечий, длинноногий, статный. Как только он вошел в церковь, подъехал второй автомобиль, и я увидал мою падчерицу, которой какой-то господин помог ступить на тротуар. Тут-то вот самое главное и случилось ! Тут-то вот мне пришлось подумать о кабалистическом еврее, пронзившем частицу кинжалом. Это потому, что я знал, что моя падчерица не девушка, а женщина. Ей, стало быть, {79} надо было выбрать : идти к венцу в белом платье и фате, или в городском костюме и без фаты. В первом случае, ей надо было решиться на ложь перед самим Святым Престолом. Во втором случай греха она на себя не брала, но явно, во всем всем признавалась, что, разумеется, могло быть жениху не по душе. Что она выберет, что она выберет? - об этом я себя спрашивал еще накануне, читая про сожжение кабалистического еврея, и потом, когда шел под дождем и стоя у фонтана, оскорбленный тем, что меня на свадьбу не позвали. Не для того ли она меня не позвала, чтобы я так никогда и не узнал, будет она в белом платье и с фатой, или в костюме? Чтобы я не мешал, чтобы не встретились наши глаза? Чтобы я не вмешался и, во всеуслышанье, не сказал, что на фату она права не имеет, что она обманывает Провидение, так же, как обманул его кабалистический еврей, и что ее надо наказать, расстроить ее бракосочетание? Неплохое сравнение! И потом я говорил себе: ну зачем мне, доброму старичку, во все это вмешиваться? Какое мне от вмешательства выйдет удовлетворение? К тому же, - и это самое главное, - фаты не было.

Моя падчерица выбрала правду и надела светло-серый, очень ей шедший костюм. Глаза она держала опущенными, еще более опущенными, чем всегда. Видел я ее впрочем лишь мельком, приблизившись к автомобилю сзади так, чтобы она на меня не могла взглянуть, и потом тотчас отступив под деревья. Там я и простоял все время службы, еще больше промокнув, еще больше продрогнув, все больше мучаясь душевной тошнотой. Значит, без фаты, говорил я себе, и не в белом платье. И снова повторял: значит без фаты! Значит, она или уже раньше во всем созналась, или вот теперь сознается. Если раньше то только жениху. А если теперь, то и ему и всем. Не смогла она, стало быть, пойти на соглашение с совестью, и вся, целиком, такою как она есть и душой и телом, стала перед Престолом. Ничего, ничего как есть не побоялась, точно ни в чем не виновата, точно никакого на ней нет пятна, точно она, во всем сознаваясь, всякое право ее в чем бы то ни было упрекнуть заранее устраняла: я, мол, говорю чистую правду, и это самое главное, только это и считается. Молодец моя падчерица, повторял я ceбе, хоть ты меня и не пригласила на свадьбу и этим обидела, все равно я считаю, что ты молодец. Если бы у всех девушек столько было прямоты, если бы они все опасались солгать перед Престолом, то часто, наверно очень часто можно было бы видеть свадьбы без фаты. Хорошо, хорошо, хорошо... И я перестал замечать как осенний мелкий дождичек все брызжет и брызжет, и не чувствовал тяжести насквозь промокшего моего пальто. Даже о кабалистическом еврее перестал помышлять. Все приходило в естественный, повседневный порядок, принимало привычные очертания. Ссылки на прошлое ничего пояснить не могли, были ненужными... Теперь я ждал, ждал, ждал... И дождался!

Перед церковью обозначилось некоторое движение. Подали автомобиль. Покинув убежище под деревом я осторожно приблизился. И когда дверь распахнулась и внутренность церкви, с мерцавшими в глубине свечами, {80} точно бы всякому уделила частицу теплоты и сияния, я увидал шедших под руку новобрачных. Муж моей падчерицы делал большие, размеренные шаги, как раз такие, чтобы она могла за ним поспевать. Он смотрел прямо перед собой, был сосредоточен, серьезен и почти задумчив. Еще раз я отметил, что он очень хорошо сложен, высок, широкоплеч... Спокойной и уверенной в себе была его осанка. У самого порога, взглянув вверх и увидав, что дождь продолжается, он поморщился. Тотчас же над ним раскрыли большой зонт. Глаза падчерицы моей были опущены. Подняла она их на совсем коротенькое мгновение, когда они выходили, чтобы взглянуть на мужа и ему улыбнуться. Они быстро пересекли тротуар и вошли в автомобиль. И последнее видение, оставшееся перед моим мысленным взором, это совершенно счастливый облик моей падчерицы".

Много лет прошло с тех пор. И если бы я теперь захотел описать мое бракосочетание с Мари Шастору, то наверно не смог бы. Поэтому и уступаю место Леонарду Аллоту. Надо ли добавить, что на самом деле дождя в этот день не было; что никакой площади, ни фонтана перед церковью тоже не было, а была довольно широкая, проезжая улица ; и что если я и не маленького роста, то все же не так высок и статен, как то вытекает из рассказа Аллота. По своему обыкновению, он все передал на литературный лад, налгал. Для этого у него данные, которыми я не располагаю. В этом смысле я ему как бы подчинялся и, кажется мне, продолжаю подчиняться и теперь. Не могу, однако, не заметить, что в описании его сквозит подоплека, которая тогда от меня ускользала. О том, что я узнал позже, я расскажу в свое время.

19.

Когда, на другой день, мы вышли из вокзала на весь мир прославленного своей единственной во всем мире красотой, города, то нас поразило обилие отовсюду подступавшей воды и, не нарушавшее тишины, оживление. Мелькнули разноцветные дворцы, с произвольно расположенными окнами, белое кружево балюстрад, тонкие колонны, - и мы оказались в международном палаццо, где я, заблаговременно, задержал комнаты. Но роскошь, комфорт, стилизованный персонал не пришлись Мари, - милой моей Мари, - по душе, а толпа интернациональных миллионеров показалась ей досадной помехой. Я тотчас же приступил к поискам и, пользуясь аналогией языков, объяснился с торговавшей на набережной спичками девочкой, которая провела меня к матери, служившей сторожихой при дворце, в котором я и снял целый этаж. Огромные комнаты, старинная мебель, широкие, высокие окна, тяжелые гардины, - все это было несколько обветшавшим, все носило печать ушедшей в прошлое, почти феодальной жизни. Сам наследственный владелец дворца жил теперь в деревне, сдавая свои покои богатым иностранцам.

{81} Поздно вечером я вышел на балкон. В задернутом тучами небе было, все же, насколько просветов, в которых мерцали неяркие звезды. Передо мной простиралась колышущаяся, глубоко вздыхающая тьма, вдали виднелись немногочисленные огни и их дрожащие отражения. И царила тишина, властительница нетронутых звуков, высшая и совершеннейшая из музык, предшественница готового остановиться времени, покоя и небытия. А мы с Мари, - с Машей, - молодожены, как раз приближались к истокам жизни, к тому ее тайнику, где хранится право на ее продление.

Я прошел в комнаты, тихонько обнял жену за плечи и привел на балкон. Там на молчание ночи мы ответили молчанием. Когда же вернулись в спальню, то снов нам присниться не могло никаких: мы в них вошли бодрствующими, в полном и ясном сознании.

По утрам, на ступенях древних пристаней, у старинных церквей, таких сосредоточенных и задумчивых, что больше они походили на застывшие в ходе времени живые существа, нежели на постройки, или под тронутыми дыханием востока сводами, между колонн, когда все кругом было так светло, так просто и ясно, так полно красок: золота, синевы, красноватых переливов, когда все колыхалось и дрожало в мареве горячего южного, - хоть уже осеннего, солнца, Мари радовалась, как может радоваться ребенок, или кто-нибудь, кто, считая себя безнадежно больным, неожиданно и почти чудесно вдруг поправился. Мари покупала цветы. На руках у нее всегда были большие букеты, которые, принося домой, она расставляла по вазам.

- Видно, что синьора счастлива, - говорила сторожиха, помогая ей.

По вечерам все было розово на верхах расписных дворцов, внизу же, у воды камни казались черно-зелеными. То ли такими там становились тени, то ли принимала свою окраску, днем меньше заметная, обросшая их тина. Потоки крови лились с запада, смешиваясь с поднимавшимися им навстречу туманами, парами, из прозрачных становившимися лиловыми, оранжевыми, фиолетовыми. Солнце, о котором можно было думать, что оно, перед тем как скрыться, обращаясь к самым душам человеческим, хочет объяснить, что такое агония, расточало столько лучей, столько красок, столько вспышек и огненных снопов, что все кругом казалось расплавленным, жидким. Потом, для нас, солнце исчезало. Но и скрывшись за горизонтом оно продолжало слать лучи из своего небытия, чтобы сказать, что оно о нас продолжает помнить даже тогда, когда вступает место ночи. Я смотрел как, подчиняясь переменам окраски неба, меняется румянец на щеках Мари, и говорил:

- Мне кажется, что действительность превратилась в сон. Дай мне твои глаза, Маша, чтобы я наверно знал, что это не так.

И дрожавший в ее взгляде луч проникал в самую сердцевину моего существа.

От очарования этого города, который то был как призрак, то, {82} наоборот, прочно обосновывался в строго очерченном пространстве составленном из последовательных, никогда один на другой не набегавших образов, мы оба, Мари и я, не оторвались ни на минуту во все время нашего там пребывания. Даже тень, мелькнувшую в моих мыслях, после телефонного звонка на фабрику, когда мне было сказано, что туда дважды заходил, нетерпеливо ждавший моего возвращения, Аллот я разорял без усилия. И все-таки, все-таки!.. Когда я, в тот вечер, вернулся домой и застал Мари ожидавшей меня среди цветов, то не я ей сказал, а она мне:

- Дай мне твои глаза. Моя очередь.

И я хотел, и не мог, через глаза отдать ей всю душу свою. Раз мы предприняли длинную прогулку по взморью па лодке. Когда мы возвращались, пронизанное, политое всеми огнями вечера, неподвижное и бесшумное море это было для меня живым: я к нему мог бы обратиться, если бы знал, на каком языке это сделать, и оно, я уверен, мне ответило бы. Но я не знаю языка моря. И единственное слово, которое у меня нашлось, когда мы подплывали к низкому берегу. где воду ласкали тени дворцов, было:

- Мари.

Ресницы ее, в ту минуту, не были прижаты к щекам, она, смотрела перед собой, она, как и я, была охвачена окружавшим нас великолепием. Ей не надо было поднимать глаз, она всего их в мою сторону обернула. И улыбнулась мне.

Такой доброй, такой нежной, такой ласковой была улыбка моей Маши.

На мраморных ступенях пристани она оборвала молчание и сказала, почти с грустью:

- Этот город...

И остановилась. Подумав несколько секунд, она прибавила:

- Если это только правда город, а не отражение другого города, который стоит по ту сторону... Я не знаю как объяснить. Но чтобы этот город можно было принять попросту и навсегда, надо в нем родиться. Для таких как мы, для случайных, в нем слишком много...

- Слишком много чего? - спросил я.

- Он слишком красивый, - ответила Мари.

20.

Вернуться на фабрику было совсем приятно. Я с радостью вошел в бюро, весело поздоровался со служащими, бодро обошел мастерские, сердечно поговорил с работницами и рабочими, с удовольствии погладил блестящие щеки и бедра моих машин. Солнце и расцветки зачарованного города, его патетическая красота и благоухание просто и спокойно уступили место размеренному пространству мастерских и улучшенному озонаторами воздуху. Квартира не была еще совсем отделана {83} и мы временно поселились в гостинице. Когда я, в самый день нашего приезда, вошел в столовую, то метрдотель передал мне, что меня просят подняться в наш апартамент. Чуть-чуть обеспокоенный я вбежал на первый этаж через две ступеньки и нервно постучал. Дверь распахнулась. Мари ждала меня счастливая и улыбающаяся.

- Нет, нет, - сказала она, угадав вопрос, которого я не успел задать, - это еще не охапки нашего времени.

Всюду в комнате стояли цветы и был накрыт стол.

- Это как бы в продолжении нашего путешествия, - смеялась она, - так проще и лучше дождаться отделки квартиры. И сейчас цветы. Накопленных минут надо еще подождать, и охапки нашего времени впереди.

Минут и охапок времени я готов был ждать сколько угодно. Я всего был готов ждать и на все заранее соглашался, лишь бы меня встречали вот таким смехом, так мерцающим взглядом, с таким, мне одному предназначенным, кокетством.

После завтрака мы проехали в квартиру. Работы шли полным ходом. - в то самое утро Мари, в нетерпении, уже протелефонировала декоратору, который нас ждал.

- Я хочу чтобы всегда было много цветов, - настаивала Мари.

Оставив ее распоряжаться расстановкой мебели и развеской картин, я вернулся на фабрику; по дороге я остановился в цветочном магазине и условился насчет ежедневной доставки больших и разнообразных букетов.

На фабрике мне доложили о прибытии предпринимателя, который должен был расширить въезд для грузовичков; идя посмотреть на начало работ, я завернул в упаковочную. Там готовили ящики для ближайших отправок. И тут в мое безоблачное настроение проникла тень. Из глубины одного ящика на меня пристально глянули глаза Аллота! Я тотчас позвал помощника и, признаюсь, с несколько излишней нервностью сказал ему, что Зоин рисунок был ведь отставлен, и что я не понимаю, почему мое распоряжение не выполнено? Он ответил, что точного распоряжения я перед отъездом не дал, что никакого другого рисунка не было и что, поскольку рассылка приняла срочный характер, было решено использовать оттиски, которые поступили до отмены заказа. Таким образом, две или три поставки, в провинцию и заграницу, были сделаны в упаковке с рисунком Зои. Мне ничего не оставалось другого, как признать свое упущение. Но придавить внезапно зашевелившегося червячка сомнения было не так-то просто.

Возник, стало быть, почти сам по себе вопрос об Аллоте. В глубине души я рассчитывал с этим не спешить, но теперь мне показалось, что ни его визита, ни, стало быть, визита Зои мне отложить не удастся. Тем более, что он сам, без малейшего сомнения, готовился меня проведать.

Чтобы отвлечь мысли я погрузился в текущие дела, в письма, в подсчеты, в проверки и почти замучил в этот вечер свою секретаршу {84} диктовкой, поправками и поручениями. К вечеру, усталая, она начала нервничать.

- Видно, медовый месяц пошел вам впрок, - сказала она, злобно, когда я попросил ее задержаться на полчаса. - Вы, как будто, не знаете усталости.

А я подумал, что усилие мое имело целью освободиться от присутствия на заднем плане моего сознания Леонарда Аллота!

Он явился на другой день утром и вошел в мое бюро одновременно со звонком стандардистки, предупреждавшей меня об его прибытии. Собственной, своей властью проник Аллот в мое бюро!

Счастливый молодожен, счастливый молодожен, - заговорил он, приближаясь ко мне с протянутыми руками. Словно от избытка умиления голова его была чуть склонена на бок. - Почти завидую! Да что же притворяться: не почти, а полностью завидую! До неимоверности завидую! Покажитесь, покажитесь! Ровный, здоровый загар. Какими же должны быть щечки Мари!

Приняв слегка сгорбленную позу, он продекламировал, подчеркивая чем-то похожим на речитатив свой, и без того музыкальный голос :

Я не был там. Но через ваши

Глаза отсюда я смотрел

Как на щеках красивой Маши

Румянец золотой горел.

Я молчал.

- Здравствуйте, Доминус, - продолжал он, - здравствуйте. О, здравствуйте! Как съездили? Глупый вопрос. Сразу видно, что съездили отлично. Как же могло быть иначе?

Он с чувством пожал мою руку и прибавил:

- О делах нам поговорить необходимо. Серьезнейшим образом. Только я хочу прежде всего заверить, что я не сержусь. Ни на вас, ни на Мари. Конечно, было бы лучше меня позвать на свадьбу. Но и так все очень хорошо. Вы меня снабдили темой, Доминус! А тема, сюжет - самое главное, самое трудное. Когда есть сюжет, все остальное складывается просто. Только присядешь к столу - перо так и ходит, так и ходит! Все дело в сюжетах. Оттого-то я и причисляю себя, - со всеми возможными оговорками, разумеется, - к охотникам за сюжетами. И даже к создателям сюжетов. Не верите? Даю слово, что иной раз я сам так все комбинирую, чтобы вышел сюжет. Правда, для этого мне надо себе позволять такие вещи, которые немногие себе позволяют. Зато сколько матерьяла, сколько матерьяла! Однако, я заболтался. К делу, к серьезному делу.

Он стал рыться в портфеле.

- Времени я не терял, - продолжал он, - и мне удалось обдумать вопрос об организации художественного ателье и даже предпринять некоторые шаги.

{85} - Что до времени, - прервал я его, - то могу сказать, что мое расписано целиком. Давайте условимся о новой встрече. А теперь я не могу вам удалить больше нескольких минут, так как жду посетителя, которому было назначено свидание.

- А! А! - удивился он. - А я думал, что мы все немедленно обсудим. И примем важные решетя.

- К сожалению это невозможно.

- Понимаю, понимаю, - затараторил он, - за ваше отсутствие накопилось множество дел. Но ведь и мое дело неотложно. Так что давайте условимся на ближайшее будущее, на сегодняшний вечер, или, еще лучше, на сейчас же после завтрака.

Зазвонил телефон и стандардистка меня предупредила, что ожидаемый мною посетитель, - один из самых крупных наших заказчиков, - пришел и ждет.

- Завтра, - сказал я, резко. - Сегодня - никак. Завтра в половину шестого. И приведите с собой Зою. Она мне нужна.

На какое-то коротенькое мгновение я задумался, верней, прислушался к своим скрытым побуждениям. Определить их с точностью не могу. Но мне показалось, что я на самого себя рассержен и что причиной тому ощущение неполной свободы. Я вынул из ящика чековую книжку и выписал чек. Аллот взял его молча, молча же и без поспешности спрятал в бумажник, с нарочитой, подчеркнутой медлительностью встал и протянул мне руку, которую я, хотя и с отвращением, но все-таки пожал.

- Так стало быть до завтра, - заговорил он, - до завтра половина шестого. О эти молодожены! О их нервы! Любопытно будет наблюсти впечатление, которое вы произведение на Зою-Гойю. Правда, она так скрытна и так умеет собой владеть, что ее внутренние переживания и колыхания ее души (в сущности даже и души, и тела, хэ-хэ) мало кому доступны. Пронзительный надо иметь взгляд, чтобы их учесть. Даже мне, хорошо ее знающему, не всегда все видно. До свидания...

И он потек к двери.

А я отметил, что за это время Аллот, без сомнения, поднялся еще на несколько ступеней по лестнице своих махинаций: мой второй чек был крупней первого. И сам я был больше расстроен.

21.

Чтобы составить себе более ясное представление об отношениях, которые раньше связывали Аллота с Мари, я попробовал, со всяческой осторожностью, задать ей несколько невинных и поверхностных вопросов о том периоде ее жизни, когда она от него зависела. Я даже не успел затронуть ничего мало-мальски значительного, как с ней случилось нечто вроде нервного припадка: сначала слезы, потом стоны, {86} потом какие-то конвульсии. Я явно вторгся в область, куда доступа не было никому! Недоумение мое только возросло, и мне пришлось заключить, что пока лучшим моим орудием, самым надежным средством защиты нашего покоя, остаются деньги. Во всяком случае я начисто отказался от мысли какого бы то ни было дальнейшего объяснения. Для Мари оно закончилось бы катастрофой. Что до Аллота, то попытка принудить его дать уточнения казалась заранее обреченной на неудачу; откровенность явно не была отличительной чертой его характера.

И, конечно, я винил самого себя, так как, в сущности, проводником Аллотовых флюидов был я: не начни я расспросов, не произошло бы с Мари припадка и не прозвучали бы в моих ушах стоны, похожие на стоны эпилептиков.

Так что, когда Аллот и Зоя появились в моем бюро, я был в довольно напряженном настроении. Желая поскорей кончить, я сразу сказал Зое:

- Не можете ли вы сделать другой рисунок? Ваш первый, в конечном счете, был забракован.

- Конечно могу, - ответила она, равнодушно.

Аллот пробормотал несколько слов насчет "первого заказа мастерской Зоя-Гойя", но тотчас, переменив тон, сделал мн деловитый доклад о том, что успел предпринять: он уже вел переговоры насчет помещения, наладил сношения с некоторыми предполагаемыми заказчиками, в частности с домами Haute-Couture, где у него нашлись связи, так же как с магазинами специализировавшимися на декоративных изделиях; представил хорошо и подробно составленный список необходимых станков и аппаратов, перечислил будущих поставщиков матерьяла и, в заключение, дал план начала производства: ширмы, абажуры, раскраска матери, поиски случайной мебели и отделка ее в современном духе. Коммерческую сторону он брал целиком на себя, предоставляя Зое заведовать частью артистической.

Я выразил некоторое сомнение: есть ли у Зои достаточный опыт?

- О, Доминус! - воскликнул Аллот, - могли ли вы подумать, что я оставлю Зою-Гойю без поддержки? Каждую минуту я буду возле нее с моими опытом и авторитетом. Заметьте, что не обладая никаким дипломом, Зоя-Гойя располагает гораздо, гораз-до!.. большим дарованием чем то, которое можно предположить у ее будущих подчиненных. А теперь - об основном. Для того, чтобы пустить в ход ателье, мне нужно...

И он назвал сумму, которая мне показалась приемлемой. На некоторое время водворилось молчание.

- А вы, что думаете? - спросил я Зою, чуть что не грубо. Та порывисто вскочила, приблизилась к окну и, посмотрев на низкие облака, молча вернулась на свое место.

- О застенчивость, о скромность, о девичья робость ! - воскликнул Аллот.

{87} - Леонард, перестаньте, - оборвала она его, с неожиданной твердостью. - Дайте мне подумать.

Она казалась взволнованной. Посмотрев на Аллота, я заметил, что он следит за ней с удвоенным вниманием. Через секунду или две Зоя, точно решившись, произнесла:

- Я буду счастлива если вы нам поможете в устройстве этого ателье.

- До того, как дать согласие, я, разумеется, хочу все осмотреть, заметил я.

- О! Конечно! - подхватил Аллот.

И мы условились о дне и часе.

Затем, они оба, одновременно, поднялись и направились к выходу. Аллот, мышиным своим шагом, впереди, Зоя - сзади. Еще раз я заметил, что у нее очень красивые икры, и что походка ее и легка, и грациозна. На пороге она, точно почувствовав тяжесть моего взгляда, обернулась. Я видел, что она улыбается, и еще видел, что она что-то сказала, верней прошептала, - но что именно, я не расслышал, и по движение губ угадать не смог.

Наём помещения протек без осложнений. Нас ожидала владелица. уже немолодая, краснолицая, черноглазая, полногрудая женщина, во всяких, по-видимому, побывавшая положениях и ко всему привычная. Было там довольно примитивное оборудование, которое, по словам Аллота, можно было усовершенствовать и приспособить к новым требованиям, и некоторый запас матерьялов: штуки материи, пергаментная бумага, краски и прочее. Две девицы и молодой человек были заняты, кто раскраской, кто клейкой. Вид они имели насупленный. Хозяйка, женщина опытная, сразу поняла, что все зависит от меня, и к Аллоту даже не обратилась. Теперь, применительно к тому, что я видел, цена показалась мне все же преувеличенной, но я не возразил. Мне пришло в голову, что можно попросить персонал - девиц и молодого человека остаться, после перехода мастерской в наши руки, у нас. Аллот, с которым я поделился этим соображением, его поддержал, и тут же высказал несколько вполне дельных замечаний насчет часов работы и социального страхования. В общем, все складывалось ко взаимному удовлетворению. Условившись о дне встречи у нотариуса для регистрации сделки, мы расстались. На улице, Зоя нас покинула: она спешила на свидание с какой-то подругой. Что до Аллота, то, преодолев отвращение, я пригласил его со мной позавтракать. Мне казалось, что может выйти разговор, который укрепит сооруженную мной денежную стену.

По началу, Аллот был невнимательным и рассеянным. Но потом, явно сделав над собой усилие, он начал, обычной своей скороговоркой:

- Доминус! О Доминус! Карты на стол. Карты на стол! Я ведь вам должен дополнительные разъяснения насчет всего того, что мы видели во время нашей ночной поездки. Помните? Тогда было темно.

{88} Сейчас яркий день. Сама обстановка, как будто, способствует расстановке точек на "i". Не правда ли?

- Я вас слушаю.

- Полагаю, что ваш интерес не болте не менее чем признак доверия. О! Доминус! Признак вашего ко мне доверия!

Еще немного и он прослезился бы.

- Будьте великодушны, - продолжал он. - Я знаю, что вы способны на великодушие, у меня есть доказательства. И Зоя-Гойя, которой с нами нет, совершенно разделяет это мое мнение. Будьте уверены. Я проведу вас по еще нескольким страницам моего романа как ребеночка, ласково, за ручку, не спеша. Можно?

- Повторяю: я вас слушаю.

- Вы вошли в состав сюжета. И сюжет правдив! Ах, как он правдив! Он прост! Идеального стрелочника не было, не было и разъезда. Был сторож. А я сам жил в двадцати метрах от его будки. И мне так легко, так просто было обнаружить необыкновенный способности Зои-Гойи к рисованию. При этом, девственные способности, - она нигде ничему не училась. Вундеркинд в самом лучшем смысле слова. Вундеркинд, и, при нем, бессмысленный отец и злобная, склонная к пьянству мать! Я там ежедневно завтракал и обедал. Моим единственным развлечением были наблюдения. Клянусь, даю руку на отсечение, что доля Зои-Гойи мне переворачивала сердце ! Это все - данное номер первый. Данное номер второй - то, что я существовал сам, со своими воспоминаниями.

Сказав это, он так упорно уставил на меня коричневые свои глаза, что я смог (в первый раз) разобрать в центре сетчатки зрачки. В глубине их колыхался какой-то свет, и свет этот произвел на меня до последней степени удручающее впечатление.

- Вы и сейчас существуете, - отнесся я, со злобой.

- Существую ! И знаю, что далеко не все дети любят своих родителей. Что безразличие и ненависть к родителям так же обычны, как безразличие и ненависть вообще. Но я про это вам писал. Теперь только напоминаю, так как это данное номер второй.

- А данное номер третий?

- Данное номер третий - мое доброе сердце. Данное номер четвертый моя преданность искусству. В результате у меня возникла мысль возбудить в Зое-Гойе ненависть к родителям и заменить послушание им службой прекрасному! Недурная комбинация? А?

- Осторожней, Аллот. Насмешки ни к чему.

- Но какие же насмешки, Доминус? Не насмешки, а самая чистая правда, та самая, которую все рекомендуют, как нечто непререкаемое и высшее. Я соединил свои данные и увел Зою-Гойю.

- Это я знаю.

- Похищение детей обычно приписывают изуверам и садистам, и это дает обильную пищу газетным писакам. Но в моем случае налицо {89} были лишь самые чистые из побуждений. О! Доминус ! От одной мысли об этом я испытываю умиленное волнение.

Самые страшные из подозрений, в то время как налицо была одна доброта и жертвенность. Как интересно было бы читать про все это и в каждом из репортажей, прежде всего, различать глупость репортера.

- И все эти радости оказались вам доступными?

- К сожалению, нет, так как похищения никакого не было и газетчикам писать было не о чем. Моя доброта и мои заботы так повлияли на Зою-Гойю, что она ко мне привязалась и стала называть дядей. И через несколько недель я ее увел с полного согласия ее родителей, объяснив, что займусь ее воспитанием и сделаю из нее художницу. Ее матушка пила все больше и больше. Ее отец впадал во все большее отупение и был только рад, что не будет лишнего рта. Никогда, ну никогда! Слышите ли вы Доминус! никогда мни не было заявлено ни малейшей претензии. У меня и известий никаких не просили, и когда я появлялся сам, чтобы рассказать как и что, меня еле-еле слушали. Да и ездил-то я туда редко. К чему было ездить? Вскоре сторож был раздавлен поездом. Его заменили автоматической сигнализацией, его вдове определили пенсию, которую она, как вы сами могли видеть, по-скотски пропивает...

Он надолго замолк. Я, со своей стороны, не проронил ни слова.

- О, о, о! Доминус! О! - простонал он наконец, - вообразите себе, что я ошибся. Не совсем, но в значительной мере. Я ведь был беден. Не совсем беден, но больше, чем вы можете думать. И, кроме того, у меня на руках была Мари, теперешняя ваша супруга. Две девочки на руках, только подумайте ! две девочки на руках у бедного и доброго вдовца! И ни в коем случае, ни за что я не согласился бы на то, чтобы они друг дружку знали. Каждой надо было устроить отдельное существование. Они были совершенно разные. А мне надо было иметь два поля наблюдения, так интересней, так возможны сравнения, заключения, так очень многое возможно... Знаете ли вы, что ваша супруга даже не подозревает о существовании Зои-Гойи? А? Недурно было налажено? Но какой затраты сил это потребовало, особенно если помнить, что я был беден. Все-таки я справился и двойное существование шло без перерывов. Зою я отдал в пансион, и, разумеется, мне приходилось за все платить. Я был беден. Но я был щедр, в меру моих возможностей. Я был беден, но это не мешало мне быть добрым! Я был беден, но оставался служителем искусства! Признаю, что усилия мои были вознаграждены. Зою заметили. Ей даже стипендии назначали! Позже она покинула пансион и поселилась у меня. Не совсем у меня, но в комнате, которую я для нее нанял. С ранних лет Зое пришлось зарабатывать. И с точно такой же легкостью, с какой она научилась рисовать, она научилась шить. Она была портнихой! Шила у себя, на дому! При этом - рисовала, конечно. И была записана на заочные курсы. И старалась, и трудилась. Но какие данные, Доминус, какие необычайные природные данные?

{90} Нам следовало бы ей помочь добиться поступления в высшую школу Живописи и ваяния. В этом ее призвание, ее настоящее призвание, не сомневайтесь, Доминус. И с основанием ателье, эта мечта оказывается не неосуществимой. Кошмар позади. Шитье, недостаток заказов, затворничество... Браво, Доминус! Браво, брависсимо. Что мне сделать, чтобы засвидетельствовать мою огромную, мою колоссальную благодарность? Наши пути совпали! С некоторых пор мы идем по одному пути, в ногу, не так ли? И вы вошли в мое сердце, уверенным, бодрым шагом вошли вы в мое сердце, шагом воина, одержавшего победу, шагом римского легионера. В нем вы заняли много, очень много места!

Вы становитесь мне дороги, Реверендиссимус Доминус! Очень, очень дороги. Вы частица того сюжета, который я в самой сердцевине души своей взрастил, в квинтэссенции этой сердцевины...

И все больше и больше впадая в свою комедиантскую болтливость, он так и не дал мне вставить ни одного слова.

22.

Мы поселились в нашей квартире, соседний с фабрикой дом перестраивали и приспособляли под новые мастерские, найденный мной второй помощник оказался очень способным и добросовестным, предпринятые в управлении фабрикой перемены протекли отлично, спрос на шоколад продолжал возрастать, секретарша, для которой я приобрел очень усовершенствованную пишущую машинку, перестала нервничать, художественное ателье Зоя-Гойя было пущено в ход, заказы на коробки, раскрашенные шали и прочие изделия поступали беспрерывно... Здоровье Мари, и мое собственное, не оставляли желать лучшего...

Я уверенно вошел в полосу счастья!

Недостатка не было ни в чем: ни со стороны сердца, ни в смысле матерьяльном. А так как занят я был свыше всякой меры, то часы свободы были особенно драгоценными. Когда, я, предварительно тихонько позвонив, открывал дверь ключом и проникал в переднюю, где Мари меня уже ждала, и видел как поблескивают из под ресниц ее глаза, то о сутолоке, только что мной покинутой, я забывал мгновенно. Мари раскидывала руки, смеялась и говорила:

- Я выпускаю минуты! Видишь сколько их! Они все наши. Поднимая голову, она точно следила за их полетом и, с деланной строгостью, спрашивала:

- Ты хорошо запер дверь? Дела наверно за порогом? Эти встречи стали чем-то похожим на наш собственный, постоянно возобновлявшийся ритуал. Был он так насыщен, что порой нам казалось: не привезли ли мы с собой из зачарованного города какой-то магический заряд?

Через несколько месяцев Мари мне сказала, что ждет ребенка. До этого, иной раз в бюро, меня охватывали сомнения: вечно {91} погруженный в дела я был вынужден оставлять Мари подолгу в одиночестве. Я чувствовал какую-то свою вину и как бы упрекал себя в том, что она, - всегда одна, - "копит для меня минуты". Теперь я знал, что она больше не одна, что она прислушивается к новой, в ней возникшей, жизни...

Все, все, все тогда у меня было, чего можно пожелать: и взаимная любовь, и легко сочетавшиеся характеры, и здоровье, и ожидание ребенка, и средства, и удачное устранение, возникшей было со стороны Аллота, угрозы... Конечно, краски счастья менялись, но всегда к лучшему.

Однажды, когда мы обсуждали как назовем ребенка (касалось это только дочери, так как сына, - если бы родился сын, - Мари безапелляционно решила назвать моим именем), я сказал, что Мари-Анжель-Женевьев звучит очень хорошо.

- Нет, нет. Без Анжель, - возразила Мари, - во всяком случае, без Анжель!

Помолчав, она стремительно прошла в спальню, где, минутой позже, я нашел ее в слезах.

- Это ничего, это ничего, - шептала она, - прости меня.

Это от моего состояния. Я приму пилюлю.

- Ну, конечно, милая, конечно, дорогая, если ты не хочешь Анжель, то не надо Анжель.

Вдруг разрыдавшись, она продолжала:

- Мне страшно, что кто-нибудь когда-нибудь ее назовет мадам Анжель! Мадам Анжель! Моя дочка будет мадам Анжель, как была я...

Я уложил ее в постель и провел с ней почти час ; и мы, совместно, решили назвать дочь Мари-Женевьев, опустив Анжель...

Рождение девочки еще упрочило наше счастье. Мари-Женевьев оказалась похожей на мать, что меня очень обрадовало. Ребенок был и здоровый, и спокойный. Минуты, которые Мари для меня собирала, из одиночных стали двойными ! Позже - когда родилась наша вторая дочь - Доротея, - они стали тройными! В каждое мгновение вкладывал я все, что могло источить мое сердце, любви и к самой Мари, и к Мари-Женевьев, и к Доротее. Добавлю, что жизнь Мари стала до краев заполненной счастливыми заботами. Были у нее, разумеется, и нерс (так в оригинале) и всякие другие помощницы. Но, думается мне, - отличная мать - Мари и без них со всём справилась бы ясно и весело.

Таким била горячим ключом моя жизнь, что лучшего, думаю я, нельзя себе вообразить. За пределами семьи был "внешний мир", с увлекавшей меня деятельностью. Дома - но, может быть надо сказать: за пределами "внешнего мира"? - были охапки времени, с которыми, все так же нежно, продолжала меня ждать Мари и которые мы, едва встретившись, начинали безудержно расточать. Дни, месяцы, годы текли ровно и сильно.

Так ровно и так сильно, что я готов был себя спросить, не таится ли в этой полноте опасность? Не окажется ли, что в силу некоего {92} потустороннего закона на слишком яркий свет непременно будет наброшена тень?

Но ничего такого не случалось.

Аллот оказался прекрасным коммерсантом, энергически заботился о притоке заказов, хорошо следил за их своевременным выполнением.

- Я говорил, я говорил. Доминус. - зачастил он, как-то заглянув в мое бюро, - что сотрудничество наше попросту напрашивалось. Хэ-ха! Помните, как все началось? Шоколадная плитка, требующая рубашки, и молодая портниха, готовая эту рубашку сшить. Два взаимно дополняющихся понятия, два притягивающихся, одно к другому, тела! Тела, тела! Как хорошо, когда тела одно к другому тянутся! Согласитесь, что для нашего брата, охотника за сюжетами, это в высшей степени заманчиво. Ведь из этих притяжений могут вытечь рождения. В нашем случае как раз так и получилось: родилось Ателье. А? Недурно сказано? И позже, Доминус, сможем, для вашего шоколада. не рубашки шить, а дома строить, - я хочу сказать поставлять вам для него красивые коробки. Для каждой плитки по особняку. И портниха обратится в строителя. А? Хэ-хэ.

Через несколько дней появилась Зоя. Она сослалась на то, что сделала набросок небольших рекламных плакатов. Едва она приступила к пояснениям, как мне стало ясно, что не в плакатах дело, и приготовился было выслушать жалобу на Аллота. Но Зоя ограничилась тем, что показала рисунки, как всегда превосходные. Пока я их рассматривал, она молчала и, не спуская с меня глаз, точно ждала что я скажу. Когда я плакаты одобрил, она низко опустила голову и стала теребить лежавшие у нее на коленях перчатки. Что она была взволнована, заметил бы всякий. На мой вопрос:

- Что с вами? - ответа не последовало. Встав, она собрала рисунки.

- Так что вам нравится? - спросила она.

- Ну да. Я уже сказал, что нравится.

- Надо сделать еще?

- Пока, я думаю, хватит и этих.

- Но я сделаю еще, если вам понравилось?

Я молчал.

- Мне приятно, что вам поправилось, - почти прошептала она и взглянув мне в глаза чуть настойчивей, чем следовало, направилась к выходу, по обыкновению своему, не попрощавшись. Я же смотрел на ее походку, на ее икры, на то, как покачивалась ее юбка.

Я знал, что она и Аллот живут в одной квартире, и иной раз думал, что отношения их совершенно интимны; только очень уж велика была разница в возрасте! Так что проще было полагать его за ее приемного отца и покровителя. А так как в мои намерения входило ограничить отношения с ними возможным минимумом, то я и находил себе род алиби: в конце концов все это меня не касается! Раз Аллот меня оставляет в покое, не лучше ли считать себя удовлетворенным?

{93} Но вот, года, кажется, через четыре после свадьбы, я проснулся не в обычном состоянии бодрости, не вскочил, как всегда, без промедления, с постели, а пролежал минуты две, а может быть и пять, в недоумении и беспокойстве. Рядом со мной Мари продолжала тихо дышать. Мне пришлось подавить в себе желание ее разбудить. Беспокойство перешло тогда в злобу, ни к чему, впрочем, не относившуюся: в злобу вообще. Я жевнул, ощутил во рту неприятный вкус, предположил, что дело в желудке и удивился, так как никакого излишества я себе никогда не позволял, и накануне от этого правила не отступил. Да и вообще неурядиц со здоровьем у меня не бывало. Выскользнув тихонько из постели я прошел в ванну и там проскрежетал несколько нечленораздельных звуков: немного, так сказать, порычал. Шум воды и распространившийся от нее пар обозлили меня окончательно. "Хам", - сказал я, и удивился своему голосу, который был хрипл и чуть что не казался чужим. Кто мог быть "хамом"? К кому я обратился? Ни неприятных встреч, ни деловых неудач, ни размолвок в предшествовавшие этому утру дни не произошло. Никакого повода для злобы никто мне не дал. Не найдя объяснения, я погрузился в воду. Слишком горячая, она, с некоторой, так сказать, бесцеремонностью, все расставила по местам.

Все пошло как раньше. Однако, воспоминание о моем восклицании, о том, что я обратился к какому-то "хаму" - который, хоть и невидимый и неведомый, был как будто в непосредственной ко мне близости, меня не покинуло. Не понимая какой склонности моего воображения условный этот "хам" мог соответствовать, я приписал все чрезмерности деловой нагрузки, что могло, конечно, быть поводом к некоторому нервному утомлению. На течении нашей жизни это не отразилось, Мари я ни о чем не рассказал. Если что-нибудь и начинало случаться, то было это, так сказать, параллельно ежедневному обиходу и ни в чем его не нарушало.

23.

Шли годы.

Почти к самому концу этого счастливого периода моей жизни - надо бы сказать: когда полнота счастья стала напоминанием о существовании горя, - я получил извещение от моего нотариуса, что жена управляющего моим южным владением преставилась, и что без нее вдовец там оставаться больше не хочет. К тому же он очень постарел и мучился ревматизмами. Нотариус просил распоряжений.

У меня мелькнула мысль проехаться на юг с Мари и двумя девочками: провести несколько дней в дороге, в автомобиле, с семьей, с нерс, с остановкой, двумя в гостиницах, было соблазнительно, а смена впечатлений была бы отдыхом. Кроме того, если бы Мари владение понравилось, можно было бы устроить там каникулы. Но пока {94} мы с ней обо всем этом советовались, пришла депеша, что дом сгорел! Точно бы сама судьба вмешалась в мои предположения. Не принял ли я, в самом деле, в первую мою поездку решения никогда Мари туда не привозить, - решения, вытекавшего из моего благочестивого желания не потревожить жившей в этих комнатах напрасной мечты о счастьи? И не улыбнулась ли мне с портрета молодая женщина тихо и доверчиво, точно зная, что я не захочу чтобы чужое веселье прошло там, где болезнь и смерть не дали ей радоваться и смеяться? В противоречии со всегдашней моей привычкой все мерить глазами делового человека, я установил тогда некую связь между тем, чтобы привезти в дом Мари и девочек, и пожаром. Больше того: я поделился этой мыслью с самой Мари, повторив ей рассказ о первой поездке, и добавив, что теперь нет ни дома, ни портрета... И тотчас же она сказала, что мне непременно надо туда съездить все лично устроить, что это будет лучшим средством устранения какого бы то ни было сомнения. И я поехал.

Пространство, море, свет, солнце, лучи и проносившиеся над моей головой страшные световые года, несоизмеримое с нашими земными мгновениями, безразличное к нашим горестям и радостям звездное время, - распластанное теперь над обгоравшими стенами, - все это было, пожалуй, еще грандиозней, чем в первый раз; сама приходила в голову мысль о каком-то, неизвестно откуда донесшемся, дыхании, которое унесло с собой задержавшуюся на земле, после смерти, душу...

Старик-управляющий, скрюченный ревматизмами, ютился в своем домике. За ним ходил, ожидавший своей участи, батрак. Оба они ждали моего приезда так, как ждут могущественного посланца, от которого все зависит и который все разрешит к лучшему. В соседнем городке, я навестил сестру старого священника, уже несколько лет как преставившегося. Она меня познакомила со своим братом, который очень любезно согласился наблюдать за ликвидацией оставшегося имущества. Управляющего перевезли в приют для престарелых, где я обеспечил его содержание до конца его дней. Батрак направился в свою деревню. Маленький домик заперли, живой инвентарь распределили между, как раз вовремя появившимися, соседями (из которых ближайшие были в добрых пяти километрах! Но в деревне все всегда известно...), a огороды. фруктовые деревья и виноградник предоставили их судьбе. Я купил старый автомобиль, подарил его брату сестры покойного священника, попросив вывезти все, что осталось в маленьком домике мебели и распорядиться ею по своему усмотрению. Когда я покинул владение - все там было пусто.

Я оставался единственным хранителем воспоминаний моего благодетеля, воспоминаний, которые я, до тех пор, все-таки разделял с взглянувшей на меня из рамки портрета его умершей невестой.

Пока, в городе, я ждал поезда, ко мне приблизился скромный старичок, представившийся как местный часовщик. Узнав во мне {95} владельца сгоревшего дома, он сообщил мне, что два года тому назад управляющий поручил ему починку замечательных старинных часов, о которых я сохранил лишь приблизительное воспоминание. Но механизм их был так сложен, что на месте сделать было ничего нельзя, и их перевезли в мастерскую, благодаря чему они и уцелели. Часовщик пригласил меня зайти к нему, чтобы взглянуть. Часы оказались совершенно великолепными, и я сам себе удивился, подумав, что в первую поездку их хорошенько не рассмотрел. Вделанные в большой, стоящий, красного дерева резной футляр, старинный механизм этот, с эмалированным циферблатом, украшенным миниатюрными инкрустациями знаков зодиака. указывал часы, дни, недели, месяцы, фазы луны, годы... Маятник, в неподвижности своей, казался просто-таки величественным. Часовщик признался, что его искусства не хватило и что часы, к нему перевезенные, так и остались неисправленными. Теперь он просил указаний. Не могло, разумеется, быть и речи о том, чтобы оставить этот шедевр в темной и безвестной провинциальной починочной мастерской.

Я внес, стало быть, сумму, с лихвой покрывавшую расходы, и попросил старого мастера отправить мне часы по железной дороге. Я с умилением подумал, что они будут отсчитывать минуты в нашей квартире, что они помогут Мари их накапливать! Я увозил с собой, уезжая из южного городка, что-то, чего нельзя назвать воспоминанием, или итогом впечатлений. Это было скорей похоже на благоговение, а может быть и на страх. Световые года, звездное время, прерванное, ставшее неподвижным счастье, сгоравший портрет, удивительные часы, - все это вместе взятое казалось единым, полным значения, целым... Оборачиваясь теперь к прошлому и глядя на мою убогую обстановку, я спрашиваю себя: не была ли эта вторая поездка на юг начальной точкой поджидавшей меня большой перемены? Не подточила ли она что-то так, что ни Мари, ни я ничего не заметили? Или было простое совпадение? И я не нахожу ответа на эти вопросы. Почти без предупреждения в одно мгновение все перевернулось! Так бывает, когда потушишь лампу, - вдруг делается темно. Или когда се зажжешь: все кругом видно!

То, что следует, случилось вскоре после моего возвращения. Мари и девочки были в деревне, в доме, нанятом мной километрах в двухстах от столицы. Как-то, часа в два ночи, раздался звонок. Нерс, горчичную, кухарку Мари увезла с собой, шофер спал в верхней комнате, я был один. Открывать дверь мне, не хотелось не столько из нежелания вылезать из постели, сколько оттого, что я считал ночной отдых неприкосновенным; ночью можно бы людей оставить в покое.. думал я. Звонок повторился, потом прозвучал в третий раз и тогда, с досадой накинув халат, я пошел в переднюю и отпер. На площадке никого не было. но с лестницы доносились поспешные шаги. Потом хлопнула нижняя дверь, на улицу. Очевидно, ночной гость, не дождавшись, чтобы {96} ему открыли и сочтя, вероятно, что меня нет дома, почел за лучшее удалиться. Утром я спросил швейцариху, не слышала ли она чего-нибудь, но она ничего не могла объяснить, сказав только, что квартир в доме несколько, и что некоторые квартиранты часто возвращаются поздно.

За всем этим ночным движением ей, разумеется, уследить было невозможно.

Через несколько дней после этого я проснулся с такой мутью в душе, которой раньше не знал. Пока, кое-как с собой справившись, я пил, после утреннего туалета, чай, зазвонил телефон. От этого звука меня охватила внезапная и непреодолимая злоба. Я вскочил и оборвал шнурок. Когда, получасом позже, я приехал на фабрику, то и узнал, что мне телефонировали оттуда, чтобы получить инструкции насчет очень спешной депеши в провинцию, где как раз в то утро должна была разбираться в коммерческом суде деликатная тяжба. Пришлось отговориться тем, что мой телефон испорчен и чуть ли не извиниться.

Потом произошло несколько глухих стычек с Аллотом. После его ухода, я настолько утратил контроль над своими побуждениями, что вскочил в такси и поехал на скачки, где, неискушенный и рассеянный. проиграл все ставки, которые, по мере того как шло время, с раздражением увеличивал.

Несколько все же всем этим обеспокоенный, я обратился к доктору. Осмотрев и расспросив меня, он заявил, что не находит никакой болезни и заговорил о переутомлении! Это было совершенно абсурдно. Я, не знавший, что такое усталость, переутомлен? Он прописал какие-то пилюли и ампулы, которых я даже и не купил, и назначил режим, - диэтическая пища, обязательный отдых после еды, - к соблюдению которого я и не приступил. Я на себя подосадовал - так стало очевидно, что итти к врачу за советом было излишне. Раздражение и несдержанность последнего времени носили, как я теперь видел, характер поверхностный и с ним справиться я мог своими силами.

Удар мне был нанесен извне.. В этом мое глубочайшее убеждение.

Мари. Мари-Женевьев и Доротея были еще в деревне, когда, с утренней почтой. мне пришел красивый и толстый конверт. Из него я извлек картон, с золотым образом, на котором каллиграфически было выведено:

"Зоя Малинова и Леонард Аллот извещают вас об их бракосочетании. Церковное благословение будет дано... там-то, тогда-то..."

Зое к этому времени, должно было быть около тридцати, Аллоту же далеко за пятьдесят. Что они жили вместе, в квартире, которую Аллот нашел взамен прежней, маленькой, когда дела Ателье пошли хорошо, я тоже знал. Если раньше я допускал, что Аллот не только приемный отец Зои, то теперь отпадало всякое сомнение: сожительство это длилось явно давно, бракосочетание его только узаконивало. Этому могло, конечно, быть объяснение: к чему было распространяться Аллоту, охотнику за сюжетами? Его удовлетворения жили в тиши. А Зоя, почему она молчала? Вообще скрытная, по-своему гордая, от всех {97} отдельная, сознававшая свое превосходство не только над Аллотом, но и над многими другими, застенчивая и дикарка, как могла она открыто признать, по всей вероятности навязанное, сожительство? Но если все эти объяснения секретности мне казались достаточными, то понять зачем Аллоту был нужен брак церковный, я отказывался.

Несколькими днями позже он появился в моем бюро. Едва войдя, даже не поздоровавшись, он весело и добродушно, с чуть-чуть менее ящеричной улыбкой, произнес:

- Я пришел вас пригласить, Реверендиссимус. На этот раз не просьба, а приглашение. Честное слово!

- Я уже получил... начал я.

- Получили? Не может быть. Вы шутите, Доминус. По глазам вижу, что вы шутите. Я еще никому не говорил ни слова, тем более ничего никому не посылал. И не писал. К чему писать, если круг приглашенных так ограничен, что его можно назвать интимным кругом? Не правда ли? Всякое усилие, даже минимальное, требует затраты энергии, а энергию надлежит расходовать расчетливо...

"Значит, - подумал я, - приглашение послано Зоей без его ведома".

- ...в особенности, - продолжал он, - если принять во внимание повод. Сам этот повод побуждает к осмотрительности в смысле статьи "приход-расход" энергии. Шутка ли сказать: номер тысяча!

На лице моем, без сомнения, было написано удивление, чем Аллот просто таки наслаждался!

- Да, да, - засеменил он, - тысяча, номер тысяча! И я имею право на гордость: может ли быть сомнете в том, что это прямой результат моей предусмотрительности и плод моих усилий?

- Не понимаю.

- Понимаю, что не понимаете. И поясняю. Я вписал, на днях, в нашу книгу тысячный заказ. А? Недурно? За мало лет собрать много заказов! В среднем вышло по одному каждые три дня. Вот вам очевидное, неоспоримое подтверждение пользы разумной траты энергии, траты позитивной, прибыльной. Я полное имею право, полное из полных, Доминус, гордиться! И уж конечно имею право устроить, по случаю номера тысяча, коктейль в Ателье Зоя-Гойя. И конечно, само собой понятно, Доминус, что вы наш приглашенный номер первый! Заказ номер тысяча! Приглашенный номер первый!

Поболтав еще несколько минут - он ушел, так и не обмолвившись ни одним словом о свадьбе. Мне ничего не оставалось делать, как заключить, что приглашение было прислано Зоей без его ведома.

В тот же вечер меня вызвал по телефону нотариус, попросивший заехать к нему для важного сообщения. Войдя к нему в назначенный час я увидал и торжественную, и радостную улыбку. Он вынул из ящика папку и приступил к некоторого рода допросу, касавшемуся моего происхождения. Мне надо было припомнить и даты, и имена, родственные связи родителей. Он попросил меня, если это возможно, {98} представить документы или копии документов. Все это длилось настолько долго, что я начал испытывать нетерпение.

- Еще минутку, - сказал нотариус и задал еще один вопрос. касавшийся почти мной забытых подробностей тех лет, когда я готовился к экзаменам.

- Никаких сомнений, если бы даже они у меня были, не остается, закончил он. - И простите мою настойчивость. В данном случае я должен был действовать сообразно с указаниями моего заграничного коллеги. Теперь, на основании ваших показаний, я могу ему передать, что лицо, которое он искал, это вы. Таким образом вы оказываетесь единственным наследником... он назвал имя того дальнего родственника, который помог мне получить образование... умершего, не оставив завещания. Как вам вероятно известно, он был главным пайщиком больших сахарных заводов...

В средствах я не нуждался и до тех пор.

Теперь я становился очень богатым.

24.

Улица, на которую выходило ателье Зоя-Гойя, была узкой и темной, дома там были старые и облезлые. Отлично отделанная витрина была, со всем этим окружением, в довольно резком противоречия. Кроме того в ней всегда было выставлено что-нибудь светлое, богатое красками: ширма с экзотическими птицами, стол, покрытый раскрашенной скатертью, какой-нибудь оригинально декорированный ледничек, удивительной формы ваза с цветами, все умело освещенное... Помещение было разделено на две части. Впереди был магазин, сзади, отделенная от него застекленной перегородкой, собственно мастерская, которой, молчаливо и деятельно, руководила Зоя. Когда я пришел, все было сдвинуто к стенам и в середине был длинный стол, уставленный бутылками и блюдами с пирожками и пирожными. Наверху, от стены до стены, красовалось белое полотнище с цифрой 1.000. Все служащие и несколько приглашенных, ожидая моего прихода, ни к напиткам, ни к закуске еще не притронулись. Увидав меня, Аллот потек мне на встречу. Если его походка была такой же, как всегда, то выражение лица казалось сосредоточенным, может быть даже торжественным. Даже беззрачковые глаза и ящеричная улыбка были словно затушеванными. В глубине магазина, около мольберта, на котором был укреплен какой-то замысловатый рисунок, стояла Зоя. Она коротко на меня взглянула, и не только места своего не покинула, но даже не кивнула головой, чему я не удивился: Зоя никогда не здоровалась и не прощалась.

- Милости просим, - заговорил между тем Аллот, на этот раз, по-видимому, решивши спрятать "Реверендиссимус Доминус" во внутренний карман, - и, прежде всего, разрешите вам представить наших приглашенных. Наши заказчики. Наши поставщики.

{99} И он назвал по именам нескольких дам и мужчин, приветствовавших меня, если можно так выразиться, "ультра-коммерческими" улыбками, на что я ответил тем же.

- Наш персонал вам знаком...

Девицы и молодой человек вежливо поклонились.

Я направился тогда к Зое.

- Здравствуйте, - сказал я.

Повернувшись, она посмотрела на меня с таким вниманием, точно хотела проникнуть в мои мысли, и медленно протянула руку. Я только-только успел к ней прикоснуться, как она ее отдернула.

С тех пор как я ее видел, - за несколько дней до поездки на юг, - она в чем-то переменилась. Стал ли гуще румянец, стал ли еще сумрачней не соответствовавший веселому золоту волос взгляд?

По-прежнему был безупречен рот, нежен подбородок, и если невидимый резец и наметил у висков и на щеках места будущих морщин, то различить их можно было лишь тем, кому довелось видеть распухшие черты ее матери. Узкое, зеленое платье, подчеркивавшее стройность, ей очень шло, а от общего облика исходило какое-то напряжение.

- У мира два лица, - затараторил приблизившийся Аллот, - я вам про это говорил, и теперь повторяю. Моя точка зрения вам хорошо известна: одно и то же обстоятельство можно описать, нет: изложить... нет: представить... нет; внутренне пережить, да, да, вот именно: внутренне пережить! - так, что иной раз оно покажется плоским, другой выпуклым. Один раз тусклым - Другой окрашенным в ярчайшие цвета. Один раз пустым, другой полным таинственного содержания.

Помните, как сказано в Священном Писании? "Воздайте Кесарево Кесареви, а Божье - Богови"? И это применительно к одной и той же монете. С одной стороны она впитала в себя все земное, плоское, матерьяльное, с другой послужила основанием словам, прямо касающимся тех, кому дороги сокровища духа, т. е. в данном случае нас. Да, нас! Нас. Мы прямые продолжатели Евангельских заветов. Тут, в этой декоративной мастерской Зоя-Гойя, мы обслуживаем высочайшие идеалы... Даже среди приглашенных отпраздновать тысячный заказ, у стола с яствами, мы внимательны ко всему, что донеслось до нас из Святой Земли.

- Замолчите, Аллот, - прошипел я, донельзя раздраженный, - к чему все эти разглагольствования?

- А? Вы полагаете, что ни к чему? Позвольте с вами не согласиться. Допускаю, что Тысячный Заказ расположен целиком в плане матерьяльном и далек от того мистического заряда, который насытил Тысячный Год, и которым отмечен переход из десятого века в одиннадцатый. Но не забудем, что земное крепко связано с неземным. Почти, можно сказать, с ним слито. Всякому известно, что житейское благополучие поощряет движения души. И что бедность с ее непременными спутниками: голодом, холодом, неуверенностью в завтрашнем {100} дне, поощряет движения тела и вызывает социальные беспорядки. Тело поставлено перед дилеммой: преодолеть земные трудности, или умереть и разложиться. Где же во время такой земной, такой низменной борьбы за существование, помышлять о красотах духа? О нем помыслят после утоления голода, обогревшись у огня... Но это вскользь, на ходу. Возвращаюсь к Тысяче Заказов. Об этой Тысяче, можно сказать, можно даже на-пи-сать, что у нее один лик, если бы были тысячу раз заказаны одинаковые непромокаемые плащи или бутыли с ядовитыми газами. И другой, если дело касается возвышающего дух искусства. Пусть даже прикладного, декоративного. Все-таки искусства...

Оттого, что на этот раз Аллот говорил ровным голосом, не называя меня Реверендиссимус Доминус, не вставляя своих хэ-хэ, и оттого еще, что я не был его единственным слушателем и делил недоумение с приглашенными, его кривляние только больше коробило. Я не понимал, к тому же, что могло его к этому выступление побудить? Точно в ответ на мою мысль, стоявшая за мной мастерица тихонько обратилась к своему сосуду:

- Любовь-то, любовь-то, скажите пожалуйста, что делает...

- И добавлю, в заключение, что этим нашим устремлением ввысь мы обязаны Зое, - продолжал Аллот, - так как только ее исключительное дарование позволило нашему коммерческому предприятию стать отделением храма искусств! Зоя! О! Зоя! Где вы?

Отошедшая в глубину помещения Зоя стояла там как окаменелая. На зов Аллота она не отозвалась никак: не произнесла ни единого звука, не улыбнулась, не пошевельнулась. Отыскав ее глазами, он застыл. Я различил в его взгляде какой-то коротеньки луч: был ли это вопрос? Была ли это мольба? Смирение? - Не знаю.

Приблизившись к ней он предложил ей руку, на которую она нехотя оперлась, и подвел ко мне.

- Зоя и я, мы оба вас благодарим, - сказал он попросту, слегка поклонившись. Она же не шевельнулась. В глазах ее я прочел мучение.

Тотчас же она выпростала руку и снова отошла к мольберту. Послышалось что-то вроде нелепых смешков, и все вошло в обычное русло.

Оказавшись, по окончании приема, на улице вдвоем с Аллотом, я ему, без обиняков, сказал, что последнее его замечание слегка сгладило неприятное впечатление, оставленное его спичем, но что все-таки оно остается неприятным. И добавил, что в особенности неуклюже было говорить в присутствии посторонних, подвергая Зою ненужному испытанию.

- Реверендиссимус, Реверендиссимус, - ответил он, - неужели же вы могли хоть на мгновение допустить, что охотнику за сюжетами достаточно плавать по поверхности жизни, что его могут удовлетворить, хэ-хэ, лишь ее телесные проявления, что ему не захочется, иной раз, нырнуть в глубины инстинктов или взлетать к {101} метафизическим вершинам? Земно склониться перед догматами? Почувствовать дыхание потусторонних ветров и осознать себя не просто мастером литературы, а мастером избранным? Надо ли мне признаться? А? Признание очень удобный и излюбленный авторами прием. Но я не автор, я охотник за сюжетами, я не пишу книг, я творю их содержание и проникаю в него живьем, стоя, во весь рост! Признаться или не признаться?

- Как хотите. Особого любопытства я не испытываю.

- Да ведь я уже признался, - проговорил он, - я уже сказал, что гонюсь за сюжетом характера...

- Характера?

- Житейского. Да, да, житейского! Чувственного. Сентиментального. Психологического. Морального. Религиозного. Церковного. Недурно задумано? А? Скажите, Реверендиссимус?

Вскоре после этого Мари и девочки вернулись из деревни и дома, с их приездом, водворилось радостное оживление. Мари-Женевьев и Доротея загорали, были веселы и с увлечением разбирали заготовленные мной подарки. Ритуал "охапок времени" был возобновлен.

- Смотри, - говорила Мари, - минут больше чем когда бы то ни было. Я много их накопила для тебя, в деревне. Смотри, смотри как они носятся во все стороны !

Я был растроган, я был смущен. И только немного спустя понял причину моего смущения: я упустил необыкновенный случай ответить, что я тоже собрал немало минут. Как раз, когда Мари с девочками были в деревне, пришли старинные часы. Наведя справку о хорошем мастере, я не нашел, однако, свободного времени, чтобы пойти к нему сговориться. Так что неподвижные стрелки как раз тоже копили минуты. Впрочем, радость встречи все отодвигала на второй план. Она так меня захватила, что я забыл сказать Мари о новом наследстве.

О другом же событий: бракосочетании Зои и Аллота, - при котором я присутствовал, я не упомянул умышленно. Тут я могу себя упрекнуть в том, что я мог на эту свадьбу не явиться, и все же, подчинившись роду нездорового любопытства, явился. Может быть мной руководило что-то похожее на желание взять реванш? Но сравнить мои впечатления с описанием Аллотом моей собственной свадьбы я мог лишь гораздо, гораздо позже. Тогда же, еще не зная, что Аллот "прятался под деревьями", я видел только тождественность обстановки: Аллот и Зоя венчались там же, где мы с Мари.

Опасаясь, что мой автомобиль будет узнан, я приехал на такси, приказав шоферу остановиться не доезжая, но не слишком далеко, так как хотел непременно все видеть. Стояла солнечная и теплая погода. Приглашенных, среди которых я узнал служащих художественного ателье и двух-трех гостей, было мало.

Как прошла служба - я не знаю, так как, само собой понятно, в церковь не вошел. В сущности, впечатление у меня сохранилось лишь о выходе молодых. {102} Первое, что меня поразило - это фата и белое платье Зои. Второе глаза Аллота. Он смотрел куда-то вверх, не замечая ни того, что было в непосредственной близости, ни в отдалении. Он был отсутствующим, поглощенным, каким-то вдохновенным, он не в этот мир смотрел, он вообще никуда не смотрел. Никогда я его таким, ни раньше, ни после, не видел. Этому взгляду, похожему, пожалуй, на взгляд тяжело больного, или на взгляд умирающего, противоречила неподвижная, ящеричная улыбка. На нем был хорошего покроя фрак и шел он своим мышиным шагом чуть-чуть отставая от Зои. Скорей скользил он, чем шел. Зоя смотрела себе под ноги. В шелковом, блестящем своем платье и в фате она была очень эффектна. Когда она, вдруг подняв глаза, взглянула в мою сторону, я откинулся назад и постарался спрятаться за спиной шофера. Все же я заметил, что она, в направлении моего такси, смотрела довольно долго. Что было написано в ее взгляде я не разобрал: равнодушие? Спокойствие? Смирение?

25.

Проснувшись утром еще раз, - как это теперь случалось все чаще и чаще, - в состоянии подавленности, я тотчас же заметил, что Мари рядом со мной нет. Вскочив, я едва успел накинуть халат, как она вошла в спальню.

- Ты уже встал, - проговорила она ровным голосом. - Мое отсутствие тебя, верно, удивило?

- В чем дело, в чем дело? - перебил я ее, сразу заметив, что ее спокойный вид результат усилия.

- Я провела ночь у постельки Доротеи, - продолжала она, с еле заметным упреком. - Я ее нашла всю в огне, когда зашла в детскую посмотреть, как девочки спят. Я не стала тебя будить, так как ты вчера вернулся поздно. (Я действительно был на банкете торговой палаты.) Нерс сидела со мной. Мы поставили градусник: 39,5. Доротея немного бредила, и ее два раза стошнило. Вероятно, засорение желудка.

Слушая ее я, одновременно, слушал и то, что творилось во мне и спрашивал себя: нет ли между моим состоянием и болезнью девочки какой-то внутренней связи?

- Ты уверена, что это засорение желудка?

- Почти уверена. Мы вчера были у (Мари назвала фамилию своих друзей) по случаю именин их старшей дочери, и девочки пили шоколад, ели пирожные, груши, виноград, орехи и винные ягоды. Доротея очень развилась, бегала, играла. Это могло расстроить пищеварение.

- Надо вызвать доктора, - сказал я, с нетерпением.

- Я уже ему позвонила, он приедет к девяти.

Мы прошли в детскую, где Доротея была одна, так как кроватку {103} Мари-Женевьев еще ночью перенесли в комнату нерс. Девочка дремала, щечки ее были очень красными.

- Градусник снова показал 39,5, - прошептала нерс, добавив, чтобы меня успокоить, что у детей температура поднимается очень легко.

Я посоветовал Мари воспользоваться временем, остававшимся до приезда доктора, чтобы принять ванну, - после бессонной ночи это лучшее средство восстановления сил. Через несколько минут после того, как она заперлась, раздался звонок. Нерс дежурила у Доротеи, горничная спустилась за булочками. Рассудив, что это, вероятно, прибывший раньше времени доктор, немного досадуя на то, что Мари, как раз, купается, и что сам я в халате и еще не брит, я пошел открыть дверь. И увидал Зою. Не знаю, больше ли я удивился, чем рассердился, или наоборот, - но желания проявить хоть минимум любезности я не испытал.

- Вы? Что вам нужно? - сказал я.

И так как она молчала, глядя на меня не то с упреком, не то с мольбой, то я добавил:

- Вам что-нибудь нужно?

Ее черты отразили внутреннее усилю: то ли она хотела что-то сказать, то ли боролась с собой, чтобы не сказать лишнего.

- Зачем вы пришли? - спросил я, резко.

И так как она все молчала я хотел было закрыть дверь. Угадав, вероятно, мое намерение, она прошептала:

- Подождите.

И двумя секундами позже добавила:

- Я вас видела в такси, у церкви. Теперь наступила моя очередь молчать, так как какое-то - не знаю какое? - преимущество было на ее стороне.

- Вы один? - проговорила она. - Или ваша жена уже вернулась?

- В сущности, это вас не касается. Но так как секрета в этом никакого нет, то могу вам сказать, что моя жена вернулась. Но какова все же цель вашего визита?

- Я сама его цель. Я хотела вам рассказать о ceбе разные вещи. Я много знаю разных вещей.

Таким тоном, с такими ударениями, так решительно она говорила со мной впервые. Но намерение ее оставалось непонятным.

- Не можете ли вы уточнить? - промолвил я.

- Могу и уточню. Но не сейчас.

- Это очень удачно. Как раз и мне некогда.

- Я не спишу, и могла бы подождать, - парировала она, все тем же тоном. - Но сегодня дело не в вас. Сегодня дело во мне. Я уйду, так как не вам, а мне выбирать и время и место встречи.

Она направилась к лестнице. Но у первой ступеньки обернулась {104} и не то улыбнулась, не то что-то прошептала, как уже несколько раз делала, уходя из моего бюро.

В столовой я задумался. Что это могло значить? Выполняла ли Зоя какое-нибудь поручение Аллота? Если он намеревался возобновить угрозы вторжения и снова заносил руку над спокойствием Мари, то без серьезного и многообещающего повода он решиться на это не мог: с тех пор, как Художественное Ателье прочно стало на ноги, он казался совершенно удовлетворенным и дальше разглагольствований не шел. Недоумение мое и досада были тем большими, что мое умение разбираться в подоплеке конкурентов и разгадывать их замыслы ни в чем мне не помогало. Я решительно не мог проникнуть ни в побуждения Зои, ни в планы Аллота (если он, в этом случае, ею руководил). Пока я так размышлял, все кругом оживилось. Мари вышла из ванны. Горничная вернулась с булочками и стала накрывать на стол. Нерс пришла спросить, надо ли переменить простыни и белье Доротеи к приходу доктора? Я пошел в ванну, но только успел приступить к туалету, как раздался звонок, и я понял, что это доктор.

Когда, после осмотра девочки, мы все собрались в столовой, чтобы позавтракать, доктор подтвердил, что ничего серьезного нет. Мари была права: просто Доротея объелась. Лечение было самое простое: диэта, кое-какие капли, теплая повязка на животик, в постели до того, как не спадет жар. Через несколько дней все должно пройти. Шутя доктор заметил, что если бы поводы нас навещать не были связаны с его профессией, то он только бы каждый раз наслаждался, таким у нас все дышало спокойствием и благорасположением! Так много в наших комнатах было воздуха, света, счастливых минут...

- И как раз мои новые часы стоят, пошутил я, указывая ему на них.

-Так это же настоящий астрономический прибор! - воскликнул он, с нескрываемым восхищением. - Bcе знаки Зодиака! И какая эмаль, какая резьба!

Когда он ушел, Мари спросила:

- Кто приходил пока я была в ванной?

- Мне принесли бумаги, которые мне понадобятся сейчас, в министерстве торговли, - ответил я, удивляясь легкости, с которой солгал.

- Ты только просыпаешься, - вздохнула она, сокрушенно, - и уже тебе надо думать про министерство, про банки, про контору, про адвокатов... что еще? Надеюсь, что, по крайней мере, рассыльный не переступил порога? Дел домой мы не пускаем, помнишь?

- Он не переступил порога.

На этот раз мне лгать надобности никакой не было. Но спешить приходилось. Уходя я поцеловал Доротею и попросил Мари мне протелефонировать в бюро.

"Еще раз, - подумал я, - не поспею к часовщику". Я уже совсем было собрался кого-нибудь к нему послать, как, взглянув в {105} записную книжку, заметил, что его магазин расположен по пути в министерство. Я так обрадовался, что поделился этим с Мари.

- О да, это очень хорошо, - сказала она. - Ты не забыл принесенных тебе бумаг? Где они ?

- В портфеле.

В министерстве мне пришлось минут десять подождать. Я воспользовался этим, чтобы еще раз попытаться разгадать повод визита Зои.

- Не Зои, - пробормотал я, - а мадам Аллот. Она ведь теперь мадам Аллот.

Так моя мысль скользнула в сторону присланной ею каллиграфической и рукописной карточки-приглашения, и я подумал, что сделано это было в тайне от Аллота. Весьма вероятно и утренний ее визит тоже был тайным. Было еще и то, что Аллот не только меня на свадьбу не позвал, но никак о предстоящем бракосочетании не упомянул. Все это, однако, весило гораздо меньше, чем признание Зои, что она меня видела в такси.

Выйдя из министерства я увидал, что идет дождь. Магазин часовщика оказался большим и новым. Стеклянные прилавки, полки, никель, зеркала, неоновое освещение и везде часики, последних моделей будильники, и часы: столовые, стенные, на подставках, плоские... Молоденькая продавщица, с артистически завитыми волосами, с красными ноготками, в тщательно отглаженном узком платье, как нельзя лучше гармонировала с общей обстановкой.

- Я хотел бы видеть господина Романеску, - обратился я к приказчице.

Приятно улыбнувшись девица юркнула в боковую дверь и почти тотчас же в магазин вошел его владелец. Достаточно было одного взгляда, чтобы увидать, что это волевой, независимый в суждениях и опытный в делах человек. Он был высок, массивен, широкоплеч, у него были большие руки, посадка головы была чуть что не надменной. Серые внимательные глаза, густая брови, подстриженные, с проседью, усики. белый колпачок на голове не позволял определить, лыс он, или не лыс, а халат коммерсанта обтекал комфортабельное брюшко, отлично подхватывавшее его высокий рост. Ни в чем не походил он на того часовщика - старого ремесленника, которого я ожидал увидать, и который был бы в продолжении и моих часов, и того, как часы эти стали моей собственностью. Мне было неприятно. Мне так было неприятно, что я подумал: не уйти ли, не обратиться ли к другому мастеру?

- Чем могу служить? - спросил Романеску. Его спокойный голос совершенно соответствовал его облику.

Я слегка медлил с ответом. Водворилось молчание, и внезапно я услыхал, как тикают часы. Одни быстро, торопясь, другие важно, третьи тихо посмеиваясь или болтая глупости, четвертые с методической равномерностью. Взглянув в окно я увидал за стеклом подвижную сетку дождя, противоречившую яркости, сухости, блеску помещения.

{106} - В вашем магазине слышно, как течет время, - произнес я. - Это тиканье вас не утомляет?

- Нисколько. Я его не замечаю. Могу даже сказать, что я его совсем не замечаю.

- И не находите, что это похоже на возню каких-то насекомых? усмехнулся я.

- Никогда мне это не приходило в голову, - ответил он, любезно.

- Я скорей думал, что раз время - деньги, то время может быть товаром. Но торгую я часами, и даю время в виде бесплатного приложения.

Он слегка посмеялся и продолжал:

- Кому и как мои стрелки будут указывать час, когда надо вставить и идти на работу, или ложиться слать, кому подскажут, что надо спешить, или что времени еще много - меня не касается, не так ли? Когда мои часы разойдутся но комнатам и карманам, они начнут отсчитывать личные секунды и минуты. А здесь, пока они не проданы, они болтают, о чем хотят. Так что насчет возни насекомых...

- Вы поэт.

- В настоящее время я часовщик.

- Стало быть не всегда им были? - заметил я, не подумав, что он может счесть вопрос за неуместный.

Но он ответил попросту:

- Не всегда. Раньше я был банкиром. Но мне пришлось покинуть мое отечество из-за социально-политических неурядиц, которые меня разорили. Да и жизни моей там угрожала опасность. Заграницей я использовал познания, приобретенные в годы юности, когда из простого любопытства увлекался часовым механизмом. Тут я начал с очень скромной починочной мастерской. Потом мое дело разрослось.... И он, с очевидным удовлетворением, оглянул магазин. Я пояснил тогда, в чем заключается приведшее меня к нему дело.

- Хорошо, я приду осмотреть ваши часы, - сказал Романеску, - это меня интересует. И если окажется, что моего опыта не хватит, то у меня тут есть очень искусный старый мастер...

- Когда? - спросил я.

- Сегодня не могу. Завтра?

- Да, но не раньше семи вечера. Днем я очень занят, а присутствовать при экспертизе хочу непременно. Мои часы показывают не только часы и минуты, но дни, недели, годы, столетия. Мне кажется, что осмотрев их вы дадите интересные объяснения.

- Вы слишком любезны...

- Я пришлю за вами автомобиль. Значит до завтра вечером?

- Непременно.

Дождь продолжал идти. Торговка цветами, будка которой находилась как раз против двери магазина, куталась в черный резиновый плащ и старалась укрыться под брезентом, натянутым над букетами гвоздики, георгинов, папоротниками и шпажниками. Противоречие между яркими красками цветов и болезненным выражением ее лица было {107} подавляюще. К этому зрительному впечатлению присоединялось как бы эхо тиканья, неугомонно гнавшихся за минутами часов. В автомобиле я стал думать о веренице дел и вопросов, ожидавшей меня на фабрике и испытал род растерянности, похожей на ту в которой я, с некоторых пор, просыпался.

Но в бюро все пошло своим чередом.

Из-за дел время выглянуло лишь к одиннадцати и, в течение нескольких минут, я мог задуматься о том, как побаловать Доротею, когда она поправится. На моем блокноте значилось, что в половину двенадцатого меня ждут у присяжного стряпчего для обсуждения конкордата с одним из поставщиков сырья, объявившего себя несостоятельным. И уже снова звонил телефон: главный бухгалтер сообщал, что предъявленный им к оплате чек не обеспечен. Чек был довольно крупный и бухгалтер хотел со мной посоветоваться. Я попросил его зайти во мне. Только положил трубку стандардистка сообщила о приходе Зои. Я уже вставал, когда появился сияющий бухгалтер, чтобы сказать, что тотчас после нашего разговора его вызвал банк и уведомил о пополнении счета покупателя телеграфным переводом. Мы обменялись удовлетворенными улыбками и я пошел в приемную. Зоя подняла на меня то, что принято называть "умоляющим взором".

- Что вам угодно? - спросил я, сухо.

- Я вас прошу меня выслушать, - произнесла она дрожащими губами.

В бюро, куда я дверь оставил открытой, зазвонил телефон.

- Алло?

Присяжный стряпчий, к которому надо было ехать, просил его извинить. Дело откладывалось на три дня.

Надев пальто, я снова вышел в приемную, сделал Зое знак за мной следовать и, усадив ее в автомобиль, сказал шоферу ехать в парк, к озерам.

- В чем дело? - спросил я Зою.

Покачав отрицательно головой она указала глазами на спину шофера. Губы ее были неподвижны, никакой гримасы на лице не было, но по щекам текли слезы.

26.

У второго озера мы вышли из автомобиля и пошли рядом по пустой, в этот час, аллее. Дождь перестал, но с деревьев падали блестевшие как серебро капли и все кругом: кусты, трава, песок было мокро. Пахло землей, мохом и гнилыми листьями. Совсем низко бежали рваные облака, сквозь которые не пробивалось ни одного солнечного луча. Зоя шла, как автомат, ничего не замечая.

- В моем распоряжении не слишком много времени, - проговорил я, - так что если вы хотите мне что-нибудь сказать, не откладывайте.

{108} - Я так много знаю, - ответила она, - что не знаю, с чего начать.

Она остановилась. Я повернулся к ней, чтобы лучше ее видеть. Взяв тогда меня обеими руками за локти, она придвинула лицо свое к моему так близко, что я, подумав, что она хочет меня поцеловать, отшатнулся. Тогда, тихонько, мягко, может быть даже с нежностью, она произнесла:

- Теперь поздно. Но до самого почти конца я надеялась, что вы помешаете.

- Помешаю чему?

- Свадьбе. Он уже давно это затеял, но я отговаривалась тем, что спешить некуда, что мы успеем. А сама ждала чтобы что-нибудь случилось.

- Но вы могли не соглашаться. Как мог он вас принудить?

- Я не могла не согласиться. Он меня себе подчинил.

Еще ближе ко мне придвинувшись, почти прижавшись, Зоя проговорила:

- Если бы я решилась бежать, то как могла бы я вас видеть?

Мне пришлось бы скрыться от всех и, значит, и от вас.

Я молчал. Приняв, вероятно, это молчание за согласие слушать дальше, она продолжала с порывистостью:

- Я думала, что вы, может быть, захотите. Мужчины так делают, я знаю. Я пришла к вам ночью, когда, вы были один, и позвонила три раза. Но наверно вы спали очень крепко, не слышали, не открыли и я ушла.

Мое раздражение все возрастало и, между тем, я ничего не делал, чтобы прекратить это объяснение.

- Мне иногда казалось, что я вам нравлюсь, - почти шептала она, - и мне так мало было нужно. Я заранее была согласна на все, условия, на все требования. Никто никогда ничего не узнал бы. Я бы жила взаперти, мне довольно было бы видеть вас раз в месяц, на час... Я была бы рада быть вашим секретом, гордилась бы этим.

- У вас не было ни малейшего шанса, - вставил я, стараясь придать голосу равнодушный оттенок. На самом деле я был взволнован.

- Теперь я это знаю.

- И чего же вы теперь хотите?

- Хочу, чтобы вы от меня о нем все узнали, а не от него самого... или от кого-нибудь еще. Мне не было четырнадцати лет, когда все случилось.

- Насильно? - спросил я, подавляя отвращение.

- Конечно насильно. Не можете же вы думать, что тринадцати лет отроду я могла его любить?

- Почему же...

- Почему я от него не ушла? Куда уйти тринадцатилетней {109} девочке? Даже на тротуар нельзя... И кому я могла про такие вещи рассказать? Матери? Если бы вы знали... Кроме того я была ему подчинена, я вам сказала. Он может себе подчинять. Он меня держал как держат собаку, на привязи.

- Но потом, когда вы подросли?

- Потом было поздно. Во мне что-то надломилось, или потухло, я не знаю. В душе что-то оборвалось. Я примирилась, или привыкла... Я ему служила. Да, именно служила, это как раз подходящее слово. И ничего не ждала. До тех пор, как он не привел меня к вам. С этой поры я стала ждать. Я про вас думала. Я хотела быть к вам ближе. Я на что-то надеялась.

Мне пришло в голову слово "напрасно", которого я, почему-то, не произнес. Но она догадалась.

- Я знаю, что это было напрасно, - сказала она. - Что все было напрасно, что напрасно я, иной раз, спрашивала себя: не рассказать ли вам все, чтобы вы вмешались? Даже если бы тогда ночью вы мне открыли и я к вам вошла, вы все равно свадьбы не расстроили бы. Все было напрасно. Ни на что вы не согласились бы.

- Не согласился бы. Но теперь-то, теперь что вам от меня нужно? Зачем теперь вы мне про все это рассказываете?

- Чтобы вы знали, - прошептала она и остановилась, точно самое себя спрашивая: можно ли выпустить на волю колдовское слово?

- Чтобы я знал что?

- Чтобы вы все про него знали. Чтобы вы знали, какой он. Мне-то он рассказал... все рассказал...

- Что он вам рассказал?

- Все.

Я молчал. Я был совсем подавлен.

- Я же вам объяснила, - продолжала она, - что я так много знаю, что не вижу, где начало. О себе первой я заговорила, потому, что так проще.

И, обняв меня руками, глядя в глаза, прошептала:

- Я вас люблю.

Я отстранил ее руки. Ничего не говоря я, мысленно, тщетно искал выхода из нелепого положения. К тому же мне было ее жаль. Через несколько секунд, снова меня обняв, Зоя сказала:

- До безумия. Для вас я готова на все, на какую угодно жертву. Чтобы вам было лучше, я на все, все, все готова...

Я старался развести ее руки, но она сопротивлялась, смотрела мне в глаза, почти дрожала.

- На все, - шептала она, - даже на молчание.

- Идемте. Уже поздно. Я спешу.

Она отпрянула. Кажется, в ее ресницах заблестели слезы. Мы двинулись к автомобилю. Зоя шагала словно автомат.

- Но почему же, - спросил я, - вы надеялись до свадьбы, а теперь больше не надеетесь?

{110} - Мадемуазель Малинова, - ответила она, без малейшего колебания, - пусть даже у нее большое прошлое, все же мадемуазель Малинова, и свободна. Но мадам Аллот?..

Разубеждать ее я не стал.

В автомобиле, совершенно собой овладев, ровным и спокойным голосом, говоря так, как говорят о делах, поведала она мне, что три дня тому назад, сходя с лестницы, Аллот упал и сломал берцовую кость у самого верха ее. Я спросил, поместили ли его в госпиталь, и узнал, что нет. Ему сделали гипсовую повязку и он остался дома, где Зоя сама за ним ухаживала.

- Это надолго, - пояснила она, - в его возрасте кости срастаются с трудом. Хорошо еще если он не останется калекой.

Когда мы остановились у ее подъезда, она, перед тем как выйти, повернулась ко мне, чтобы, вопреки привычке, попрощаться, и длительно на меня посмотрела.

- Это ужас как я его люблю, - услыхал я.

Губы ее шевелились, как раз так же, как они шевелились, когда, выходя из бюро, она не то улыбалась, не то шептала. Тогда я не понимал. Теперь я знал.

Признаюсь, что предпочел бы остаться в неведении.

Но вот уже, на смену этим мыслям, спешили другие: Мари должна была беспокоиться, так как к завтраку я опаздывал. Как было здоровье Доротеи? Не расхворалась ли Мари-Женевьев? Спокойная, нарядная столовая, белая скатерть, серебро, хрусталь, цветы в вазах!

Когда я открыл дверь и Мари выпустила из рук "наши минуты", я прежде всего сказал:

- Часовщик придет завтра вечером.

27.

После завтрака этого дня я был очень занят, но вернуться мне удалось все же довольно рано. Доротее было лучше, жар понизился и она спокойно играла в своей кровати с плюшевым медведем и бархатной белкой. Мы рано легли. Засыпая, я с внутренним удовлетворением думал, что все благополучно. Тень, оставленная разговором с Зоей, рассеялась и можно было допустить, что новых попыток встретиться Зоя не предпримет.

Ночью, проснувшись, я прислушался к легкому дыханию Мари. Я упрекнул себя в том, что ничего ей не сказал насчет нового наследства, и решил непременно исправить этот пробел завтра с утра. И вдруг меня охватили страх и отвращение. Вытянувшись, сжав кулаки, я замер в ожидании: не то шума, не то шагов, не то голоса. И мысль о наследстве, и постоянные, привычные мысли о делах, и, тоже постоянная, радостная забота о семье, - все это исчезло. Однако никакого шума, никаких шагов, никакого голоса не раздалось. Со всех сторон - {110} немного как подступают воды во время наводнений - надвинулся тяжкий, черный сон.

Но на утро я был бодр и свеж. Мари уже была на ногах и вошла спальню, когда я начал вставать. Она сказала, что Доротее лучше, что жар небольшой, что ее кормит нерс, и что Мари-Женевьев одевается и будет пить чай с нами. В окна столовой, куда я прошел поели ванны, светило бледное осеннее солнце. Мари поправила цветы в вазах и, посмотрев на старинные часы, спросила меня:

- Они сегодня вечером должны снова начать тикать?

- Часовщик будет сегодня, но починит ли он часы сразу, сказать не могу.

Доктор пришел к девяти, осмотрел девочку, нашел большое улучшение и сказал, что все теперь должно скоро пройти, и что он забежит послезавтра.

Обычный день вступал в свои права обычной поступью. В окно я видел, как подали мой автомобиль. Поцеловав Мари, я отправился на фабрику.

По дороге я приказал шоферу остановиться у газетного киоска, чтобы купить иллюстрированный журнал. Но чтобы найти свободное место, шоферу пришлось проехать лишних метров шестьдесят. Я вышел и направился к киоску. Мне попалось несколько встречных, на которых я не обратил больше внимания, чем вообще обращают внимания на прохожих. Но все же я сказал себе, что эти несколько человек мне так же чужды и безразличны, как могли бы быть чуждыми и безразличными люди иного мира. "Точно привидения", - подумал я. И тут же, с иронией, усмехнулся, самому себе удивившись: "Как мне могло придти в голову столь романтическое сравнение?" Зато в отношении иллюстрированного журнала все было ясно: неделей раньше нам случайно удалось узнать, что один конкурент помещает в этом выпуске занимающую целую страницу рекламу, и, при этом, необычайно оригинальную, как по исполнение, так и по замыслу. Я хотел ее рассмотреть на досуге.

- Как бы ни был хорош рисунок, Зоя сделает лучше, - подумал я.

И тотчас же и вчерашний разговор с ней в пустынной аллее, и вызванный Зоей образ Аллота, лежащего в гипсе, и то, что я об этом умолчал - встали перед моим мысленным взором. Я испытал смешанное чувство неудовольствия и опасения.

- Другой мир, населенный привидениями, - пробормотал я, но на этом опыт сравнения остановился. Я уже был перед киоском.

Я назвал нужный журнал, торговец положил его передо мной на прилавок. Я протянул монету. Торговец взял ее, бросил в ящик и стал собирать сдачу.

Все, самые малейшие детали его движений врезались в мою память с особенной четкостью. Они все уже были в ушедшем. Но никакого предчувствия грядущей перемены у меня не было. Самого {112} мгновения перемены я не заметил так же, как, вероятно, не замечают смерти. Лишь когда оно миновало и само ушло в прошлое, я определил, что все стало другим. Не взяв ни журнала, ни сдачи, не обратив внимания на восклицания торговца, смысла которых я даже не понял, я пошел прочь.

Так как точно объяснить, что произошло, я не могу, то единственное, что мне остается сделать, - это прибегнуть к сравнение.

Тронул ли мою душу какой-нибудь неизвестный луч? Сжала ли ее чья-то рука? Или, наоборот, после того, как долго сжимала, наконец отпустила? Зажегся ли вокруг меня, только одному мне видимый, свет? Или, наоборот, какую-то область моей души охватила тьма? Перестал ли я двигаться по пути, бывшему моим, с мгновения моего рождения, и перешел в иное измерение, на иную орбиту? Или - после долгих блужданий - вернулся снова на предназначенную мне тропинку? Конечно, все эти сравнения и образы только отчасти что-то объясняют, и какова глубокая природа перемены, - я не знаю.

Знаю только, что я пошел прочь. Не прочь от киоска, не прочь от ждавшего меня автомобиля, - а прочь от того образа жизни, который предшествовал мгновенью перемены, и который, до этого, был моим естественным, вполне меня удовлетворявшим образом жизни.

Дойдя до угла я завернул и зашагал по длинной, узкой улице, которая привела меня к скверу. Ни о Мари, ни о дочерях, ни о фабрике, ни о делах я не думал. О чем я думал гуляя по дорожкам сквера? Ни о чем не думать ведь нельзя. Какие-то мысли в моем сознании шевелились, что-то в моей памяти бродило. Но на обычные мысли, на всегдашние образы, то, что заполнило теперь мой умственный взор и мой душевный мир, походило столько же, сколько музыкальная фраза походит на статистическую выкладку. Изложить этих мыслей я не могу. Мне кажется, что преимущественной их темой было что-то вроде понятия свободы. Или освобождения. Или легкости. Однако, это никак не могло быть сознанием конца зависимости, так как я всегда был сам себе хозяином.

Скорей это имело отношение к соображениям о разнице между той областью жизни, которая исчерпывается практическими шагами, и той, в которую практическим шагам доступа нет, и о попытке себе эту вторую часть, хотя бы в известной мере, подчинить. Для этого, как будто, нужен род одиночества, одиночества среди других, того, которое некоторые называют "одиночеством в толпе", и которое, вероятно, родственно совершенной свободе.

28.

Пробыл ли я в сквере несколько минут, или полчаса, или час, я не знаю. Именно не знаю, а не не помню. С той секунды, дрогнувшей и расщепившейся, когда я, покупая журнал, отрекся от моего образа {113} жизни и ее содержания, ее смысла, самое мое время, кажется мне, изменило свою природу.

Конец раздумью или "отсутствию" положил скрип гравия под чьими-то шагами: мне навстречу шла пожилая дама. Поймав на себе ее насмешливый взгляд, я подумал, что всякий взгляд непременно или благословляет, или проклинает, и что в насмешке естественней различить проклятие, чем благословение. Я поежился от этой мысли. Как раз я ведь был в начале какого-то пути и старался разгадать контуры того, что шло на смену внезапно затемненному подозрением существованию. "Жизнь на воле"? Приключения, экзотические путешествия, заморские страны, туземцы, корабли, океаны, хищники, объятия креолок, опасности, поиски зарытых пиратами на островах сокровищ? Все это никогда меня не манило, ни о чем подобном я никогда не помышлял, ни с чем таким жизни своей не сравнивал, никакого расположения к странствованиям в себе не ощущал.

У края моего сознания мелькнуло тогда несколько образов-воспоминаний: почти случайно названная мной невестой, у постели умирающего, Мари, Аллот, в глубине такси нащупывающий своим жалом слабое место в моей душе, вливающий в нее яд, крест на могиле с днем рождения и без дня кончины, сгоревший дом и сгоревший в нем портрет, проносившиеся над пустынным пляжем световые года, старинные часы, зачарованный город...

И тотчас же все исчезло...

Выйдя из сквера я зашагал по тротуару безо всякой определенной цели, немного как автомат, чувствуя себя ни довольным, ни недовольным, ни безразличным. Пустым я был тогда, надо бы сказать, готовым что-то назвать своим именем, но не только имени этого не нашедшим, но даже еще не решившимся начать поиски, в общем несколько подобным фотографическому аппарату, уже заряженному, но ни в какую сторону не обращенному. Позже я подошел к людному перекрестку, где молодой и стройный полисмен регулировал движение. Я хорошо знал этот перекресток и большое зеркальное окно в первом этаже расположенного по ту сторону улицы дома, в котором виднелись склонившиеся над чертежными столами фигуры. Как раз зажегся зеленый сигнал, полисмен махнул палочкой, зашумели моторы и толпа автомобилей рванулась вперед... Стараясь восстановить в памяти о чем мне эта картинка уличной жизни говорит, я мысленно задержался и вскоре припомнил, как несколько лет тому назад, на этом самом перекрестке, в обществе двух дельцов и старого журналиста, пил в кафе портвейн. "Все теперь по-другому", - рассказывал журналист, - "на улицах стало тихо. Нет больше ни звонков, ни автомобильных рожков, ни свистков полицейских. Если бы вы только знали, какой был грохот десятка три лет тому назад! Тут вот (он протянул руку) был установлен колокол. Чтобы предупредить автомобилистов, что можно будет трогаться, полицейский нажимал кнопку; раздавался оглушительный звон ! Потом он давал свисток, махал палочкой, автомобилисты трубили, {114} моторы начинали рычать... и это повторялось каждые две-три минуты. Мне тут пришла в голову тема для фельетона. Только стоило себе представить, что вон в том доме, напротив, где чертежники, жил ученый, математик. А на улице вот этакое столпотворение ! Не много нужно фантазии, чтобы вообразить, что с ним стало, когда вдобавок ко всему. пневматический перфоратор начал выковыривать мостовую. Не выдержали нервы математика! Он схватил револьвер, открыл огонь и убил одного из рабочих. Арест, тюрьма - обо всем этом я вкратце упомянул в фельетоне, не в этом была суть. Ударение стояло на том, что математик во время следствия заявил, что, само собой разумеется, обеспечивает семью убитого. Но виноватым себя в убийстве не считает, так как действовал в состоянии законной самообороны. Как раз он подходил к разрешению сложнейшей научной проблемы. И в этом ему помешал некоего рода коллективный злодей, к нему ворвавшийся и его размышления нарушивший, и образом этого коллективного злодея был рабочий с перфоратором. Когда он его убил, то наступила тишина. Иначе было бы безумие".

Мы все тогда посмеялись. Теперь я подумал, что приемы журналиста, в смысле поисков сюжета, почти походили на приемы Аллота. Глядя на чертежников, я представил себе как все могло произойти: окно распахнулось, в нем появилось искаженное лицо, блеснул огонек, задымилось дело, рабочий упал, шум стих. Это был вымышленный сюжет.

О каком, стоя на краю тротуара, я думал сюжете подлинном? Думал, и не смел себе в этом признаться? О Мари, конечно, и о том, что мне сказала Зоя, когда мы шли по мокрой аллее. О том, что она мне предложила молчание. "Даже молчать, - сказала она, - я согласна. чтобы только вам было лучше". Тогда вот и начался грохот перфоратора, которого я не хотел слышать. Я, если можно так выразиться, заткнул уши моей души и отогнал мысль о револьвере, всегда лежавшем в ящике письменного стола.

Вспыхнул зеленый сигнал и я стал переходить улицу. Мое внимание, верней разрешение самому себе доводить мысли до заключений, - крепло, но мой фотографический аппарат продолжал быть заслоненным и пленка нетронутой. Сознание, что я не позволил Зое расставить точки над i, несколько успокаивало.

Нервы математика не выдержали грохота, но я с собой справился. Я мог бы, конечно. если бы не справился, найти свидетелей и при судебном разбирательстве мое душевное состояние было бы принято во внимание. Но не лучше ли было обойтись без всего этого? Что, в самом деле, пришло бы в порядок, если б я попросил Зою все назвать своими именами, и вернувшись, сказал Мари: я знаю! Знаю, что с тобой было, когда ты была еще девочкой, знаю от другой, которую постигло то же самое. И знаю, кто виновник. Потом у Аллота, лежащего в гипсовом бандаже, раздалась бы стрельба. Две пули. Одна за Мари. Другая за Зою.

Что другое можно было сделать, как не уйти?

{115} Все оставить по старому? Окружить Мари еще большей заботой?

В сущности, я ведь именно этого и хотел, и для этого не позволил себе слушать грохот внутреннего перфоратора. Но хватило меня на сутки. Потом, у киоска, все подозрения и вся уверенность навалились мне на душу сразу, как в аду, наверно, сразу наваливаются все угрызения. Было отчего расщепиться несчастной секунде !

"Заменю счастье горем, - думал я, - семью одиночеством, и, ни на что не жалуясь, дождусь смерти".

Справа я увидал большой и роскошный дом. Это был Банк. Я вошел и взял со своего счета сумму, которая, не соответствуя никакому расчету, была все же крупной. Укладывая кредитки в бумажник, рассовывая их по карманам, я спрашивал себя: можно ли так поступить? Ответ пришел сам собой: после некоторых формальностей и по истечении некоторых сроков, все состояние мое, без малейшего сомнения, перейдет в руки Мари. Мне же некоторый запас денег очевидно нужен. То, что я предпринимал, не походило ведь на уход, к которому призывают всем известные слова: раздай имение свое и следуй за мной! Я самому себе подчинялся, за самим собой готовился следовать.

29.

Я подозвал такси и попросил отвезти меня на Северный Вокзал. Лучезарный юг был в таком противоречии с моим душевным состоянием, что о нем я подумал едва ли не с враждебностью и от него мысленно отвернулся. Когда я приблизился к кассе чтобы купить билет, окошко внезапно захлопнули, и это еще раз навело меня на мысль о "фотографическом аппарате". Можно ли уехать так и не сделав снимка? - спросил я себя. - Потом будет поздно, далеко, освещение изменится, пейзаж распадется...

- Нельзя, нельзя упустить случая, - пробормотал я, - он может быть последним.

Я вошел в телефонную кабинку, набрал номер ателье и, услыхав "Алло", узнал голос Зои.

- Возьмите такси, - сказал я, повелительно, - и немедленно приезжайте на Северный Вокзал. Я буду в ожидальне первого класса. Вы меня узнали?

- Узнала.

- Ничего никому не говорите.

- Ничего никому не скажу.

Я со злобой повысил трубку. Я уходил от Мари, от дочерей, от дела, но от Зои, как оказывалось, не уходил, а ее беспрекословная готовность явиться была в сущности готовностью подтвердить сообщничество. Впрочем, сообщничество или не сообщничество, какое это теперь могло иметь значение? В ожидальне, прямо против меня, была стеклянная дверь, сквозь которую я мог видеть разные станционные {116} сооружения, поезда, платформы и ходивших по ним людей. Звуков я не слышал, - мне кажется теперь, что кругом стояла тогда полная тишина. Так я провел около получаса. Когда, наконец, стеклянная дверь распахнулась чтобы пропустить Зою, я поежился, как от холода. Она стала искать меня глазами и, до того, как она меня заметила, я успел еще раз ее рассмотреть, и еще раз себе сказать, что она очень хорошо сложена, что она как раз нужной полноты, что у нее прекрасные плечи, что ее ноги не могут не быть стройными и великолепно прилаженными к телу. Потом взгляды наши скрестились.

- Я пришла, - сказала она, приблизившись.

Ничего не ответив, я встал и сделал ей знак за мной следовать. Она подчинилась. Раздражение, злоба, непреодолимое желание истязать себя и других побудили меня ускорить шаг. Дойдя до очереди такси я открыл дверцу, почти втолкнул Зою и назвал адрес того самого ресторана с домоткаными скатертями, где впервые обедал с Мари.

- Что вам от меня надо? - спросила Зоя, сдавленным голосом. Ответ мой был, конечно, готов, но я предпочел воздержаться. У самого края, почти уже начав скользить под откос, я не решался. Не надеялся, но почему-то медлил и не "снимал фотографии!".

- Вчера, - сказала она, тихонько, - вы были совсем другой.

- Вчера, - ответил я, - все было другим.

Тогда, повернувшись в мою сторону, она стала в упор на меня смотреть. Без всякого сомнения талант художницы позволял ей различать в моих чертах отражения чувств, которые от взгляда неопытного ускользнули бы и на полотне Зоя передала бы эти отражения с той же точностью, с которой передала глаза и улыбку Аллота. Но поняла она, или не поняла сложный комплекс моих мыслей, побуждений и эмоций - я не знал. Могло ведь быть, что ее наблюдательность превосходила ее проницательность.

- Если я могу вам чем-нибудь помочь, в чем-нибудь вас облегчить, произнесла она, - скажите. Я все сделаю.

- То, что вы можете сделать, никакого облегчения мне не принесет, прошипел я. - И не облегчения я ищу, а как раз обратного.

- Это одно и то же, - ответила она, спокойно.

- Объяснитесь.

- Если вы хотите большей боли, то я могу вам помочь и в этом. Это тоже услуга.

"Проницательность это, или словесная игра?" - недоумевал я. Наступило молчание.

- Вы свободны? - спросил я.

- Нет. Вы знаете, что я замужем.

- Я не про то. Свободны ли вы сейчас? - огрызнулся я.

- Мне надо накормить Аллота. Я вам сказала, что он в гипсе.

- И вы не можете пропустить?

- Могу пропустить, - пробормотала она сумрачно.

Когда мы вошли в ресторан и я увидал домотканые скатерти, {117} то все внутри меня сжалось. Но не только я не хотел побороть боль, но еще мне казалось, что надо ее разжечь.

- Как вам нравятся эти скатерти? - спросил я.

- Довольно безвкусно, - произнесла Зоя, равнодушно, - и при чем сейчас скатерти?

- Я объясню за завтраком.

Столик, за которым мы обедали в первый раз с Мари, был занят, и мы сели за другой, симметрично расположенный. Я предложил Зой выбрать что ей нравится, но она еле взглянула на карточку.

- Вы безразличны к хорошей кухне? - отнесся я.

- Нет, но сегодня у меня не то в голове.

- Голова тут не при чем. Кухня касается желудка.

Зоя промолчала.

- Конечно, - продолжал я, со злобой, - ни рубцами, ни осетриной, ни пшенной кашей голову не кормят. Голове нужно другое.

- Да.

- И душе тоже, - добавил я с возраставшей злобностью. - Не все ли равно душе, что на тарелке: вобла или сливки? И не безразлично ли в каком порядке будут это есть?

Пока расставляли приборы, пока откупоривали и наливали выбранное мною вино, пока раскладывали закуски, мы молчали. Метрдотель, попытавшийся было проявить любезность, определив наше настроение, не настаивал. Когда он отошел, Зоя тихонько промолвила:

- Если бы все, что мне пришлось выслушать, сказал кто-нибудь другой, я ушла бы.

- Почему для меня исключение?

- Вы знаете.

- Как раз я не все знаю.

- Почему я терпелива - вы знаете. Род предчувствия подсказал мне, что решительная минута не далека. "Надо приготовить фотографический аппарат", подумал я и сказал:

- Это правда. Вчера вы предложили мне "даже молчать".

- Что вам от меня надо? - воскликнула она. И было в ее интонации столько муки, что я широко открыл двери в прошлое и позвал ее за мной туда последовать.

- Мне надо узнать от вас все подробности, - произнес я.

Зоя закрыла глаза. Я припомнил, как тут, в этом самом ресторане, с безвкусными, но мне так тогда понравившимися, скатертями, опускала ресницы Мари.

- Подробности обо мне, или о Мари? - спросила Зоя, шепотом. Я встал, обошел кругом столика, сел рядом с ней на диванчик, обнял ее плечи, тихонько ее к себе прижал... Мне казалось, что я соблюдаю некий злотворный ритуал, и это мне было удовлетворительно.

- И о вас, и о Мари, - произнес я. Зоя замерла и прошептала:

{118} - Мне было немного больше тринадцати лет, я вам про это уже говорила.

- А Мари?

- И Мари. Он мне сам рассказал. Она была первой и он приводил мне ее в пример, чтобы я не боялась. Он говорил, что так бывает почти всегда.

- Мари знала, что вы существуете?

- Нет. Но я о ней знала. Я уже вам говорила, что я все знаю, что я слишком много знаю.

- Что он о ней рассказал? Точно.

Зоя молчала.

- Я хочу знать все. Вы предложили взвалить на меня тяжесть. Я жду.

Зоя продолжала молчать.

- Говорите, - требовал я. Я был в состоянии близком к тому, которое перенес в сквере.

- Он утверждал, что ничего не может ей обо мне сказать потому, что она его падчерица, и что...

Она не договорила.

- Не понимаю... - начал я, но Зоя меня оборвала:

- Оставьте! Оставьте! Я не могу!

Отстранив руку, которую я держал на ее плече, она чуть-чуть отодвинулась, но почти тотчас же снова прижалась.

- Это ужас как я вас люблю, - прошептала она.

- И сколько времени все продолжалось? - спросил я.

- Не знаю, не знаю, это не кончилось, это продолжается и никогда не кончится... Сначала он меня запер в пансионе. Даже во время каникул оттуда не брал. Говорил, что в квартире тесно, что Анжель...

- Анжель? - содрогнулся я.

- Анжель. Он так называл Мари. Я только позже узнала, что она Мари-Анжель-Женевьева... Что квартира тесная и что Анжель слишком нервная. Он все, что хотел, мог мне говорить, и мог ничего не говорить, я ведь была только перепуганной девчонкой. Когда мне минуло тринадцать, он взял меня из пансиона, потому, что там стало ему слишком дорого, и устроил у своих знакомых, в квартире. Они были старые и сдавали комнату. Он приходил каждый день. А я всего с утра до ночи, да и всю ночь, боялась. И его боялась, и его знакомых боялась, и выйти из комнаты боялась, не то, что на улицу... Там все и случилось. Там он и держал меня взаперти, долго...

- И там рассказал про то, как все было с Мари?

- Да. Сначала он про нее говорил часто, потом реже. Он думал, наверно, что я привыкла, и что примера больше не нужно.

- Дальше, - приказал я, рассчитывая, что Мари сама займет место в рассказе. Почти, - губами Зои, - сама расскажет...

- Зачем вам все знать? Я и так слишком много сказала. Как {119} вы вернетесь домой сегодня вечером? Как вы на Мари посмотрите? Я же вам предлагала молчать. Для вас лучше, чтобы я молчала...

Конечно, ведь Зоя не знала, что я домой не вернусь. А я себя спрашивал: надо ли ей объяснить, что все уже, и без последних точек над i, кончено, что я всего-навсего "снимаю фотографию"?

- Продолжайте, продолжайте, - проговорил я. - Я хочу, чтобы вы продолжали.

Она прижалась ко мне и я почувствовал тепло ее тела.

- Мне было почти шестнадцать, когда произошли перемены, - промолвила Зоя, потопив глаза и вспыхнув. - Я начинала понимать, и все больше и больше мучилась. Я хотела уйти, бежать, но куда? К кому? Решиться, взамен ужаса и стыда домашнего, на ужас и на стыд тротуаров? Попасть в еще чьи-нибудь лапы? С детских лет, с самых ранних детских лет я всегда была запуганной, всегда мне всюду мерещились угрозы... А потом он мне сказал, что Анжель больше у него не живет, что она ушла и поступила на работу. И еще он тогда прибавил, что четыре года она была его "мадам Анжель", и что теперь это кончилось. И хихикал. Знаете, как он хихикает: хэ-хэ? Я сказала, что тоже уйду. Но не ушла.

- Почему?

- Потому, что надо было все-таки что-то придумать чтобы уйти, а он, тем временем, продал свою контору и перебрался в соседнюю со мной комнату. Через некоторое время хозяева уехали в деревню. Он нашел мне домашнюю работу, купил все, что нужно чтобы шить и рисовать... Опять я уйти не смела, не знала как начать разговор, боялась, что если убегу, он меня найдет... Боялась. Все время боялась. У него есть что-то вроде влияния, вы знаете. Одни глаза чего стоят! Так длилось несколько лет, до тех пор, как он меня к вам привел. И сейчас же, на другой день, я принесла вам его глаза, его улыбку, помните ?

Помолчав, она добавила:

- И стала ждать.

"Ждать", - подумал я. - "Не надеяться, - надежды у нее быть не могло, - а только ждать".

- Он ведь мне не сказал, что вы на Анжель женитесь, - прошептала Зоя, - и я это поняла когда начались разговоры об Ателье.

И опять она замолкла, на этот раз надолго. Вероятно, она хотела, чтобы я что-нибудь сказал, но я, - испытывая мне самому непонятное удовлетворение, - не проронил ни звука.

- Мне стало нестерпимо, - услыхал я, - и я хотела умереть. Но потом мне все сделалось безразличным. И так было не месяцы, а годы. Ничего не случалось, ничего не менялось, я точно кому-то подчинилась, своей воли у меня не осталось. Не все ли равно как все идет, когда всегда не то случается, чего хочешь?

- А что он вам говорил про Мари?

{120} - Мари? Вам нужна Мари? О Мари он перестал... о Мари он говорил... он о ней думал и рассказал...

- Что рассказал?

- Оставьте меня! Оставьте меня! - воскликнула Зоя. Ее голос задрожал. Я отнес это за счет ревности. Если бы я только знал!..

- Он стал каяться, - продолжала она, - стал ходить в церковь, и вскоре решил на мне жениться. Я и согласиться, и отказать боялась одинаково. И все ждала. Все думала, что вы вмешаетесь и ему запретите. Что возьмете меня тайной любовницей. Я пошла к вам ночью. Но дверь не открыли. А зачем вы меня сегодня вызвали? Вчера говорили, что у вас нет свободной минуты, что все ваше время расписано, а сегодня пригласили завтракать. Зачем? Чтобы все про Мари узнать? Я вам довольно рассказала, хватит. Да, да, Анжель была его любовницей. Он ее взял силой когда она была девочкой, как меня. Она его тоже боялась. Он внушает страх, его боятся, он знает, что его боятся и пользуется этим. Только Мари-Анжель от него ускользнула, не знаю как, но ускользнула, а я не смогла. Он меня взял в жены, и, для прочности, повенчался со мной в церкви. Вы сами посмотреть приехали, думали, что я не замечу.

Вдруг замолкнув, она сняла с плеча мою руку, отодвинулась, выпрямилась, почти улыбнулась.

- Довольно, - сказала она. - Если вам нужны подробности, расспросите сегодня вечером вашу жену. А я больше не хочу про это говорить. Лучше объясните мне про скатерти. Они довольно безобразные.

- Я запомнил эти скатерти, - ответил я, - потому, что именно в этом ресторане обедал с Мари когда сделал ей предложение. Мы вон за тем столиком сидели, направо.

- Что? - спросила Зоя и с необыкновенной ясностью на лице ее отразились и недоумение, и вопрос, и ожидание. - Почему же вы меня сюда привезли?

- Чтобы все было лучше в фокусе, чтобы лучше все запомнить, чтобы придать рельефности...

- Вы не обо мне, стало быть, думали когда телефонировали, а о ней?

- О ней.

Последовало молчание, которое длилось больше минуты. Зоя напряженно думала. Потом она чуть-чуть поправила шляпу и выбившиеся из под нее волосы, отодвинула тарелку, встала и, не глядя на меня, стала шарить в недрах своей сумочки.

- Вот ключ, - сказала она, - возьмите его, я очень вас прошу его взять.

- Какой ключ?

- От моей квартиры. Если этой ночью, или даже вечером, вы бросите Мари и уйдете... то вы сможете сами открыть мою дверь.

{121} Ни звонить ни спускаться ни с чем по лестнице вам не придется... Наверно со мной вам будет лучше, чем с Анжель...

Она длительно на меня посмотрела. Кажется, ей еще что-то хотелось сказать и, кажется, она удержалась. Так как я, однако, протянутого мне ключа из ее рук не брал, то она его положила - почти бросила - на скатерть, после чего повернулась и ушла, по обыкновенно своему не попрощавшись.

Вслед за ней ушла компания, завтракавшая за столиком, за которым мы, когда-то, обедали с Мари. Я продолжал сидеть. Подошедший ко мне метрдотель осведомился, надо ли подавать следующее блюдо, или подождать возвращения дамы?

- Она не вернется, - пробурчал я, - можете принести овощи.

Снова, в который раз в это утро, - меня охватили рассеянность и задумчивость. Я припомнил, как просил Мари дать мне глаза, и как она мне их дала, как из них изошло тронувшее меня мерцание, как я попросил "еще и еще", и как она снова мне их дала, покорно и надолго. А Зоя, уходя, глядела на меня почти враждебно. Словно мстила! Ее самое ждали беззрачковые глаза Аллота, и уж конечно он-то ее не просил о том, чтобы она ему дала свои. Аллотовы глаза! Хорошо еще, что я отменил упаковку с Зоиным рисунком, что всего несколько пакетов успели разослать, что не попали они в сотни и тысячи детских и спален. Точно бы все на себя Зоя взяла, точно ее кто-то наказал за этот рисунок... Глаза, глаза, глаза, души, души, души...

На фабрике, в промежутке между двумя совещаниями, давая распоряжения, говоря по телефону, диктуя письма, подводя итоги я не мог позволять себе ни рассеянности, ни задумчивости. Вернуться на фабрику? Погрузиться в дела, за ними от всего спрятаться, дать им пожирать мое время, и меня самого, еще больше чем раньше? Не признаться Мари, что я все знаю, только думать про это, никогда не говоря ни слова? Возвращение домой было еще возможным. Два телефонных звонка: один домой, один на фабрику; небольшая ложь: и все входило в русло. Но по другую сторону какого-то рубежа я различал свободу одиночества. "Фотография" была снята, у меня было все, что нужно чтобы не дать затянуться бреши, пробитой в моем сознании и заполнить существование чем-то лучшим и большим чем счастье!

30.

Тогда мной овладело одно желание: уехать, немедленно уехать, и непременно на север. На вокзале я с поспешностью взял билет до terminus, ускоренными шагами вышел на платформу и вскочил в первый попавшийся, готовый к отходу, поезд.

Я не знал, где сойду. Я не знал, что буду делать. Я не знал, к каким прибегну приемам, чтобы исчезнуть и замести за собой следы. Я не знал даже буду ли пытаться исчезнуть и замести следы. Единственной точкой опоры в том мире, куда я теперь проникал, было {122} движение, так как оно обозначало удаление, оно было в прямом продолжении того "ухода", на который я, еще не зная в чем дело, еще только "почему-то", - решился в сквере. С той поры возникла уверенность!

В купе, против меня, оказался элегантный господин. Волевое лицо, слегка выдающийся подбородок, серые, холодные глаза, густые брови, слегка опущенные углы рта, все это соответствовало условному облику делового человека. Промышленник? Банкир? Только что из этого мира вырвавшийся, готовый всецело подчиняться чему-то новому, я испытал враждебное чувство по отношению к моему визави. Конечно, я отдавал себе отчет в нелепости этого враждебного чувства. Сначала род стесненности, потом просто нервное состояние побудили меня выйти в коридор, вернуться в купе, снова выйти, и снова вернуться. Я закрыл глаза. Так, по крайней мере, не было живого напоминания о том, чем несколько часов назад я был сам. Перед мысленным моим взором образ этот однако продолжал стоять, и я задавал себе вопрос: живет ли вообще какая-нибудь душа за такими вот страшно непроницаемыми глазами, которые наверно только и могут замечать биржевые бюллетени, контракты, деловые записки и статистические выкладки ! И еще я подумал о том, что если со мной произошел срыв, то может оттого он был возможным, что я привез в себе, с берегов студеного озера, такие и недостатки и достоинства, которых у здешних людей нет, и что до сих пор я эти недостатки и эти достоинства подавлял усиленной работой. И что эта работа помогала мне не слышать грохота, который я, в сущности, услыхал сразу, но к которому не позволил себе прислушиваться, и который вдруг стал нестерпимым, как вдруг, когда застучал перфоратор, стал нестерпимым уличный шум математику.

- Каждый раз, как я покидаю эту страну, - услыхал я тихий голос, - мне грустно...

Открыв глаза я посмотрел на моего спутника с удивлением. Он продолжал:

- Это потому, что нигде в мире я не нахожу столько простоты и столько независимости в отношениях между людьми. Если бы не семья, если бы не сложившийся десятилетиями навык, я переехал бы сюда на постоянное жительство.

И в глазах его промелькнула искорка такой доброты, что я почти испытал желание попросить прощения за мысли, которые только что бродили в моей голове.

Он вздохнул и прибавил:

- Мало кто отдает себе отчет в том, насколько эти независимость и свобода делают зал восприимчивым, и до какой степени эта восприимчивость влияет на исполнителей.

И рассмотрев в моем взгляде недоумение, он пояснил:

- Я пианист.

Тогда я узнал виртуоза, фотографии которого были помещены во всех иллюстрированных журналах, и смущенно пробормотал несколько слов не то извинения, не то восхищения.

{123} - Не надо, не надо, - ответил он, - вы, очевидно, деловой человек и на концерты вам ходить некогда.

Это вы меня должны простить за то, что я, не справившись с некоторой грустью, позволил себе с вами заговорить. Я в турне, и столица, в которую я теперь еду играть, чувствует музыку, но не так, как ее чувствуют здесь. Там условность - здесь все попросту, все с благожелательным вниманием, без преувеличения. Это располагает к музыкальной откровенности. Простите мою болтовню, но каждый раз как я уезжаю, мне немного грустно. Точно тут частица меня остается...

- Ради Бога, - пробормотал я, - ради Бога! Не подумайте только...

- Да нет, да нет, не извиняйтесь, я отлично знаю, что деловые заботы все вытесняют...

Он помолчал, посмотрел в окно, вынул из кармана газету и углубился в чтение. А я, раздосадованный, и может быть даже растерявшийся, снова вышел в коридор.

"Надо было, - бормотал я, - в довершение ко всему так блестяще провалиться на экзамене проницательности... Надо же было... надо же было...".

На площади, перед вокзалом приморского города, я полной грудью вдохнул соленый воздух и, точно в ответ на это, до меня донесся гудок парохода. Я направился в большую гостиницу, взял номер, принял ванну и распорядился, чтобы мне принесли обед. Швейцар воспользовался этим, чтобы прислать полицейскую фишку. Впервые я был поставлен в необходимость хитрить: чтобы скрыться бесследно, мне предстояло изменить фамилию. Я вписал первую пришедшую в голову, и на прочие вопросы ответил соблюдая минимум правдоподобия. Но когда пришли за подносом и забрали фишку, мне стало стыдно. До сих пор, по самой своей сущности полиция была на моей стороне и сам я, - человек честный, - чувствовал себя под ее охраной. Теперь я оказывался в числе тех, которые ее обманывают, и которых я до сей поры рассматривал как неблагонадежных и достойных порицания.

После обеда, когда стало темнеть, я почувствовал пустоту моего времени и испугался этой пустоты. Оно - мое время! - всегда было загромождено делами и заботами. Теперь минуты, одна за другой, ползли как червяки, как слизняки, как раки и тем более они мне казались тяжкими, что даже не воспоминания, а образы! - напирали со всех сторон и, среди них, конечно, и образ веселых, похожих на пчелки, минут, накопленных для меня Мари. Что она делала? Что делали девочки? И я спрашивал себя, не вернуться ли? Не ожидая никакого поезда взять такси и ворваться домой хоть бы в середине ночи. Первые мгновения встречи, слезы, упреки, объяснения... и что за этим? Непосредственно за этим, выглядывающие из всех углов, беззрачковые глаза Аллота, его ящеричная улыбка, его музыкальный голос и все то, что я так тщательно ухитрялся от самого себя прятать и что вырвалось-таки наружу, да еще с такими отвратительными {124} уточнениями. И снова я повторял ceбе: нет, не могу! Нельзя! Невозможно! Непосильно !

Я спустился и дал ключ швейцару; я решил пройтись, думая, что движение и свежий воздух будут наверно облегчительны.

- Багаж м-сье еще не привезли, - почти извинился швейцар.

Это был очевидный намек. В припортовых городах в проходимцах и авантюристах скрывающихся не уплатив по счету недостатка нет. Чтобы устранить всякое недоразумение, я дал деньги вперед.

Портовые огни, лучи маяка, шум волн, соленый, дикий воздух, - все это немного меня развлекло.

Я побродил вдоль пляжа, вернулся в город, спросил, как пройти на мол, убегавший в темноте навстречу ветру. Мне пояснили, что некоторое время тому назад буря причинила разрушения, что идут работы и что после захода солнца на мол никого не пропускают. Пришлось ограничиться прогулкой по набережным, по дебаркадеру внутреннего порта, потом по узким, прилегавшим к нему, уличкам. В одной из них меня привлекла, доносившаяся из-за задернутого густыми занавесками окна, музыка. Это был, без сомнения, бар для моряков и, подчинившись чему-то похожему на любознательность, я открыл дверь. Я даже и войти не смог, такое меня охватило враждебное отвращение! Была там стойка, расставленные по стеклянным полкам бутылки, был бармен в белой куртке, были, сидевшие на высоких стульях, размалеванные женщины, все, как по команде, обернувшиеся в мою сторону, были красные щеки и резкие черты моряков... Я захлопнул дверь. Вдоль по улице дул прохладный и мокрый ветер, в некотором отдалении мерцали фонари, поблескивала сырая мостовая. Пусть все это было только случайным, сокращенным, сведенным к минимуму образом всего одной из сторон жизни моряков. Пусть я не имел права делать никаких обобщений. Все равно! Это до такой степени противоречило тому, что я искал, что сами по себе отпали, - если они еще во мне шевелились, - всякие поползновения задуматься о бегстве в далекие страны, о приключениях, о неделях между морем и небом и о портовых притонах...

Я вышел на бульвар. В ярко освещенных кафе, в некоторых из которых гремела музыка, сидело множество, видимо всем довольных, посетителей, которым подавали разноцветные напитки. Ускоренными, большими шагами я прошел мимо, чуть что не отворачиваясь, и снова направился к морю. Услыхав как шумят и рушатся на гальку невидимые в темноте волны, вдохнув буйный воздух, я постарался представить себе каким может быть последнее мгновение тех, которые, бросившись с корабля (как то сделал отец моей жены, учитель истории Шастору) вдруг понимают, что спасения нет, что наступающее окончательно? Напиравшие на меня образы прошлого, у которых теперь возникало непостижимое продолжение, и совершенная растерянность моя, мое недоумение перед ничем не заполненным временем, и острая душевная боль физически толкали меня на самоубийство. Освобожденная от своей матерьяльной оболочки душа, не безразлична {125} ли она ко всему тому, что через тело могло ее терзать до этого освобождения? По совести могу сказать, что я был очень близок к тому, чтобы броситься в волны, и что только страх, самый простой, самый подлый страх меня удержал.

Я зашагал к гостинице.

Мне никогда не приходилось сидеть в тюрьме и у меня нет опыта, чтобы судить, распространяется или не распространяется заключение тела на свободу духа? Запертая снаружи дверь, кажется мне, должна быть символом чужой воли, - это все, что я могу предположить. Зато могу сказать что когда, чтобы спрятаться от жизни, дверь запираешь сам, и она оказывается символом своей собственной воли, то налицо тюремное заключение духа. Не в том дело, чтобы не выходить, а в том, чтобы не допустить до себя никаких внешних отблесков и отзвуков. Так именно все сложилось в течение ночи, последовавшей за моим приездом в приморский город, в течение всего последовавшего за тем дня, и второй ночи.

К пище, которую мне приносили, я не притрагивался, почти все время лежал и ничего, кроме внутренней муки, не чувствовал.

Я не знаю даже, шевелились ли тогда во мне членораздельные мысли. Моя воля была в параличе, моя предприимчивость разбита.

Время от времени я говорил себе, что надо "дождаться случая". Но это было всего попытками самоутешения. В сущности, я от всего отрекся. Я хотел кому-нибудь или чему-нибудь подчиниться, но не знал ни кому, ни чему.

31.

К концу второй ночи воля стала возвращаться. Когда я восстановил в памяти все, что произошло, то почувствовал сильнейшее раздражение. Как то уже со мной случалось дома, я проскрежетал, несколько раз подряд, слово "хам", и, погрузившись в ванну, продолжал срывать злобу на этом ''хаме". Моя досада возросла почти до пароксизма, когда я оказался вынужденным надеть вчерашнее белье. Затем молоденькая и улыбающаяся горничная подала чай.

- Если угодно, я могу принести газету, - сказала она. - Местную или столичную?

Я попросил принести столичную, но не деловую, которую читал ежедневно, а популярную. И на первой же странице прочел большими буквами напечатанный заголовок: "Исчезновение фабриканта шоколада". Ниже следовали подробности: третьего дня, в таком-то часу, по дороге на фабрику фабрикант вышел из автомобиля чтобы купить журналы. С тех пор его больше не видели. "Вечером, охваченная беспокойством, его жена обратилась в полицию, которая немедленно начала поиски. Преступление? Бегство? Если так, то объяснения надо, конечно. искать в критическом положении предприятия. Мы попытались {126} быть принятыми женой фабриканта, - но безуспешно. Двери ее квартиры оказались запертыми, на звонки не ответили, и телефонные вызовы не привели ни к чему". И все таким же пошлым и неуклюжим жаргоном.

Больше всего указаний дал торговец газетами и журналами, который, очень довольный тем, что о нем будет упомянуто в прессе, охотно рассказывал обо всем, что видел. Он отлично помнил, что покупатель не взял ни журнала, ни сдачи. Через несколько минут после того, как он ушел, появился его шофер, который, прождав приблизительно полчаса, протелефонировал на фабрику и на квартиру; ему и тут и там сказали, что фабрикант не появлялся. Из статьи явствовало, что я был владельцем не только шоколадной фабрики которая, по мнению корреспондента, была накануне банкротства, - но еще и художественного ателье. Само собой понятно, что журналист побывал в Ателье. Принявшая его там служащая пояснила, что директор болен, и что его жена, которая заведует частью художественной, - после обеденного перерыва не пришла. В Ателье об исчезновении впервые узнали от самого корреспондента.

До самого основания была разрушена моя жизнь, до самой ее подоплеки! Охапки накопленных минут, дела, которым нельзя было переступать через порог! Ничего от всего этого не оставалось! Зачем было спрашивать себя, можно или нельзя вернуться домой, если самого дома больше не было? Мой постоянный, ежеминутный отказ слушать голоса, доносившиеся из прошлого, жизнь, каждое мгновение которой требовало волевого напряжения, духовное усилие, позволявшее мне сохранять равновесие нужное для счастья и радости, - все шло насмарку. Почему-то (почему?) я не мог больше закрывать глаза, я дрогнул и последовало крушение.

Я сказал ceбе тогда, что из-за первоначальной ошибки, - т. е. опрометчиво данного у постели умирающего обещания, - моя жизнь пошла по пути, который не был ее настоящим путем. Я сделал ставку и проиграл. В течение долгих лет я подчинял себя самого себе самому так беспощадно, что было ото почти искуплением. Но с мгновения покупки журнала я перестал идти против течения и принял то, что мне было действительно предназначено...

- Если когда-нибудь, - сказал я себе, - Аллот захочет заняться моим сюжетом, то ничего прибавлять ему не придется. Довольно будет изложить все так, как было на самом деле.

Несколько позже я решил выйти чтобы сделать необходимые покупки: чемодан, белье, туалетные принадлежности, рабочее платье. В портовом ресторанчике, где я позавтракал, мне порекомендовали скромную гостиницу. Отведенная мне в ней комната, с выцветшими обоями, накрытой пестрым ситцем кроватью, небольшим умывальником, не слишком устойчивым столиком, с облезлым половичком и шкафом из желтой фанеры, ровно ничем к себе не привлекала. Я оставил чемодан, сходил в палаццо чтобы заявить об отбытии, и, вернувшись, {127} поспешил переодеться. Бархатные штаны, здоровенные башмаки на гвоздях, каскетка... Посмотревшись в зеркало я подосадовал на то, что все было таким новым. Но что было делать? Решиться на покупку подержанного платья я в себе сил не нашел. Что до лица, то чтобы насколько возможно его изменить, я решил больше не бриться.

Я отправился тогда в порт, расспросил как пройти на мол, обошел бассейны, огороженные заборами склады угля, груды ржавого железа, кладбища устаревших паровых машин и котлов, бочек и бревен, и побрел но молу, в самом почти конце которого велись работы. По левую сторону колыхалось серое море, справа была песчаная отмель. Паровой ворот, шипя и выпуская клубы пара, тащил через эту отмель, при помощи толстого металлического троса, какую-то бесформенную массу. Присмотревшись я отличил в ней кусок киля. Дальше виднелся разобранный корабль и я подумал, что это наверно проданный на слом больше непригодный миноносец. До безнадежности у всего этого был грустный вид! Но шел дождь, чему я обрадовался: новизна моего наряда делалась не такой вызывающей. Внезапно я услыхал резкий свисток и, обернувшись, увидал как по узкоколейной дороге, проходившей по молу, по шпалам которой я шагал, прямо на меня бежит поезд. Я только успел прижаться к уступу. Машинист, с разъяренным лицом, погрозил мне кулаком. Когда я дошел до места работ, каменщики стояли под брезентовым навесом: из-за все усиливавшегося дождя работы приостановились, и только паровой ворот продолжал пыхтеть и протянутый от него к килю трос, вздрагивать.

Найти в этом унылом пейзаже свое место, приходить сюда утром, возвращаться в гостиницу усталым, продрогшим, голодным, ложиться спать, стараясь ни о чем не думать, и так как можно дольше, и так навсегда, чтобы как раз все обратно было зачарованному городу на берегу синего моря, обратно моему медовому месяцу - разве не это мне теперь стало нужно?

Я понимал, конечно, что починка мола была поручена специальному предприятию и что найм рабочих производится в конторе. Сам бывший фабрикант, я знал распорядки. Теперь я хотел лишь навести справку, завязать знакомство с надсмотрщиком, узнать нет ли спроса на труд где-нибудь в другом месте, если тут рассчитывать не на что.

Попросив разрешения укрыться от дождя, я присоединился к жавшимся под брезентом рабочим. Из стоявшего почти рядом паровозика машинист, с подчеркнутой зычностью, выразил мне порицание.

- Еще немного, - крикнул он, - и ты был бы обращен в говядину. Тебе-то это безразлично! Но мне - нет! Хорош я был бы с твоим трупиком на шее? А? Что скажешь? Только подумать, что из-за такого балды...

Обратились тогда в мою сторону более, впрочем, любопытные чем враждебные взгляды. Все эти краснолицые, мокрые, огромные молодцы казались добродушными. Машинист рассказал как все было.

{128} Я попробовал оправдать мою неосторожность неопытностью, и тотчас же установилось взаимное расположение.

Я спросил, нет ли работы? Мне сказали, что надо обратиться в центральную контору, адрес которой с подробностью и благожелательностью объяснило сразу несколько человек, тут же, впрочем, выразивших сомнение, что ремесло каменщика по мне. Я возражал, уверяя, что сил у меня хоть отбавляй, расправлял плечи, предлагал пощупать мускулы. Но ни говор мой, ни, вероятно, черты моего лица, ни, хоть и промокшая, но совершенно новая одежда, не были тем, что нужно, и за своего брата меня не приняли. Я направился тогда, под все усиливавшимся дождем, к застекленной будке, в которой у пюпитра перебирал бумаги заведующий работами. Он мне сделал знак, разрешая войти, и в ответ на мою просьбу принять на работы, повторил то же, что я выслушал под брезентом; по его мнению, шансы мои были невелики, так как выбирали профессиональных каменщиков, привычных к тяжелому труду.

- Но мы едва начинаем, - добавил он. - Быть может для вас найдется место по части счетоводной?

Сидеть в бюро меня не устраивало, но высказывать свои соображения было не к чему. Дождь все усиливался; кругом стояли лужи, текли ручьи. Даже железные брусья, лежавшие в вагонетках, нельзя было начать выгружать. Паровой ворот продолжал вздыхать и, врезавшись в песок, ржавый киль медленно продвигался в сторону мола. Я подумал, что управлять такой машиной мне подошло бы как нельзя лучше...

- Если ветер еще окрепнет, - сказал один из рабочих, - брезент сорвет и тогда мы все хорошенько промокнем.

- Кроме этого, - указал другой на надсмотрщика в будке, - но он согреет красного нам винца, чтобы мы не чихали.

Все дружно рассмеялись.

Минут через двадцать дождь утих и все принялись за разгрузку вагонеток. Распрощавшись общим поклоном я зашагал назад.

- Смотри, не попади под колеса! - крикнул машинист.

В гостинице, куда я, совершенно промокши и продрогший, поспешил, мне дали полицейскую фишку. Один вид ее меня раздражил! Снова мне предстояло фальшивить. Взяв бумажку, я поднялся к себе, положил ее на стол и стал мысленно подбирать фамилию, место, день и год рождения, профессию, - вообще все, что нужно, чтобы ответить на вопросы. И колебался, не зная, что может навести на подозрения, и что правдоподобно! А так как колебание мне никогда свойственно не было, то, по мере того, как шло время, я все больше и больше раздражался. Раздражала меня и непривычная, намокшая одежда, и окружавшие меня, до последней степени безличные предметы, безвкусные обои, раздражала недостаточно яркая лампа, еле греющий радиатор.

А висевшее возле двери мое хорошо сшитое пальто наводило на мысль о маскараде.

{129} Сверх того я умирал с голоду! Однако, идти в рабочий ресторан я не хотел. "Хорошо есть можно только дома", - подумал я, и представил ceбеt нарядную столовую, Мари, девочек... Внезапно обозлившись, я заполнил фишку как попало, снял, для памяти, копию, отнес в бюро и, в ближайшей лавке, купил вядчины, сыра, фруктов, сухарей и вина. Отсутствие штопора помешало мне открыть бутылку, так что я все съел сухачем.

Дрожа от холода и раздражения, я разделся и лег в сырые простыни. Кровать была неровной, неудобной, одеяло недостаточно плотным...

32.

Ночью я проснулся, но не сразу, а постепенно. Оттого, что одни области моей памяти открылись, другие же продолжали оставаться в бездействии, я не смог уловить всех данных времени и места, не совсем понимал, что со мной случилось и удивлялся. Несколькими мгновениями позже, откидывая одеяло, я почувствовал головную боль, которой до сих пор не знал. К новизне этого ощущения прибавился насыщенный незнакомыми запахами воздух; а когда я включил электричество, увидал нелепые обои, пошлую обстановку, валявшуюся на полу рабочую одежду, а на столе остатки вчерашней закуски, то недоумение мое еще возросло. Теперь думать и все нормально воспринимать мне мешали уже не охвостья сна, а фрагменты реальности. Контраст с тем, от чего я ушел, был подавляющим. Потом меня хватило ознобом и пришлось признать, что я простужен, что я болен, что у меня жар. Я выключил электричество и заснул.

Воровато пробираясь в окно, ставни которого я забыл вечером закрыть, бледный утренний свет разбудил меня с некоей, если можно так выразиться, враждебной осторожностью.

Я лениво подумал, что теперь грозят новые трудности: если придется ложиться в госпиталь, то скрыть мою настоящую фамилию будет, пожалуй, невозможно. Не найдя в себе обычного духа предприимчивости, я готов был покориться судьбе: будь мол что будет. Мне пришло в голову позвонить - но никакой кнопки в комнате не оказалось. Через некоторое время до меня донеслись первые шумы улицы, потом шаги в коридоре, журчание воды в умывальниках, восклицания... Все это мне подсказывало, что надо к чему-то приступить и прежде всего выбраться из постели. Но при всяком движении голова, казалось, была готова треснуть. Покрытый испариной, с отвратительным вкусом во рту, немытый и с замутненным духом, я, как мог, срывал злобу на все том же неопределимом "хаме". Когда же, встав и одевшись во все еще мокрое рабочее платье, я приблизился к зеркалу, то такое на меня из него глянуло отражение, что я поспешно отвернулся! Взяв себя в руки и собрав что мне оставалось сил, я спустился и вышел на улицу.

{130} Шел мелкий, холодный дождичек.

"Что ж это, всегда значит идет дождик в проклятом этом городе?" прошипел я.

Потом я купил газеты: вчерашние вечерние и только что полученные утренние. В кафе, до которого я доплелся, чтобы выпить чего-нибудь горячего, я посмотрел на заголовки.

"Исчезнувший фабрикант" "Бегство владельца шоколадной фабрики", "Таинственное исчезновение директора завода"... и другие, в таком же духе.

Головокружение так усилилось, что я вынужден был опереться о прилавок и так простоять минуту-две. Потом, с все возраставшим трудом, я поплелся к гостинице, еле-еле поднялся по лестнице и лег, не скинув даже куртки, прямо на неубранную постель. Теперь было ясно, что я не только болен, но сильно болен. "Хам, хам", - бормотал я, - "хамское отродье, Отец-хам!". Но сил оставалось так мало, что даже злости своей я как следует срывать не ухитрялся.

Немного очухавшись, я разделся и лег совсем. Свет падал так, что читать было неудобно, - но все-таки я развернул газеты и обнаружил на первой же странице мою фотографию, под которой стояли имя и фамилия. Фотография была очень плохая, снятая несколько лет тому назад журналистом, пришедшим для репортажа насчет переоборудования шоколадных фабрик. Вид у меня был грабителя, или убийцы, или того и другого вместе. Вечерние газеты повторяли то, что я уже читал, но в утренней стояло жирными буквами: "Денежные затруднения или злостное банкротство?" И пояснялось, что полиция продолжает наводить справки. Головокружение мешало мне читать. И, кроме того, все это меня теперь не касалось. Покупая газеты я поддался праздному любопытству, не больше. Не покинул ли я прошлое с тем, чтобы задернуть его занавесом и о нем навсегда забыть?

За стеной раздались легкие шаги, я слышал как открывали и закрывали дверь, как текла вода в умывальнике. Я решил, в крайнем случай, постучать в стену. Головная боль и тошнота, между тем, так усиливались, что я подумал, что если бы меня бросили в море, - то чтобы только не шевельнуться, я послушно пошел бы ко дну!

Женский голос за стеной что-то запел. Потом пришли убирать комнату.

- М-сье болен? - осведомился уборщик.

- На все срок и везде природа, - прошипел я.

Уборщик прошел в соседнюю комнату. Пение прекратилось, и я слышал как там происходит оживленный обмен мнениями.

Я взял тогда утренние газеты и к большому своему удовлетворению, обнаружил, что других моих фотографий не помещено. Зато текст депеш меня раздражил очень.

В разных терминах, и с разной хлесткостью, газеты повторяли то же самое. Почти передо мной извиняясь, корреспонденты сообщали, что были приняты моим помощником, который их заверил, что не только нет никакой речи о банкротстве, но что, наоборот, предприятие {131} "процветает, что оборот беспрерывно растет, что незадолго до непонятного моего исчезновения я сам проектировал постройку и оборудование архи-современными машинами нового отделения, за городом. Что ни он сам (мой помощник), ни кто другой из моих сотрудников не замечали в моем поведении никаких странностей и предполагали, что я всего на время отлучился по каким-нибудь привходящим и срочным причинам, и вскоре снова появлюсь. Что дирекция принимает меры к тому чтобы производство не приостановилось, и чтобы ни один служащий или рабочий не остался без заработка. На вопросы касавшиеся моей личной жизни, мой помощник отвечать отказался. Далее приводились заявления полиции. У нее было несколько предположений, о которых она чтобы не вредить следствию, предпочитала пока умолчать.

Все же полиция давала понять, что мое исчезновение носит характер интимный, и что идет опрос лиц, с которыми мне пришлось встречаться за последнее время. Судя по собранным сведениям мой образ жизни был очень правилен, и я был прекрасным семьянином. Но, прибавляли полицейские, иной раз в самых надежных стенах бывают трещины. Почти во всех газетах к этому было присовокуплено небольшое дополнение, сделанное в последнюю минуту. Из него явствовало, что хозяин ресторана с домоткаными скатертями, узнав меня на фотографии, счел долгом явиться в участок чтобы сказать, что я завтракал в его заведении в обществе молодой дамы. Дама эта показалась ему расстроенной. В один голос газетчики говорили, что все теперь зависит от того, найдут или не найдут таинственную эту даму! В одной газете было несколько строк о Мари, насчет которой корреспонденту удалось узнать, что она собиралась уехать с дочерьми в деревню. Другой корреспондент, по-видимому более предприимчивый, ухитрился быть принятым "прелестной директрисой художественного ателье Зоя-Гойя, мадам Аллот". Ее больного мужа. корреспондент повидать не смог, но сама Зоя сказала ему, что ничего, кроме того, что прочла в газетах, не знает.

Промолчала стало быть Зоя!

- Везде природа и всюду срок, - повторил я, почему-то мне понравившуюся, фразу.

Я не то заснул, не то впал в забытье. Перед тем, как сознание мое было задернуто мутноватой пеленой, я успел подумать о воде, о желтой воде, вливающейся в рот, ноздри, уши тонущего, воде которую стоит только в себя втянуть, чтобы сразу все устроилось: ни горя больше не будет, ни угрызений, ни паралича воли, ни опасения быть найденным, ни даже опасения быть вынужденным поступить в госпиталь...

Когда я проснулся (или очнулся?), у самой моей постели стоял хозяин гостиницы и, рядом с ним, молодая, черноглазая и черноволосая женщина. Оба на меня смотрели.

- Очнулся, - сказала женщина.

- Вы больны? - осведомился хозяин.

{132} Вид у него был озабоченный и враждебный.

Прежде всего прочего я испытал тревогу: не узнал ли он меня, увидав фотографии в газете? Но газеты оказались, аккуратно сложенными, на столе, так что, по-видимому, с этой стороны все обстояло благополучно. Тогда я произнес:

- Да. У меня сильная мигрень и большой жар. И меня тошнит.

- Хотите, чтобы позвали доктора?

- Я думаю, что надо позвать доктора.

- Я же вам говорила, - вмешалась брюнетка. - Я из своей комнаты слышала, как он бредит.

Хозяин оглянул ее с досадой и, обратившись ко мне, спросил:

- Как же насчет доктора? Да или нет?

- Да, конечно.

Хозяин вышел. Брюнетка, задержавшись, рассказала, что о моем состоянии ей, еще утром, сказал уборщик. Позже она услыхала мои стоны и выкрики и решила посмотреть сама. Когда она открыла дверь, то я лежал, сбросив одеяло, раскинув руки и тяжело дыша. Тогда она вызвала хозяина.

- Почему вы не послали за доктором с утра? - спросила она.

- На все свой срок и везде природа, - промычал я.

- Что?

- Ничего.

- Если вам что-нибудь нужно, постучите в стену. Я буду все время шить. И какое же стеснение между соседями? Надо друг другу помогать.

- Как вас зовут? - поинтересовался я.

- Заза.

- Спасибо, Заза.

- Так что помните: вам стоит постучать в перегородку и я приду. Она вышла, но через две минуты вернулась.

- Можно?

- Конечно можно.

- У меня есть минеральная вода. Хотите?

- Спасибо, Заза.

Она налила стакан, и я сделал несколько глотков.

- Вы право очень добры, - сказал я.

- Когда придет доктор я приду. Мне все слышно, когда я шью.

- Вы портниха?

- Нет, я продавщица в цветочном магазине, на пристани. Сегодня хозяйка уехала хоронить брата, и магазин закрыт.

- А завтра?

- Завтра она возвращается, но магазин откроет только после обеда.

- Принесите мне вечером цветов. Хорошо?

Я протянул руку к висевшей на спинке стула куртке и вынул бумажник.

{133} - Вот деньги, - сказал я.

Но Заза денег не взяла.

- Я принесу так, - промолвила она, - цветы всегда остаются. Мне они ничего не стоят.

Так как я начинал утомляться, то не настаивал.

33.

Едва Заза вышла, как стиснутый злобой я выскочил из постели, развернул газеты и с жадностью стал перечитывать телеграммы. Да, да, конечно там была моя жизнь! Я сам начал ее калечить, полицейские и репортеры всего продолжают. Опущенные ресницы Мари наверно опустились еще ниже, те самые ресницы, которые она, думая, что время все сглаживает, начинала поднимать все чаще и чаще. И накопленные минуты! И мои две девочки!

"Везде природа и на все срок'', - проскрежетал я. Схватив нераскупоренную накануне бутылку вина, я отбил ее горлышко о край умывальника, налил стакан, большими глотками выпил, налил еще, еще выпил, и снова налил. Внезапное и очень сильное головокружение и тошнота меня доканали, я шагнул к кровати, пошатнулся, схватился за стул, но все-таки равновесия не сохранил и упал. Дверь с силой распахнулась.

- Боже мой! - воскликнула вбежавшая Заза, - что вы сделали?

Она бросилась ко мне. помогла подняться, стала толкать к кровати, со страхом глядя на красные брызги на полу.

- Почему вы меня не позвали? - спрашивала она. - И откуда эта кровь?

- Это не кровь, - смог я пробормотать. - Вино.

Не было штопора. Я отколол горлышко.

Вытянувшись под одеялом, я чувствовал, - чуть что не слышал, - как лязгают мои зубы. Хорошенько меня прикрыв, Заза выбежала, вернулась со щеткой и тряпкой и стала вытирать пол.

- Почему вы меня не позвали? - повторяла она.

Я молчал. Я боялся сказать что-нибудь непоправимое, что-нибудь выдать. H так уже мои секреты были мной же самим предоставлены на растерзание досужему любопытству... Все в них могли теперь копаться, обсуждая, похихикивая, злорадствуя... От выпитых залпом двух стаканов вина голова кружилась все сильней и сильней, меня тошнило. Стыд, горе и бессилие раздирали мою душу.

- "Что им скажет Аллот?" - спрашивал я себя, теребя край одеяла, и чуть что мне не казалось, что сквозь сатурновые кольца головокружения, то тут, то там на меня смотрят беззрачковые глаза.

- Почему вы выпили вино? - настаивала Заза, взяв меня за руку. Чтобы ничего не отвечать я тихонько сжал ее пальцы. Мысли {134} мои, путаясь и распутываясь, лезли одна на другую. "Аллот больше не может угрожать разоблачением, правда мне и без него стала известной... - говорил я себе, и не выходит ли, что я с ним в заговоре? В заговоре с Аллотом! Хэ-хэ! Все-таки не вполне. Он ведь может явиться к Мари чтобы ее мучить и только для этого!.. Меня нет возле нее, я ей больше не опора, не защита... Вернуться? Снова все взять в свои руки?" - Но ответа на этот вопрос не находилось и все, вообще, казалось безнадежно запутанным. - "Взять в свои руки, - повторял я себе, - зачем? Чтобы охранять? Чтобы охранять то, чего охранить не сумел и что превращено в обломки? Хэ-хэ! Я откупался от него чеками, потом Ателье. Я был его покупателем, я у него покупал спокойствие Мари, и теперь я ничего у него купить больше не могу, а он никакого товара мне предложить не может. Хэ-хэ! Мы с ним на равной ноге".

- Скажите, - шептала Заза, - скажите, зачем вы выпили вино?

- Не знаю. Не спрашивайте. Я не могу ответить. Я не знаю. "Что он с нее может получить? - продолжал я свое внутреннее бормотание. - Я оплачивал спокойствие, я подписывал чеки. Кто и за что теперь будет ему платить?"

- Зачем вино? - настаивала Заза. - Зачем?

А я думал:

"Аллот кончен. Какие еще с Аллотом могут быть расчеты? Никаких!"

Заза стала собирать газеты.

- Я их хорошенько сложила, - сказала она, - я думала, что вы уже прочли.

- Я хотел прочесть еще раз.

- А вино? Наверно это вам вредно.

- Наверно вредно. Меня и без вина тошнило, а теперь тошнит еще больше.

- Так зачем же вы пили?

На лице ее были и вопрос, и осуждение.

Я не ответил, так как думал, что если полиция добралась до Аллота, то она, наверно, обошлась с ним вежливо, уж во всяком случае не могла его допрашивать так, как допрашивают злоумышленников. Проявить вежливость в отношении такой гадюки! Меня сжала злоба и я еще раз попытался сесть на кровати. Но Заза взяла меня за плечи и проговорила:

- Лежите, лежите.

- Я не понимаю почему. Везде природа и на все свой срок.

Она искоса на меня взглянула, и было в ее глазах вопросительное подозрение: не тронулся ли, мол, он?

А я продолжал не то думать, не то прислушиваться к каким-то бродившим во мне внутренним словам. "Его надо убить теперь же, - слагались во мне обрывки мыслей, - чтобы он не успел покаяться. Зоя мне сказала, что он ходит в церковь и молится. Надо его убить {135} до того, как он решится исповедаться и причаститься, чтобы он не успел получить отпущение грехов и попал в ад". Мне казалось, что он тут, рядом, и что в беззрачковых его глазах светится крайнее любопытство. Еще небольшое усилие и я, вероятно, голос его услыхал бы....

- Вам лучше? - спросила Заза.

- Да, немного лучше, - прошипел я.

- Я ненадолго уйду.

Оставшись один я глубоко вздохнул и с нарочитым наслаждением разрешил себе скользнуть под откос бреда. По ту сторону пояса головокружения я различил что-то знакомое, что-то нужное, что-то успокаивающее. Ровная, голубая вода, ели!.. Студеное мое озеро, свободной жизни край! "Вот в нем бы утонуть, - подумал я, - вместе с Мари". Она спускалась по зеленой тропинке, одна, без девочек. Было ясное, раннее утро, щебетали птицы. У берега в лодке ее ждали два молоденьких гребца, почти мальчики. Мари улыбалась, смотрела по сторонам и я понимал, что она так смотрит на настоящее, чтобы лучше забыть прошлое. Она что-то говорила, кажется, что ей светлое утро нравится, что ей хорошо, и что если бы не было сейчас так хорошо, то она "не могла бы". "Что она не могла бы?" - подумал я, и всем существом своим почувствовал, что, не зная вперед, как все будет просто и ясно, она не могла бы решить, уйти, добраться до озера, попросить мальчиков взять ее в лодку, и что теперь она о минувшем не думает, потому, что думать об этом слишком больно, и что она видит только ясное утро, голубую воду, ели, и мальчиков. Ступая в лодку, она закрыла глаза ресницами, как закрывала раньше. И как в ответ мелькнули глаза Аллота.

"Сюжет, сюжет-то какой", - сказал он, - или это мне показалось? "сюжет-то какой! Какой богатый сюжет". На смену этому сну, или этому видению, пришли тьма, молчание и холод, - что-то близкое к небытию. Потом раздались голоса и я увидал, что у постели моей стоят хозяин, Заза, и еще какой-то человек, в котором я сразу отличил доктора. Хозяин имел вид враждебный и недоверие и подозрение на лице его были совсем явственны. Заза объясняла доктору, что я, несмотря на сильный жар, выпил много вина. Не дослушав, доктор обратился ко мне и задал несколько вопросов, на которые я нехотя ответил. Потом он меня ощупал, сказал, что у меня сильнейшая форма скверного гриппа, который, как раз, гуляет по городу, порекомендовал крайнюю осторожность из-за часто случающихся легочных осложнений и спросил, кто за мной будет ходить?

- Я, - заявила Заза очень решительно.

Доктор дал указания, прописал лекарства, спросил меня имею ли я права социально-застрахованного, слегка удивился, узнав, что нет, получил гонорар и вышел, в сопровождении так ни слова и не проронившего хозяина и Заза, которая через полчаса вернулась, расположила на столе коробки с пилюлями и флаконы, и настояла на том, чтобы я проглотил несколько ложек бульона, разогретого ею, потихоньку, на электрической плитке в ее комнате. Временами, когда {136} меньше болело над глазами и не так кружилась голова, я к ней присматривался и нашел ее довольно миловидной. Что она была слишком накрашена, меня нисколько не шокировало. Волосы ее были немного спутаны, спешка, очевидно, помешала ей хорошенько причесаться. Перед тем, как меня покинуть, она приблизилась к зеркалу, чуть подкрасила губы, подняла юбку, поправила ластики и точно бы встряхнулась. - на манер собак, - чтобы все, и платье, и то, что под платьем, оказалось на месте.

С порога она спросила, не хочу ли я чего-нибудь? Я попросил принести мне еще газету. Заза немного поворчала, заметив, что когда жар, болит голова и тошнит, газет лучше не читать, но от поручения не отказалась.

На первой странице меня заменило выселение многосемейного металлургиста из его двухкомнатной квартиры. Но на одной из внутренних я прочел, что полиция старается разыскать таинственную незнакомку, с которой я завтракал в ресторане. Двери моей квартиры продолжали быть запертыми. "Но, - говорил корреспондент, - нам посчастливилось встретить у этих, неоткрывающихся для представителей прессы, дверей часовщика, для которого они открылись. Разумеется, мы не упустили случая, постарались его расспросить, и узнали, что исчезнувший шоколадный фабрикант поручил ему исправление замечательных часов, настоящего астрономического прибора, и что для починки их нужно доставить в мастерскую. Об этом он и приходил условиться. Что до самого фабриканта, то он его видел несколько дней тому назад у себя в магазине и ничего странного в его поведении не заметил".

Так прошлое, от которого я хотел, и не мог, бежать, напоминало мне о себе, пусть побочными путями, но все с той же настойчивостью. Расстроенный я бросил газету на пол. Заза, которая наливала в стакан минеральную воду, чтобы дать мне запить пилюлю, с раздражением ее подобрала и произнесла:

- Можно подумать, что вы ребенок. Говори вам, или не говори, как об стенку горох. Что вы там еще прочли?

- Если бы я сам знал? - пробормотал я. - Везде природа, и на все свой срок, но правда ли так, разве мы знаем?

- Только день прохворал, и уже ноет! Доктор вам объяснил, что грипп в этом году скверный, так что сколько придется лежать неизвестно.

- Скажите мне лучше, почему вы во мне приняли участие?

- Приняла потому что приняла. Вот лекарство. Будете вечером еще бульон?

- Нет.

- Чай?

- Нет.

- Все-таки надо что-нибудь есть и пить!

- Если вы в этом уверены, то зачем спрашиваете?

{137} Она провела рукой по моему лбу.

- Это ужас какой вы горячий, - произнесла она с опаской, -- надо поставить градусник.

Оправив подушки, подоткнув одеяло, наведя еще немного порядка, она напомнила, что мне стоит всего постучать в перегородку и ушла. Я провел день в дремоте, но вечером заснул крепко. Ночью же проснулся весь в испарине и почувствовал, что сердце в груди так и

колотится, так и колотится! Я поставил градусник: он показал 41.5. Я не знал. может ли такая температура быть опасной, но это мне было безразлично. От жара ли, или от слабости, но я не мог управлять мыслями, ориентируя их в том или ином направлении, как то всегда было мне свойственно. К тому же теперь не одни были мысли. К ним примешивались, их делили, их заслоняли образы: Романеску, развинчивающий астрономические часы, Мари, следящая за его работой, не знающая ни что сказать, ни что думать, ни что чувствовать, сложившая на груди, под самым сердцем, руки, сходящая к озеру, чтобы утопиться; ...Мари-Женевьева, Доротея! И окно за которым, в зачарованном городе, такая была тишина, и "охапки минут", и всегда опущенные ресницы... Потом вдруг Зоя. Не она ли, по поручению Аллота, - влила мне в душу яд? Только развалины, только осколки, только клочья, только боль...

Я постучал в стену.

И тотчас же послышался шум, в коридоре раздались поспешные шаги, дверь открылась, брызнул свет и я увидал испуганные глаза, раскинутая черные кудри, розовую с желтым кружевом рубашку, круглое плечо...

- Потушите. - попросил я и Заза повернула выключатель. Потом, ориентируясь на еле светившееся окно, она приблизилась к кровати и тихо спросила:

- Вам худо?

- Да. не слишком-то хорошо. Я смерил температуру: 41,5.

- Хотите чтобы я сбегала за доктором?

- Нет, не хочу. Если даже такой жар может быть опасным, мне все равно. Не в этом дело.

- А в чем же дело?

Я молчал. Как мог я объяснить ей, что мне нестерпимо стало с глазу на глаз с призраками? Но у нее, по-видимому, была своя мысль. Она присела на край кровати, оправила подушку, тихонько ко мне прильнула. Потом, ощупав мой лоб и обнаружив какой он горячий и мокрый, прошептала:

- Нет, не сейчас. Когда поправишься.

- Да, когда поправлюсь.

Отстранившись, она вышла и почти тотчас же вернулась. Когда, чтобы не ошибиться в направлении, она на секунду зажгла электричество, я заметил, что поверх рубашки она накинула стеганый халатик.

{138} - Я не хочу ложиться под одеяло, - сказала она, - я лягу рядом.

- Грипп заразителен.

- Когда я захвораю - ты поправишься и будешь за мной ухаживать, произнесла Заза, тихонько засмеявшись.

- Теперь постарайся уснуть.

В ее близости было что-то успокаивающее. Запах пудры и одеколона, ровное дыхание отпугнули видения и я задремал. Когда проснулся, то ее рядом со мной не было. Квадрат окна только начинал обрисовываться, было еще очень рано. Поймав в фокус сознания настоящее и те пополнения его, которые дотягивались из прошлого, я почувствовал как, быстро вбежав по моей груди, злоба достигла горла и всеми зубами в него вцепилась. Я хотел выскочить из постели, что-то сделать, кого-то обругать, но сил не стало. Я сдался. Я откинулся на подушку, с удовлетворением вдохнул удержавшийся в наволочке запах пудры и постучал в перегородку. Заза вошла почти тотчас же, зажгла свет, приблизилась к постели.

Глаза ее еще были задернуты ночным туманом, волосы в беспорядке, губы не намазаны, веки не подведены... По даже в этом, менее привлекательном, утреннем виде она источала живое тепло, то самое простое тепло, которое позволяет нам не иссякнуть в одиночестве, к которому, как полноправный продолжатель духа, допущен всякий, даже самый пошлый, самый ничтожный, самый всеми отверженный. Позор и презрение тем, кто находит в притягательной силе тепла этого что-нибудь достойное порицания или происки нечистого духа!

- Я ушла ночью потихоньку, чтобы ты не проснулся, - сказала Заза. - Не сердись. Но мне стало немного холодно, а ты хорошо спал. Пощупав пульс, она прибавила:

- У вас все еще очень сильный жар. Поставьте градусник. Когда немного позже мы пили чай, она снова заговорила о докторе.

- Тем более, - пояснила она, - что сегодня после обеда я должна идти на работу, так что до самого вечера мы не увидимся. Я буду спокойней.

Но я не согласился. Все утро мы могли провести вместе, вместе позавтракать (я, впрочем, ограничился бы чашкой чая с сухарями) и потом я стал бы дремать. Немного поспорив Заза согласилась. Я попросил ее, когда она пойдет за покупками, снова взять для меня газеты и если что-нибудь ее самое соблазнит в витринах, купить не стесняясь. Очень скоро после ее ухода появился, все такой же недоверчивый, все такой же подозрительный и враждебный хозяин, который высказался в том смысле, что мне лучше бы перебраться в госпиталь.

- Я не хочу, - возразил я.

- За вами ходит Заза? - спросил он.

- Да. И я ей весьма за это признателен.

{139} Он покачал головой, и так выразительно, что я счел нужным спросить его, почему он против?

- Не желаю, чтобы в моей гостинице вышел скандал, - пробурчал он.

- Но какой же скандал может выйти из того, что Заза за мной ходит?

- Не в этом дело. Она только что порвала с любовником.

- А!

- Именно. Месяца полтора тому назад. Он иногда появляется и тогда между ними происходят бурные объяснения. С меня довольно и этого, вы понимаете...

- Понимаю. И, конечно, меня это устраивает еще меньше чем вас. Однако, в госпиталь я не переберусь. Лучше помереть тут, чем там поправиться. Попробуйте сказать Заза, чтобы она больше ко мне не приходила? Тем более, что она, сколько я знаю, работает и возвращается поздно.

Я уже начинал утомляться. Хозяин немного помедлил, ничего не прибавил и ушел.

Когда Заза вернулась, вид у нее был веселый и радостный. В кошелке ее были пакеты и пачка газет.

- Раз вы сказали, что хотите меня побаловать, - промолвила она, - то вот, смотрите, что я себе купила.

И развернула совсем скромный, совсем дешевенький шарфик из искусственного шелка. Повязав его вокруг шеи, она подошла к зеркалу и стала перед ним вертеться.

- Мне давно такой хотелось, - прибавила она. - Не правда ли, он мне идет?

- Очень. Но вы могли бы купить из настоящего шелка.

- Пока вы не работаете, надо быть поосторожней.

- Дайте газеты.

- Подождите. Посмотрите, что будет к завтраку.

Она принялась разворачивать пакеты, в которых были сухари, немного вядчины (так в оригинале), апельсины...

- Кроме того я сварю овощной бульон. Мы позавтракаем вместе. Но не одинаково. Смотрите!

И она достала из кошелки кусок холодной курицы, сыр, пирожные и виноград.

- Это для меня, - засмеялась она. - Вам я этого не дам. Не дам!

И слегка покраснев, прибавила:

- Вы мне сами сказали, что я могу себя побаловать... а теперь постарайтесь подремать.

- Газеты? - сказал я.

- Лучше поставьте градусник.

- Это само по себе. Газеты!

Она протянула пачку с очевидной неохотой.

{140} - 40 и шесть десятых, - доложил я минутой спустя. Заза испуганно на меня посмотрела.

- Для утра это очень много. Надо позвать доктора.

- Нет. Во всяком случае, не раньше чем завтра.

- Завтра меня не будет. Завтра я с утра уйду на работу.

Я молча перебирал лежавшие передо мной газеты, не решаясь начать чтение.

- Вот что, - твердо заявила Заза, - теперь вы будете лежать и дремать. Газеты я отбираю. Вчера вы от них только разнервничались! Я вернусь через полчаса и тогда их дам.

Не найдя в себе энергии чтобы протестовать, я малодушно подчинился. Сама того не зная, Заза избавляла меня на некоторое время от сомнений, догадок, угрызений, вспышек ненависти. Придавленный жаром, утомленный разговорами, я повернулся к стене и сказал себе, что не хочу ни о чем думать. Но ничего не думать нельзя, а при сильном жаре, границы полусна и полубреда оказываются скоро достигнутыми. Образы-воспоминания сбежались ко мне, как сбегаются мыши к просыпанной в кладовой крупе... Спустя минут сорок Заза, вернувшись, протянула мне газеты точно так же сложенным, как они были, когда она их унесла.

- Вы, стало быть, не читали? - спросил я.

- Нет. Что в газетах интересного?

Она все же развернула одну из них, быстро скользнула глазами по первой странице, и уже хотела мне ее отдать, как вдруг наморщила брови и произнесла:

- Он еще в автомобиле кататься ездил...

- Кто ездил кататься?

- Шоколадный фабрикант.

И прочла вслух: "Личность таинственной незнакомки установлена. - Дама, с которой фабрикант, в самый день своего исчезновения, завтракал, не кто иная, как директриса художественной мастерской Зоя-Гойя мадам Аллот. Шофер промышленника явился в полицию и заявил, что накануне исчезновения его хозяина он возил его и мадам Аллот в парк. Там они вышли из автомобиля и некоторое время гуляли по аллеям. Хозяин ресторана, в котором фабрикант завтракал с директрисой, увидав ее фотографию, опознал ее".

- Вот она. - показала газету Заза. Зоя красовалась на первой странице!

- Ну и хорош же этот шоколадный фабрикант, - прибавила она презрительно. - Все они одним миром мазаны. Не знают, куда деньги девать.

- Дайте газеты.

- Только, пожалуйста, читайте спокойно. Хорошо?

- Постараюсь, - проговорил я слабым голосом. Заза поправила штору, чтобы улучшить свет, подоткнула край одеяла.

{141} - Очень, очень прошу, - сказала она, уходя, - не утомляйтесь. После завтрака я в магазине и позвать вам будет некого.

В течение нескольких минут я лежал без движения. Хоть мне и было ясно, что полицейское дознание не могло не продвинуться вперед, все же эти расставленные над i точки были угнетающи. Накануне Мари не могла не знать, - хотя бы из газет, - что я завтракал с какой-то дамой. Теперь она с внезапностью обнаруживала, что Аллот был женат, что директриса Ателье как раз его жена, что я с ней катался на автомобиле и гулял по парку, и потом с ней завтракал в ресторане с домоткаными скатертями!.. Одно могло для нее оставаться неизвестным: подлинная личность Зои. Да и то не наверно! Если газеты про это не говорили ничего, то сплетни и пересуды шли, конечно, своим чередом... Я посмотрел на фотографию Зои и прочел: мадам Аллот, артистическая директриса Ателье Зоя-Гойя. Я поднял руку и бессильно ее опустил. К чему волноваться? Не все ли потеряно? Когда Мари узнала, что я завтракал с женой Аллота в том самом ресторане, где... Не до такой ли степени все становилось безнадежным, что уже и не безнадежным было, а безразличным?

Я почерпнул из посвященных моему "делу" статей, что полиция отвезла хозяина ресторана в Ателье и что тот там формально узнал Зою, которая показала, что за столом я имел вид спокойный и ни о каких экстравагантных проектах не говорил. Завтракали мы совместно только вследствие совсем случайной встречи...

Другому журналисту удалось расспросить Аллота. Так как жены его не было дома, то его приняла и впустила к "лежавшему в гипсовой повязке из-за недавнего полома берцовой кости и вдобавок простуженному директору Ателье'' сестра милосердия. Аллот пояснил, что жена шоколадного фабриканта его падчерица. Он очень сожалел, что не может, вследствие того, что болен, к ней поехать и морально ее поддержать. "Г-н Аллот, - заканчивал автор заметки, - глубоко верующий и благочестивый человек, полагает, что перст Провидения виден всегда и во всем, и что бедствия, постигнувшие его падчерицу, не могли произойти без потустороннего вмешательства. В дни испытаний, - сказал он, когда мы расставались, - Вера моя единственная опора''. Дальше говорилось о том, что беглый фабрикант, в самый день своего исчезновения, произвел банковскую операцию. Что до самой операции, то профессиональная тайна покрывала ее целиком. Но то, что фабрикант побывал в банке, позволяло, приблизительно, установить его маршрут, который затем обрывался на ресторане. Газетчики полагали, что раз я побывал в банке, говорить о самоубийстве не приходится: перед тем, как бросаться в реку или вешаться, в банк не заходят.

В общем, никто ни о чем не догадывался.

И не мог, в сущности, никто ни о чем догадаться! В таком смысле и была составлена одна из заметок. "Принимая во внимание, - говорилось в ней, безупречную семейную жизнь шоколадного фабриканта, цветущее положение его производства и зная, что таинственная незнакомка была его {142} сотрудницей, можно повторить, что исчезновение это остается необъяснимым. Было ли преступление, убийство? Такая гипотеза трудно допустима. У исчезнувшего и в мире деловом, и в частной жизни были только друзья".

Почти карикатурный вид этих сообщений оказался для меня, знавшего глубокую причину происшедшего, источником еще большего угнетения. В особенности же меня удручало, и даже приводило в ярость, "благочестие" Аллота! Конечно, некоторые подозрения в этом смысле возникали у меня и раньше, и уже тогда мне было не то отвратительно, не то страшно. Теперь, когда он заговорил полным голосом, - это стало чудовищным! По какому еще он собирался двинуться пути для "поисков сюжетов", для продления своих "опытов"? Как, после насилия над телами, хотел он насиловать души?

- Князь зловония, - проскрежетал я, - помет судеб.

Я искал, и не находил, достаточных проклятий. Впав в совершенную ярость, утратив, вероятно, - по крайней мере частично, - контроль над рассудком, я бросил газеты на пол и, как то уже раз было, выскочил из постели, подошел к стоявшей на столе бутылке с отбитым горлышком, пошатнулся, уронил стул. Уже послышались за стеной поспешные шаги, уже хлопнула дверь... Все-таки, повторяя свои собственные жесты, я успел налить вина, выпить, налить еще и еще выпить. На столе были коробки с пилюлями, флаконы... Проглотить все это сразу могло быть "выходом", и я хотел протянуть руку, когда дверь распахнулась, Заза вырвала у меня стакан, обхватила за пояс, просто-таки потащила к кровати, повалила меня на нее и накрыла одеялом, все это не произнося ни слова. Так же молча, и так же стремительно она собрала на полу газеты, растворила окно и все их выбросила. И только тогда, с некоторой злобой, произнесла;

- Если так будет продолжаться, я тебя отправлю в госпиталь. Надеюсь, понятно!

Но мне было не до нее самой, не до возражений, или подчинения. Я хотел потерять сознание, сойти с ума, умереть, - я на все был готов, только бы оборвалось течение мысли. И ничего не мог поделать! Оно продолжалось, и не было в моих силах помешать ей источать яд: да, да, не могло быть сомнения: и Аллот, и я причастны к тому же злодеянию, отравляем тот же источник, так как ведь и из-за него, и из-за меня Мари опускала глаза. Из-за него и из-за меня Мари пошла, - да, да, я видел как она пошла! - по тропинке к озеру, попросила, мальчиков ее вывезти на середину чтобы там броситься в прозрачную воду. И глаза Аллота, без зрачков, и его улыбка ящерицы! Пришли мне тогда на ум не помню где слышанные слова: "Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить, а бойтесь того, кто может и тело и душу погубить в геенне огненной". От кого я прятался за чеками, телефонами, автобусами, делами, кому я загораживал время? И кто до меня все-таки добрался и когтем своим тронул мою душу?

- Больше, - сказала Заза, - газет вам не будет.

{143} Она сидела на стуле, в ногах и смотрела на меня не то с вопросом, не то с порицанием, не то с жалостью. Не могу сказать точно, каким было выражение ее глаз. Что я хорошо заметил, так ото, что они были большие, черные! "Еще глаза", - подумал я, - "но какая за ними душа? Может быть нет за ними души?".

- Во всяком случае, я вам газет не принесу, - проговорила Заза.

А я думал: "Нет, после смерти, когда душа умирает и остается только тело, глаза тухнут. У Заза есть душа. У всех есть душа! Если бы душ не было, как все было бы просто! У живых глаза были бы как у мертвецов с самого рождения".

- Вы идете на работу? - спросил я.

- Да. Иду. И чтобы я могла спокойно работать, не делайте глупостей. Прошу вас. Не будете?

- Не буду. Но принесите мне цветов.

34.

Цветов она принесла не маленький букетик, а огромную охапку! Так как ваз никаких не было, она их расставила в старых консервных коробках и банках из под меда, за которыми сбегала к себе, а что не поместилось, положила в умывальник, напустив в него воды. Цветы были уже немного увядшими.

- Понятно, - объясняла она, - вчера магазин был закрыт и новых не покупали. Эти третьегодняшние. Но зато хозяйка дала много!

Занимаясь цветами, она расспрашивала меня о том, как я провел день. Жар продолжал быть большим, голова все кружилась и болела. Чувствуя себя совсем неважно я отвечал однословно и не разделил ее оживления, когда она показала мне очень, по ее мнению, аппетитную провизию.

- Это все из-за газет, - ворчала она.

Поев, отдохнув, наведя немного красоты, Заза пододвинула стул к кровати, уселась и застыла в некоего рода сосредоточенности. Она явно что-то обдумывала, что-то хотела, и не решалась, сказать. Но, вялый и утомленный, я никак ей не помогал.

- У меня новости, - произнесла она, наконец, робко, - но я не знаю...

- Не знаете что?

- Не знаю, как вам сказать.

- Может лучше не говорить?

Помолчав, решившись, Заза промолвила:

- Моя хозяйка продает магазин.

- А! И кто же его покупает? - отозвался я, равнодушно.

Но равнодушия этого она явно не заметила, так как {144} продолжала на меня смотреть с еще большим вниманием. По-видимому продажа магазина не была главной частью новости. Главную она только готовилась сообщить. Готовилась и боялась.

- Покупает другая хозяйка, - сказала она, наконец. - Прежняя, которая вчера ездила на похороны брата в деревню, решила туда перебраться. Он ей там оставил бакалейную лавку. И она предлагает мне ехать с ней.

- И вы решили уехать?

- Не знаю. Я хотела с вами посоветоваться.

- Какой же я вам советчик? Я даже не знаю, замужем вы, девица, вдова или разведенная? Что я могу сказать?

- Но я еще не все рассказала.

- Я слушаю.

- Над цветочным магазином есть квартирка, комната, кухня и передняя. Новая хозяйка туда не переедет, у нее большая квартира по соседству. Она мне маленькую предлагает, если бы я у нее осталась работать, чтобы я за всем могла хорошенько следить, по утрам открывать, и вечером запирать магазин.

- Надо согласиться, - пробурчал я. - Зачем менять работу, если можно не менять.

- Вы думаете?

- Да. Только я не понимаю, как все могло так быстро устроиться.

- Быстро? Нет, обо всем этом говорилось уже давно. Брат помирал несколько месяцев, от рака.

Я повторил:

- Зачем менять работу, если можно не менять.

- Я тоже так думаю. Видите, вы мне дали таки совет.

- Какой же совет? Все и так очевидно. Да и то сказать: чтобы по-настоящему вам посоветовать, мне надо все знать: как идет торговля, какая квартира... Я сейчас болен, не могу этим заняться. Если нет спешки, подождите пока я выздоровею.

- Мне надо дать ответ завтра.

- Вы ничем не рискуете, вам предлагают и с одной, и с другой стороны.

- Я хотела бы остаться.

Сказав, она встала, подошла к окну и долго смотрела на фасад стоявшего напротив дома. Ничего другого она видеть не могла, разве что, если бы нагнулась и взглянула вверх, узенькую полоску низкого темного неба. Такого низкого, такого темного ! Впрочем, я сам его тоже не видел, и только воображал, что оно должно быть таким.

- Ладно, - сказала она наконец и, вздохнув, принялась убирать.

- Вы идете завтра на работу? - спросил я.

- Конечно, иду. И даже очень рано. Завтра на базаре цветы.

- Вы на базаре покупаете?

- Tе, которые растут в наших местах. Другие привозят в {145} вагонах и за ними надо ходить на вокзал. С цветами только и приходится, что во все стороны бегать.... Они вянут, все время нужны новые. Если ночью вам будет худо, постучите в стену, а сейчас я лягу. Я устала, я очень устала, закончила она, с сердцем.

Один за другим потекли часы полусна, полубреда, одна за другую цепляясь, одна другую перебивая, поползли мысли. Совсем, совсем рано дверь приоткрылась...

- Вы спите?

- Нет.

Вошла Заза, зажгла электричество. На ней было пальто, ее голова была повязана косынкой, из-под воротника, кокетливым пятнышком, выглядывал купленный накануне шарфик. В таком полудеревенском наряде, готовая к работе, к усилию, может быть преодолевающая усталость, не выспавшаяся, прячущая в глубине сознания сомнения, которыми вечером напрасно пыталась со мной поделиться, Заза была трогательной. Я себя упрекнул в том, что был слишком безучастен, когда она объясняла свои дела.

- Сейчас я бегу на базар, - сказала она, - и когда мы привезем цветы в магазин я на минутку к вам поднимусь.

И потом приду вместе с вами завтракать.

- Спасибо, Заза. Купите всякого баловства. Купите что хотите.

- Как вы спали? Как себя чувствуете?

- Чувствую себя неважно. А что до сна, то сон это был, или не сон, я не знаю.

Она поправила мое одеяло, потрогала мне лоб, нашла, что он слишком горячий, улыбнулась и проговорила:

- Я бегу.

"Славная женщина", - подумал я, почему-то испытав облегчение, и заснул. Она вернулась, когда рассвело, наспех напоила меня чаем с сухариком, объяснила, что грузовики опоздали, и что она от этого еще больше спешит, что все уберет днем, когда будем завтракать, и прибавила:

- Лежите спокойно, не посылайте за газетами. А? Никаких газет! Вынув из умывальника цветы, она вылила остатки вина.

- Вот вам вино!.. До свидания.

Ее непосредственность, ее заботы, исходившие от всего ее существа, так сказать, элементарный шарм были трогательны, и нет сомнения в том, что все это шло мне на пользу, позволяя немного лучше с собой справляться в той моральной яме, куда я провалился. "Она произносит как раз те слова, которые нужны, - подумал я, - и от нее распространяется оживляющее тепло". Все утро я ее ждал с нетерпением, и когда, около двенадцати, в коридоре раздались ее легкие шаги, я испытал почти радость. Мы совместно позавтракали, - верней, она позавтракала в то время как, глядя на нее, я проглотил несколько глотков бульона и разгрыз сухарик. Заза особенно, - как она {146} мне поведала, - в тот день спешила: перемены в магазине шли полным ходом! Совсем уже собравшись уходить, она присела на край постели и озабоченно произнесла:

- Хозяйка уезжает в деревню через несколько дней. Новая примет магазин завтра. Сегодня она была с нами на базаре и смотрела как мы выбирали цветы. Они обе хотят знать, что я решила? А я не знаю...

- Что вы будете делать в деревне? Вам лучше будет в этой квартире, даже если она маленькая и темная.

- В деревне ли, тут ли, мне все равно придется работать.

А мой... друг сердечный...

Она кисло улыбнулась.

- Что ваш друг сердечный?

- Он лентяй. Бездельник.

- Хозяин мне вчера сказал, что вы с ним в ccopе.

- А! Хозяин вам это сказал? Какое ему дело? Впрочем, верно, что я порвала. Именно оттого и порвала, что он бездельник, лентяй. Иногда он приходит и требует, чтобы я его приютила. Ему это удобней, понимаете. Я буду работать, а он будет жить.

- А какая у него профессия?

- Профессия? Его профессия это ничего не делать. Он парикмахер, но его отовсюду выгоняют. По большей части он получает по-собие для безработных...

- А почему его выгоняют?

- Потому, что он очень медленно и плохо работает, вырывает машинкой волосы, режет бритвой щеки и подбородки. Все на него жалуются. Теперь он у матери. Живет на ее счет и она, конечно, недовольна. Он несколько раз приходил сюда и просил, чтобы я его взяла. Но я ни за что! Подумайте только, я буду с утра до вечера крутиться, а он лежать, курить и пить вино?!.. А нет, нет, ни за что, прошу пожалуйста!..

- Если так, то вам может быть лучше уехать в деревню?

- Не уверена. Совсем не уверена. Это недалеко, в восьмидесяти километрах отсюда. Там он целиком на моем окажется иждивении... И сами знаете, как все в деревне: все про всех известно. Он все время будет проводить в кафе и платить придется мне... И еще шуметь будет, хвастаться !

- Все это верно. Но почему вам не согласиться на квартиру?

- Потому, что если он в квартиру ко мне въедет, то выгнать его я не смогу никак.

- А вы сами не можете уехать к каким-нибудь родным?

- У меня нет родных. Я с детства сирота и воспитывали меня в приютах. И потом...

- Что потом?

- Чтобы въехать в квартиру, надо купить мебель.

- И у вас нет денег?

{147} - Есть, но недостаточно. Много с моими заработками не отловишь...

- Сколько вам не хватает?

Заза назвала цифру. Это было лишь маленькой частью того, что я взял из банка, вполне это было приемлемо, чтобы не сказать скромно. И потом, даже если со мной что-нибудь случилось бы, так тем хуже! Так или иначе я твердо решил к моему состоянию не притрагиваться, в моем понятии оно должно было целиком отойти Мари и девочкам. Но шевельнулась во мне и другого рода мысль: дать Заза деньги не было ли это, в известной степени, несколько цинически, несколько в аллотовом духе купить спокойствие, даже комфорт? В то время как Мари, в условиях унизительных и недостойных, будет изнывать под тяжестью наваленного мной на нее горя, я буду тут тихонько соглашаться на заботы обо мне Заза?! И хотя помочь ей купить квартиру было способом ее за эти заботы отблагодарить, - было в этом моем расположении ей помочь и что-то другое.

Что точно могла думать сама Заза, - я не знаю. Никто и никогда точно чужих мыслей не угадывал. Все же, исходя из ее вопросов, я мог предположить, что она слегка на мое участие рассчитывала. Не знать, что у меня есть деньги, она не могла: я при ней вынул крупную кредитку из бумажника, отколов ее от толстой пачки других таких же крупных кредиток. И пачка эта была не единственной, этого она явно не могла не заметить. Пока я размышлял, она смотрела на меня вопросительно и молча. Я протянул руку к кожаной куртке, висевшей на спинке стула, достал бумажник и дал Заза нужную ей сумму.

- Я знала, - сказала она, - что так будет.

35.

В последовавшие за этим дни Заза развила большую деятельность. Не щадя сил своих, можно сказать, трудилась она и хлопотала! Ко мне забегала всегда ненадолго, всегда впопыхах, чтобы накормить, дать лекарства и чуть-чуть убрать. Измученный все не спадавшей температурой, я ни о чем не спрашивал. Мысли текли медленно и равнодушие, которое все возрастало, - шло, в сущности, мне в помощь. Так полубредовые видения и голоса смешивались, путались, теряли даже приблизительную последовательность. Все же я мог себе отдать отчет в том, что дела Заза устраиваются. Утром она ходила на базар, дни проводила в магазине и возвращалась очень поздно, так как "занималась" квартирой. Что мы туда переберемся совместно, - подразумевалось, точно бы вытекало из данных мною ей денег. Но мы об этом не говорили. Через дня четыре, моя слабость так возросла, что вторичный визит доктора напрашивался, но все же я его не вызвал. Я чего-то ждал, и в этом было главное. Как-то я коснулся темы газет и {148} наткнулся на отказ столь решительный, что спросил себя: не собирается ли Заза установить надо мной род диктатуры, такой, что единственным средством самозащиты будет полное от всего отрешение? Как-то она меня спросила, кем я был раньше?

- Коммерсантом, - ответил я.

- А! Коммерсантом! По какой части?

- По конфетной.

- Я уже думала, что вы были коммерсантом. Но зачтем вы купили эту куртку и штаны?

- Я хотел заняться рыбной ловлей, для развлечения.

Она не настаивала, но поинтересовалась собираюсь ли я навсегда сохранить бороду? Я попросил дать мне зеркало. Из него на меня глянуло осунувшееся, похудевшее, неузнаваемое лицо! Я был удовлетворен.

- Да, - сказал я, - я оставлю и усы, и бороду. Она ничего не ответила, но в глазах ее, как мне показалось загоралось вопросительное любопытство. Она ушла, и появилась через час, довольная и решительная.

- Хозяйка уезжает завтра, - сказала она, и стала укладывать чемодан (что было очень просто: вещей у меня почти не было).

Зато у нее самой добра собралось порядочно и я слышал, как за перегородкой она долго с ним возилась.

На утро она вошла твердой поступью, сунула еще что-то в чемодан и заперла его на ключ, - все молча. Молчал и я. Она вышла и, после десятиминутного отсутствия, снова появилась.

Приблизившись тогда к кровати, наклонившись, глядя мне в самые зрачки, она проговорила:

- Пора одеваться.

Я подчинился. Подчинился не только ее приказанию, но еще и тому, что она меня сама стала одевать. Вошел хозяин. Я спросил, сколько я должен, но оказалось, что Заза уже за все расплатилась. Побежденный, разбитый, безвольный, еле живой, я на все соглашался. Начался спуск но лестнице. С одной стороны меня поддерживала Заза, с другой хозяин. Все кружилось, все дрожало, все, время от времени, было словно задернуто какой-то пеленой. На каждой площадке нам пришлось останавливаться. Мне казалось, что еще немного, и я лишусь чувств.

Заза меня кутала, Заза меня ободряла. Она мне казалась очень красивой, руки ее были нежны и пальцы, которыми она прикрыла мой рот, когда открыли входную дверь, были теплы и благоухали. Прямо против двери стояло такси. Я вздохнул и благодарно посмотрел на Заза. Пока мы ждали, чтобы принесли багаж, она сказала:

- Тут недалеко, мой милый. Как только мы будем дома, я тебя уложу и ты увидишь, как тебе станет хорошо.

Потом все сливается в моих воспоминаниях. Куда, как и сколь долго мы ехали, я в памяти своей восстановить не могу. Что-то {149} осталось сзади, что-то ждало впереди.

И между этими двумя точками - пустота.

Когда мы остановились, я увидал витрину и в ней цветы, - много цветов! "К свадьбе это или к похоронам?" - подумал я. - Заза и шофер помогли мне выйти, помогли подняться по лестнице, - всего одна, коротенькая лестница, чуть что не втащили меня по ней. Заза отворила дверь. Я проник тогда в большую и очень низкую комнату. где меня поразили окна. Это были два увенчанных полуокружностью прямоугольника, начинавшиеся у самого пола и достигавшие приблизительно половины высоты стены. Потом я узнал, что окна эти опирались на фундамент и были разделены, возле верхней своей трети, полом квартиры Заза, приспособленной сравнительно недавно. Но тогда эти два ярких и низких окна показались мне удивительными, ненормальными, едва ли не противоестественными. Точно полуподвал, выдвинутый на высоту антресолей каким-то подземным сдвигом !

Все было тщательно убрано, пол сверкал, на столиках лежали белоснежным скатерки, в углу стояла уже наполненная дровами, с заготовленными перед ней лучинками, печь. Но раньше чем чиркнуть спичку Заза подвела меня к большой, красного дерева, старомодной кровати. Она была постелена, она уже была открыта, она меня, со вчерашнего дня, когда Заза все приготавливала, ждала. Мне хотелось что-нибудь сказать, поблагодарить, дать, по крайней мере, понять, что я все заметил и все оценил, что я глубоко тронут... Но я не смог выдавить из себя ни единого слова, - точно бы кто-то за горло меня держал.

В странно-низкой, странно-большой этой комнате, углы которой убегали в тень, где пахло воском, где было уютно, где, - как только затопилась печка, - стало тепло, которая, показалось мне, находится в конце моего, мне самому непонятного, пробега, не принимал ли меня в лоно свое мой духовный склеп? Не его ли схеме соответствовали эти два обращенных к низу полуокругленных окна?

Заза усадила меня в кресло и стала раздевать. Снова я подчинился. Во мне не оставалось ни одной крупинки независимости. Заза считала, конечно, что это мое состояние вызвано болезнью, жаром, усталостью, и, отчасти, это было так. Но только отчасти! В первые минуты моего пребывания в этой квартире, меня давило и оглушало обостренное сознание общего поражения.

- Жар, - сказала Заза, - стал еще сильней. Но сегодня утром придет доктор, я назначила ему еще вчера.

Она ни о чем меня не спросила, не попыталась даже узнать, нравится мне или нет; она, сколько я мог судить, была испугана. Вероятно она сомневалась: не причинит ли мне этот, так тщательно, так влюбленно ей подготовленный переезд больше вреда, чем пользы?

{150}

36.

Несколькими часами позже появился доктор, который и определил крупозное воспаление легких. Он прежде всего поспешил успокоить Заза: теперь, сказал он, медицина во всеоружии для борьбы с этим! Но я знал, что от воспаления легких умерла мать Мари когда была, вторым браком, за Аллотом, и подумал, что налицо может быть род предзнаменования, что Заза мне приготовила смертный одр... Впрочем, умереть меня не страшило. Неприятной была мысль, что в таком случае окажется обнаруженной моя настоящая личность и Мари заключит, что я ее покинул чтобы поселиться с Заза. Зоя, Заза!..

Вереница последовавших за этим дней отмечена в моей памяти образами такого внимания и таких забот, каких я никогда и ни с чьей стороны не видел. Заза вставала чуть свет, ложилась поздно. Она все чистила, вытирала пол, топила, мыла, стирала и работала в магазине. Я еще дремал когда, по утрам, давно сложив походную кровать, ею предусмотрительно купленную на время моей болезни, она уже хлопотала. И когда вечером она, до того как эту кровать бесшумно раздвинуть, раздеться и лечь, что-то штопала, пришивала, гладила, я уже спал. Ни одной минуты она не сидела сложа руки!

Днем, при каждой возможности, она поднималась из магазина, чтобы спросить, не надо ли мне чего-нибудь, узнать, какая температура, оправить подушку...

Ночью, - когда я не спал, - она тихонько приближалась ко мне, ощупывала лоб, что-нибудь ласковое шептала, спрашивала, не хочу ли я пить, если нужно давала лекарство...

Большая слабость миновала довольно скоро. Вспрыскивания новых средств и заботы Заза сделали свое дело. Но душевное мое состояние и умственное расположение были плачевны. Особенно по утрам. Я вылезал из под одеяла и, медленно ходя по комнате, начинал диалог с "отцом-хамом". Из зеркала, к которому я иной раз приближался, на меня смотрело отражение, казавшееся мне не моим: большая борода, длинные усы, провалившиеся щеки и глаза: помутневшие, сузившиеся, с набухшими веками, с какой-то отталкивающей хитрецой. Стиснув челюсти, я со злобой ложился и ждал возвращения Заза, которая приходила поить меня утренним чаем. Трогала лоб. Улыбалась. Осторожно целовала. И явно ждала, ждала всем существом моего полного выздоровления...

На смену этому первому, в общем довольно короткому периоду пришел второй, когда я почувствовал, что силы мои начинают восстанавливаться. Утром рано Заза чистила и зажигала печку и убегала в магазин. Узнав, что мне лучше, хозяйка отпускала ее менее охотно и я подолгу оставался в одиночестве.

Я не был еще достаточно силен, чтобы приступить к деятельности, к которой приступил позже, но лежать в полудремоте тоже не {151} мог, и или ходил по комнате, или стоял у полуокон, или сидел в кресле, напряженно думая. Но последовательно вытекавших одна из другой мыслей не было. Все было поисками одной, основной мысли, которая казалась совсем близкой, которую я почти настигал, и которая всегда, в крайнее мгновение, ускользала.

К завтраку, сбегав до того в лавки, возвращалась Заза. Пока мы ели, я оставался рассеянным, еле-еле отвечая на ее вопросы. Но она, по-видимому, относила мою безучастность за счет болезни и ни разу не сделала мне никакого упрека.

После ее ухода я снова думал и только вечером, чтобы отдохнуть, затевал простой разговор, выслушивая рассказы о том, как протек день: необычайно элегантная покупательница, коротенькое пререкание с хозяйкой, забытый в магазине проезжими иностранцами чемоданчик, опрокинутый собачкой горшок цикламена...

Несколько позже я попросил принести мне газету. Заза оглянула меня с недоверием, но газету купила. Развернув листы тотчас после ее ухода, я тщетно искал хотя бы малейшего намека на "исчезнувшего шоколадного фабриканта". Следствие, вероятно, длилось. Но так как нового ничего не открыли, то дело больше не интересовало ни одного журналиста, ни одну редакцию. Кроме того, со всех сторон напирали происшествия, одно другого занимательней.

Из отсутствия новостей не следовало, однако, что мне не нужно скрываться и квартира Заза, в этом смысле, была идеальным убежищем.

37.

Как-то утром, когда Заза ушла на работу, я рискнул пойти в парикмахерскую. Там мою шевелюру, усы и бороду привели в порядок, и в таком улучшенном виде, я, - неожиданно, - проник в цветочный магазин. Я был тронут радостной и гордой улыбкой, которой Заза меня встретила. Она меня представила хозяйке, и было очевидно, что на нее я произвел самое лучшее впечатление. Еще немного и она поздравила бы Заза с таким удачным выбором: какой, мол, ваш друг представительный, какой серьезный, какой элегантный! Последовало приглашение ее к нам, откушать, в ближайшее воскресенье, после чего я присутствовал при продаже двух или трех букетов. Заза умело заворачивала, приклеивала этикетки, а хозяйка, с радостной улыбкой, принимала деньги. Я был в положении не то привилегированного, не то имеющего какие-то тайные права, человека. Я вышел из магазина раздраженным, раздраженным же вошел в квартиру. Если оказывалось, что моему драматическому недоумению должно так просто придти на смену спокойное "мелко-коммерческое житие", то не утрачивало ли мое убежище всякий смысл, и сам я не должен ли был подозревать себя в пошлой фальши?

{152} Я смотрел на окна, смотрел на то, как все чисто убрано, как все блестит, и удивился тому, что у, в сущности примитивной, Заза было так много вкуса: ничего банального в устроенной ею комнате я не находил. Но легче от этого мне не становилось.

Заскрипел тогда в замочной скважине ключ, дверь отворилась и, смущенная, робкая и радостная, приблизилась ко мне моя подруга. В первый раз с тех пор как я ее знал, видел я у нее такое выражение ! Глаза мерцали, губы были сложены не то в улыбку, не то в вопрос! Она меня обняла, она ко мне прижалась, она что-то шептала. И так просто было проникнуть в сокровенную сущность ее мыслей: "Вот, наконец, после стольких усилий, после такой заботы, после такого долгого ожидания ты поправился и ты мой... Ты пошел навести красоту и сейчас же пришел мне показаться! Конечно! Я сразу все поняла!".

Я не знаю, какие скрещиваются, сплетаются, расходятся и вновь друг друга находят линии, образы, узоры и краски в том мире, куда меня увлекла Заза, и не знаю, каким побуждениям мы, в этот мир проникнув, подчиняемся. С меня довольно знать, что мы подчиняемся и что от частицы самих себя отрекаемся радостно. Знаю еще, что таких благодарно-влюбленных глаз, какими были глаза моей любовницы после первых объятий, я никогда не видел, и никогда не увижу. И еще знаю, что мне было больно: я не мог ей ответить тем же! Чтобы ее не терзать и не мучить с первого же шага, я спрятал тогда в глубину души все сомнения и все упреки себе, заменил обман самообманом. Ей ведь предстояло пострадать от моей слабости, не мне!

Вечером складная кровать исчезла, на столе и на полках появилось множество цветов. Заза постелила тонкие простыни, достала свою самую красивую, шелковую рубашку.

И превратилась тогда комната больного в брачный покой: без всякой церемонии, без оповещения, с глазу на глаз Заза выходила за меня замуж, принимая, вероятно, мое молчание за знак согласия. Она повидала мне тогда всю свою жизнь, рассказав, что у нее было не один, и не два любовника. Свою наивную нетронутость она отдала молоденькому матросу торгового флота, который, прожив с ней два месяца и обещав жениться, ушел в плаванье и не вернулся. Никогда ничего она о нем так и не узнала. Потом был сын булочника, тоже обещавший жениться, но после нескольких месяцев встреч в отелях сознавшийся, что он не сын булочника, а его подмастерье, что при этом женат, и что у него самого недавно родился сын. Потом появился коммерческий агент, уезжавший, приезжавший, снова уезжавший и снова приезжавший. Он торговал кружевами и наборами для дамского белья.

Он ее, как ей казалось, любил по-настоящему, часто делал подарки. ("Вот, - сказала она с обезоруживающей простотой, - эту рубашку я с той поры сохранила!"). Но получив назначение в другую область, он уехал и хоть и обещал ее выписать, но не только не выписал, но вообще ничего о себе не сообщил. Потом появился не то банкир, не то делец, увезший ее в роскошном поезде, но на утро, по прибытии в столицу, купивший ей обратный билет {153} третьего класса и сказавший, что он "передумал". За ним последовал владелец обувного магазина, с которым, чтобы не потерять места, ей приходилось, время от времени, ездить в рестораны и подчиняться тому, что за этим следовало. Но однажды, он ее побил и ей пришлось убежать. Тогда она поступила в цветочную лавку, вскоре после чего ее взял под "свое покровительство" парикмахер, о котором я уже знал. С ним она прожила некоторое время совместно, и от него она отделалась незадолго до нашей встречи.

- Он только курил, пил и пел, - закончила Заза, меланхолически.

- Пел?

- Да. У него была гитара. Он перебирал струны и что-то урчал, очень плохо. Он уверял, что если бы не бедность, то сделался бы знаменитым, но что соединить работу в парикмахерской и искусство - невозможно. У нас была квартирка. Я его там оставила и переехала в гостиницу, но он, после этого, от квартиры отказался и поселился у матери. Но я тебе про все это уже говорила...

И прибавила:

- Ты моя первая настоящая любовь. Прошлое не считается. Да и можно ли их всех с тобой хотя бы сравнить?

Как было реагировать, что было ответить? Недоумевая, я молчал. Она ничего от меня не требовала: ни обещаний, ни планов, ни заверений. Ей довольно было того, что я тут, рядом, что ей можно меня ласкать, целовать и что я всему этому подчиняюсь, позволяю это так же, как позволял за собой ухаживать, давать лекарства, укладывать в постель, оправлять одеяло когда хворал. От нее исходили и тепло, и благоухание, и такая в глазах ее светилась нежность, столько бесхитростной преданности, что даже моему, раздвоенному сердцу становилась доступной благодарная сладость.

- Я тебя люблю, я тебя люблю, - повторяла она, - и никого до тебя не любила. Все что до тебя было - не было! Ни с кем я того не чувствовала, что чувствую с тобой.

Но ни разу не спросила: люблю ли я ее? Точно боялась.

Когда я оставался один и, по установившейся привычке, принимался шагать от одной стены к другой, в мыслях моих - которые я направлял в ту же все сторону, пытаясь что-то ускользающее понять, появились новые уклоны. Я чуть ли не упрекал себя в том, что соглашаясь на любовь и на ласку Заза, я откликнулся на сигнал: можно ведь и отдохнуть! И спрашивал себя: не воспользоваться ли тем, что случилось, чтобы сдаться и двинуться по новому пути?

Как-то, открыв газету, я прочел: "Исчезнувший шоколадный фабрикант. Тайна, которой покрыто это исчезновение, так и остается тайной. Поиски не привели ни к какому результату несмотря на осторожный опрос целого ряда находившихся с фабрикантом в сношении лиц. И хотя ничего не было в его частной жизни обнаружено такого, что могло бы послужить поводом к самоубийству, именно оно остается самой

{154} правдоподобной гипотезой. Случаи непреодолимого влечения к самоуничтожению так же установлены, как случаи внезапного безумия".

- Ах, если так, то вот: расскажите о весельи, милые ! - воскликнул я, припомнив врезавшуюся мне в память строчку какого-то стихотворения. Учитель истории Шастору! И я! - Я почти был готов, когда вошла Заза. Она была розовой, хорошенькой, глаза ее блестели, она смеялась! Все чаще и чаще она была такой, как бы давая мне понять, что все теперь введено в колею, и что она во всем на меня полагается. В ней расцветала совершенная женственность, дополнявшая уже раньше замеченные мной качества ее сердца и души. Она упраздняла свою надо мной опеку, заменяла возникшие между нами, во время моей болезни, отношения другими, не случайными, а окончательными. Она словно говорила, что теперь ее очередь подчиняться, и что она будет счастлива мне подчиниться. И я не побежал на мол, и не бросился в воду. Как-то уж очень резко оказались противупоставленными "царство теней" и объятия Заза!

Все слагалось теперь так, что я был в безопасности. Меня больше не искали! Меня считали мертвым! Надо было задернуть прошлое как можно более темными шторами, попытаться самого себя туда больше не пропускать, закрыть глаза на глаза Аллота. Как можно более темными, попытаться!?.. Совсем забыть, совсем не видеть было невозможно, и на новый путь я вступал с оговоркой. А позже не сумел его покинуть с достоинством.

38.

Завтрак, устроенный Заза в честь хозяйки, был отправной точкой перемены, после него моя жизнь вошла в русло. Хозяйка попросила меня помочь ей составить заявление о подоходном налоге, что, хорошо знакомый с такого рода вещами, я сделал легко и скоро.

Потом возникла надобность в приведении в порядок переписки с поставщиками. Обнаружив хитрости, почти недобросовестность одного из них, я вывел его на чистую воду, благодаря чему занял в глазах владелицы магазина преобладающее положение. Неопытная в делах коммерческих она, с самого начала, наделала множество ошибок, и, не прими я в ее деле участие, оно, вероятно, погибло бы. Мой опыт пришелся кстати: магазин твердо стал на ноги. Была введена отчетность, провели телефон, купили пишущую машинку, регистратор, картотеку, гроссбух, журнал...

Все же я ограничивался минимумом, предпочитая - больше того: считая необходимым - оставаться в тени.

Что до Заза, то по мере того, как шли дни, недели и месяцы, она с все большей ясностью отдавала себе отчет в моих деловых навыках, видела мои привычки, вкусы и из-за всего этого в ней росли какие-то сомнения. Не раз, {155} затаив дыхание, еле слышно она меня спрашивала: "Ты меня не бросишь?" И добавляла:

- Я же вижу, что ты раньше жил не так, как мы живем теперь. Ты никогда мне не говоришь о прошлом. Точно у тебя есть какой-то секрет.

Я молчал.

Позже она, с сокрушением, сказала, что время идет, а "прибавления семейства" не ожидается.

Я молчал.

Как мог, я ее баловал. У меня оставалось немало денег, и я просил ее не стесняться при покупках нарядов, выписывал из столицы модные новинки, духи, и вообще всякие дамские вещи. Чтобы мне угодить, она всегда была элегантной, отлично причесанной, надушенной, умело подкрашенной. Ее природный вкус был безошибочен.

Но когда она меня просила пойти с ней в театр, в кинематограф, или пообедать в большом ресторане, или даже просто посидеть и послушать оркестр в каком-нибудь кафе - я отказывал. Я даже гулять с ней не ходил, ссылаясь на свои домоседские предпочтения. Осторожность оставалась правилом. У меня столько было в деловых кругах знакомых !

Я покупал много книг и читал, так сказать, запоем. К моему желанию устроить полки Заза отнеслась с уважением и когда я открывал очередной том, она не смела заговорить.

Когда стало приближаться лето, она призналась мне, что хочет съездить на юг, куда ее манили расклеенные на стенах пестрые афиши. И что меня совсем растрогало, так это ее робкая просьба разрешить ей готовиться к поездке, даже если я не уверен, что она сможет состояться.

Разумеется, я "разрешил".

Она купила большую соломенную шляпу, купальный костюм, пляжные туфли, флаконы с жидкостями для загара, какой-то особенный лак для ногтей... принялась сама шить очень яркие и легкие платья, необычайно широкие, разлетающиеся юбки и шорты. Когда же она мне сказала:

- Я не знаю, поедем ли мы. Но так ты увидишь, какой я могу быть красивой на пляже, - то я был просто смущен.

Время от времени она приглашала своих подруг, которые, по большей части, были несколько озадачены ее удачей и плохо скрывали зависть. Одна из них, - жена паровозного машиниста, - мне, впрочем, понравилась, и я принял предложение у нее откушать. В нашу честь был приготовлен улучшенный обед. Так же как у нас, все было в квартире машиниста убрано и надраено до последней возможной степени. Белая скатерть, цветы, праздничная сервировка... Разговор не блистал эстетической утонченностью и расположился вокруг профессиональных тем, что не помешало ему быть и интересным, и содержательным. После двух стаканов вина легкая натянутость исчезла и {156} все прошло отлично. Вскоре после этого Заза пригласила эту пару обедать.

После кофе и ликеров молодые женщины стали рассматривать и перебирать купленным Заза пляжные вещи. Они обе весело смеялись, а я слушал соображения машиниста насчет притяжения, которое оказывают на слабый пол наряды, и притяжения, которое этот слабый пол, наряженный или нет, оказывает на пол сильный.

Когда они ушли, Заза тихонько проговорила:

- Ну как мне хотелось бы поехать покупаться на юге, в синем море. Может быть, при оплаченных отпусках, это не так дорого стоило бы? И ведь не все же там гостиницы люкс!..

Я ничего не ответил.

Как-то раз вечером раздался звонок. Заза пошла открыть и из передней до меня донеслись восклицания, угрозы, поспешные реплики. Заза была явно испугана. Я вышел в переднюю и без труда узнал парикмахера, фотография которого мне была показана еще в гостинице. Мой большой рост в сравнении с его очень маленьким, мои широкие плечи в сравнении с его очень узкими, оказались действительней всяких словесных аргументов. Я только посмотрел на парикмахера, даже не раскрыв рта. Он же замолк сразу и еще больше сгорбился. Светлые глаза его потухли, он приподнял каскетку, что-то пробормотал и вышел. Заза казалась взбудораженной. Она попробовала мне что-то объяснить насчет того, что все между ними кончено, что она не понимает, как он посмел, давала слово, что это не повторится... Я взял ее, как ребенка, на колени и тотчас же, спрятав у меня на плече голову и немного всплакнув, она стала меня целовать и говорить, как сильно любит...

Но два эти эпизода и несколько других, расположенных в таких же плоскостях, скользили лишь по поверхности моего убежища, которое я, все чаще и чаще, сравнивал с царством теней. И в комнате, где я, запершись, или ходил, или читал, понемногу установилась некоего рода напряженность, природы которой я определить не могу, но которую иной раз чувствовала и Заза. Об этом я, впрочем, только догадывался, так как никогда ни малейшей жалобы с ее стороны не слышал. Если, видя ее затуманившейся, я спрашивал о причине, то она всегда ссылалась на какую-нибудь хозяйственную заботу или на усталость.

Потом стала хворать владелица магазина. У нее начали болеть и пухнуть ноги, она не могла долго стоять и появлялась раз в два дня. Но и это было слишком для нее утомительно и она попросила Заза и меня заменить ее на время болезни, которая, как она полагала, может продлиться довольно долго. Нехотя, я все же согласился. Проводить дни в магазине меня не устраивало совершенно, но я не хотел отказать Заза в поддержке. У нее на руках было и все наше хозяйство, которому она уделяла не мало сил.

Мы стали совместно, рано утром, ездить на базар, для закупок. Я занялся немного и продажей. Счетоводство, сношения с поставщиками {157} и прочие, вытекавшие из более пристального внимания, обязанности заполнили почти все мое время.

Войдя во вкус, я затеял различные усовершенствования, видоизменил расположение, улучшил освещение, закупил, для обертки цветов, новую, очень красивую бумагу. Так как я владел двумя языками, то у нас стали бывать иностранные покупатели. И когда владелица, несколько позже, пришла посмотреть, то улучшения не могли не броситься ей в глаза. Я ясно видел, что мне она доверяет безоговорочно, что только и хочет, чтобы так продолжалось. И еще немного спустя она мне предложила все взять в свои руки, стать ее доверенным и заинтересованным сотрудником. Само собой понятно, я отказался наотрез. Но, в свою очередь, внес предложение: поручить ведение дела Заза, с тем, что я останусь ее советником, предложение, которое было принято. Я составил проект контракта и Заза отнесла его для "проверки" и регистрации к нотариусу.

Тот прежде всего поинтересовался: кто составил проект? Заза сказала: мой друг. Он ее заверил, что все написано рукой очень опытной, что было для нее источником гордости.

В магазине установили большие зеркала, все заново выкрасили. Заза, ставшая сама коммерсанткой, получившая в свое распоряжение помощницу, веселая, нарядная, красивая, все больше и больше влюбленная, была счастлива.

А так как из перемен этих для меня вытекли несколько большие досуги, то я снова мог проводить в низкой комнате долгие часы, бродя из угла в угол, читая, думая, снова читая, и снова думая.

39.

Наступило жаркое лето, такое жаркое, что даже на берегу моря, иной день, дышать было нечем. Ни одного облачка, ни малейшего ветерка... Конечно, в глубине души, Заза мечтала о поездке на юг, ставшей, из-за перемен в ее положении, в этом году невозможной, но если и мечтала, то ни разу об этом ничего не сказала.

В одну из пятниц пришло письмо от прежней хозяйки, которая побывала в городе и была совершенно поражена превращением ее скромной лавочки в нарядную цветочную торговлю. Она приглашала нас завтракать в следующее же воскресенье. Я сразу увидал, что Заза поехать очень хочется, и еще увидал, что она просто не смеет меня попросить ее сопровождать. Полагая, что визит этот принесет ей законное удовлетворение, я решил не портить бочки меда ложкой дегтя, и сам ей сказал, что мы поедем вдвоем. Почему-то на этот раз я побоялся быть слишком эгоистичным. Желание Заза появиться у бывшей хозяйки в полном блеске и в сопровождении "мужа" было понятным, было законным и войти в этот дом со мной подруку было куда заманчивей чем начинать с объяснений: "мой друг не совсем здоров, он просит его извинить".

{158} В субботу в полдень, отпустив продавщицу, Заза закрыла магазин и до самого вечера готовилась в поездке, гладя, освежая, подшивая... Кроме того, она испекла много сложных пирожков и тортов.

Время от времени, слегка разгоряченная и возбужденная, она входила в комнату, где я шагал от стены к стене, давая мне попробовать то или другое, спрашивая, кажется ли мне это вкусным, и не надо ли еще посыпать сахару или посолить? Покончив с печеньем, она приступила к примеркам платьев и, разумеется, мои предпочтения играли большую роль. Она спрашивала, нравится ли мне больше голубое, чем белое? Я отвечал, что она, сама мне так же нравится в голубом, как в белом, и что так же, если не еще больше, нравится без всякого платья. Заза смеялась. Вечером, сославшись на неотложное дело, я вышел один. Тронутый бесхитростной радостью Заза я замыслил доставить ей дополнительное удовольствие и сговорился с шофером такси, чтобы он подал автомобиль в воскресенье, к десяти, как раз когда надо было собираться итти на вокзал, и отвез бы нас в деревню, там подождал и привез обратно.

Открыв утром окно, я обнаружил, что небо слегка задернуто и порадовался тому, что жара нас не будет слишком мучить. В десять, когда мы кончали утренний завтрак, раздался коротенький звонок: шофер докладывал, что автомобиль подан.

- Какой автомобиль? - спросила Заза, приподняв брови и приоткрыв розовый ротик.

Я объяснил.

Подойдя ко мне - нет: подкравшись, - она меня поцеловала и, думается, из всех ее поцелуев был этот самым нежным, самым, если можно так выразиться, глубоким. Но кольнуло у меня что-то в сердце во время этого поцелуя, потянулось в нем что-то, защемило...

Потом побежала дорога, то прямая, по лугам и полям, то вьющаяся между зелеными холмами, то совпадающая с улицей деревушек, где мы видели выходивших из церквей христиан, то стиснутая дюнами, поросшими редкой и суховатой травой. На все Заза смотрела так, как дети смотрят на витрины с игрушками, всему радовалась, всему улыбалась, по всякому поводу делилась со мной впечатлением.

Легкие облака разошлись когда мы были почти у цели.

- Само небо, - сказала Заза, - позаботилось о том, чтобы нам не было жарко в дороге! А теперь оно опять синее.

Деревня, куда мы приехали несколькими минутами позже, была большой, почти что она напоминала городок. От длинной, разделявшей ее на две части, улицы, - продолжения дороги, - по сторонам которой были совсем новые и некрасивые дома, расходились узкие переулочки. Чтобы спросить, как добраться до цели, шофер остановился у киоска. Я воспользовался этим, чтобы купить модный журнал, - мне хотелось продолжать баловать Заза. С внезапной отчетливостью возникло тогда во мне воспоминание о том, как я вышел купить журнал, направляясь на фабрику, и как я ушел, даже его не взяв.

{159} Я внутренне сжался. Я услыхал в ушах звоны вселенной, я ничего не видел, кроме потоков световых годов, проносящихся над пустынным пляжем... На мгновение мелькнул перед моим внутренним зрением портрет молодой женщины и маятник астрономических часов медленно качнулся из стороны в сторону. Но секунда не расщепилась... Я купил журнал, взял сдачу, вернулся в такси. Откинувшись, я провел рукой по вдруг вспотевшему лбу.

- Тебе жарко? - спросила Заза. Она достала платочек и вытерла мое лицо.

- Я хочу, чтобы ты был очень красивым сегодня, - прошептала она и, очень осторожно, чтоб не нарушить раскраску губ, меня поцеловала. Узнавши тем временем дорогу шофер тронулся. Когда мы подъехали к довольно большому дому, половину фасада которого занимала лавка, я с собой уже справился.

При нашем появлении возникла некоторая суета. В лавке было несколько покупателей и хозяйка что-то отпускала. Увидав нас в такси она выбежала на тротуар, расцеловалась с Заза и я был представлен. Заза передала пакеты и цветы. Пакетов было много и букеты были большими. Магазин заперли, хозяйка усадила меня в саду в плетеном кресле и увела Заза, чтобы совместно с ней кончить приготовления. Из кухни доносился смех, восклицания, звон посуды и запах жареного. Не было ни малейшего сомнения в том, что Заза очень довольна, что ей весело, что она счастлива. Она что-то оживленно рассказывала и когда, время от времени, выходила, на порог, то щеки ее пылали и глаза блестели. Несколькими минутами позже появились еще приглашенные: слегка церемонный секретарь коммунального совета, с женой, пепельные волосы которой заставляли думать о волосах привидений; сравнительно молодая, - лет сорока пяти, - помощница заведующего сельскохозяйственным кооперативом и другие. Всех попросили в столовую, где ждал великолепный стол: белая скатерть, фарфор, серебро, вазы с цветами, привезенными Заза. Комната была большая, высокая, обои светлые, окна завешаны белым тюлем, смягчавшим солнечные лучи. Все было размеренно, все было приятно, все улыбались и всех радушней улыбалась хозяйка. Блюда которые она приносила, с помощью бывшей ее служащей, теперь равноправной коммерсанткой, - Заза, были одно другого вкусней. Напитки: вино и сидр, поблескивали в графинах и стаканах, где золотом, где рубинами. Оживленный разговор становился, иной раз, игривым, или двусмысленным, но ни разу я не услыхал ни одной вульгарной ноты.

Несмотря на это всеобщее хорошее расположение, несмотря на веселые и довольный улыбки, которыми меня награждала Заза, несмотря на то что бесхитростная радость ее мне была по душе, я не переставая чувствовал беспокойство. Я все время делал над собой усилие. Я постарался развлечь разговорами свою соседку, - помощницу заведующего кооперативом, - вступил в небольшое, как можно более расплывчатое, обсуждение политических известий, потом, внезапно {160} оказавшись в центре внимания, рассказал, как нам с Заза удалось, в короткий срок, развить и укрепить дело и, применительно к этому, обменялся с секретарем несколькими фразами об административных и налоговых придирках. Сам бывший коммерсант, он оказался очень в курсе этих вопросов. За курицей последовало жаркое, за ним второе жаркое, потом салат, овощи, сыры. Принесли фрукты, и хозяйка предложила шоколадный крем, пояснив, что он приготовлен и ей, и Заза, давшей, в последнюю минуту, ценные указания, что и позволило крему выиграть в сравнении с другими кремами. Заза весело побежала на кухню, вернулась с вазой и сама обнесла приглашенных.

- Вы любите шоколад? - осведомилась моя соседка, заметив, что крем особенно вкусен оттого, что не слишком сладок. Заза предложила посыпать сахарной пудрой, за которой снова пошла на кухню.

- Мадам Заза, - сказала хозяйка, - отлично готовит. Я это узнала когда мне пришлось ее как-то попросить помочь, в той квартире, где вы теперь живете.

Заза принесла пудру.

- Может крем не всем по вкусу? - спросила она. - Некоторые любят, когда очень сладко.

- Если крем недостаточно сладок, - заметила хозяйка, - то вины Мадам Заза в этом быть не может.

Но все единодушно запротестовали, говоря, что именно оттого, что крем не очень сладок, он так оригинально-приятен.

- Некоторая его горькость зависит от того, - сказала хозяйка, - что самый шоколад не совсем обыкновенный. Я нашла несколько таких плиток в одном из ящиков, в лавке, когда получила ее по наследству от брата, и спрятала их из-за оригинальной упаковки.

- Я сейчас принесу эту упаковку, она, правда, очень оригинальная, прощебетала Заза, выпорхнула в кухню и вернулась с таким мне страшно знакомым, прозрачным футляром в руках! И в нем был рисунок...

- Какая ваша жена хорошенькая, - прошептала моя соседка.

- Больше никогда я такой упаковки не видела, - произнесла хозяйка. Да и представитель, предлагавший шоколад этой марки, куда-то пропал.

Секретарь взял футляр, внимательно его осмотрел и вынул из него Зоин рисунок.

- Действительно оригинально, - сказал он. - И футляр. И рисунок. Смотрите: точно купола, сосны. Какой-то северный пейзаж, и небо... Вы говорите, что представитель этой марки больше не появляется?

- С тех пор, как я приняла магазин, он ни разу не был.

{161} Снова осмотрев рисунок, который, обойдя все руки, вернулся к нему, секретарь внятно и дважды прочел мою фамилию.

- Так это как раз тот фабрикант, про которого писали в газетах, что он пропал, - воскликнул он.

Его тон был тоном остряка, и все громко рассмеялись.

- Ну, как же, ну как же, я теперь помню, - сказала моя соседка, - во всех газетах было написано. Потом, кажется, установили, что он покончил с собой.

- Кофе мы пойдем пить в сад, - промолвила хозяйка, - только пусть каждый захватит свой стул. Там всего одно плетеное кресло.

К этому креслу я прошел и в него опустился не ожидая приглашения. А сев, почувствовал изнеможение и провел по темени ладонью.

"Как бы стать совсем ко всему безразличным?" - мелькала подлая мыслишка.

- Тебе нехорошо? - спросила, подойдя ко мне, Заза.

- Да. Немного. Я устал. Завтрак был плотный. И жарко.

- Я уже за столом заметила, - продолжала Заза, - Bcе болтали, шутили, смеялись. А ты молчал.

- Все пройдет. Не обращай внимания, - лгал я.

- Как вы нежны с вашим мужем, очаровательная мадам Заза, - галантно отнесся секретарь. - Он, кажется, устал. Может быть нужна чашка крепкого кофе?

- Хочешь? - спросила Заза.

- Нет, нет, нет, - сказал я резко и встал. - Не хочу, нет, не хочу, ничего не хочу.

Сделав несколько шагов я вернулся к креслу и снова в него уселся. Приглашенные устроились кружком. Заза помогала наливать кофе, разносила чашечки, стаканчики с ликерами, коньяком, ромом... Завязался общий разговор, и так как мое кресло было на отлете, я мог от него уклониться. Покончив с возложенной на нее обязанностью, Заза подсела ко мне.

- Ну что с тобой, мой милый? - прошептала она, ласково и участливо. Скажи? Я же вижу, что ты не в своей тарелке. Хочешь поедем домой? Я схожу сказать шоферу, что мы переменили и до вечера не останемся. Хочешь?

У меня возникло тогда, тотчас же отпавшее, желание ответить: "Мне все равно". - Или: "Какое это теперь имеет значение?". Я не произнес ни слова. Какое, в самом деле, могло иметь значение: ответить или промолчать? Я закрыл глаза. Взяв меня за руку Заза ее тихонько пожала. Она не настаивала, она ни на чем не настаивала. Знала, бедненькая, что когда я так молчу, закрыв глаза, то молчать надо и ей. Не в первый раз за эти месяцы я молчал, не в первый раз весь мой разум, все мое сердце, вся моя душа были обращены к прошлому. Однако, так непреодолимо это обращение к неповторимому не было даже в тот первый вечер одиночества, когда я бродил по берегу моря и слушал невидимые в темноте волны.

{162}

40.

Пока все пили кофе и ликеры, не принимать никакого участия в разговоре было просто, тем более, что по отношению к нам само собой установилось некоторое предупредительное помалкивание. Всем этим высококачественным и первоклассным людям было ясно, что всего деликатней оставить влюбленных молодоженов сидеть в сторонке под яблоней. И это тем более, что молодой переваривал завтрак с очевидным усилием. Но когда кофе и ликеры были выпиты, любопытство, нами вызываемое, оживилось. Ко мне подошел секретарь, приблизила свой стул помощница кооператора, приблизилась хозяйка и все они, кивая головами, наперерыв давали советы, как преодолеть "нерасположение". все кроме Заза. Она, если можно так выразиться, гасла с каждой минутой. Секретарь мне что-то говорил о неудобствах сообщения с городом, о том, что прямых поездов нет, так как деревня в стороне от магистрали и до нее доходит второстепенная, одноколейная линия. И пояснил, что если мы не хотим опоздать к пересадке, нам пора собираться.

- У нас такси, - сказала Заза.

И тотчас хозяйка рассыпалась в комплиментах, рассказывая, как она спокойно занималась в лавке когда вдруг подъехал автомобиль и из него вышла "такая красивая мадам Заза, и вслед за ней ее муж, тоже такой красивый, элегантный, представительный". Она прибавила, что я напоминаю недавно получившего международную премию доктора, фотографии которого были напечатаны во всех журналах. Секретарь смотрел на меня с удвоенным вниманием, отчего мне стало еще больше не по себе. Помощница заведующего кооперативом была тоже, очень явно, заинтересована сходством.

- Действительно, - сказала она, - у вас лицо, которое, раз увидав, запоминаешь.

И хозяйка, вероятно думая мне доставить удовольствие, подхватила.

- Я думаю, мы поедем, - произнес я.

- О! - воскликнул секретарь, - раз у вас автомобиль... - он взглянул на часы, - ...если вы, немедля, поедете, то в восемнадцати километрах отсюда, на перекрестке, как раз увидите скорый поезд. Стоит посмотреть.

- Посмотреть на скорый поезд? - удивился я.

- Да, да. Пользуясь тем, что линия прямая и небольшим уклоном, он набирает тут самую большую линейную скорость из всех поездов нашей страны. Что-то около 170 в час. Уверяю вас, что это производит впечатление.

Я, рикошетом, вспомнил о поезде, который мы видели с Аллотом. когда ночью ездили смотреть пьяную Зоину мать, нас обогнавшем, и о поездах, про которые Аллот рассказал в своей залитературенной версии {163} похищения Зои, о разъезде, о рельсах... И через несколько минут нас усаживали в такси, передавая Заза тарелки из под ее пирогов и пирожных, прибавляя пакетики со сладостями...

- Мерси, мерси за ваш визит, я так была довольна вас повидать, надеюсь до скорого, непременно напишите, как доехали...

Промелькнули дома, улички, улица, мы оказались на дороге. И как раз когда мы приближались к переезду через магистраль, про который рассказал секретарь, красный свет автоматической сигнализации зажегся и шлагбаум опустился. Откуда-то справа из-за низкорослых деревьев донесся грохот. Он расширился, разросся, заполнил собой все пространство, и с поражающей внезапностью в поле моего зрения возник действительно удивительный поезд! Снаряд какой-то это был, а не поезд! Он, в прямом смысле слова, не ехал, не катился, а мчался. Я только успел его оглянуть, только успел заметить, с какой силой и поспешностью бьются мотыли, как он уже был рядом, он уже проносился. Словно прижав уши, точно за кем-то гонясь, низкотрубный, длинный паровоз не то взвизгнул, не то крикнул и тотчас же за ним послушные вагоны слились в смазанную линию. Грохот спал так же внезапно как возник. Смазанную линию заменил уменьшавшийся над рельсами контур задней стороны последнего вагона. Красный свет сигнала потух, шлагбаум стал медленно подниматься, мы тронулись. Выбитый на мгновение из-под навалившихся на меня видений прошлого, я посмотрел на Заза. Она сидела опустив голову и, как будто, ничего не заметила, ни поезда, ни сигнала, ни шлагбаума.

- Что с тобой? - спросил я только для того, чтобы что-нибудь сказать.

Вернувшаяся было реальность, да и сама Заза, уже были мне безразличны. Все-таки, когда, в ответ на мой вопрос, она молча повернула в мою сторону голову и я увидал, что она плачет, мне стало тоскливо.

Я мог, конечно, попытаться ее утешить, мог бы произнести подходящие к обстоятельствам слова, - но какое это все теперь имело значение?

Когда, следуя морскому берегу, мы подъезжали к городу, жаркий летний вечер охватывал небо во всю его ширину и от готовившегося склониться солнца лились потоки золотых, чуть-чуть начинавших краснеть лучей. Мне казалось, что воздух дрожит, что пространство заполнено невидимыми частицами, пронизано волнообразными силовыми линиями. Я вспомнил о световых годах на юге и удивился тому, что под таким напором, при таком давлении мысли заботы и ожидания остаются земными, друг с другом связанными, одна из другой вытекающими. В городе нас сжала духота. Как только автомобиль остановился у подъезда, Заза выскочила, побежала к двери и быстро поднялась по лестнице. Она не подождала даже, чтобы я расплатился... Когда я, в свою очередь, проник в комнату, ее не было. Я позвал:

- Заза.

{164} Из кухни до меня донесся какой-то звук и, войдя, я увидал, что стоя перед окном, она тихонько плачет. И снова, как то было возле шлагбаума, я подумал, что надо ее утешить и сказал себе, что теперь это ни к чему, что это не имеет никакого ни значения, ни смысла. Как, в самом деле, мог бы я избавить Заза от распространившейся на нее доли моей участи?

- Не надо, не плачь, все устроится, - пробормотал я все же, безучастно.

В ответ она жалко улыбнулась и стала развязывать пакеты. Вернувшись в низкую комнату я сел в кресло, чувствуя, что я уже раздавлен. То, что я уже делал и что готовился еще сделать, меня не устрашало. Я всего-навсего подчинялся. Подчиняясь, я еще раз дышал смрадным воздухом предательства и ничего откладывать не мог. Не было ли это единственным выходом? И не к тому же ли я обращался смирению, к которому, подчинившись чужой воле, обратился заступник всех предателей, презрительно вернувший земное вознаграждение и одиноко шагнувший навстречу вечной муке. Я внутренне торопился. Но, как ему, мне легче и проще было, в течение еще нескольких часов, пить из источника отсрочек. Чтобы собраться с силами, я оглядывал низкую комнату и отдыхал. Позже мы обменялись с Заза несколькими незначительными фразами и так как ни ей, ни мне есть не хотелось, то мы решили, что никакого обеда не будет. Она отлучилась, объяснив, что на завтра нет кофе, и что она знает лавочку, куда, с заднего хода, можно проникать даже по воскресеньям. Заболталась ли она там с хозяйкой, или ей было страшно и тоскливо дома? Так или иначе - она вернулась почти через час, прошла на кухню, что-то там еще убрала, поцеловала меня, сказала что устала, попросила ее за это простить, разделась и легла.

Я продолжал сидеть в кресле. Я почти ничего не думал. О чем думать, если остается только подчиняться? Не думает ли за солдат их главнокомандующий? Когда совсем стемнело и Заза, казалось, уснула, я прошел на кухню. Там, на одной из полок, лежал мой чемодан и в нем, среди других предметов, была связка с ключами: и от моей столичной квартиры, и еще с тем ключом, мной к ней присоединенным, который прежде чем меня покинуть с презрением бросила на домотканую скатерть Зоя. Осторожно, бесшумно я снял этот чемодан с полки, вынул из него связку, сунул ее в карман и положил чемодан на место. Затем, на цыпочках, как вор, вошел в низкую комнату. На секунду, чтобы ориентироваться, я включил свет.

Заза лежала отвернувшись к стене. На смуглом плече, прозрачной пеной, желтело кружево. Черные кудри раскинулись по подушке. Больше ничего я заметить не успел. Я пересек комнату, нащупал ручку двери, медленно, беззвучно открыл дверь в переднюю, потом дверь на лестницу, спустился, вышел на улицу. На бульваре, по которому я шел к вокзалу, было много веселых гуляющих, кафе, рестораны, дансинги казались переполненными. В кассе, где я купил билет, мне пояснили, что {165} первый поезд в столицу отходит утром. Я вернулся тогда в большую гостиницу, в которой ночевал когда приехал, взял номер, попросил меня разбудить. На то, чтобы раздеться и лечь, энергии моей не хватило и ночь я провел сидя в углу большого дивана.

41.

В купе я так задумался, что когда поезд подходил к столице, асимметричные дома, мосты, изгороди, трубы, рекламы, вагоны, медленно подползавшая платформа, закопченный вокзал, толпа - возникли в моем поле зрения с некоторой неожиданностью. Я потянулся, не спеша покинул поезд, вышел на площадь. Солнце стояло высоко, было душно, поливали мостовую, в киосках пылали цветы, пестрели женские платья, сверкали витрины. Оказавшись снова в городе, который я покинул почти год тому назад с выбитым из равновесия разумом, со стиснутым сердцем, я невольно поддался магической власти сравнений: в низкой комнате с полукруглыми окнами, я старался обмануть то, что меня преследовало, что мне грозило; - тут, под жарким, синим небом, я спешил навстречу заключению, окончательному решению, последнему выводу. В четверть часа цирюльник привел меня в прежний вид: ни бороды, ни усов. Перемена показалась мне чем-то вроде намека и смотреть на себя в зеркало было не то неприятно, не то стыдно: вчера еще я опасался быть узнанным, а сейчас заботился о том, чтобы на мой счет не могло возникнуть никакого сомнения.

Я подозвал такси и дал адрес Леонарда Аллота.

В сущности, я был совершенно спокоен. Разве что отметил некоторый избыток решимости? Если так, то был этот избыток очень кстати: Аллота могло не оказаться дома, он мог быть не один, он мог переехать в другую квартиру, замок мог быть заменен и данный мне Зоей ключ не подойти. Наконец, Аллот мог за это время помереть. Но забегать вперед, хитрить, стараться обойти конкурента, проникать в тайны денежных и кредитных операций нужно и полезно в зыбком мире деловых людей. При соприкосновении с подлинной реальностью психология, - да и манера мыслить, - меняются, а химерические миросозерцания, позволяющие разрушать вопросы выгоды и комфорта, кажутся похожими на заключения недоумков и теряют всякий вес.

Аллот жил во втором этаже и можно было воспользоваться лифтом. Я предпочел подняться пешком, - мне показалось, что лифт нарушит какой-то установившийся во мне внутренний ритм, к которому я прислушивался. Ключ скользнул в скважину с такой легкостью, что будь он одушевленным предметом, его можно было бы заподозрить в сообщничестве.. Замок не издал ни малейшего звука, дверь распахнулась бесшумно, все было готово, все меня ждало.

В довольно большой передней было две двери. В одну из них, - открытую, - был виден коридор. Вторая была заперта. Я тотчас же, {166} с совершенной внутренней уверенностью, определил, что эта вторая дверь ведет в комнату Аллота. Но надо было установить - один ли я? Помедлив минуту, ничего не услыхав, я осторожно пошел по коридору. В конце его была кухня и на столе я заметил немного посуды и остатки еды. Я заключил, что завтрак кончен и что в квартире нет никого, кто мог бы убрать. Я вернулся тогда в коридор, в который выходило две или три двери, направо и налево. Открыв одну из них я увидал большую комнату, в которой стояла широкая кровать, зеркальный шкаф, кресла, стол. Но самым главным в этой комнате были многочисленные, развешанные но станам полотна, акварели, гуаши, рисунки, гравюры. Без всякого сомнения это была комната Зои. В воздухе стоял еле уловимый запах, тот самый, который я почувствовал впервые, когда она обняла меня в аллее парка. Я шагнул, вошел, закрыл глаза и глубоко вздохнул, соединяясь этим вздохе с застывшими тенями прошлого, с призраками снов, с неподвижной печалью: радости тут никогда никакой жить не могло.

Я вернулся в переднюю. Все теперь зависело от того, один или не один Аллот в той комнате, которую я, подчиняясь инстинкту, считал за его комнату. К этому надо было присоединить полную неизвестность касательно его состояния: ходит он или продолжает лежать? Но подумал я о том, как все может сложиться, очень вскользь, так как каждая из возможностей, так или иначе, была мне предназначена, не могла быть не моей возможностью. С улицы доносились какие-то шумы, но общего впечатления тишины они не нарушали. Верней, совершенно поглощенный мыслью о том, как поступить, чтобы сразу приблизиться к целт, я им не уделял никакого внимания. Вроде шепота это было, или наговора. Почти тотчас же, я определил, что мой внутренний ритм нарушен и что я нахожусь в таком же, приблизительно, состоянии, как когда покупал журнал, хотя все-таки некоторое сомнение во мне еще жило, так что я успел себя спросить, не лучше ли, не проще ли вернуться к Заза, в низкую комнату, или решиться на какую-нибудь экзотическую авантюру?

Потом я распахнул дверь.

Прямо против нее было большое, - слишком большое, показалось мне, окно, сквозь которое была видна ярко освещенная солнцем белая стена дома, расположенного по ту сторону улицы. Стена эта была страшной. Точно она, отразив их, направила на меня все лучи, какие только могут быть в природе. Так это было ярко, что показалось мне похожим на взрыв, на грохот. Но грохот, - если только я действительно слышал грохот, - исходил из моего сердца. Оглушенный, выбитый на секунду из измерений действительности, я увидал между этим окном и мной длинный стол, с разложенными на нем бумагами, папками, книгами, брошюрками, газетами... По левую руку, вдоль стены, была кровать. Слегка ослепивший свет не позволил мне сразу рассмотреть изголовье ее, которое, обращенное к простенку у окна, было в тени. Но едва глаза мои привыкли, я различил подушки, {167} и на них лицо, и направленный на меня неподвижный, беззрачковый взгляд. Потом выступили обтянутые кожей виски и сложенные в ящеричную улыбку губы, под ними длинная, худая шее, обезображенная выдающимся кадыком. На одеяле, беспомощно и бессильно, лежали две пожелтевших, костлявых руки.

В складке рта и в глазах, в еле определимом движении головы, мелькнуло что-то похожее на вопрос. Но было это совершенно мимолетно: не только Аллот меня узнал, но очевидно счел мое появление за вполне естественное. Музыкальный голос, который я услыхал, не замедлил это подтвердить.

- Я знал, что вы вернетесь, Реверендиссимус Доминус, - сказал он, - но мысленно приурочивал ваше возвращение к более отдаленному будущему. Вы слегка нарушили мой расчет.

И пока я, ошарашенный, ошеломленный, искал, и не находил того душевного движения, которое позволило бы мне приспособиться к мной же вызванным обстоятельствам и определить с точностью место, которое я в них занял, - п молчал, Аллот прибавил :

- Но так как мой расчет был весь расположен в плане мысленном, это не имеет большого значения.

Какое, действительно, это могло иметь значение? Календари не считаются с тем, что время может быть больше или меньше насыщено, а ведь именно от этой насыщенности зависит сущность сроков. День может быть длинней десятилетия и минута суток. К тому же Аллот был в явно плачевном состоянии. От него ничего не оставалось. Может быть он просто умирал. Слова, который он мог произнести, и мысли, которые мог высказать, не сочетались с земной реальностью, были символичны, чуть что не посмертны. Я их слушал с некоторой грустью, немного как слушают шелест листьев на кладбищах, или песню ветра в трубе, осенью, в ненастье.

- Вы молчите? - спросил он. - Не будь я скептиком, я подумал бы, что вы привидение.

Не оборачиваясь, я закрыл за собой дверь и прислонился к ней.

- Я очень болен, я очень ослаб, - прошептал Аллот, - малейшее усилие меня утомляет. Мне даже говорить трудно.

Он ждал ответа. Но я молчал.

- Знаете, Доминус, почему у меня ничего не вышло? - спросил он.

По комнате пробежал луч. По-видимому, где-то открыли окно и блеснул отблеск. Выведенный этим из оцепенения я шагнул к столу. На первой папке, которую я увидал, было написано большими буквами :

"Реверендиссимус Доминус". Я тронул ее пальцем.

- Да, - произнес Аллот, - это ваша папка. И тотчас же я ее отложил. Под ней была другая: "Ермолай Шастору".

- Нет, - услыхал я.

{168} Повернувшись в его сторону, я поймал на себе тот самый взгляд, который впервые почувствовал во время завтрака, когда такой лил дождь, и который угадал во время другого завтрака, с Заза, в окрестностях приморского города, который вообще всегда чувствовал. Степень напора его была неодинаковой, но самый напор не прерывался ни на мгновение, ни в зачарованном городе, ни в конторе фабрики, ни в спальне, ни у кроваток моих девочек, ни в низкой комнате с полукруглыми окнами, ни во время прогулки с Зоей... Я внутренне себя спросил: в какие же минуты он был всего тягостней, всего удручающей? И, без колебания, ответил: в минуты объятий Мари. И прозвучал тогда в ушах моих, с ясностью слуховой галлюцинаций, голос Зои: "Он мне все сказал", и дважды ей повторенное, в ответ на мою настойчивую просьбу, восклицание: "оставьте меня, я не могу, я больше не могу!", и жалобы Мари, когда я ее назвал, в такси, Анжель. Не для того ли я теперь был тут, чтобы заставить Аллота во всем признаться и свести с ним последний счет? Но вместо того, чтобы нанести ему сокрушительный словесный удар, оглушить и прикончить, я молчал. Я не мог выдавить из себя ни одного слова и стоял неподвижно.

- Вы молчите, Доминус, - донеслось до меня, - вам, кажется, безразлично, что у меня ничего не вышло? Может быть это и вправду не имеет никакого значения? Припомните все же, что я вам сказал после коктейля по поводу "Тысячного заказа"?

Я шагнул тогда в направлении его кровати и крепко сжал кулаки. Видимо, в моем облике была какая-то решимость, так как в глазах Аллота мелькнул страх.

- Я вам тогда сказал, - промолвил он все же, - что пускаюсь в поиски моральных и религиозных сюжетов. Чтобы полностью самому войти в такой сюжет я женился на Зое церковным браком. И я молился, Доминус! Как я молился, если бы вы знали! До кровавого, кажется мне, пота! И во время Таинства, стараясь вникнуть в высшее значение всякого слова, - и после него. Смирением старался проникнуться, благоговением, целомудрием, терпением, любовью... В смысл каждого из чудесных слов, которые соединяют брачующихся перед лицом Всевышнего, стремился проникнуть, все хотел до самого конца понять, ко всему присоединиться, быть таким, каким надлежит быть на исповеди. И ничего у меня не вышло. Ни-че-го!

Он закрыл глаза и дыхание его участилось. Тирада явно истощила небольшие запасы его сил. Кроме того, он наверно ждал, что я что-нибудь скажу.

Но я молчал.

- Конечно, - прошептал он, - я говел перед бракосочетанием. И мне кажется, что оттого ничего не вышло, что покаявшись и получив отпущение грехов, можно все начинать снова, так как потом можно опять покаяться и опять получить отпущение. И так всю жизнь. Это {169} или слабость, или ошибка, или хитрость. Но сюжет! Сюжет! Сюжет-то какой !

Я приблизился, я был почти у его кровати.

- Я очень, я неимоверно устал, - проговорил он. Придвинув стоявший в ногах стул к изголовью, я сел.

- Вы все молчите, - прошептал Аллот, минутой позже. - Молчать лучше, вы правы. Я не могу ходить, я лежу почти неподвижно, и молча пишу, вот уже сколько времени. Вернее писал, так как теперь и писать мне становится непосильно.

Дыхание его сделалось таким коротким, что я спросил себя: "Уж не помирает ли он?". Могло ведь быть, что увидав меня он испугался, и, в его состоянии, волнение могло оказаться последним толчком. Глядя на его кадык, я думал: "Я только ему помогу. Я только чуть-чуть ускорю".

- Я занялся и вашим сюжетом, Доминус, - проговорил он, указывая глазами на папки. - Но почему вы молчите? Можно подумать, что вы, в самом деле, привидение.

Он точно бы кашлянул. Но может быть это было попыткой хихикнуть? До сих пор не знаю.

Сиделка сегодня опаздывает, - сказал он вслед за тем, с неожиданной ясностью. - Обычно, в этот час, она уже тут. Может быть вы пришли ее заменить, Доминус?

Я положил тогда на его грудь, - худоба которой меня поразила, ладонь, оттопырив большой палец и стал ее продвигать к кадыку. В беззрачковых глазах мелькнул ужас. Аллот открыл ящеричный рот, - может быть для того, чтобы закричать, - но никакого звука не последовало. Я уже готов был его спросить: "Правда ли все то, что мне про вас рассказала Зоя? И все ли она мне рассказала?". Но я боялся услыхать звук своего голоса. Молчание, очевидно, больше соответствовало роли привидения, которую я, волей-неволей, играл. Я перестал продвигать руку к кадыку. Не в том было дело, чтобы выдавить из ненавистного тела ненавистную душу. Убийство из мести грубо, глупо и кратко. Важно было заставить Аллота почувствовать в шее то, что я чувствовал в готовых сжать ее пальцах. Это короткое замыкание. показалось мне, подводило итог всем нашим отношениям. Прижав его к самому краю жизни, я оставлял его в живых, чтобы он потом мог все обдумать, все понять и к воспоминанию этому возвращаться. Возможно, конечно, что он в самом деле, принял меня за привидение и отнес все за счет галлюцинации. Но не все ли это равно?

Я молча встал и длительно посмотрел в его беззрачковые глаза, пытаясь понять, что они выражают. Я, кроме того, ждал, что он что-нибудь скажет. Но Аллот не сказал больше ничего и прочесть того, что было в его глазах, я не смог. На лбу его выступили капли пота.

Я повернулся, взял со стола несколько папок и направился к двери.

{170}

42.

Но выйдя в прихожую, я как бы споткнулся. Куда направиться, в каком направлении сделать первый шаг? Вернуться к Мари было по-прежнему, если не еще больше, невообразимым. Уехать к Заза? Зачем? Чтобы снова начать ходить от стены к стены; в низкой комнате? Пока я, застыв в неподвижности, размышлял, за дверью послышались шаги, в замке заскрипел ключ, и я успел подумать, что это, вероятно, сиделка. Я ощутил некоторое вопросительное беспокойство: что она подумает обнаружив в квартире совершенно ей незнакомого человека с папками в руках? Но длилось это недоумение недолго, так как дверь открылась и вошла Зоя. Увидав меня она вздрогнула и застыла в неподвижности, секунд, я думаю, на пятнадцать-двадцать.

- Вы так долго не шли, - прошептала она наконец, - что перестала вас ждать.

Ни одно из приходивших мне на ум слов не могло ничему соответствовав и еще раз молчание открыло мне свои неистощимые сокровища. По отношению к словам оно то же, что музыка по отношению к тишине, совершенства которой она передать не в силах.

- Я все такая же, - услыхал я тогда. - Ничего не переменилось.

И правда: она была так же красива, так же хорошо сложена, с таким же вкусом одета. На ней было легкое, пестрое платье, белокурые локоны падали на ее плечи прикрывая уши и часть щек. на которых, - то ли от волнения, то ли от жары, - пылал яркий румянец. В глазах мерцало сложное сочетание удивления и решимости, может быть было в них нечто властное. Я хотел было сказать: "я ухожу", обдумывая, надо ли к этому присовокупить, что я видел Аллота и больше видеть его не хочу. Но до того, как я решился, Зоя произнесла:

- Аллот очень болен. Кроме того, что сломанная кость не срастается, него расстроилась сердечная деятельность. И что-то в желудке, опухоль.

- Рак? - спросил я.

- Нет. Не рак. Но нужна операция, которой нельзя сделать из-за его слабости.

- Он скоро умрет, - сказал я.

- Идите за мной, - промолвила Зоя и провела меня по коридору в ту спальню, где я уже побывал. Закрыв дверь она, прежде всего, подошла к зеркалу и провела рукой по волосам и по щекам.

- Сегодня и жарко и душно, - замигала она, оборачиваясь. Вы задолго до меня пришли?

- С полчаса.

- И видели Аллота? Сиделка с ним?

- Нет. Он один. Сиделка опаздывает.

- Вы с ним говорили?

{171} Я не сказал совсем ничего, а он почти ничего.

- Подождите меня здесь, я сейчас вернусь, сядьте в кресло, не уходите. - произнесла Зоя, скороговоркой, и стремительно вышла.

Я принялся рассматривать ее комнату, испытывая одновременно и удивление, и некоторое волнение. Больше всего меня привлекли развешанные по стенам полотна и рисунки. Их было много и сюжеты были разнообразны. Но на всех был очевиден отпечаток ее характера: твердость и высшая замкнутость. Если в Зое кипели страсти, то были они глубоко запрятаны в почти недосягаемые недра ее души.

Вернувшись, она пояснила, что сиделка пришла почти тотчас же после нее.

- Задержись мы еще на минуту, она нас застала бы. У нее ключ, как у вас. Скажите теперь, как вы появились, откуда? Вы видели Мари?

- Нет.

- Прямо ко мне, стало быть?

- Да.

Она явно старалась проникнуть в сущность моих побуждений и, невидимому, в голове ее шевелились разнообразные догадки. Но единственная, которая озарила бы ее лицо радостью, казалась ей, вероятно, неправдоподобной.

- Нам надо обо многом поговорить, - сказала она, - но так как сиделка опоздала и ничего не принесла, я сначала схожу за провизией. Не хочу ее посылать, мне пришлось бы остаться с ним...

- Скорей, скорей, мадам Аллот, - раздалось за дверью, ручку которой теребила нервная рука. - Скорей, скорей, ему худо, он задыхается.

Зоя вышла и снова я стал рассматривать ее комнату, ее рисунки, ее картины. Одна из них показалась мне особенной. Это было искаженное не то болью, не то страхом, не то отвращением женское, почти детское, личико, две скрюченных руки, две вытянутых, с напряженными сухожильями, ступни, вместо тела было красно-бурое пятно. Все вместе лежало на светло-зеленой, усеянной красными маками и белыми маргаритками лужайке. С двух сторон очень синее небо было обрамлено нежной листвой березок. Противупоставление света и ясности неуклюжести, ненужности, оскорбительности бурого пятна, сухожилья ног, почти вывернутые пальцы, складка губ и помутневшие глаза - все это производило донельзя угнетающее впечатление. Я отвернулся чуть ли не с тоской.

Прошло четверть часа, может быть больше. В коридоре раздались легкие и поспешные шаги. Вошла Зоя.

- Ему лучше, - сказала она, и нельзя было угадать: с облегчением пли с сокрушением. - Сердце вдруг стало сдавать. Сиделка перепугалась, но мы успели сделать вспрыскивание.

Потом, приблизившись ко мне настолько, что я почувствовал ее тепло, спросила:

{172} - Вы останетесь?

-Да.

- Наверно?

-Да.

- Я ему ничего про вас не сказала. Он слишком слаб. Теперь я бегу за покупками, мы позавтракаем здесь. Его накормит сиделка. если только его можно будет кормить. Вы не уйдете? Вы меня дождетесь ?

- Дождусь.

Посмотревшись в зеркало, она прибавила:

- Я переоденусь. Я надену другое платье. Сняв с вешалки три платья: голубое, пестрое и темно-зеленое с кружевными вставками, она осведомилась:

- Какое вам нравится? Зеленое мне идет больше всего, но боюсь, что в нем мне будет жарко.

- Вам идет и то, что на вас сейчас.

- Но я все-таки переоденусь, - решила она, и вышла. Когда через две минуты она вернулась, я не мог не признать, что и зеленый цвет, и кружевной воротник, и широки вырез шли ей до чрезвычайности.

Спросив еще раз, дождусь ли я ее, она взяла сумочку и вышла. Я слышал как шаги ее удалились, затихли и снова приблизились. вслед за тем щелкнул замок.

- Ах, вот что, - пробормотал я, с досадой.

Все же я находил ей и оправдания, - верней не хотел ее осуждать. С нежных, датских лет ее стиснули жестокость и грубость. И о чем она узнала позже? Не оказалось ли все мраком и болью? Не смогли, однако, вытравить из нее ни мрак, ни боль, любви к краскам и чувства линии. Возможно, что это было ее единственной опорой.

И тут вдруг в ее кругозоре оказался я, живой, но почти вычеркнутый, почти безнадежно отданный прошлому. Ее опасения и ее наивная предосторожность находили объяснение. Как дети прячут в укромные места, в какое-нибудь дупло или щель в стене свои сокровища: почему-то до нежности понравившуюся фарфоровую чашечку, или зайчика с аметистовой бусинкой в спине, или необычайную открытку, где в окнах замка отражается вечерний свет, или найденную в автобусе брошку с чьими-то таинственными инициалами, - прячут, чтобы избежать вечного досмотра, иметь их в исключительной, тайной собственности, как талисманы, как знаки посланные из чудесной страны. - так теперь Зоя, душа которой осталась, в известной мере, душой ребенка, заперла меня в своей комнате.

Чтобы я не ушел. Чтобы я не потерялся. Чтобы никто мной не завладел.

Я взял тогда одну из папок Аллота. Мне попалось описание моей свадьбы и, признаюсь, чтение было мне очень тягостно. Больше всего меня покоробило то, чему теперь находилось объяснение: возведенные {173} к небу глаза Аллота! Он молился! И только теперь, читая его строчки, я узнавал, что он тайно присутствовал на моей свадьбе точно так же, как позже я тайно же присутствовал на его. Кому понадобилось скрестить наши пути? - спрашивал я себя. Давление, влияние, род права, которые он себе присвоил, выходили за пределы того, что разрешает простая бессовестная хитрость. И я ничего не нашел, что этому противупоставить кроме бегства. А позже, соединившись с женщиной, которая меня полюбила и которая на все для меня была готова, я навалил себе на совесть еще одну подлость. Мои естественные свойства хладнокровие, спокойствие, расчетливость, работоспособность, проницательность, - оказались бесполезными, ни в чем мне не помогли. Даже тут, с рукописью Аллота в руке, я испытывал что-то похожее на покорность его воле.

Все же я приближался к заключению, я даже его начинал, бессознательно, подготавливать.

"Моя падчерица выбрала правду и надела светло-серый костюм", - читал я, - "...значит она или раньше во всем созналась, или вот теперь сознается... не смогла она, стало быть, пойти на соглашение с совестью и вся целиком, такою какая она есть и душой и телом, стала перед Престолом... молодец моя падчерица, повторял я себе".

Ну как, ну как посмел он это написать? Циник, насильник, пакостник... как мог он выводить эти строки? И как посмел итти к исповеди и к Причастию и теперь вот еще говорить что у него "ничего не вышло" потому, что после исповеди можно все начинать заново, и снова исповедаться, и снова начинать. Цена его практической литературы !

И хуже всего, страшней всего было то, что он меня в свою практическую литературу уже ввел, что я был на кончике его пера, что даже "теоретическое убийство", которое меня только что удовлетворило, точно бы входило в им предусмотренную схему. И что эпилог, приближение которого я чувствовал, был эпилогом его темы, его сюжета...

43.

Щелкнул замок, дверь открылась.

- Что с вами? Что-нибудь случилось? - спросила Зоя, с порога. - Или это оттого, что я вас заперла, у вас такой вид?

- Нет.

- Отчего же?

Сказать ей в чем дело мне показалось невозможным, и я промолчал. Но так как, раскладывая покупки, она настаивала, то я пробурчал:

- Видите эти папки? Там все написано.

{174} - Папки? Вы их взяли со стола? Я никогда в них не заглядывала. Но знаю, что он иногда писал подолгу, и что это его утомляло.

- И вам никогда не хотелось узнать, что он пишет?

- Иногда хотелось. Но я боялась. Он меня расспрашивал. Он мне даже давал поручения.

- Поручения?

Она взяла папки, и, перебрав их, произнесла:

- Да. Для этой. В ней про вас.

Я прочел надпись, сделанную большими буквами: "Реверендиссимус Доминус". Она же, с испугом, прибавила:

- Эта папка меня притягивала. Но мне казалось, что если я ее прочту, то во мне произойдет перемена. Я никакой перемены не хотела.

Потом, с порывистостью, она выдвинула на середину комнаты один из столиков, сбросила на кровать кипы лежавших на нем рисунков и набросков, постелила белую скатерку, пошла на кухню за приборами. Я развернул пакеты и был неприятно поражен обилием всяких дорогих угощений. Когда мы сели за стол, брови Зои были сдвинуты и она казалась все более и более нервной. Внезапно вскочив, она снова выбежала на кухню и принесла вина. Все это молча. И только выпив первый стакан, залпом, вдруг решившись, - как бросаясь головой в воду, - проговорила:

- Нельзя, все-таки, так долго сердиться за то, что я вас заперла. Попробуйте понять.

- Я понял, я все понял. Не объясняйте. Не думайте, что я сержусь. Я не в своей тарелке, но не потому, что вы меня заперли. Я потому...

- Что вы потому? Вы не кончили.

- Молчание лучше всего.

- Но я все же хочу знать, - сказала Зоя с некоторым ударением на каждом слове, - почему, вернувшись, я не знаю откуда, вы пришли сюда, а не домой? Ко мне, a не к Мари?

- Домой можно вернуться только когда есть дом.

- А сюда?

- Сюда я не вернулся. Я тут в первый раз.

- Но почему же все-таки сюда?

- Из-за вас. Да, да, из-за вас. Не смотрите на меня такими глазами. Из-за вас. Помните, что вы сделали рисунок для моего шоколада с его глазами и улыбкой? Который я забраковал? Несколько пакетов с этим рисунком все-таки успели разойтись. Один такой пакет, залежавшийся, попался мне в деревне, в лавочке. Он меня там ждал, плитка вот такая, в прозрачном футляре и с вашим рисунком. (Я усмехнулся, мне точно стыдно на мгновение стало). Это раз. А второе: не вы ли мне все рассказали про Мари? И о нем? Я и пришел сюда, чтобы с ним рассчитаться.

{175} - Вы хотели его убить?

- Хотел.

В наступившей за этим тишине прозвучали в коридоре шаги, хлопнула дверь, раздался шум посуды, и снова шаги.

- Это сиделка прошла на кухню, - проговорила Зоя, совсем мрачно.

Я смотрел на висевшее передо мной полотно: зеленая лужайка с цветами и бурое пятно. Проследив мой взгляд, Зоя сказала:

- Это вас не касается.

Когда она, вслед за этим, налила себе вина и выпила его большими глотками, я невольно уловил общее с движениями ее матери, напивавшейся в кафе, у железнодорожной будки. мне стало совсем не по себе. Не слишком ли много скрещивалось в этой комнате линии, не слишком ли нагло слетались сюда тени прошлого? Не готовы ли были снова прозвучать застывшие в воздухе слова и жалобы?

- За это, - сказала Зоя хрипло, - вы убить не захотели бы. Я отвел глаза от бурого пятна, от скрюченных пальцев. И так как снова спрятался за молчанием, она добавила:

- А почему вы его не убили?

- Он понял, что я о нем знаю достаточно, чтобы его задушить и что я могу его задушить. Я оставил его в живых, чтобы он об этом думал.

- Но всего вы не знаете.

- Всего не знаю?

- Да. Вы не знаете, например, что после вашего исчезновения он меня посылал к Мари.

- Зачем?

- Чтобы посмотреть, как там все обстоит, и ему рассказать. Он говорил, что если бы не лежал в гипсе, то поехал бы сам, так как ей могут быть нужны его советы и его деловая помощь. Вашей-то ведь больше не было? И он опасался, что без советника ее могут обойти и с фабрикой, и с деньгами, что надо защитить от мошенников и самое Мари, и девочек. И их воспитать. Он еще говорил, что ему представляется случай загладить немного прошлое. И досадовал, что не может двигаться.

- И какая была Мари?

- В первый раз, через неделю после вашего исчезновения, она была... как вам сказать? Она была своей тенью. Мне стало страшно... вот.

Вскочив, Зоя порылась в бумагах и протянула мне набросок.

- Вот, вот, - повторила она.

Я увидал тогда Мари, какою ее могла видеть Зоя, и отвернулся.

- Спрячьте. И продолжайте.

- Продолжать? Хорошо. Я никогда до того Мари не видела. Она меня поразила. Потом меня поразила Доротея, но только когда я пришла в третий раз.

{176} - Говорите про Мари.

- Когда я сказала, что я жена Аллота, она вся вытянулась, ее точно кто-то стал растягивать. От глаз до ступней, в одну струнку вытянулась. Точь-в-точь как я на наброске зарисовала, на который вы не хотите смотреть.

- И что она сказала?

- Почти ничего не сказала. Сказала, что ничего сказать не может, что не понимает, что ждет.

- И больше ничего?

- Ничего. Она на меня смотрела.

- Но все-таки?

- Знаете! - воскликнула Зоя, внезапно вспыхнув, - что вы меня о Мари расспрашиваете почти так же как расспрашивал Аллот, когда я вернулась?!

- Он подробно расспрашивал?

- Да. И записывал. И потом вкладывал в эту папку. Зоя указала на ту, где стояло: "Реверендиссимус Доминус".

- Когда я пришла во второй раз, Мари была внешне спокойной, но сразу можно было рассмотреть, каких это ей стоит усилий. Она предложила мне чаю и позвала вашу старшую дочку. Я ее взяла на колени.

- Мари-Женевьев?

- Да. Мари-Женевьев. Она похожа на вас, у нее ваши глаза. Когда я заговорила об Аллоте, сказала, что он лежит в гипсе, беспокоится насчет фабрики и просит ничего не решать не посоветовавшись, Мари меня оборвала почти сразу.

- Попросила об Аллоте ничего не говорить?

- Да. Она сказала, что у нее есть к кому обратиться за советом, и что Аллота она видеть не хочет, ни за что не хочет.

- И кто же ее советник?

- Она не захотела его тогда назвать. Только когда я в третий раз пришла - назвала.

Замолкнув на минуту Зоя добавила, с резкостью:

- Вы меня мучаете вашим допросом. Больше мучаете, чем мучил Аллот, когда расспрашивал. Честное слово. Я у вашей Мари ничего не выпытывала. И ничего ей не сказала из того, что о ней знаю. Должно быть я добрей вас. Или, может быть, несчастней. И зачем вам все подробности? Ему они нужны были чтобы писать. А вам?

Она налила полный стакан вина и, не отрываясь, выпила.

- Кто ее советник? - спросил я снова.

- Его фамилия Романеску.

И так как я не уловил тотчас же кто Романеску, Зоя пояснила:

- Он бывший банкир. Теперь он часовщик. Я его застала у Мари когда пришла к ней в третий раз. Он что-то подвинчивал в больших часах. Потом мы пили чай. Нерс привела обеих ваших дочерей. Я опять заметила, что старшая похожа на вас. А Доротея на мать.

{177} Сказав это, Зоя долго, упорно, настойчиво стала смотреть мне в глаза, так долго, так настойчиво, что мне стало не по себе. При этом губы ее шевелились. Зная, что это значит, и опасаясь услыхать ненужные слова, я спросил почти грубо:

- Что было потом?

- Потом было то, что мы с Романеску вместе вышли и разговаривали.

- О чем?

- О разных вещах. Неинтересных. Он сказал, что Мари попала в трудное положение в особенности в смысле фабрики. Он пришел в первый раз осматривать часы на другой день после вашего исчезновения, ничего о нем не зная. Через несколько дней он снова пришел, чтобы еще что-то починить, так как в первый раз у него не было с собой каких-то инструментов. И запомнил, что Мари, глядя как он работает, сказала ему, что в этих часах должно быть накопилось много минут с тех пор, как они остановились. Он ничего не понял, но вот запомнил. Может оттого и запомнил, что не понял? Еще ему показалось, что у Мари есть какая-то суеверная надежда, что когда часы пойдут, вы вернетесь. Он ей что-то, сколько я поняла, рассказал, что времена бывают разные, и что вот он сам раньше был банкиром, а теперь стал часовых дел мастером, так как ему пришлось бежать и скрываться. Она ему показала письмо директора фабрики, на которое не знала как ответить. Он сейчас же все понял и написал черновик, сказав, что ей надо быть очень осмотрительной, что мало ли что бывает? И обещал всегда ей помогать в переписке. У него деловой опыт. В общем, предложил услуги.

- Это все?

- Не совсем. Он еще меня спросил, знаю ли я вас, если знаю, то что думаю насчет вашего исчезновения?

- И что же вы ответили?

- Что не знаю, почему вы пропали.

Тут силы ее покинули. Она вскочила, села в кресло, закрыла лицо руками и, плача, проговорила:

- И это не все, и это не все, не все... но только зачем и кому это нужно? Зачем вы мне насилуете душу?

Я налил стакан вина, подошел к ней, оторвал одну из ее рук от глаз, подставил стакан к губам и с любопытством смотрел, как она его, - большими и жадными глотками, - выпила. Я ведь уже был сюжетом повести обо мне написанной и мне все было можно!

- Вы еще туда ходили? - спросил я.

- Да. Но много позже.

- И что вы видели?

- Видела стол, на столе деловые бумаги и телефон.

- Что?

- Вот то, что я говорю. И видела вашу жену, которая мне сказала, что Романеску приходит по несколько раз в неделю, чтобы {178} помочь ей разобраться в делах, что он ее доверенный.

- И что же сказал Аллот, когда об этом узнал?

- Что он все равно болен и не мог бы помочь вашей жене даже если бы она к нему обратилась. И что так лучше.

- А вы что?

- То есть как я?

- Что вы все это время делали?

Встав, Зоя подошла к зеркалу, слегка напудрилась, поправила волосы. Мне было видно ее отражение. Я заметил, что вдруг глаза ее потемнели, что недобрая в них мелькнула искорка.

- К сожалению я продолжала вас любить, - произнесла она.

Что мог я ответить? Что, даже, мог я подумать?

- И работать, - прибавила Зоя. - Ателье шло хорошо. Сначала Аллот пригласил коммерческого директора. Но я его выдавила и все взяла в свои руки.

- А!

- Это проще простого, - сказала Зоя. - Принимать заказчиков, проверять счета, телефонировать, сговариваться о встречах. Следить за тем, как работают другие, и не позволять красть. Всякий может.

Она презрительно пожала плечами.

- Всякий, - продолжала она, - и как раз на-днях пришел заказ с вашей фабрики на пятьдесят столичных видов, чтобы вкладывать их в обертку плиток. Кто соберет все пятьдесят видов, получит альбом чтоб их наклеить...

Последовало еще одно, еще более презрительное, пожатие плечами. Но было оно так грациозно, что я не смог подавить улыбки.

Она прошла на кухню, сказав, что займется приготовлением омлета с трюфелями.

Я воспользовался ее отсутствием, чтобы еще раз взглянуть на захваченные мной из спальни Аллота бумаги. Опасаясь, однако, скорого возвращения Зои, я лишь пробежал первый попавшийся мне под руку лист. От этого соприкосновения (повторяю: соприкосновения) у меня что-то внутри потянулось. "Большие деловые способности, - стояло там, - и внутри трещина. Внутри неудовлетворение. Несомненный, - но тайный, - цинизм. Тайный же эгоизм. Вероятно, все время подавляемая склонность к приключениям и переменам. Смесь скептицизма и мистической настроенности. Жена, сын, дочь (имена?), оптовый склад импортированных консервов. Владелец часового магазина. Сколько лет? 10-15-20?''. И, на отдельной бумажке, крупно, красным карандашом, стояло: "Человек, пошедший за молоком".

Я даже рукой по лбу провел, так мне стало неприятно, так меня этот совсем коротенький перечень поразил. Положив на место листок, я прощупал папку. Она была, в общем, довольно тоненькой, надолго чтения хватить не могло. Но все-таки за время приготовления омлета успеть даже хотя бы начало, первую главу прочесть, было явно невозможно. И я принял решение: подождать.

{179} За дверью раздались шаги, вошла Зоя, со сковородкой в руках. Мы стали есть, молча. Я знал, что мне надо похвалить отлично приготовленное, и специально для меня! - блюдо, но не похвалил. Я видел, что Зоя что-то хочет сказать, или задать мне какой-то вопрос, и не решается. Таким образом наше молчание было как бы обоюдоострым, и, в то же время, нас объединяющим.

И еще мне тогда пришло в голову, что лучше дождаться, чтобы она сама решилась нарушить молчание, ни на что ее не подталкивать, никак и ни в чем не помочь справиться с нерешительностью. Все-таки я не вполне был уверен в том, что это только способ принудить ее взять на себя долю ответственности. Могло ведь быть, что я молчал потому, что не знал, что более угнетающе: неизвестность или осведомленность?

Так прошло несколько минут.

- Думаете ли вы, - произнесла она, наконец, и в голосе ее звучали нотки почти иронические, - думаете ли вы, что если б вы его задушили, нам стало бы легче?

И не дождавшись даже первого звука моего ответа, прибавила:

- Если бы вы все знали, то вы его задушили бы.

- Что, наконец, все? - воскликнул я, с раздражением. - Вы не договариваете. Договорите, наконец!

Зоя молчала. В ней, как мне показалось, шла внутренняя борьба, - она по-видимому была готовой решиться, но натыкалась на какое-то препятствие.

- Я пойду узнать, что происходит, - сказала она, довольно глухо.

Встав, она повела плечами, поправила пряжку пояска, точно бы немного потянулась. Зоя была, в это мгновение, теоретическим сообщником моего теоретического убийства.

- Подождите меня.

- Хорошо. Подожду.

- Вы не спешите? Вы ведь не знаете, куда пойдете?

- Не знаю. И сейчас мне удобно в этой комнате.

- Сейчас? А потом?

- Потом будет видно.

Вернувшись через несколько минут она сказала, что Аллот спит, что ей самой надо отлучиться, чтобы пойти в Ателье, где есть срочная работа, что она предварила сиделку насчет моего присутствия в квартире.

- Это мне пришлось сделать, - пояснила она, - так как случайная встреча с ней в коридоре, или ее случайное появление здесь, ничего не устроили бы. Вы меня дождетесь?

- Я уже сказал, что подожду.

- Наверно?

- Я сказал.

В глазах ее было сомнение, было недоверие, которых не {180} заметить я не мог. Но она не прибавила ни слова, навела наскоро порядок и, - как всегда не попрощавшись, - вышла. Я слышал ее шаги в коридоре. Когда они стихли я подошел к двери и мог убедиться, что на этот раз она не заперта.

44.

Не спеша, - больше чем не спеша: с нарочитой медленностью, надо бы сказать, - вернулся я к креслу, опустился в него, оглянул комнату. Я колебался, я попросту не знал, что мне делать, как мне, быть? На что решиться? То, что мне полуподсказала Зоя, меня не устраивало ни в малейшей мере Ей могло быть нужным оказаться связанной со мной секретной связью - но мне это было не к чему! Уйти? Но куда уйти? Оставался, конечно, еще один шаг, но, подумал я, срок мой еще не наступил. И представилось мне тогда, что чтение Аллотовых рукописей, - которые были тут, рядом, к которым не надо было итти, - самое простое из всего, что можно предпринять.

Я взял, стало быть, папку с надписью "Реверендиссимус Доминус". Там были копия письма, отправленного мне, Аллотом, в котором он рассказал историю стрелочника, Зои-девочки, и описание моей свадьбы и разные мелкие заметки, - по всей очевидности сделанный для памяти, во время обдумывания. На другой папке стояло большими буквами: "Человек, пошедший за молоком".

"Денис Далле, - мелькнули первые строки, - едва выйдя из подъезда, попал под дождь и от этого его плохое настроение обратилось в род душевного бунта. "Если конец должен непременно наступить, то пусть наступает скорее, - проскрежетал он, - и если он не придет извне, то я приму меры к тому, чтобы найти его внутри". - Автомобили, отражения света на стеклах витрин, в лужах и в падавших каплях, еще какие-то лучи и блестки, придавали улице вид калейдоскопический, отчего Денис обозлился еще больше. - "Что можно в этом находить хорошего, кому это по душе?'' - пробормотал он. В кармане его был конверт с только что полученным жалованием и, ощупав его, он нашел, что очень тощ этот конверт. Он ясно себе представил своих двух детей: Максима и Розу, которых любил, и жену Анну, которую тоже любил. Образ скромного домашнего уюта внес в его душу некоторый мир. Все-таки ведь кое-чего он добился, кое-что устроил и усовершенствовал ! Это было вознаграждением за настойчивость, за твердость, за то, что он во всем всегда наводил порядок. Требовательный к другим, он был требовательным и к себе. В частности бюджет его был всегда в равновесии. По привычке он освежил в памяти {181} распределение расходов. Все, всегда, вплоть до подарков и развлечений, было предусмотрено.

И не было это ни педантизмом, ни мелочностью, неустранимой необходимостью это было, которой указания здравого смысла давали надлежащее оправдание. На случай болезней, ремонта, еще каких-нибудь экстренных расходов у Дениса был небольшой резервный фонд. Из него, в тот вечер, он рассчитывал почерпнуть некоторую сумму для того, чтобы пригласить часовых дел мастера для починки старинных часов, необыкновенно сложных, случайно ему доставшихся и которыми он дорожил."...

Отстранив рукопись, я долго смотрел в пространство, - не знаю, куда я смотрел. Я впал в своего рода созерцательную мечтательность. Быть привидением не то же ли это самое, что быть действующим лицом повести, романа, рассказа, стать сочленением кем-то измышленного сюжета? И можно ли, в этом побывав мире, вернуться в наш, трехмерный, неущербленным? Так вот я - Реверендиссимус Доминус - стал в воображении Аллота Денисом Далле и начал в нем последовательно занимать не поддающиеся моей воле положения.

- Что захочет, то, со мной, сукин сын, и сделает, - проскрежетал я. Если ему понравится, то поразит слепотой, проказой, обратит в ящерицу, убьет. - А я останусь жить, чтобы видеть, как вижу бурое пятно на зеленой лужайке, - и видел Мари, растянутую пыткой, сходящую по тропинке к лодке, утром, когда кругом пели птицы. Я, как в царстве теней? Да может оно-то и есть настоящее? А ненастоящее то, из которого я бежал: царство деловое, царство чеков, комфорта, обедов, расчета...

Я спросил себя: читать дальше, или не читать? Но что было мне другого делать на перекрестке невидимых линии и в пространстве неслышных звуков? Просить о скорейшем умопомешательстве ?

"Чтобы успеть зайти к часовщику Денис ускорил шаг, - побежали строчки. - Дождь продолжался, но Денис на него больше не досадовал. Войти в ярко освещенный часовой магазин было приятно. - "Чем могу служить?" - вежливо спросил хозяин. Денис пояснил в чем дело. - "Как раз, сказал хозяин, - я закрываю лавку. Если вы ничего не имеете против, мы могли бы пойти к вам сейчас. Вы недалеко живете? - Совсем рядом, наискосок через улицу", произнес Денис. Секунду подумав, часовщик сказал: "Да, да. Теперь я вас узнаю. Я вас видел в прошлую субботу, вы с супругой и детьми собирались за город, с мешками за плечами. Да, да, как же, как же. Деревенский воздух необходим детям". - Они вышли, часовщик опустил железную штору и, впервые присмотревшись с вниманием к его лавке, Денис прочел: Джиованни Джиованнини. Часовых дел мастер. Так как дождь продолжался, они поспешно перебежали через улицу и поднялись по лестнице до квартиры Дениса. В передней, {182} как каждый вечер, ждали Максим и Роза. Из кухни доносился шум посуды: Анна заканчивала приготовление обеда. - "Вот часы", - сказал Денис, приглашая Джиованни в столовую. Тот любовно погладил красное дерево ящика, бронзу оправы, инкрустации и с некоторой почтительностью произнес: "В былые времена, мастера не спешили, суеты еще не было. Это, действительно, работа!" - после чего стал что-то рассматривать, разбирать, отвинчивать, проверять... - "Надо заменить ось, - сказал он, наконец, - и у меня есть приблизительно подходящая.

Придется только обточить. Если позволите, я вернусь завтра?" "Разумеется", - согласился Денис, которому Джиованни был симпатичен. Он предложил ему выпить рюмку вермута. Вошла Анна, достала рюмки, налила вино. - "Когда часы снова пойдут, - заметил Денис, - все будет очень хорошо". Точно в ответ на это Джиованни нажал на какую-то пружину и раздался очень музыкальный звон. Роза захлопала в ладоши. - "Этот звон успокаивает, сказала Анна, - он точно помогает времени протекать без затруднений". - И тотчас она испугалась, не наговорила ли глупостей? От смущения она не смела поднять глаза. - "Звон часов, - заметил Джиованни, - предохраняет от рассеянности и напоминает о точности". - "Вы философ?" - отнесся Денис. "Нет, я часовщик". - Когда Джиованни ушел, семья села обедать и все протекло как обычно, очень мирно, очень ласково. Потом Денис закурил трубку"...

"Я не курю", - подумал я злобно.

"и уделил некоторое время чтению вслух. Максим и Роза любили это чтение и всегда с нетерпением его ждали. Далле вели размеренную и уравновешенную жизнь, не слишком щедро оплаченных, но и не нуждающихся тружеников. Должность, которую занимал Денис, была прочной, дети ходили в школу, мать любила заниматься хозяйством: все было чисто, все блестело, завтрак u обед всегда были приготовлены вовремя, обильны и вкусны. Около десяти Денис взглянул на часы, с удовлетворением подумал, что завтра они пойдут, направился в ванну и потом в спальню. Анна пришла туда через четверть часа. Наступил ровный, восстанавливающий силы, укрепляющий дух сон. Утром Денис ощутил обычную бодрость, - ему было приятно сознавать, что он в полной мере владеет и мыслями, и чувствами. Он уделил долю внимания некоторым служебным вопросам: надо было привести в порядок талонную книгу. Анна пошла будить детей, потом на кухню, готовить утренний завтрак. Денис мылся, брился, одевался так же спокойно и размеренно, как всегда. Когда он вышел из ванны, по квартире разносилось благоухание кофе. Слышались веселые голоса Розы и Максима, шутивших, смеявшихся, довольных. Денис имел обыкновение, каждое утро, спускаться {183} за газетой, свежими булочками и молоком. Проходя мимо столовой, где Анна стелила скатерть, Денис с удовлетворением отметил, что она белоснежна и что все безупречно чисто, что все блестит. - "Я иду за молоком", -- сказал он, открыл дверь и начал спускаться. Так как он жил во втором этаже, то продолжалось это недолго. Одна из последних ступенек скрипнула, как всегда. Швейцариха вежливо поздоровалась и дала письмо. Это было напоминание страхового агента. Сунув его в карман, Денис заметил, что карман пуст и испытал тревогу: "Не потерял ли я конверт с жалованием?" - спросил он себя, но тут же вспомнил, что вечером положил конверт и бумажник в ящик стола. За ночь небо прояснилось и утреннее солнце было ярко. Денис потянул воздух, оглянулся и перешел через улицу, к молочной, расположенной почти напротив. - "Здравствуйте, м-сье Далле", - приветствовала его молочница, питавшая к нему затаенную симпатию. - "Здравствуйте, мадам Като", - ответил Денис, протягивая крынку. "Полтора литра?" - "Полтора литра". Мадам Като стала наливать молоко. В противуположность тому, что бывало ежедневно, Денис конца наливания не дождался. Выйдя из магазина и стоя у края тротуара, лицом к улице, он подумал, что в жилетном кармане его должно быть достаточно мелочи, чтобы расплатиться, так что отсутствие бумажника несущественно. Но за этой мыслью была другая, похожая на какое-то смутное воспоминание, точно уловить которое ему не удавалось, несмотря на всё усилия. Гораздо позже, думая об этих минутах, он мысленно восстанавливал малейшие их подробности, но так никогда и не определил, что именно побудило его покинуть магазин до того, как мадам Като кончила наливать молоко. В ходе его времени получился незаполненный промежуток, из которого, - может быть, - до него донесся какой-то не то шум, не то голос. В общем это было похоже на то, что испытывают при сердечных перебоях: почему-то сердце останавливается и, в ожидании следующего удара, который может последовать, а может и не последовать, связь с временем оказывается под вопросом, и воля очевидно и унизительно бессильной. Можно только ждать. Для тех, кому дано дождаться, все пойдет по-прежнему. О том, куда скользнут недождавшиеся, никто ничего не знает. Денис шагнул и удивился тому, что не испытывает и тени колебания. Теперь ему было безразлично, налито или не налито молоко, так же как и то, что дома его ждут. Вернее, это его больше не касалось. Молоко, квартира, служба, семья, - все оставалось по ту сторону рубежа. По эту сторону его открывалась неизвестность. притягательные силы которой заслоняли все. Денис ускорил шаг. Оттого, что все житейские вопросы были сразу откинуты, он испытывал удовлетворение. Потом он подумал: "Мое сердце будет теперь биться только для меня". Дойдя до киоска, {184} Денис остановился, посмотрел на обложки иллюстрированных журналов"...

- Аллот читал газеты, - подумал я. - Там было про киоск.

..."и, ничего не купив, пошел дальше. Лицо его выражало спокойную решимость. Посмотрев вверх и увидав нежно-голубое утреннее небо, он улыбнулся. У остановки автобуса он недолго подождал, потом, легко вскочив на площадку, взял билет до вокзала. Анна поставила кофейник на стол и позвала детей. Ее немного удивляло, что Денис не возвращается. Запах поджаренных хлебных ломтиков побудил ее пройти на кухню, где она немного задержалась; когда же она вернулась в столовую и обнаружила, что Дениса все нет, недоумение ее возросло. Она вытерла пыль, поправила занавеску. - "Где папа?" - спросила Роза. - "Папа пошел за молоком, - ответила Анна, садитесь, я намажу тосты". Сказав, Анна отдала себе отчет в том, что отсутствие мужа длится слишком долго. - "Папа опаздывает", - произнесла Роза, точно в подтверждение. - "Беги ему навстречу, - проговорила Анна, - и смотри не попади под автомобиль". Роза проворно вскочила и побежала. Иной раз Анна ей давала поручения, так что мадам Като ее хорошо знала. - "Папа забыл молоко, - сказала она, - вот оно. Папа был сегодня рассеянный". - И она улыбнулась. - "Он еще не вернулся", - ответила Роза. - "Я видела как он пошел за газетой, налево", - успокоительно проговорила молочница. Роза побежала домой с крынкой в руках. - "Я не видела папы", - сказала она. отдавая ее матери. - "Странно", - подумала Анна и пошла греть молоко. Ничего похожего никогда раньше не случалось, и если Анна теперь недоумевала, то недоумение это было почти беспокойством. -"Неужели же он ушел на службу не поцеловав детей, не позавтракав, так, без всякого предупреждения?" - спросила она себя. После кофе она отвела детей в школу, сделала покупки и хотела было позвонить Денису на службу, но не решилась напрасно беспокоить. В полдень она сходила за Розой и Максимом и стала ждать половины первого, часа появления Дениса. В двенадцать сорок пять его все не было. В час, приказав детям сидеть спокойно, Анна отправилась расспросить мадам Като, но та только могла повторить то, что уже сказала утром Розе. Вернувшись, Анна скоренько накормила детей, отвела их в школу и побежала на почту чтобы протелефонировать. Ей сказали, что Денис не появлялся. Сердце Анны упало. Приходилось подчиниться очевидности : что-то случилось. Она прошла прямо в спальню, села на край кровати и долго оставалась в неподвижности"...

На секунду оторвавшись, я сказал себе, что у меня все же остается немного свободы: я могу выбрать между чтением и не чтением.

{185} Но я не знал, что окажется мучительней: остаться в неведении всего того, что Аллот написал про Мари, - свою жертву, - или проникнуть в самые недра его исхищрений? И не нашел ответа! Машинально, я продолжал чтение.

"Несколько позже Анна решила пойти посоветоваться с соседкой, с которой у нее были, хоть и поверхностные, но хорошие отношения. Но та полезной не оказалась. Предположение насчет возможного сердечного припадка и обморока ничему не соответствовало, - Анна знала, что здоровье Дениса прекрасно. Что до намека на возможность существования другой женщины, - то Анна его просто не поняла, так как на их семейную жизнь никогда не ложилось ни малейшей тени. У себя Анна открыла ящик стола, в надежде найти записочку, но нашла только конверт с жалованием и бумажник. Ее беспокойство начало тогда окрашиваться в тона огорчения, потом печали, горестного предчувствия. Она приложила руку к слишком часто начавшему биться сердцу. Что могло быть причиной исчезновения? - "Может быть я ему надоела? спросила она себя. - Но если он решил меня бросить, то ведь есть еще и дети!" - Воображение молодой женщины, никогда не бывшее слишком ярким, не подсказывало никаких объяснений. Анна подумала о встрече с каким-нибудь товарищем, увлекшим Дениса в неожиданную и веселую экскурсию загород, или предложившим принять участие в срочной и выгодной сделке; или о неприятности с полицейским, приведшей к аресту; или о несчастном случае, ранении и может того хуже (эту мысль Анна отгоняла). Не в силах дольше бороться с беспокойством, она накинула шарфик и пошла в комиссариат. Там она оказалась в до последней степени унылой комнате, где никто не обратил на нее внимания. Ее беспокойство приняло тогда выразимую форму и она себе сказала, что ей пришлось идти в полицию, чтобы сделать заявление об исчезновении мужа: то, что до этого мгновения было ее, личным, становилось достоянием гласности. Едва не почувствовав себя худо, она оперлась о стену, но сразу с собой справившись, подошла к полицейскому, который сидел за столом и что-то писал в толстом регистре. - "Что вам угодно?" - спросил он, обратив в ее сторону безучастное лицо.

- "Мой муж..." - начала Анна, но слова застряли у нее в горле.

- "Да, промолвил полицейский, ваш муж?" - "Он ушел сегодня утром за молоком и не вернулся". - "Хм! Вы с ним до этого поссорились?" - "О! Нет! Он каждый день ходит за молоком и мы никогда не ссоримся. У нас двое детей: девочка и мальчик. Я боюсь, что что-нибудь случилось. Я протелефонировала в его бюро, и мне сказали, что он не приходил. Не можете ли вы навести справку? Не попал ли он под автомобиль? Не отвезли ли его в госпиталь?" "Если бы так, вам уже дали бы знать. У него в кармане должны были быть бумаги". - "Нет, он как раз {186} все забыл дома. Даже денег на нем не было". - "А! Можно позвонить. Ваша фамилия? Ваш адрес?'' - "Анна Далле..." - Без поспешности полицейский вышел и, вскоре вернувшись, сказал, что в ближайшем госпитале раненого Далле не значится. Что до общего списка, то его устанавливают в Префектуре, по мере того, как поступают сведения, но особенно рассчитывать на то, что список будет полным, до завтрашнего утра не приходится. - "Надо подождать..." - На мгновение завеса тьмы отделила Анну от того, что ее окружало и звуки жизни заменил колокольный звон обморока. Но она почти тотчас же очнулась. Ее усадили на скамейку, дали выпить воды, проводили до дому. Там, подавив тревогу, Анна занялась домашними делами и ей казалось, что это помогает минутам и часам уходить в прошлое и ей самой не впадать в отчаяние. Она сходила за детьми в школу и по дороге домой объяснила им, что телефонировала папе на службу и узнала, что он неожиданно уехал в командировку и неизвестно когда вернется. Она отлично понимала, что ее объяснения недостаточны, но Роза и Максим, хорошо воспитанные, не задавали никаких вопросов. Поползли вечерние часы, те, когда она начинала ждать Дениса. Обед она приготовила на четырех, - как бы не желая признать своих сомнений, терять надежду. Когда раздался звонок, Анна, не подумав, что у Дениса ключ, побежала открыть. На площадке стоял сухопарый человек, довольно высокий, со стриженными усами, которого она не узнала. - "Я пришел насчет часов, как было уговорено", - произнес Джиованни Джиованнини. - "Входите", - произнесла Анна дрожащими губами. - "Вы нездоровы?" - спросил он. - "Нет, нет, войдите", - повторила Анна. Ей показалось, что если часы пойдут, это будет хорошим знаком. Пока Джиованни возился с починкой, она молчала, а когда он кончил, то, сама не зная почему, почувствовав к нему доверие, она ему рассказала обо всем, что случилось. Потянулся, кончился медленный, угнетающий вечер.

Наступила ночь, - бесконечная, безжалостная, наполненная снами, кошмарами, перерывами, похожая на дремучи лес, где, из-за каждого дерева, из каждого куста доносятся шумы и вздохи, где в ветвях, над головой вдруг начинает биться птица, где кто-то далеко стонет и кто-то близко шепчет...".

Не выдержав я вскочил, прошелся по комнате, снова сел... - "где его совесть, - говорил я себе, - как рука его повернулась такую размазню выводить..." и, снова подчинившись, продолжал:

"...На утро вступила в свои права забота о детях. За молоком сходила Роза. После завтрака Анна, как всегда, отвела детей в школу, и направилась в комиссариат, где узнала, что Денис в списке Префектуры не значится. Все, пострадавшие вчера опознаны. - "Увы, - прибавил полицейский, с оттенком сочувствия {187} в голосе, - налицо, всего вероятней, бегство. Если вы хотите, мы можем начать розыски. Сделайте заявление". - Он записал показания Анны и попросил ее подписаться. - "Начнем сегодня же", - кончил полицейский. Вечером Джиованни пришел узнать новости. Анна казалась обессиленной. замученной... Прошлое было выкинуто за борт. Впереди открывалось что-то такое, таких полное возможностей, о которых он никогда и не помышлял,"...

Я не понял. "Она, - сказал я себе, - и о каких возможностях для Мари мог он думать, когда сочинял?".

"...не мечтал, которых не воображал", - побежали строки.

- Ну, зачем это? Зачем же это? - пробормотал я. - Если он испытывал потребность все на свой лад переиначивать, переправлять, облитературивать, то путать-то, смешивать-то, зачем ему было нужно? - "Как хочу, так все и перемешиваю", - казалось говорил он. Действительно ведь, и я тоже все, как есть, выбросил за борт и теперь находился в обществе привидений: Зоины полотна, Зоины рисунки, Зоина комната и, в нескольких метрах от меня, сам Аллот. "Куда он гнет? Какую преследует цель? Ведь не просто для времяпрепровождения он все это написал?".

"Самый вокзал, - ответили строки, - был указанием на то, что ему надо, не теряя времени, пускаться в путь. Он был дверью в жизнь. Эта жизнь, которая показалась ему настоящей, промелькнула перед ним в ряде, связанных один с другим, подвижных и ярких образов: тут были корабли, пристани, пестрая толпа, морские дали, гортанная речь цветных грузчиков, запах просмоленных канатов, пальмы на пустынных островах, небоскребы, банкиры с сигарами в циничных ртах, туннели, города, материки, золотые прииски, гангстеры, сомнительные притоны, оазисы, роскошные особняки, участие в восстаниях, снежные бури в ледяных пустынях, красавицы, груды золотых монет на игорных столах, взрывы в шахтах... Вся жизнь и каждый из ее дней. Bcе дни, и каждая из их минут. Bсе отношения! Сойдясь в одном пункте, лучи его воображения и памяти воспроизвели перед его умственным взором видения детства и отрочества. А им самим созданные обязательные жизненные правила вдруг теряли смысл. Он удивился тому, что так долго мог любить семью, ходить в бюро, получать жалование, соблюдать статьи личного бюджета, платить за квартиру и за газ, спать с Анной. Вдруг, взамен всего этого, такие острые, такие наперченные, такие экзотические блюда! Как раз по его вкусу!".

- Леонард Аллот, когда он это писал, не был, по-видимому, в нормальном состоянии, - сказал я, вставая и принимаясь ходить по Зоиной комната, от стены к стене, как ходил в комнате Заза. - Проницательность его, во всяком случай, никуда не годилась. Ничего {188} нет общего между его Денисом Далле и мной, ну ровно ничего. Я, кажется, свободен и могу выпасть из игры.

Но снова сел, снова взял в руки папку. На странице, которая следовала, были только заметки, отдельные, между собой не связанные, фразы, - нечто вроде путаницы было. Но ниже текст принимал очертания.

"...Пересекающиеся под прямым углом занумерованные улицы, занумерованные дома, этажи. Высота зданий соответствовала, по-видимому, каким-то, до последней степени хитроумным, деловым соображениям и расчетам. В этажах этих гигантских домов были, до странности многочисленные, но почти совершенно одинаковые, конторы. Джэмс А. Кадоган покинул непрерывный поток автомобилей, смешался ненадолго с потоком пешеходов и попал в вертикальный лоток лифтов. Дирекция Северо-Восточного Шоколадного Треста находилась в двадцатом этаже, и так как Трест этот был богат, то она занимала его почти целиком. Когда Джэмс был в пятидесяти сантиметрах от двери она, подчиняясь невидимой силе, распахнулась. Красивая и приветливо улыбавшаяся секретарша, блондинка с несколько томными глазами, пригласила Джэмса за ней последовать. Они пересекли обширный зал, где пользуясь многочисленными усовершенствованными машинами большой персонал был занят письменными и вычислительными операциями. Подведя Джэмса к звуконепроницаемой двери секретарша нажала кнопку. Зажглась синяя лампочка, дверь распахнулась и Джэмс проник в роскошно но просто отделанную комнату, в глубине которой стоял стол, за которым сидел...".

Не воспроизвожу описания моей персоны Аллотом. Не узнать себя я, разумеется, не мог. Но именно оттого, что образ мой был обрисован и тщательно и умело, я испытал не что иное, как унижение.

"Так как Джэмс ничего особенно интересного узнать не надеялся, он готовился обратить преимущественное внимание на обстановку и постараться хорошенько все запомнить. Надо заметить, что и сама тема порученного ему дирекцией его журнала интервью:

"Как вы разбогатели?" не допускала слишком прямолинейных вопросов. К тому же Джэмс с основанием полагал, что те, которые соглашались его принять, руководились соображениями саморекламы, и что, в сущности, пути, ведущие к богатству, давно известны, так что нового он ничего не узнает. Однако, облик сидевшего за столом директора совсем не был обликом обычного делового человека. Независимость и оригинальность его были очевидны, так же как очевидны были отражавшаяся в его чертах вопросительная тревога и неудовлетворенность. "Кажется, - подумал Джэмс, - на этот раз я соберу интересный матерьял". - "Садитесь, - сказал Денис, - надеюсь, что вы не спешите?" - "У меня через полчаса свидание". - "Получаса нам мало. Вы не {189} можете отменить ваше свидание?" - "Это зависит от того, чем вы рассчитываете заполнить мое время". - "Готовы ли вы мне поверить на слово, что то, что я вам предложу, интересней вашего делового свидания?" - "Да", ответил Джэмс, подчинившись необъяснимой интуиции и сам себе удивившись. "Вот телефон. Отменяйте свидание", - произнес Денис. И когда Джэмс, набрав номер, сказал кому-то, что опоздает, Денис прибавил: "Приступайте к интервью". - "Вопрос номер первый, - начал Джэмс: - сколько вам лет?". Денис сообщил день, месяц и год своего рождения. (На сколько ему тогда было больше лет с того дня, как он пошел за молоком: на 10, на 15, на 20? Это можно будет определить только гораздо позже. Леонард Аллот). "Вопрос номер второй: с каких пор вы богаты?" (ответ зависит от срока, который я установлю. Л. А.). - "Вопрос номер третий: что вы думаете о возможности для каждого из нас разбогатеть, принимая во внимание современные экономические, социальные и политические условия?" - "Думаю, что разбогатеть может всякий при всяких условиях. Первоисточник богатства надо искать в независящем от нашей воли стечении обстоятельств. Вы скажете, что если бы такое стечение обстоятельств выпало на долю всех, все оказались бы богатыми? Существует, разумеется, вполне точное объяснение невозможности такого положения, но об этом я не хотел бы сейчас говорить, так как мы рискуем оказаться в слишком отвлеченной и теоретической плоскости. Могу все же подчеркнуть, что экономические, социальные и политические условия имеют характер не решающий, а привходящий и почти второстепенный. То же самое можно сказать про ум. Разбогатевшие дураки не исключение. И, обратно, не исключение люди умные, которые разорились". - "Вопрос номер четвертый: думаете ли вы, что в прошлом столетии разбогатеть было легче, чем теперь?" - "Вы повторяете то же самое. Я только что сказал, что экономические, социальные и политические условия более чем второстепенны". - Джэмса покоробило, но он постарался не подать виду. - "Вопрос номер пятый, - сказал он. - Если ваше состояние не унаследовано и вы self-made man, то где, по вашему мнению. расположена та точка, начиная с которой кривая пошла вверх?" - "Мой случай... (Денис замялся)... мой случай особенный. Он - недоразумение. Я спустился, как то ежедневно делал, чтобы купить в лавочке молока. Вместо того, чтобы принести это молоко домой, я стал на путь приключений. Приключений я пережил много, и одно другого неинтересней и глупей были эти приключения. В результате я стал главным акционером и Распорядителем Северо-Восточного Шоколадного Треста. Было бы гораздо лучше принести молоко домой и избежать напрасной п ненужной суеты, продлившейся (10, 15, 20 лет? - Л. А.). Это точно то же самое, что концерт. Вы можете пойти на концерт, чтобы слушать музыку. Но вы можете остаться дома в тишине, что гораздо {190} лучше "Я и не мечтал, подумал Джэмс, - что так получится удачно. Ну просто прелесть какую накатаю статейку!". - "Я предался, - продолжал Денис, - как говорится, кипучей деятельности, в некотором роде просидел в концертном зале, слушая непонятные симфонии и рапсодии (лет 10, 15, 20? Л. А.) и теперь чувствую усталость и хочу вернуться домой, если еще не поздно. В некотором роде, принести молоко, за которым отправился и которое оставил на прилавке в магазине.. Оно у меня на совести, это не принесенное домой молоко, да, да, молодой человек, на совести. Молоко на совести".

Аллот толковал о совести! Я взглянул на бурое пятно, на пальцы рук, на закатившиеся глаза, на вытянутые ступни. Аллот, толкующий о совести!

"Вместо того, чтобы идти домой, - читал я, - я, видите ли, пустился смаковать удачи, дела, любовниц, автомобили, монеты, всякую, вообще, мишуру, которая сегодня стоит дорого, а завтра не стоит ничего и даже в памяти настоящего следа не оставляет. Только одно за эти (10, 15, 20 лет? Л. А.) получилось подлинно содержательное мгновение: настоящее. То, которым я сейчас владею, распоряжаюсь. Я хочу обойти стену, отделяющую нас от того, что от нас не зависит. Что вы скажете?" - Джэмс молчал. - "Почему вы не отвечаете?" - "Что я могу сказать?"

- "Между тем, вам повезло, молодой человек, - проговорил Денис, очень отчетливо, - ваш путь скрестился с моим в нужном месте, и в нужную минуту. Когда вы мне протелефонировали, чтобы попросить быть принятым, я как раз вернулся из поездки, во время которой встретил одного моего знакомого дельца. Мы пошли совместно в его контору, расположенную в шестидесятом этаже. Я уже хотел войти в лифт, когда он мне сказал: нет, нет, не в этот! А вот в этот, в прямой. Мы выгадаем сорок секунд! Это выгадаем прозвучало для меня на манер предупреждения. Выгадать? В действительности не терял ли он еще сорок секунд на спешку? Не думаете ли вы, что время, для того, чтобы лучше его почувствовать. надо тормозить? Что оно привлекательней, когда оно пусто? Что не к чему его загромождать сутолокой и суетой? Что вы про это думаете, молодой человек?" - "Я ничего про это не думаю", - ответил Джэмс. - "Вы не можете ничего про это не думать, - продолжал Денис: - считаете ли вы, что время может быть разумно заполнено делами? И что только дела настоящее занятие?" - "До сих пор я так думал", - отнесся Джзмс.

- "Так что, - настаивал Денис, - минуты, потраченные на гадание по линиям руки или на кофейной гуще - потерянные минуты?" - "Таково, действительно, мое мнение". - "И минуты посвященный молитве?" - "Точка зрения верующих отлична от точки зрения неверующих", - пробормотал Джэмс. А вы {191} верующий?" - Вопрос этот показался Джэмсу совершенно неуместным. В других условиях он, может быть, что-нибудь сказал бы, но теперь предпочел воздержаться. - "Вы не знаете, - заключил Денис из его молчания, - и я в том же положении. Если я вам задал этот вопрос, то это чтобы сделать сравнение. Мне, теперь всякая точка опоры может пригодиться. Я вынужден искать границы суеверия". - "Суеверия?" - "Да! Суеверия. Или колдовства. Или еще чего-то, что прямо касается других, но исходит от меня. Я вам сказал, что богатство зависит от непредусмотримого стечения обстоятельств. Но представьте себе, что это для вас непредусмотримое и от вашей воли независящее стечение обстоятельств, зависит от меня? Не нахожусь ли я, по отношению в вам, в положении сходном с положением колдуна? Я могу, если захочу, своей колдовской властью воспользоваться, и если не захочу, - не воспользоваться. Понимаете?" - "Hет". - "Жаль. Не могу вам сказать и объяснить большого по той причине, что сейчас происходящее всего лишь завершение возникновения моего богатства, насчет которого я вам уже сказал, что оно детище стечения обстоятельств. Но располагаю им я как хочу, и вас это касается самым непосредственным образом". - "Действительно. Хотя ваше изложение и не совсем ясно, я все же нахожу в нем отличный матерьял для занимательнейшей статьи. Если вы позволите, мы продлим собеседование?" '"Позволяю". - "Вопрос номер шесть: не могли ли бы вы перечислить этапы вашего восхождения?" - "Я начал с контрабанды табака. Занятие это было привлекательно и рискованно. Именно оттого привлекательно, что рискованно. Но мне оно не показалось достаточно выгодным. Добиваться большей пользы заняло бы слишком много времени, так что я контрабанду бросил. Уехав в приморский город, я случайно оказался на пристани за несколько минут до ухода корабля. Ко мне приблизился почтенного вида господин и предложил заменить его в роли скупщика шерсти. Он предлагал и денег на проезд, и нужные бумаги. Я ровно ничего в закупке шерсти не смыслил и самое предложение было, разумеется, подозрительным. Но так как я искал приключений, - то согласился. При первой же остановке на борт парохода поднялись чины полиции, и я был арестован. Оказалось, что почтенного вида господин, давший мне бумаги, известный мошенник. Вручая мне бумаги, он хотел сбить, на время, с толку сыщиков. Тем не менее меня посадили в тюрьму. Там я свел знакомство с предприимчивым малым, который предложил мне бежать и пробраться, через тропический лес. до местности, где, по его словам, можно было очень выгодно покупать у негров слоновую кость. Оборотный капитал он брался "занять" у местного губернатора, у которого он раньше состоял камердинером. Бегство удалось, заем тоже. К сожаление мой товарищ, опасаясь, что губернатор позовет на помощь, слишком крепко сдавил его горло. Пока {192} он оставался "без памяти", нам пришлось с поспешностью удалиться на возможно большое расстояние. Мы стали переправляться вплавь через реку, и во время этой переправы моего товарища утащили на дно кайманы. К счастью половина "занятых" у губернатора денег была на мне... но все это до такой степени скучно".

- "Наоборот, - сказал Джэмс, - по-моему это очень интересно".

- "Мне предстояло или вернуться назад, или одному пробраться через тропический лес. Выбор - ну нельзя лучше. Пока я размышлял о том, какую предпочесть гибель, появилась большая лодка, с несколькими черными гребцами. Я стал свистеть, размахивать ветками, и, причалив, гребцы согласились меня принять на борт за половину половины "займа" у губернатора. В устье реки мы подошли к борту грузового парохода, с которого были переданы какие-то пакеты, опиум? - или еще что-то? - не знаю. Я успел все же предложить одному из матросов то, что у меня еще оставалось денег, и он спрятал меня в трюме. Пароход вез кожи. Не могу вам передать до чего они воняли. После нескольких недель плавания мы пришли в большой порт, где я и высадился, ночью. Без денег, без бумаг, я не слишком-то был уверен в завтрашнем дне. Но мне посчастливилось встретиться с метиской Кло-Кло, которой я, с первого взгляда, понравился до чрезвычайности". - "Почему вы запомнили, что ее звали Кло-Кло?". - "Не знаю почему. Почему-то, вот видите, запомнил. Это имя ей шло. Впрочем, Ми-Ми или Яй-Я ей могло тоже очень подойти. Она была такой брюнеткой, каких я никогда даже и не воображал. Не думал, что такие существуют брюнетки! Некоторое время я был ее любовником..." - Джэмс просто захихикал от удовольствия: о таком матерьяле для статьи он и не мечтал! "...Мы жили в деревне, в ее домике и занимались разведением кур. Через год она умерла".

- "Сама но себе"? - "Умирают всегда сами по себе. В сундуке я нашел ее казну. Была ли это польза от продажи кур, было ли у нее иное происхождение, я себя не спросил и пустил деньги в оборот, основав контору по найму молодых горничных для богатых домов". - "И дела пошли?" - "Пошли. Через год я продал предприятие и купил фабрику упаковочного матерьяла, которой грозило банкротство. Мне удалось ее поставить на ноги. Но наступил экономический кризис, и я был разорен..." Денис Далле не надолго замолк. Джэмс уже готовился задать вопрос, когда он снова заговорил: "Все это то же самое, все это то же самое, все это до ужаса однообразно... Поставка революционерам ржавого и почти негодного оружия принесла мне существенные комиссионные. Я принял, затем, участие в экспедиции против волков, которые, в горах, нападали на стада. Во время этой экскурсии я познакомился с директором консорциума мясных консервов, которому принадлежали стада. Мне удалось занять у него денег и открыть мыловаренную фабрику. Дело это я успешно и скоро развил, так что {193} не только вернул заем, но еще и с пользой продал. Тогда я занялся шоколадом. Он принес мне миллионы. Какой ваш седьмой вопрос?"

- "В чем заключается главное удовлетворение, доставляемое богатством?" - "Что до меня, то оно мне никакого удовлетворения не доставило. Я предпочитаю бедность. " - "Но кто же вам мешает стать бедным? Это, наверно, гораздо проще чем разбогатеть." - "Вы меня спросили о главном удовлетворении, приносимым богатством, и я ответил. Что до пути, ведущем к бедности, вы меня о нем ничего не спросили, не так ли?" - "Это верно. Это могло бы быть темой другого интервью.'' - "Отлично. Этим и займемся, без задержки. Вы можете задать мне вопрос номер первый, который будет, приблизительно, следующим: что вы предполагаете сделать, чтобы обеднеть? Говорите." - Джэмс смотрел на Дениса с тревогой: не издевается ли над ним этот странный господин? - "Говорите", - повторил Денис, повелительно. "Что вы предполагаете сделать, чтобы обеднеть?" - пробормотал Джэмс. "Уступить вам мое место", - ответил Денис. - "То есть как?" - не понял Джэмс. - "Очень просто: уступить вам все мои права в Северо-Восточном Шоколадном Тресте. Они велики. Мне принадлежат почти все акции. Вы станете единственным хозяином. Расширите вы дело, или погубите - мне безразлично. Что до меня, то я буду бедным. Таково мое, уже довольно давнишнее, пожелание. Когда оно совсем созрело, я сказал себе, что уступлю права первому, кто вызовет меня по телефону, и вызвали меня вы. Я колдовал. Вы согласны?" - Джэмс молчал. "Я повторю свой вопрос трижды, - промолвил Денис, - и если вы так и не решитесь ответить, стану искать другого. Идет?" Не зная, попал ли он в глупое положение, служит ли он предметом насмешек, имеет ли дело с сумасшедшим, - Джэмс, вытаращив глаза, молчал. - "Вы согласны?" - снова спросил Денис. Было ли это вторым разом? Считался, или не считался, вопрос, заданный до того, как Денис сказал, что спросит трижды? Пока Джэмс, словно парализованный, не мог пошевелить языком, Денис повторил: "Вы согласны?" - "Да", - ответил Джэмс.

- Ваше дело, Аллот, подумал я, искажать действительность до неправдоподобия. Что хотите, то и придумываете, над кем хотите, над тем и издеваетесь... Но, так думая, я знал, я наверно знал, что перед самим собой хитрю: все, что я прочел, меня задавило! Даже в такой искаженной, фантастической, нелепой форме это было игрой с моей правдой! И если бы только одно это? Я начинал угадывать затаенный смысл приемов Аллота и предчувствовал, что он меня принудит к повиновению приблизительно так, как уже однажды принудил, когда, после прочтения истории железнодорожного разъезда, отвез меня посмотреть на пьяную Зоину мать. И снова побежали неумолимые строчки.

"А я, - продолжал Денис, - вернусь домой, чтобы {194} посмотреть, как все шло в моем отсутствии". - "Быть может, - рискнул вполголоса опасавшийся отповеди Джэмс, - вы могли бы оставить часть акций для вашей семьи?" - И действительно, отповедь не заставила себя ждать. - "Какой вы пошлый городите вздор, - воскликнул Денис. - Думаете ли вы, что меня может соблазнить классическая схема, по которой юноша, чтобы получить разрешение родителей девушки на бракосочетание, исчезает и возвращается разбогатевшим? Что я этим, или этому подобным, мог руководствоваться? Муж, исчезнувши бедным, и вернувшийся с деньгами? Глупость, пошлость. Если бы таким был мой образ мыслей, я должен был бы начать с наведения справок, так как за эти (10, 15, 20 лет? - Л. А.) моя семья может быть перестала существовать. Стала не моей. При чем акции? При чем средства? Я возвращаюсь к отправной точке, это все. После ряда лет, проведенных в мире иллюзий, я возвращаюсь в мир реальный. Я бросил уходя духовное сокровище, променял его на богатство. Теперь я бросаю богатство в надежде найти хотя бы осколки того, от чего отвернулся. Я подойду к прилавку. Крынка с молоком должна еще на нем стоять. Я ее возьму и поднимусь к себе. Промежуток времени, соответствующий моему отсутствию, был иллюзорен. Он не считается..." - И надолго Денис замолк. - "Акции, акции, облигации, - пробормотал он, наконец. Представьте себе, что моя жена вышла замуж, или что она умерла. С акциями, с облигациями я буду, в какой-нибудь гостинице, пробовать найти моральное равновесие? Когда вы думаете начать?" - "Как можно скорей". - Денис нажал на кнопку. Вошла секретарша. - "Вызовите юрисконсульта, - распорядился Денис, - пригласите моего помощника и приходите сами, с блокнотом". Пришлось, после того, журналисту Джэмсу А. Кадогану присутствовать при том, как Денис Далле, ровным и спокойным голосом, без малейшей запинки, продиктовал сложный документ, который, затем, был передан для проверки как раз прибывшему юрисконсульту.

Затем Денис приказал составить подробный финансовый отчет, дал указания касательно нескольких текущих операций и распорядился сделать полный инвентарь имущества и товара. Чрезвычайная простота и ясность всего того, что Денис говорил, поразили Джэмса. Помощники Дениса и его служащие слушали его с явно выраженным уважением. И они, без сомнения, понимали, что такое дисциплина. Джэмс верил, что Денис знает чего хочет. Во всем его облике - во время заготовки документа - была властность, отличающая настоящих начальников. "Вот почему он разбогател, - подумал Джэмс, - и вот главный ответ на мои вопросы". Когда все было составлено, переписано на машинке, подписано, Денис Далле представил персонал новому директору-владельцу Джэмсу А. Кадогану. - "Если вы женаты, - сказал Денис, - идите все рассказать жене". - "Я не женат". - "А! Жаль". - "Почему жаль?" - "Ваша жена была бы довольна". Потом, уже на порога, Денис добавил: "До свидания. Верней, прощайте", и вышел, оставив Джэмса в состоянии абсолютного удивления. - Он подозвал, у вокзала, такси и назвал улицу, на которой была молочная, вышел за двести метров до лавки и зашагал в ее направлении. Наступали сумерки, зажигались огни. Денис обратил внимание на перемены: магазины были заново отделаны, сигнализация на перекрестка усовершенствована. В общем (за 10, 15, 20 лет. Л. А.) не так все это было значительно. Молочную лавку Денис отличил издали. Она оставалась выкрашенной в белый цвет и выделялась на общем сероватом фоне. Освещение было теперь неоновое.

Сквозь витрину Денис увидал новый, очень блестящий, прилавок, перед которым стояло несколько покупателей. Мадам Като была почти такой же как раньше. Постаревшей, конечно, пополневшей, но такой же. Чтобы она его не узнала, Денис отступил на шаг. Несколько минут он постоял в полной неподвижности, прислушиваясь к тому, как бьется сердце, потом, решительными шагами, направился к дому, где когда-то жил".

Конечно, сжатое изложение Аллота только приблизительно совпадало с тем, что меня постигло на самом деле. Все же - и без всякого сомнения сюжетом его был я, так что дойдя до того места, где Аллот коснулся "решительных шагов" Дениса, направившегося к своему дому, я испытал удвоенную удрученность. Не предстояло ли мне забежать вперед, узнав о том, что постигло Дениса, приблизиться к тому, что, в мыслях своих, Аллот готовил мне? Он был в нескольких метрах, больной, угасающий. Но в моих руках были страницы написанные нарочно для меня, и из за каждой буквы текста выглядывал его беззрачковый взгляд. И я не мог отогнать мысли, что, прочтя заключение повести? рассказа? монографии? - я окажусь лицом к лицу с неизбежностью вывода, последнего шага, заключительного аккорда.

"Перед ним обрисовалась дверь, на которую падал мерцающий свет уличного фонаря. В прихожей же, куда он проник, и где электричество еще не включили, этот мерцающий проходивший сквозь стекла двери свет порождал полумрак. Денис подумал, что может быть умирающие, когда боль и страх утихли, перед самым уже уходом, задерживаются на мгновение в таком вот мерцающем, состоящем из ряда вспышек и потуханий мире. Но уже чья-то рука включила свет, и Денис различил ни в чем не изменившуюся за годы его отсутствия прихожую. Чтобы избежать возможного любопытства швейцарихи, он поскорей шагнул к лестнице и начал подниматься по деревянным ее ступенькам. Одна из них должна была скрипнуть и так как она не скрипнула, Денис подумал, что (10-ти, 15-ти, 20-ти лет? - Л. А.) было достаточно чтобы ее починить. Перед дверью Денис еще раз заколебался. Кого он {196} увидит? Что скажет? Возможно ведь, что в квартире живут другие, ему неизвестные люди, которые сами ничего о нем не знают. И тогда, в одно мгновение, всякая надежда вступить во владение моральным сокровищем исчезнет. Он нажал на кнопку звонка и до того, как раздались шаги, успел с необычайной ясностью сделать сравнение между этими мгновениями и тем, что с ним было за эти (10, 15, 20? Л. А.) лет. Смиренно и робко он прошептал: я хорошо сделал, что вернулся, я прав, мне непременно надо было вернуться. Дверь распахнулась и Денис увидал Анну. - "Что вам угодно?" - спросила она, до того, как его узнала. И тотчас же в глазах ее мелькнул страх, к которому примешивалось что-то неопределенное: не то упрек, не то мольба. Денис вошел и Анна, не спуская с него глаз, стала пятиться, слегка, точно защищаясь, протянув перед собой руки. Упершись в стану она приложила их к сердцу и Денис увидал, как по щекам ее потекли слезы. "Анна", - сказал Денис. Она ничего не ответила. Ее душила спазма. В следующую секунду ему пришлось ее поддержать, иначе она упала бы. Но, как то было в комиссариате, лет (10, 15, 20? - Л. А.) тому назад, она справилась с собой почти мгновенно. Она виновато улыбнулась и прошептала: "Это ничего, это пройдет", - и, взяв Дениса за руку, увлекла его в столовую. Первое, что он увидал, были старинные часы, и то, что маятник мерно раскачивался, показалось Денису почти угрозой".

Должен признаться, что прочтя это я просто не смел ни о чем думать. И чтобы ни о чем не думать, поспешил возобновить чтение. Я подчинился. Подчинение не снимает ли оно ответственности?

"Денис подумал, что ему надо попросить прощения, - заговорил Аллотов текст, - но тут же ему показалось, что это слишком условно, слишком поверхностно, что это не соответствует ни его собственным чувствам, ни тем, которые он угадывал в Анне. Снова он промолчал. За эти (10, 15, 20? - Л. А.) лет Анна изменилась, конечно, но не очень. Немного, может быть пополняла, - что скорей ей шло, - едва различимый морщинки, кажется, собрались возле глаз, у края губ, - но только нежней, только мягче делалось от этого ее выражение. - "Ты боишься?" - спросил, наконец, Денис, как бы отзываясь на собственную догадку.

- "Да, - прошептала Анна, - я не знаю, как теперь все будет".

- "Что будет? Ты больше меня не хочешь? Ты разлюбила? Ты не можешь забыть, что я ушел?" - "Я думала, что ты ушел навсегда, что ты не вернешься, что ты умер, и вышла замуж". - "Ты вышла замуж?" - спросил он, покорно, считая, что возмездие заслужено. Незаслуженным конечно было мучение Анны, и теперь надо было все сделать, чтобы его смягчить. - "За кого ты вышла замуж?" - произнес он. - "За Джиованни Джиованнини", прошептала она, еле слышно. - "Джиованни {197} Джиованнини? Кто это?" "Часовщик". - "Ах да, - подумал Денис, - я его позвал, чтобы починить часы как раз накануне''. - "Он мне помог, - продолжала Анна, все так же тихо, с двумя детьми мни было очень трудно. Он меня спас. Сначала я заболела. Он обо всем заботился". - "А дети?" - "Роза вышла замуж. Максим работает с Джиованни, в его магазине. Они придут через полчаса. Я готовлю им обед". Было ли это намеком на то, что ему надо уйти? Денис не мог догадаться. Его единственной целью теперь было причинить Анне как можно меньше мучения. Совсем не причинить мучения было невозможно. С другой стороны ему хотелось дать понять, что он берет на себя всю ответственность за свой поступок. Никакого смягчения приговора он не хотел. Он был готов нести всю тяжесть своей вины до последнего своего вздоха. Решение должно было быть найденным без промедления и стать окончательным. - "Это и будет моим сокровищем", сказал он себе. - "Ты любишь Джиованни?" - спросил он, не отдавая себе отчета в том, что из всех возможных вопросов этот был самым жестоким. "Нет, - ответила Анна, - но я не могу... я не могу...".

- Аллот, - подумал я, Аллот, понимали ли вы, когда писали это, что вы пишете?

"Чего ты не можешь?" -- продолжал Денис. - "Почему ты ушел? - ответила Анна вопросом на вопрос, - из-за женщины?"

- "Нет, никакой женщины не было. Я не знаю, почему я ушел".

- "И что ты все это время делал?" - "Все. И везде побывал".

- "И почему ты вернулся?" - "Потому, что я ошибся уходя". - "Ты меня любишь?" - "Люблю". - "Тогда уйди еще раз. Я с собой справлюсь, никто ничего не заметит. И ты никому ничего не говори. Знать будем мы двое. Да?" - "Да". - Денис смотрел на нее и с удивлением, и с восхищением, и с благодарностью. Чем большей была на его плечах тяжесть, тем ему было проще. Встав, он направился к выходу. Анна смотрела на него, не двигаясь. Когда он уже открывал дверь, она, показалось ему, сделала какое-то движение руками, точно хотела - и не решалась - их поднять. Он вышел и закрыл за собой дверь".

Стояло потом слово: "конец". Ниже было приписано: "о том, что предпринял Денис, сведений еще не поступило. Когда они поступят? 10, 15, 20?". На отдельном листке, приклеенном к папке, было написано:

"Вассершлаг (это был издатель, с которым, как я знал, Аллот поддерживал отношения) утверждает, что из этой повести можно сделать целый роман. Но, наверно, я умру раньше".

{198}

45.

Мне писал Аллот, не обо мне. Писал как пишут письма. При этом даже не зная, прочту ли я его письмо-новость, так как не знал, появлюсь ли я вообще когда-нибудь. Несмотря на это, он явно, все время, каждое выводя слово, был обращен в мою сторону! И я подумал, что давать мне такого рода приказания, не могло не приносить ему удовлетворения. Может быть это было его единственным удовлетворением! Что несколько его стесняло, так это сроки. Не спрашивал ли он себя, время от времени: 10, 15 или 20 лет? Что до всего остального, - характеры, действие, обстановка, даже пейзажи, - он всем этим располагал как хотел, не испытывая, по-видимому, ни малейшего затруднения. В одном отношении его проницательность оказалась безупречной: он подчинил своего Дениса Далле чужой воле, угадав, что я тоже подчинился чужой воле, больше чем угадав, зная, что именно так было. Независимо от фантасмагорической и произвольной перетасовки и измышленных дополнений повесть Аллота была повестью обо мне. Я был в центре его "сюжета"! И даже если, прислушавшись к совету Вассершлага, он предпринял бы переделку этой повести в роман, сохранив только отправную точку, все равно главным было бы то, что случилось со мной и тогда-то вот именно я стал подозревать, что настоящий роман придется писать не ему, а мне!

Зоя все не возвращалась, и я себя спрашивал, продолжать мне ожидание или попытаться поставить конечную точку? И как только об этом подумал, как только себе представил, что, на подобие Дениса, начну приближаться, приближусь и войду, так все во мне застонало, и с удвоенной, утроенной, удесятеренной силой нахлынули мысли, которые меня душили, когда я ходил, из угла в угол, по низкой комнате Заза. Я взял кроки (так в оригинале) Зои. Какая, какая именно боль Мари была передана в этих штрихах? Что было первопричиной ее мучения? Что другое могла она делать, как не замалчивать правды? И что другое - как не уйти мог сделать я, когда меня уткнули носом в эту правду? И все-таки, что-то оставалось еще в тени, не совсем было точно установлено. Не эта ли, еще покрытая тенью сторона побудила меня придти прежде всего к Аллоту, не желание ли с ним рассчитываться? Я пожалел, было, что не довел своей руки до его кадыка, и машинально взял папку с надписью "Учитель истории Ермолай Шастору".

"Такого нервного, - побежали строки, - такого только собой занятого, такого несдержанного на рассказы о себе человека как Ермолай Шастору, я не знал, и никогда, конечно, не узнаю. Он был худ, подвижен, суетлив, носил волосы бобриком, вследствие чего казался выше своего роста. Глаза его горели как угли, были тревожными и вопросительными. Он вечно находился в каком-то полуисступлении, всех всегда в чем-нибудь подозревал, осуждал, ко всем испытывал враждебность и недоверие. Точно во всем мире не было ему равного и точно {199} весь мир состоял из злоумышленников, глупцов, циников, лгунов! Если, изредка, он усматривал в ком-нибудь какие-нибудь достоинства, то тотчас делал оговорку, что если хорошенько присмотреться, это может быть и не так. Считалось, что мы друзья. Считалось это с давних пор и до самого последнего времени я в этом не сомневался. А так как, - не знаю почему, - я находился от него в какой-то зависимости и подчиненности, - то каждый раз как он осуждал, выводил на чистую воду, докапывался до подлинных побуждений, всегда предосудительных (хороших он не допускал) всякого, вновь встреченного, человека, и со мной этими домыслами делился, я стал, отчасти, его подпевалой. Выходило, что мы осуждаем оба. Мы вместе учились в лицее и вместе поступили в университет. Он был много способней меня и, к тому же, располагал отличной памятью, все ему давалось без усилий, в то время как я просиживал над книгами и тетрадями целые ночи. Он мне помогал, объясняя то, чего я не понимал, давая советы, доверяя мне свои записки. Позже, после экзаменов и конкурса, он посвятил себя педагогической карьере. Характер его от этого не изменился, - он остался таким же подозрительным, таким же недоброжелательным и нервность его не уменьшилась. Его сразу же возненавидели, как ученики, так и коллеги. Не было, кажется, такого недостатка, в котором он каждого из них не обвинял бы: и в глупости, и в низости, и в интриганстве, и в невежестве. Что до меня, то зная свои не слишком большие силы, я ограничился лицензией. Но даже роль секретаря адвоката, на которую я, добившись лицензии, стал претендовать, оказалась мне недоступной и мне пришлось согласиться на совсем скромную, подчиненную должность. Мы жили с Ермолаем в соседних гостиницах и постоянно виделись; я всегда ему был нужен для желчных излияний! Мы часто вместе обедали, завтракали и даже совместно проводили каникулы. И уж, само собой понятно, встречались в кафе, немного артистическом и богемном, в одном из оживленных кварталов столицы. Там мы и познакомились с Мартой. Марта была некрасивой, неважно сложенной, не отличалась ни большим умом, ни образованием, не располагала никакими собственными средствами и не ожидала никакого наследства. Она работала в книжной лавке в качестве помощницы продавщицы, и дорогие туалеты были ей недоступны. Несмотря на все эти неблагоприятные обстоятельства, она была привлекательна. Во-первых, она была очень доброй, очень ласковой, очень женственной. Во-вторых, у нее была высокая, красивая грудь. В-третьих, она умела, с помощью какой-нибудь ленты, пли пестрого шарфика, или самодельного свитера, придать себе своеобразный шик. Ее темно-шатеновые волосы были пышны, и, зная об этом, она уделяла много внимания прическе, {200} в частности, очень охотно носила великолепные косы. Мы влюбились в нее одновременно. Ермолай открыто, нервно, с ревностью, с подозрениями, требовательно, нетерпимо. Я - тайно. Через год он на ней женился. И так как в течение этого года я был его конфидентом и он рассказывал мне решительно обо всем, о всех своих хитростях, о том, как протекали свидания, как шли разговоры, о намеках, сомнениях, колебаниях и, наконец, о согласии, - то и выпали на мою долю довольно мучительные часы, тем более, что в тайне я, просто-напросто, сомневался в том, что Марта его любит. Ему, кажется, такое подозрение в голову не пришло ни разу и он относил колебания и отсрочки за счет некоторой слабости ее характера.

Марта могла не спешить с замужеством, у Марты мог быть еще не совсем завершившийся роман, Марта могла быть неуверенной в его будущей супружеской верности. Ермолай мне признался, что на поцелуи она отвечала холодно, что, в смысле любовных сближений, она ни разу ни малейшей инициативы не проявила и что даже тех небольших чувственных авансов, которые в наши дни общеприняты, он не получил. Как так вышло, что я не понял унизительности моего положения и мирился с тем, с чем мириться было нельзя, - я не понимаю.

После свадьбы стало еще хуже. Может показаться невероятным, что Ермолай счел нужным ставить меня в известность о всех подробностях супружеской близости! Но как это ни невероятно, это было так. И я начал понимать. что я Ермолая ненавижу ! Не ревностью это было, а именно ненавистью, - и я должен уточнить, что в силу какого-то ретроспективного феномена, я осознал тогда, что, в сущности, всегда его ненавидел, что самое дружественное мое к нему отношение было формой ненависти! Его ''отчеты" об альковных тайнах, его подозрительность, его уверенность в том, что все решительно, кроме него, циники и негодники, - все это было, разумеется, достаточным поводом для разрыва. К тому же, не разрывая с ним, не делался ли я его сообщником? Но на разрыв я не шел из-за Марты. По истечении некоторого времени выяснилось, что Ермолай непременно хочет сына, н каждый месяц надежды его были обмануты. Каждый месяц мне приходилось выслушивать его, просто неимоверные, восклицания, которые сопровождали вести; возможные гипотезы касательно тайных и постыдных действий самой Марты. Года через два, или два с половиной, мы были - Марта, учитель истории Ермолай Шастору и я - неразрывным трио, хотя и была между нами большая разница. Ермолай худой, взъерошенный, с блестящими глазами, вечно в движении, с жилистыми руками, тонкими пальцами, длинной шеей; Марта, казавшаяся немного сонной (позже она мне объяснила, что вялость была средством защиты от непрерывного нервного давления, исходившего от Ермолая) и я, скрытный, всегда самого себя {201} пересиливающий и подавляющий. О себе знаю, что у меня странные глаза, что у меня странная улыбка, что у меня странная походка. Насчет этой походки мне часто говорили, что я не иду, а точно скольжу! Но не описывать же мне, во всех подробностях, мою внешность? И так, кажется, наговорил лишнего. Само собой понятно, что на наш счет шли разные росказни, и мою роль все полагали за особенно недостойную. Именно к этому времени относится то, что я называю "моим видением". Ничего общего с призраками, с блестящими во тьме глазами, со страшными шепотами и прохождением сквозь стены у "видения" этого не было. Странной встречей это было, не больше! Характер видения ей придал я, и задним числом! Все началось в полдень, в том самом кафе, где мы имели обыкновение пить аперитив, и кончилось в небольшом садике, расположенном по ту сторону площади, у подножья старинной церкви. Ко мне подошел очень безличного вида господин, скорей пожилой, лысый, круглолицый, неряшливо одетый, и спросил меня, я ли Леонард Аллот? Когда я ответил, что да, я Леонард Аллот, он тоже назвался, прибавив: "сочинитель". Надо, конечно, принять во внимание, что он не сказал ни "писатель", ни "автор", а "сочинитель". К этому он присовокупил насколько замечаний насчет трудности найти издателя и невозможности мало-мальски прилично зарабатывать пером. "Я рискую впасть в босячество, - пояснил он, - так приходится туго". - Потом он сказал, что можно сочинять и не трогая пера, не покупая бумаги, не написав ни единой строчки, и что так даже получается интересней. Пока он это объяснял, я увидал в окно Марту и Ермолая. которые подходили к кафе каждый со своей стороны. Заметив, что я на них смотрю, сочинитель спросил: "Они вас знают?" - "Да". - "Меня они не знают, и так лучше.

Но так как вы знакомы, предпочтительно, чтобы они нас вместе не видели. Пойдемте в скверик". - Я согласился и, пересекши площадь, мы уселись на скамеечке. - "Я живу в той же гостинице, в которой живут Шастору, - сказал сочинитель, - и при этом в смежной с ними комнате. В поисках впечатлений я решил поинтересоваться их переживаниями и просверлил в стене дыру. Не только я все слышу, но еще многое вижу. Мне известно, что Ермолай хочет иметь сына и что его усилия, в этом смысле, ни к какому результату не приводят". - "Мне это тоже известно". - "Знаю, знаю. Ермолай, в разговорах, не стесняется, и если он с легкостью говорит обо всем посторонним, то можете себе представить степень его несдержанности в разговорах с женой? Это почти цинизм". - "Могу себе это представить". "Так вот: в одну из последних ночей он довел ее своими упреками в бездетности до нервного припадка; не в первый раз уже, впрочем. Но было и новое. Марта ему сказала, что может повинна в бездетности не она, а он. Ермолай впал в {202} бешенство! Он стал кричать, что это вздор, что еще до свадьбы у него была любовница, которая забеременела, так что пришлось им даже обратиться к врачу-специалисту, чтобы предупредить рождение, так как от нее он детей не хотел. И что он с ней порвал, чтобы жениться на Марте". - "И что же сделала Марта?" - "Марта стала рыдать и, кажется, лишилась чувств. В этом я, впрочем, не уверен, так как, из-за передвинутого Ермолаем стула, мне больше видно не было. Но я продолжал слышать, как он бормочет, дует, посвистывает. Потом он ушел, хлопнув дверью. Тогда-то вот я и узнал то, из-за чего обратился сегодня к вам".

- "Что именно?" - "Оставшись одна, Марта сразу встала. Я вполне допускаю мысль, что она в обморок и не падала, а только притворилась. Несколько театрально она тогда произнесла, что если бы только могла предположить, что так все получится, то вышла бы замуж не за Ермолая Шастору, а за Леонарда Аллота. Таким образом, вы можете живым войти в сюжет, в живом принять участие романе, стать сочинителем". - "То есть как?"

- "Несколько варьянтов. Вы можете заменить Ермолая, и если у Марты родится ребенок, убедить ее выдать этого ребенка за ребенка Ермолая. Вы можете поспособствовать разводу. Вы можете, если родится ребенок, рассказать всю правду Ермолаю, что, на мой взгляд, было бы очень курьезным варьянтом. Мало ли еще что?.. Мало ли на что можете его подтолкнуть?.." - И так как я молчал, то он, с расстановкой, прибавил: "Сочинителям все позволено. Без этого они не могли бы сочинять". - Он распрощался и ушел. Глядя ему вслед я испытывал и отвращение, и страх. Больше всего в его облике была отталкивающей неряшливость. На воротнике его лежала перхоть, волосы были давно не стриженными, башмаки - стоптаны и сквозь дыры носков виднелись грязные пятки. Но главное это то, что всего нескольких минут разговора с ним было достаточно, чтобы я мог понять какая во мне живет ненависть к Ермолаю! Кроме того я теперь точно знал, что раньше лишь подозревал, именно, что, в свое время. Марта колебалась, может быть даже просто ждала, что я попрошу ее руки. Открылись мои глаза и на тайные радости мести ! Я был введен полноправным членом в мир сочинителей и понял, что романы можно "творить" без пера и бумаги, постиг, как искать и находить сюжеты, их видоизменять, дополнять и совершенствовать в самой жизни. Так я сопричислился к сонму тех, кому позволено все ! Мы, по-прежнему, часто встречались, вместе завтракали, или вместе обедали. По-прежнему Ермолай ходил в лицей и по-прежнему всех осуждал, по-прежнему связывавшее нас условное равновесие казалось достаточным и даже прочным. В действительности, с предосторожностями вора, или хирурга, я стал ухаживать за Мартой. Она откликнулась сразу и навстречу мне двинулась так умело, что я удивился. Потом, {203} - все в той же тайне, - мы стали высчитывать, и скоро высчитали, что Марта беременна и беременна от меня..."

Хлынувшая в голову кровь затуманила мое зрение, - на несколько секунд я был погружен в тьму. Удар уничтожал мое единственное средство самозащиты: не смотреть туда, куда я себе смотреть запретил. В груди, там где сердце, мне стало неимоверно больно! Но я не закричал, не вскочил, не побежал в комнату Аллота, не схватил его обеими руками за горло, не раздавил его кадыка, не бил его живого ли, мертвого ли по лицу, по глазам! Разве в этом было дело? Кто придумал, что лучше знать правду? - спрашивал я себя. Потом я ощутил тошноту и мне хотелось умереть от отвращения.

И у самого последнего, у крайнего, у необратимого моего мучения, остался вопрос:

- А сама Мари, знала ли она, что она не падчерица, а дочь Аллота?

46.

Я подумал: не найдется ли ответ в непрочитанной мной еще части повествования Леонарда Аллота об Ермолате Шастору? Оставалось всего несколько страниц. Я взял их, как берут тяжести.

"Родилась дочь. Мы ее назвали Мари-Анжель-Женевьева. Ермолай проявил такую же несдержанную радость, какими были его гнев и разочарование в дни бесплодных ожиданий. Марта оказалась отличной матерью, и он ей, как мог, помогал. Свободные часы он проводил теперь дома. Нельзя, однако, сказать, что он был нужным, хорошим, любящим отцом. Он был "безумным" отцом ! Слушая его неимоверные высказывания, я вопреки своему скептицизму себя спрашивал, не скрыта ли, в нас связывающем взаимном притяжении, некая темная сила? И припоминал "сочинителя'', его слова о том, что "сочинителям" позволено все, и что, стало быть, чем больше греха, тем лучше. Подавленный, почти истерзанный неистовствами Ермолая, его каким-то бешенством, почти больной от горя, я все чаще и чаще думал, что безоговорочное соблюдение канонов порчи может дать успокоение".

- Что вы читаете? - спросила, входя, Зоя, и голос ее был глух. - Я боялась...

- Чего вы боялись?

- Что вы уйдете.

Приблизившись, она положила мне на плечо обе руки и все таким же сдавленным голосом прибавила:

- Мне страшно и я мучаюсь.

И так как я не ответил, то она сказала:

- Мучаюсь и за вас, и за себя, и за Анжель. Мне кажется, что станет еще хуже.

{204} - Какое слова имеют значение? И что мог бы я сказать, даже если у них было бы значение? В коридоре раздались поспешные шаги. - Мадам Аллот, - сказала сиделка, не входя, - вашему мужу опять хуже. Идите скорей!

Ничего не ответив, опустив голову, Зоя вышла. Я слышал, что она обменялась с сиделкой какими-то фразами, но не обратил на это ни малейшего внимания.

"Но думать так, это одно, - побежали строчки, - а узнать в чем именно заключаются каноны порчи - другое. Прошел год, вероятно, самый тяжкий год моей жизни. Моя угнетенность начинала приобретать патологические оттенки. Тогда представился случай. Я уже собирался бежать, скрыться, уехать куда попало, когда Ермолай попросил меня сопровождать его в экскурсы на прославленный своей красотой остров. В море предстояло провести всего одну ночь. Когда мы уходили, стояла отличная погода, внезапно испортившаяся с наступлением темноты. На палубе была тьма, завывал ветер, все дрожало, волны если не захлестывали, то доходили до самого борта. На верхушке мачты сигнальный огонь просто таки метался из стороны в сторону. Моря видно не было я в небе, внезапно задернувшемся тучами, нельзя было разыскать ни одной звезды. Я пробрался к корме. В сущности, я знал, что Ермолай должен быть там, но о встрече мы не уславливались. "Я смотрю в ночь, - сказал он, - и нахожу, что в бурю она очень привлекательна. Да и возможно это только потому, что я не знаю, что такое морская болезнь. Хорошо, что и Марта ею не страдает. Но Анжель? Как это может действовать на ребенка? Я поговорил с доктором до отъезда, но наш доктор совершенный дурак. Он только умеет выписывать рецепты и получать гонорар, больше он ни на что не способен. Что до меня..." - и Ермолай пустился в рассуждения насчет медицинских обычаев, регламентирующих эти обычаи постановлений, как всегда все осуждая и все больше и больше раздражаясь. Bетеp, между тем, крепчал, невидимые волны шумели, все сильней и страшней били о борта парохода. - "Чем других-то бранить, ты бы лучше о самом себе подумал", - прокричал я. - "Что? Что тебя сегодня разбирает?

- Что я о себе должен думать?" - "Например, что ты отец, и что это налагает на тебя ответственность". Я делал большую ставку, я шел ва-банк! Я даже обернулся, чтобы посмотреть, не стоит ли за мной ''сочинитель". Его не было. - "Отец, отец! Кто бы говорил, а кто бы молчал, - крикнул Ермолай, у тебя не только ребенка, у тебя и жены нет.'" - "Ты так думаешь? Так разреши доложить, что ты ошибаешься". - "Что? Ты женат? Ты, мой единственный друг, от меня это скрыл, от меня, твоего единственного друга? Может быть еще скрыл, что у тебя есть сын? Дочь? Надо думать, что я ошибся, что ты не дороже других стоишь!" - "Я такой же как все". - "Как все! Как все!" - {205} "Замолчи, Ермолай. С меня достаточно того, что ты всюду только пакости и пакостников видишь, всех подозреваешь во всем самом плохом, даже тех, кто тебе оказывает услуги". - ''Это ты-то мне оказываешь услуги? А?" - "Да". - "хотел бы знать какие?

Уж не считаешь ли ты за услугу, что признался мне в том, что у тебя есть дети? А? Хотел бы на них посмотреть". - Из-за ветра мы оба кричали. Пароход раскачивало все больше и больше, волны ревели. Вдобавок пошел дождь. - "Настоящий ад, - надрывался Ермолай, - как раз для лгунов подходящая обстановка!" - "Я не лгу. Мари-Анжель-Женевьева не твоя дочь. Моя". - "Что? Что ты еще городишь? Хочешь, чтобы я тебя за борт швырнул? И мало этого еще было бы, знаешь ли! За такое вранье!" - "Я не вру!" - "Ты врешь! Ты врешь даже когда говоришь, что не врешь!" - "Я не вру!" - "Ты врешь, ты врешь, ты врешь, ты врешь, мерзавец!.." - "Я не вру. Сколько лет ты старался? Напрасно? Я тебе помог по просьбе самой Марты. Анжель моя дочь. Не твоя". - "Врешь, врешь, врешь, врешь!.." - кричал он точно у него никакого другого слова в запасе не было. Он старался меня схватить, но я увиливал. Дождь лил, как из ведра. - "Я не вру, я не вру, - кричал я, пойдем спросим у Марты, сейчас пойдем. И послушаешь! И посмотришь, на кого она похожа, на тебя или на меня. До сих пор ты ничего не заметил. Теперь заметишь". - "Посмотрим, послушаем!" - Он был точно безумный. Хватаясь за что попало, падая и вставая мы направились к каюте. Меня охватила тревога, я стал было его удерживать, но он меня с силой отпихивал. В сущности мы почти дрались. Перед самой каютой он уперся в стену и словно вытянулся. Потом открыл дверь. Я хотел за ним последовать, но он меня оттолкнул. Если мы все-таки оказались в каюте одновременно, то это из-за внезапного скачка парохода. Марта лежала. Тошнота, с которой она вначале справлялась, ее одолела: качка была слишком сильной. Голова Марты была закинута и щеки почти белыми. Мари плакала и вся была перепачкана в рвоте. Сама обессиленная Марта не могла ее вытирать. - "Марта! - крикнул Ермолай, - это правда, что он говорит?" - Марта даже глаз не открыла. Да и не знала она, чего он хочет! Я же взял Мари на руки и прижал к груди. Девочка обняла меня обеими ручками за шею и смотрела на Ермолая. Почувствовав, вероятно, ее взгляд, он обернулся. Было ли такое освещение, или вызванная морской болезнью бледность подчеркнула то, что в обычных обстоятельствах было не так заметно, но сходство Мари со мной так и бросалось в глаза: как раз я был против стенного зеркала и в отражении даже меня самого это сходство поразило. Когда же оно попало в поле зрения Ермолая, то точно ток какой-то электрический по нам прошел. И все качалось, все дрожало, - так трудно было сохранять равновесие!

{206} Ермолай взглянул еще раз на молчавшую жену. Губы его дрогнули. Повернувшись, опираясь о стену, он вышел. Я же, сказав себе, что самое трудное теперь позади, остался. Продолжение объяснения я откладывал на завтра; я говорил себе, что когда пароход причалит, мы, на берегу, разойдемся, каждый в свою сторону. И дальше будет видно. Я обтирал девочку и что-то успокоительное говорил Марте. Погода не унималась, - даже, кажется, становилась хуже. Пароход то ложился на бок, то взвивался на дыбы...".

На этом повествование Аллота обрывалось, - дальше были отдельные, связанные между собой только внутренним смыслом, фразы. Сказав несколько слов о прибытии на другое утро парохода в порт назначения, Аллот наскоро перечислял все обстоятельства, сопровождавшие этот приход. Ермолая Шастору среди пассажиров не оказалось. Заключить из этого рассказа, что Ермолай бросился в море, было нельзя. Но уверенности в том, что он упал в море случайно, или что его смыло волной, - тоже не было. Не было указаний и на то, как перенесла известие об исчезновении мужа Марта. От Мари я знал, что через год она вышла за Аллота. Сам Аллот мне сказал, что через шесть-семь лет после свадьбы овдовел. Умереть Марта могла так и не зная, покончил с собой Ермолай, или погиб случайно? Но Мари, когда говорила про смерть своего "отца", в самоубийстве не сомневалась, и мнение это ей было без сомнения внушено Аллотом. Урок "сочинителя" в сквере не пропадал даром, внушая девочке, что она дочь самоубийцы, Аллот сам становился "сочинителем".

47.

Были в этой папке и еще отрывки и заметки. Я их наскоро пробежал. Не могу сказать, чтобы эти планы рассказов, наброски и, в особенности, характеристики предположенных действующих лиц оставили меня безразличным. На всем стояла печать автора. Но тогда я это только почувствовал и полностью оценил гораздо позже, когда, - уже начав писать сам, - все с вниманием перечел. Ожидая Зои, я связал папки в пакет и задумался, глубоко, над неустранимой - казалось мне - зависимостью: "сочинитель" в сквере, Аллот, Мари и я! Доведя за руку до известной точки, Аллот уступал мне что-то вроде права.

По всей вероятности, Зоя была в его комнате, и, - тоже по всей вероятности, - я мог бы прокрасться по коридору и выскользнуть. Но я натыкался на внутренние сомнения: видь я уже ушел от Мари и потом от Заза; Денис Далле покинул Анну; наконец, Ермолай Шастору тоже ушел, совсем, навсегда. Пока я колебался, из коридора донеслись шумы, голоса, хлопанье дверей. Потом снова наступила тишина. Теперь я медлил умышленно. Теперь я наверно знал, что не уйду, не дождавшись какого-то, внезапно возникшего в самом, казалось, {207} воздухе, еще не оформившегося, но очевидно неизбежного указания.

Раздались шаги, дверь распахнулась и в рамке ее появилась Зоя. Не войдя в комнату, даже не выпуская дверной ручки, она немного, показалось мне, удивилась увидав меня стоящим с пакетом папок под мышкой.

- Идемте, - сказала она.

Я послушно за ней последовал по коридору. Когда она открыла дверь в комнату Аллота, то меня, как и в первый раз, поразила белизна стены против окна. Сильно пахло эфиром. Белый халат, стоявшей у кровати Аллота сестры, вносил больничный характер. Аллот лежал на спине со скрещенными на животе руками. Под подбородком его был скатанный в шар платок. Но глаза были открыты и, хоть и погасшие, сохраняли еще присущее им удивительное выражение. Зоя сделала рукой какой-то неопределенный знак, который мог быть а приглашением приблизиться, и приглашением остаться на месте. Я подошел.

Зоя посмотрела на меня в упор, и, закрыв тонкими своими пальцами глаза мертвеца, положила на каждый из них по большой серебряной монете. Заранее обдуманное намерение ее не подлежало, как будто, сомнению, и я вынужден был допустить, что путем такой почти церемонии, она хотела дать мне понять, что беззрачковый взгляд больше на нас, - ни на меня, ни на нее, - не давит, что мы свободны.

Я могу, конечно, ошибаться. Но если действительно Зоя готовилась к такому заключению, то ее разочарование должно было лишь усилиться. Я был поражен. Я всегда обращал исключительное внимание на взгляд Аллота, на его "беззрачковость". Теперь я, впервые, заметил, что у него были такие же ресницы, как у Мари. Не сказав ни слова, я повернулся и направился к двери.

- Вы уходите? - спросила Зоя, дрогнувшим голосом. Я молча достал из кармана ключ от ее квартиры и положил его на стол. На площади, прикрывая за собой дверь, я почувствовал, что мне очень жарко.

48.

На улице все сверкало: стекла витрин, лакированные кузова автомобилей, афиши, цветы ; и все было в движении. Я подумал, - довольно вскользь, - о том, что между присутствием Зои у смертного одра Аллота и Мари у постели умиравшего хозяина шоколадной фабрики, может была некоторая аналогия. Но если судьба Мари оказалась тесно связанной с моей, и если связи этой я, несмотря на мои усилия, оборвать не мог, - то судьба Зои, и то, что она может стать злой, жестокой, мстительной, и кончить жизнь так же, как ее кончила ее мать, мне было безразлично. Не касалось это меня...

Я подозвал такси.

{208} Пробираться через автомобильную толпу оно могло только медленно, а на перекрестках, у красных сигналов, нам приходилось, иной раз, довольно долго ждать. Но по мере приближения к нарядному кварталу, в котором была расположена моя квартира, скорость возрастала. Мысленно я сравнил это приближение к цели с приближением к цели Дениса Далле. Только тот направлялся в квартал, заселенный служащими и рабочими, где, за время его отсутствия, были введены разные новшества и усовершенствования. Широкие авеню, по которым я теперь ехал, оставались ими же, какими были, когда я покинул столицу. Да отсутствие мое не продлилось и года, в то время как Денис странствовал по миру: 10? 15? 20 лет? Аллот не знал.

Я попросил шофера остановиться у моего дома, но с другой стороны улицы. Опустив стекло, я стал смотреть на окна моей квартиры, полуприкрытые цветными ставнями. Окно моего рабочего кабинета было распахнуто, и я мог видеть тюлевую занавеску, которая слегка колыхалась от теплого ветерка. Я, настороженно, ждал какого-нибудь проявления жизни, но ничего заметить не мог. Так продолжалось около получаса, и я спрашивал себя, чего же я жду, почему не иду по пути, намеченному Аллотом, по тому самому, по которому пошел Денис Далле? Что мешает мне проникнуть в мою квартиру, подвести окончательный итог, все себе, другим, всем открыть? Страх? Подлость? Преимущества молчания?

Внезапно, совсем поблизости, раздались звонкие детские голоса, которых не узнать я не мог: это щебетали и смеялись мои девочки. И к ним присоединился голос нерс, той самой, которую мы наняли после рождения Мари-Женевьевы, и которой всегда были так довольны. Надвинув шляпу, подняв воротник, прикрыв половину лица рукой, как то делают грабители и воры, я выглянул в окно автомобиля. Нерс собиралась переводить детей через улицу. Одной рукой она держала ручку Мари-Женевьев, другой Доротею. И все трое казались чем-то очень заинтересованными. Все трое смеялись.

- Какие хорошенькие ! - воскликнула нерс.

Обернувшись, я увидал игравших на тротуаре котят. Но умилиться я не смог. Прямо на меня были направлены глаза Доротеи. Два пристальных, немигающих, беззрачковых глаза!

Конечно, теперь я знал. Конечно, теперь неожиданного в этом ничего быть не могло. Все же новое доказательство и, присоединенное к нему, неотвратимое сознание моего соучастия, осветили все, что мог охватить мой мысленный взор, странно-ярким светом. Узнала меня Доротея, или не узнала я не понял. Но не могу не прибавить, что личико ее, в противоположность личику Мари-Женевьевы, было серьезным, было напряженным, может быть было почти испуганным. Да и было бы оно не почти, а совсем испуганным, если бы у углов рта не дрожали две складочки, два завитка, два повторения слишком хорошо мне знакомой улыбки...

Нерс начала переходить авеню, в середине которого они, все трое, бросились бежать, весело вскрикивая и смеясь.

{209} - Вам еще надолго? - спросил шофер.

Я обещал дать большие чаевые и продолжал смотреть на окна. Из одного из них протянулась рука и по синему рукаву и белой манжете я узнал, что это рука нерс. Bcе, стало быть, были уже дома и, вероятно, скоро девочкам должны были дать какао. В былые времена они пили его в детской, так что если бы я поднялся, то Мари могла оказаться одна, по крайней мере я мог вызвать ее из детской и остаться с ней с глазу на глаз, так как девочек, которых всегда кормила нерс, - она, конечно, до меня не допустила бы.

- Подождите еще, - сказал я шоферу.

Я поднялся по лестнице. Ни одна ступенька не скрипнула. Не могла ни одна скрипнуть, - лестница, в моем доме, была не деревянной, а мраморной, устланной дорожкой!

Перед дверью я стал колебаться: позвонить или не позвонить? Ключ, так же как утром ключ от квартиры Зои, - был у меня в кармане, и уж конечно он скользнул бы в скважину, как одухотворенный предмет, как сообщник!

Я не открыл двери.

Зачем мни, было ее открывать? Чтобы услыхать из уст Мари, что она не знала? И, в этом случае, открыть ей глаза на правду? Услыхать, что она знала? И тогда что? Найти в этом удовлетворение? Найти удовлетворение в том, что из-за меня мука ее станет еще худшей?

Я представил себе так хорошо мне знакомую переднюю, и в ней, навсегда погибшие, охапки минут, теперь мертвых минут, в сущности мертворожденных минут! Постояв, в неподвижности, еще немного, я повернулся и пошел вниз. И тогда-то вот мной овладело желание, непременно, подробно, как можно более точно все описать. Не условную описать реальность, а настоящую, ту, которая в глубине, которой мы повинуемся.

49.

Начинавший становиться оранжевым солнечный свет, удлиняющиеся тени, нагретый воздух, уличные шумы приняли меня как полноправную составную часть городского обихода. Я занял место в такси. Шофер обернулся с вопросительным выражением. Какой назвать адрес? Какое выбрать направление?

Я подсчитал мысленно, сколько у меня могло оставаться денег и заключил, что при очень скромном образе жизни их может хватить на год, на полтора... И так как мне было отвратительно от мысли, что надо произнести хоть одно слово, - я написал на клочке бумажки: "Южный вокзал" и сунул его шоферу. С первым же поездом я выехал в приморское мое владение. Конечно оно могло быть проданным, и там мог кто-нибудь жить. Но какое это имело значение? Если, на месте, я увижу, - подумал я, - что поселиться, даже временно, невозможно, {210} то на месте же и приму какое-нибудь новое решение. Я не для того хотел туда направиться, чтобы вернуться, а потому, что так было всего проще.

"Там, - говорил я себе, - на выступе скалы, у моря, я проведу те несколько месяцев, которые мне нужны, чтобы обдумать и написать. А потом будь что будет".

Анжель? Девочки? Да, Анжель, да, девочки. Они теперь становились действующими лицами романа, который я готовился писать! А я становился ''сочинителем", и они мне принадлежали: - что хочу, то с ними и сделаю. Я а не Аллот! И уже, без всяких усилий, сами по себе, приходили мне на ум первые фразы: "Я был счастлив и стал несчастным, я был богатым и стал бедным, у меня была семья и теперь я одинок. Но быть несчастным лучше, чем быть счастливым, доля бедняка завидней доли богача, а одиночество это высшая свобода. К тому же все сложилось так просто, так естественно,..".

Главное было начать. И для того, чтобы, раз начав, кончить, мне было нужно немного времени, немного места, и много тишины, много молчания и много внимания.

Поезд мчался, поезд точно спешил, поезд точно боялся опоздать... Но когда я смотрел на поблескивавшие по обе стороны пути в деревнях огоньки и на звезды в небе - мне хотелось чтобы он мчался еще скорей.

На утро я оказался в знакомом мне небольшом городке. Наведя справки, я узнал, что мое владение не продано, что оно в запустении, что оно "брошено"! Лучше быть де могло!

Я купил велосипед, сделал большие запасы бумаги, консервов, сухарей, печенья, сахара, чая, спичек, - всего, вообще, что нужно для того чтобы жить одному и писать. "Ехать на велосипеде было трудно. И жарко было очень, и к велосипеду у меня ни малейшей привычки не было. К тому же я нагрузил его свыше всякой меры, так что иной раз приходилось идти и его подталкивать: в гору, или когда дорога становилась слишком плохой. Зато кругом были тишина и молчание.

Когда же, наконец, я оказался на площади, где продолжали стоять обгоревшие стены дома, где во флигеле, за давно не раскрывавшимися ставнями, было сыро и пусто, где пауки свили много паутины, где под стенами, под окнами, на порогах разрослась серая, колючая трава, - то мне показалось, что я как раз нашел то, чего искал. Но это было ошибкой: флигель был слишком велик.

И, главное, я обнаружил перед ним тропинку. По-видимому уединенное это место совсем уединенным, все же, не было, кто-то тут, время от времени, проходил. Мне же надо было остаться с глазу на глаз с самим собой. Я хотел, чтобы никакой до меня не доносился голос, чтобы никому и никак мне не нужно было не только ответить на вопрос, иди на поклон, но даже улыбнуться. Так что я покинул флигель, спустился под обрыв и, пихая нагруженный велосипед, до заросшему, одичавшему винограднику, по песку, по щебню, добрался до старой часовни. Дверь была на засове, {211} ставни закрыты, все кругом совершенно запущено, заброшено. На земле лежало несколько разбитых черепиц, - вероятно, их сорвал ветер.

Ни малейших нигде признаков человеческого присутствия, хотя бы случайного! Отодвинув засов, я толкнул дверь, прошел до окна и распахнул ставню. Жалкая обстановка была на месте, воздух был еще более сырым и затхлым, чем во флигеле, паутины, со всех сторон, было еще больше. Зеленая ящеричка быстро скользнула в щель между камнями стены. В общем я был в почти развалине. Но не этого ли я искал?

Я слегка убрал, поправил, как смог, кровать, устроил у окна стол, разложил по полкам привезенные запасы. Забравшись на крышу, я прикрепил сдвинутые ветром черепицы. Потом, собрав кое-какого хвороста, развел в камине легкий огонь, чтобы просушить. Проверил, можно ли таскать из колодца воду: ведро, хоть и заржавленное, висело на, тоже заржавленной, цепи, но вода была холодной и чистой. Недалекий пляж точно меня ждал. Солнце стояло высоко, небо было синим. И, как то было в первые мои два приезда, световые года, неизвестно откуда и неизвестно куда, проносились в неимоверном пространстве.

Позади часовни был обрыв. Он состоял наполовину из известняка, наполовину из щебня и глины, наверху его виднелась сероватая трава и низкорослые кустики. Я поискал глазами каких-нибудь уступов, по которым можно было бы добраться до верха, но ничего не было. Море с одной стороны, обрыв с другой и направо и налево песок, казалось, прочно ограждали меня от всяких вторжений.

Вернувшись в часовню я погрузился в мысли. За продолжительным закатом солнца последовала темная ночь и небо так разукрасилось звездами, что было удивительно, как может их там столько поместиться. Из кустов, росших в расселинах обрыва, донеслись тихие крики ночных птиц. Когда, чтобы раздеться, я зажег свечу, не закрыв, по неопытности, ставни, в комнату влетело много ночных бабочек. Я потушил. По своду, по углам, по полу сначала мотнулись, потом, насторожившись, застыли тени. Мерно и негромко шумело недалекое море.

Конец.

Lourmаrin 1958