"Пародии. Эпиграммы." - читать интересную книгу автора (Архангельский Александр Григорьевич)МОДНЫЕ РАССКАЗЫС. Малашкин …Чтобы понравиться Антону, я надела тюлевые трусики, накрасила губы и, закурив трубку, уселась в соблазнительной позе, положив ноги на стол и поплевывая через левое колено. Увидев меня, Антон ужасно смутился, страшно покраснел, потом побледнел, и на носу у него выступили большие розовые пятна величиной с антоновское яблоко. Мои голые ноги сияли лунами, и от них исходил запах весны, чернозема и яичного мыла. Мне захотелось подойти к Антону, обнять его мужественные колени, но вместо этого я вызывающе расхохоталась порочным смехом прямо ему в лицо и, виляя бедрами, насмешливо сказала: — Что ж вы сидите, словно вы не мужчина, а пионер? Антон страшно смутился, ужасно побледнел, потом покраснел, болезненная судорога прошлась по его лицу; грустно опустив голову, он глухо прошептал, поднявшись и идя к дверям: — Вы деклассированный элемент, и мне больно смотреть на вас. Я подбежала к нему и, задыхаясь, крикиула — Шутка все, что было! Уйдешь — я умру!.. Он повернулся, схватил меня, и я почувствовала, как его губы слились с моими в горячем поцелуе… Пахло Достоевским, мочеными яблоками и пятым изданием. И. Калинников Обновление мощей святителя Иосифа было назначено в воскресенье, день пригожий, радостный и благоуханный. Послушник Саврасий, осенив себя крестным знамением, повалил иа траву, влажную и зеленую, Олимпиаду многопудовую, мягкоперинную, сорвал с нее платье шелковое, праздничное и приложился к телу пышному и сдобному. Благостно перекликались колокола, доносились звуки священного песнопения, умилитель-ные и елейные… И опять, осенив себя крестным знамением, повалил Саврасий на траву, смятую и усохшую, Олимпиаду, сомлевшую и распаренную, и припал к телу ее с ликованием радостным и великим. И так далее, пока не иссякнут чернила. "Пролетарский" писатель В слесарном цехе, в углу, крепко прижавшись друг к другу, сидят работница Маша и рабкор Павел. На их лицах отблески доменных печей, вагранок и горнов. Моторами стучат сердца. Шепчет Павел: — Машук! Краля моя сознательная! Для тебя я построю завод, оборудованный по последнему слову техники. В каждом цехе будет бак с кипяченой водой и в каждом окне — вентилятор. Шепчет Павел. Чувствует теплоту ее крепкой, круглой, словно выточенной на токарном станке груди. Охваченный творческим порывом, декламирует: В слесарном цехе скребутся мыши. В слесарном цехе, где сталь и медь, Хочу одежды с тебя сорвать я, Всегда и всюду тебя иметь… Маша склоняет голову на могучую грудь Павла и………… Победно гудят гудки. Вздымаются горны. Пышут вагранки. Алое знамя зари сквозь пыльные окна слесарного цеха благословляет пролелюбовь, крепкую, как сталь, и могучую, как паровой молот. "Крестьянский" писатель Прошедший дождь только что оплодотворил землю, и она буйно рожала технические культуры и корнеплоды. На случном пункте ржали племенные жеребцы, сладострастно хрюкали хряки, дергались судорогой кочеты. Матвей подошел к Акулине и, схватив ее в могучие черноземные объятия, зашептал на ухо: — Акуль, а Акуль! Пойдем, что ли? — Пусти, охальник! — притворно грозно крикнула Акулина, а сама почувствовала, как в сладкой истоме закружилась голова и волны горячей крови подкатили к сердцу. Матвей потащил ее к овину, на ходу торопливо бормоча: — Ты, Акуль, не ломайся. Читатель ждет. Читатель нынче такой, что без этого нельзя. Потрафлять мы должны читателю. У него, чай, уж слюнки текут. Поторапливайся!..………… Растерянно ржали жеребцы, грустно кукарекали петухи, укоризненно хрюкали свиньи и целомудренно отворачивались от овина. Пели пташки. Автор получал повышенный гонорар сразу в четырех издательствах. Роман в шести закромах 1. Весна красна Пригревает весеннее солнышко черноземную землицу. Над озимым клином заливается в голубом поднебесье жаворонок. За поемными лугами в густом перелеске кукует кукушка. Цветут во ржах васильки и ромашки. Пахнет прелым навозом и парным молоком. Ой, весна красна! Ой, люли-люлюшеньки! 2. В зверином логове Под резным навесом сидит Сысой Титыч Живоглотов. Лицо у него мордастое, кирпичное, глазки в жиру плавают. По животу на цепочке — обрез. Насупротив — поп, отец Гугнавий. Лик ехидный, бородка, что у козла. Пьют самогон-первач, разносолами закусывают. — Ошалел нонче народ, — скрежещет зубами Живоглотов. — Допрежь предо мной в три погибели, а нонче не колупни. Поперек горла мне со-вецка власть! Подпалю! — Хе-хе-хе, — подхихикивает ехидно отец Гугнавий. — Истинно, так. Аминь. 3. Пантюша У Пантюши — лаптишки изношены. Избенка соломенной крышей нахлобучилась. Самый что ни на есть Пантюша бедняк и за советскую власть горой. — Совецка власть, она, брат, во! Она, брат, тово-этово. Знамо дело. Чать, мы понимаем, тово-этого, которы кулаки, а которы бедняки… 4. Между двух берегов Егор Петрович самый что ни на есть середняк, и потому не жизнь у него, а одно колебание. Встанет утром, поглядит в окошко и до самого вечера колеблется. То ли ему к Живоглотову пристать, то ли в колхоз вписаться. Инда взопреет весь, а все не выберет. — Чудной человек ты, Егор Петрович, — говорит ему Пантюша. — И все вихляешь, и все вихляешь. Совецка власть, она, брат, во! Она, брат, того-этого! Приставай! — Оно конешно, — вздыхает Егор Петрович. — Я что ж… А наутро — гляди — опять до самого вечера колеблется. 5. Голубки В густом перелеске под березами сидит задумавшись избач-селькор, комсомолец Вася. Бок о бок Живоглотова дочка — Анютка. На щеках розаны, груди под полушалком ходуном ходят. Огонь девка! — Такую бы в комсомол! — думает Вася, а вслух говорит: — Эх, Анюта, Анюта! Видно, не быть нам вместях на культурно-просветительной работе. Отец у тебя кулак! — Вась! Да рази я! — взметывается к нему Анютка. — Да без тебя не жить мне, Вась! Обвивает горячими руками молодую комсомольскую шею и жарко на ухо шепчет: — Вась, а Вась! Чувствует Вася Анюткино молодое, ядреное тело, как груди ходуном под полушалком ходят, и весело говорит: — Ладно, Анюта, не тужи. Перевоспитаем тебя, а отца твоего — к ногтю! 6. К новой жизни Гудит, стрекочет трактор, взметая облака черноземной пыли. За рулем — избач-селькор, комсомолец Вася, а бок о бок в кумачовой кофте и алом платочке Анюта. Сворачивает трактор с большака в поле и на третьей скорости взрезает черноземные пласты. Полощется по ветру красное кумачовое знамя. Припекает летнее солнышко вспаханную землицу. Над яровыми в знойном поднебесье заливается жаворонок. Пахнет перегноем и парным молоком. А за поемными лугами, в березовом перелеске кулак Живоглотов и отец Гугнавий скрежещут зубами. И. Бабель Беня Крик, король Молдаванки, неиссякаемый налетчик, подошел к столу и посмотрел на меня. Он посмотрел на меня, и губы его зашевелились, как черви, раздавленные каблуками начдива восемь. — Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный и умеешь писать. Ты умеешь писать об чем хочешь. Напиши, чтоб вся Одесса смеялась с меня в кинематографе. — Беня, — ответил я, содрогаясь, — я написал за тебя много печатных листов, но, накажи меня бог, Беня, я не умею составить сценариев. — Очкарь! — закричал Беня ослепительным шепотом и, вытащив неописуемый наган, помахал им. — Сделай мне одолжение, или я сделаю тебе неслыханную сцену! — Беня, — ответил я, ликуя и содрогаясь, — не хватай меня за грудки, Беня. Я постараюсь сделать, об чем ты просишь. — Хорошо, — пробормотал Беня и похлопал меня наганом по спине. Он похлопал меня по спине, как хлопают жеребца на конюшне, и сунул наган в неописуемые складки своих несказанных штанов. За окном, в незатейливом небе, сияло ликующее солнце. Оно сияло, как лысина утопленника, и, неописуемо задрожав, стремительно закатилось за невыносимый горизонт. Чудовищные сумерки, как пальцы налетчика, зашарили по несказанной земле. Неисчерпаемая луна заерзала в ослепительном небе. Она заерзала, как зарезанная курица, и, ликуя и содрогаясь, застряла в частоколе блуждающих звезд. — Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный, и ты носишь очки. Ты носишь очки, и ты напишешь с меня сценарий. Но пускай его сделает только Эйзенштейн. Слышишь, Исаак? — Хвороба мне на голову! — ответил я страшным голосом, ликуя и содрогаясь. — А если он не захочет? Он работает из жизни коров и быков, и он может не захотеть, Беня. — …в бога, печенку, селезенку! — закричал Беня с ужасным шепотом. — Не выводи меня из спокойствия, Исаак! Нехай он крутит коровам хвосты и гоняется за бугаями, но нехай он сделает с моей жизни картину, чтоб смеялась вся Одесса: и Фроим Грач, и Каплун, и Рувим Тар-таковский, и Любка Шнейвейс. За окном сияла неистощимая ночь. Она сияла, как тонзура, и на ее неописуемой спине сыпь чудовищных звезд напоминала веснушки на лице Афоньки Бида. — Хорошо, — ответил я неслыханным голосом, ликуя и содрогаясь. — Хорошо, Беня. Я напишу с твоей жизни сценарий, и его накрутит Эйзенштейн. И я пододвинул к себе стопу бумаги. Я пододвинул стопу бумаги, чистой, как слюна новорожденного, и в невообразимом молчании принялся водить стремительным пером. Беня Крик, как ликующий слепоглухонемой, с благоговением смотрел на мои пальцы. Он смотрел на мои пальцы, шелестящие в лучах необузданного заката, вопиющего, как помидор, раздавленный неслыханным каблуком начдива десять. А. Белый Сизо-серая серь сиво-буро-малиновой тучи; ро-гобрысая круть; переплюхи ветров; над колхозом — безбрыкие взверти; и — вырвихлесты волдырчатой скляни; и — склянокляк: перепехи и подпрыг; и — кремоясухлая даль: песолом буераков; растрясы бараков; там — злаков припасы; и пассы: серо-буро-эмалевых туч; карекаряя синь. У крыльца — перескрип; дзиговерты; шлеп губ; фыки-брыки; и бзыки. Клистиренко; он- бригадир; рот- в народ; взгляд — в наряд; и не рад; шарк тирад; сино-соид перстом: — Зарядило… с подплевом в разребь: — Задерябило… взбородясь; перепролысь погладивши: — язви ее… И члены бригады: Глистов, Серозадов, Поносов, Соплйвенко, Пупик, Бердун… Лохмочесы яря: в буерачную сверть; в сизо-плясую заверть; в беспрокую крапь; облобатясь: с подшмыхами: бзырили. О — сизопалые драни - кремо-буро-лазоревой длани! раскоряк буераков; кряк мраков; и зраков; О — лепеты Парок; и трепет доярок! о — мороки рока! о — Русь! B. Вишневский (Отрывок из романа) …Юго-западный ветер шевелит волосы Джойса отойдите макаркающие я хочу равняться затылок учителя не боюсь молод здоров оспопривит гип-гип полундра луженый желудок весь мир материки океаны лопай малютка дюжиной ртов глаза уши познать мир весь весь потрохами ах какой бодрый кувыркач шкловун Виктор кадры кадры кино 33 печеных листа в Огизайро в Гих-линойсе в МТПейре в академии-фасольлясидо макромикрокосмы вселенной зачатие любовь рождение смерть пищеварение страсть сон эмоция сложумножение вычитание деление пиши скаль-пель-пель-пель желудочный сок печенку селезенку бога душу жеманфиш брось митрофан про пру-стово ложе мало мало гехто что такое гехто до-спассется молодой хвостомах пасись дитя мое майнавира лабиринт пролетариата домна дымная рожает чугунные мальчики ты была в красном платочке восьмое марта я люблю тебя сказал Со-ревнованичка ах какой клещастый подъемнокран-ный будь моей да возьми ты сказала бога нет да распишемся в загсе что ты делаешь это вам не бровонасупленный толстофадеев мне отмщение и аз разгромлю дифиурамбы ермилый милый тол-стофадеич старо старо я бравый моряк- бодрый ныряк в подсознанье видеть инфузории бациллы атомы пока не всплывешь Эйн-зейн-штейн вишневые трусики ура ура искателям Джемчуга Джойса… Ф. Гладков I БРАЧНАЯ НЕУВЯЗКА Как и тогда булькотело и дышало нутряными вздохами море, голубели заводские трубы, в недрах дымились горы, но не грохотали цилиндры печей, не барахолили бремсберги и в каменоломнях и железобетонных корпусах шлендрали свиньи, куры, козы и прочая мелкобуржуазная живность. Глеб Чумалов вернулся к своему опустевшему гнезду, на приступочках которого стояла жена Даша и шкарабала себя книгой "Женщина и социализм" сочинения Августа Бебеля. У Глеба задрожали поджилки и сердце застукотело дизелем. Рванулся к ней. — Даша! Жена моя! Обхватил могучей обхваткой так, что у нее хрустнули позвонки, и с изумлением воскликнул: — Дашок! Шмара я красноголовая! Да ты никак дышишь не той ноздрей? Ответила строго, организованно: — Да, товарищ Глеб. Ты же видишь, я — раскрепощенная женщина-работница и завтра чуть свет командируюсь лицом к деревне по женской части. Успокой свои нервы. Не тачай горячку. Заткнись. Глеб вздохнул тяжелым нутряным вздохом. Натужливо хмыкнул от удивления. — Шуганула ты меня, Дашок, на высокий градус, так, что и крыть нечем. Ну что ж, займусь восстановлением завода на полный ход. II БЛАТНАЯ МУЗЫКА Бузотерили и матюгались слесаря, бондаря, кузнецы и электрики. Балабонили всем гамузом, дышали нутряными вздохами и разлагались на мелкобуржуазные элементы. Глеб сорвал с головы свой геройский шлем и шваркнул им оземь. Крикнул громовым голосом: — Братва! Как я есть красный боец гражданского фронта и стою на стреме интересов цементного производства, то буду вас крыть, дорогие товарищи, почем зря, будь Ьы четырежды четыре анафема прокляты, шкурники и брандахлысты. Правильно я кумекаю, шпана куриная? Словно ток с электропередачи прошел по сердцам бондарей, слесарей, кузнецов и электриков. Единогласно, коллективно воскликнули: — Верно, ядри твою корень! — Фартовый парень, едят его мухи с комарами! — Свой в доску! — Дрызгай на все на рупь на двадцать! — Крой дело на попа! Глеб вздохнул радостным нутряным вздохом. Громогласно воскликнул: — Братва! Дербанем производство за жабры! Треснем, а завод чекалдыкнем! III ЗА РАБОТОЙ На высокий градус вскипели дни. Глеб, как скаженный, мотался из завкома в исполком, из исполкома в совнархоз, из совнархоза в госплан, из Госплана в СТО. Грохотал в завкоме: — Грохайте хабардой, дорогие друзья! Не то живо к стенке поставлю! Громыхал в исполкоме: — Не балабоньте, глотыри, так вашу раз-этак! Буркотел в совнархозе: — Пришью вас к стенке, куклы полосатые! Ободрял, подначивал, брякал по башкам, че-бурахал по затылкам, дрызгал по хайлам и в конце концов добился своего. Задымились голубые трубы, застукотели маховики, забарахолили цилиндры печей, загрохотали бремсберги, и колеса электропередачи закружились в разных пересечениях, наклонениях, спряжениях, числах и падежах. IV АПОФЕОЗ Наверху на ажурной вышке, стоял Глеб, а внизу — в недрах и на склонах, в ущельях и под, несметные толпы толп, чествуя самоотверженного бойца за цементное дело, копошились, булькотели, шваркали, бумкали, полыхали плакатами и знаменами, издавая восторженные нутряные гулы, под звон колоколов духового оркестра в двадцать два человека с барабанщиком. Е. Зозуля I БЫЛИ РАСКЛЕЕНЫ ПРИКАЗЫ Все было на своем месте. Небо на небе. Мостовая на мостовой. Лишь агенты Коммунхоза бегали по городу с высунутыми языками и расклеивали приказы. Их текст был необычен, лаконичен и прозаичен. Вот он: "Всем. Всем. Всем. "Право на писание стихов дается исключительно Коллегией Присяжных Оценщиков. "Поэты, признанные ненужными, погребаются в Редакционной Корзине". "Примечания. 1. Настоящий приказ безапелляционен. Рифмованный мусор, засоряющий наши журналы, должен быть беспощадно уничтожен. "2. Прием стихотворных рукописей и выдача поэтам авансов категорически воспрещается". II ХАРАКТЕРИСТИКИ НЕНУЖНЫХ Характеристики ненужных хранились в старом, сером, полотняном портфеле, имевшем идиотский вид человека, побывавшего на Олимпиаде поэтов. Характеристики были активны, примитивны и объективны. Вот некоторые из них. Ненужный № 4711 Пишет стихи без году неделя. Любви к писанию нет. Когда напивается, ругает всех самой заурядной прозой. Гордится своим рабоче-крестьянским происхождением. Таланта никакого. В корзину. Ненужный № 1927 Ежедневно обедает в столовой Союза Писателей. Написал неоконченную поэму и полтора стихотворения. Тем не менее считает себя величайшим поэтом современности. Любит выступать на литературных вечерах. В редакциях рассказывает неприличные анекдоты и клянчит авансы. В корзину. Ненужная № 4515 Девица. Малокровна. Учится на литкурсах. Обожает Есенина. Весит пять пудов. Заветная мечта — выйти замуж и нарожать дюжину детей. Пытается писать стихи, не безуспешно. В корзину. III СОМНЕНИЯ ЯКЦИДРАКА Коллегия Присяжных Оценщиков нашла Якцидрака сидящим в Редакционной Корзине. — Я начинаю сомневаться, — сказал он. — Когда упраздняешь стихоплетов, приходишь к выводу, что нужно угробить половину человечества. Я боюсь, что, перестав заниматься поэзией, они начнут изучать сапожное ремесло. Это ужасно! Они испортят все кожи, и человечество будет ходить босиком. Якцидрак вздохнул и скорбно высморкался. В городе начался хаос. Ненужные, ничтожные поэтики, которых еще не успели угробить в Редакционной Корзине, воспрянули духом и обнаглели до того, что открыто стали писать стихи, выступать на литературных вечерах и даже печататься. Поздравляли друг друга. — Конечно! Ура! — Проверка прав на писание стихов прекратилась! — Какое счастье! — Смотрите, расклеивают новые приказы! IV ОПЯТЬ БЫЛИ РАСКЛЕЕНЫ ПРИКАЗЫ Их текст был понятен, приятен и деликатен. Вот он; "Всем. Всем. Всем. "С момента опубликования настоящего приказа писать стихи разрешается всем. Пишите и печатайтесь. "Коллегии Наивысшей Деликатности в составе Воронского, Жица и Фатова вменяется в обязанность хвалить поэтов и благословлять их на дальнейшее рифмачество". V ПИСАЛИ Жизнь стала нормальной. Писание стихов сделалось легким, как ковыряние в носу. Писали: грамотные и неграмотные, старики и младенцы, билетерши кино и делопроизводители Наркомздрава, статистики и сапожники, управдомы и агенты по сбору объявлений. Писали: импрессионисты и экспрессионисты, имажинисты и конструктивисты, люминисты и неоромантики, неоклассики и беспредметники, лефовцы и перевальцы. Члены Коллегии Наивысшей Доброжелательности обходили поэтов и спрашивали, как они поживают. Одни самодовольно радовались: — Благодарю вас. Я заготовил четыре тысячи рифм, еще не бывших в употреблении. — А я написал небольшую поэмку в тысячу двести строф. Семистопным ямбом. Другие жаловались: — Понимаете, в редакции "Красного Чернозема" мне отказали в авансе. Черт знает что такое! Жрать-то ведь надо! Третьи возмущались: — Безобразие! Вчера впервые написал стихотворение в двенадцать строк, и до сих пор нет хвалебной рецензии! Что же, мне самому хвалить себя, что ли? VI КОНЕЦ РАССКАЗА Якцидрак залез в Редакционную Корзину и умер. Умер навсегда. И поэты, которых так невыносимо много в городе, среди которых мало настоящих, но много хлама, до сих пор продолжают свое ужасное ремесло так, точно никакого Якцидрака никогда не было и никто никогда не поднимал насущнейшего вопроса о праве на писание стихов. Е. Зозуля 789. Обыкновенный гражданин. Родился. Был ребенком. Потом отроком. Постепенно стал взрослым. Незаметно превратился в старика. Умер. Перед смертью икал. 801. Необыкновенная советская девушка. Блондинка. Прелестная фигура. Рост средний. Глаза серые. Нос прямой. Лицо гладкое. Особых примет нет. 875. Уже старуха, 87 лет. Положительный тип. Когда-то была молодой семнадцатилетней девушкой. Молодость прошла. Страдает одышкой. Вероятно, скоро умрет. 908. Замечательный юноша. Рост 178 сантиметров. Вес 76 кило. Гемоглобину 89. РОЭ — 3. Когда улыбается — показывает великолепные зубы, когда не улыбается — зубов не видно. В позапрошлом году ездил по Волге. 999. Пятидесятилетний мужчина. Администратор. Обожает литературу. В свободное от службы время пописывает. Может быть Бальзаком. Бессмертен. М. Зощенко Вот, братцы мои, гражданочки, какая со мной хреновина вышла. Прямо помереть со смеху. Сижу это я, значит, и вроде как будто смешной рассказ сочиняю. Про утопленника. А жена говорит: — Что это, — говорит, — елки-палки, у тебя, между прочим, лицо индифферентное? Сходил бы, — говорит, — в баньку. Помылся. А я говорю: — Что ж, — говорю, — схожу. Помоюсь. И пошел. И что же вы, братцы мои, гражданочки, думаете? Не успел это я мочалкой, извините за выражение, спину намылить, слышу — караул кричат. "Никак, — думаю, — кто мылом подавился или кипятком ошпарился?" А из предбанника, между прочим, человечек выскакивает. Голый. На бороде номерок болтается. Караул кричит. Мы, конечно, к нему. В чем дело, спрашиваем? Что, спрашиваем, случилось? А человек бородой трясет и руками размахивает. — Караул, — кричит, — у меня пуп сперли! И действительно. Смотрим, у него вместо пупа — голое место. Ну, тут, конечно, решили народ обыскать. А голых обыскивать, конечно, плевое дело. Ежели спер что, в рот, конечно, не спрячешь. Обыскивают. Гляжу, ко мне очередь подходит. А я, как на грех, намылился весь. — А ну, — говорят, — гражданин, смойтесь. А я говорю: — Смыться, — говорю, — можно. С мылом, — говорю, — в подштанники не полезешь. А только, — говорю, — напрасно себя утруждаете. Я, — говорю, — ихнего пупа не брал. У меня, — говорю, — свой есть. — А это, — говорит, — посмотрим. Ну, смылся я. Гляжу, — мать честная! Да никак у меня два пупа! Человечек, конечно, в амбицию. — Довольно, — кричит, — с вашей стороны нахально у трудящихся пупы красть! За что, — кричит, — боролись? А я говорю: — Очень, — говорю, — мне ваш пуп нужен. Можете, — говорю, — им подавиться. Не в пупе, — говорю, — счастье. Швырнул это я, значит, пуп и домой пошел. А по дороге расстроился. — А вдруг, — думаю, — я пупы перепутал? Вместо чужого свой отдал? Хотел было обратно вернуться, да плюнул. Шут, — думаю, — с ним. Пущай пользуется. Может, у него еще что сопрут, а я отвечай! Братцы мои! Дорогие читатели! Уважаемые подписчики! Никакого такого случая со мной не было. Все это я из головы выдумал. Я и в баню сроду не хожу. А сочинил я для того, чтобы вас посмешить. Чтоб вы животики надорвали. Не смешно, говорите? А мне наплевать! А. Исбах 1 апреля. Сегодня мама отвела меня на завод. Когда она ушла, я испугался. Завод такой большой, а я такой маленький. 5 апреля. Вчера ходил по заводу. Сам. Честное слово! Очень красиво. Руда шипит, металл клокочет, моторы шумят, ремни шелестят. А сколько всяких там вентилей и гаек! Прямо дух захватывает. 5 апреля. Ночью. Люблю я высокие трубы И звездное небо в дыму. Та-та-та, та-та-та мне любы Та-ти-та, та-ти, почему… 8 апреля. Хорошо, честное слово, хорошо на заводе! Когда я подумаю, что меня окружают рабочие и я среди них в центре, сердце наполняется радостью и умилением, и прямо дух захватывает! 9 апреля. Сегодня одна работница спросила у меня, который час. Я ответил. Вот ведь, оказывается, сживаюсь я с пролетариатом, могу разговаривать с рабочими, и они понимают меня! 11 апреля. Нехорошо, очень нехорошо. Прямо буза получилась. Сегодня на вечеринке ребята напоили меня, а одна дивчина полезла целоваться. Голова болит. Мама! Я больше не буду! 12 апреля. Из партийцев больше всех мне нравится товарищ Клещенко. Когда я вижу зеленые зрачки его мужественных серых глаз и. твердую улыбку на простом пролетарском лице, сердце наполняется умилением и восторгом. Вырасту — обязательно буду таким, как он! 15 апреля. Трудно и тяжело. Три часа провел в уборной. Уничтожал оппозиционную литературу. Я не виноват. Это ребята мне подсунули. Какие негодяи! Крючка к двери не могли приделать. Рука прямо заболела придерживать… 10 мая. Ну вот, я уже на новом заводе. Веду новую жизнь, пишу в центральные органы и товарищу Клещенко, которому сегодня отправил письмо следующего содержания: "Дорогой товарищ Клещенко! Ну вот, я уже на новом заводе, веду новую жизнь, пишу в центральные органы и когда подумаю, что и здесь меня окружают пролетарии, сердце наполняется гордостью. Спасибо тебе за то, что ты помог мне проработать и оформить мое отношение к моим прежним ошибкам. Многое я осознал и уже вырос. Вчера уже брился в парикмахерской сталелитейного цеха. Посылаю тебе стихи, написанные мною сегодня ночью в чугунолитейном цехе. Люблю я заводские трубы И звездное небо в дыму. Вагранки, мартены мне любы, Не знаю и сам почему. Люблю всевозможный я скрежет И шелест различных ремней, И мысли мои уж не те же, А стали как будто ясней. Петр Воякин P. S. Как твое мнение? Р. Р. S. Погоды здесь стоят хорошие. Имеется пруд, в котором можно ловить карасей. В общем, строительство развертывается. Приезжай!" С. Клычков Эх, теперь не те времена, что допрежь были. Теперь народ образованный, на лисапетах ездит, ДРУГ дружку по проволоке за тридевять земель словогонами хает. А чтоб с чертом за ручку поздороваться али домового со днем ангела поздравить — и думать не моги. Гордый нынче народ пошел, едят его мухи с комарами! А ежели раскумекать, так нешто без чертей жить можно? Лешогоны, да оборотни, да русалки для нашего брата, клычкухинского писателя, самое что ни на есть разлюбезное дело. Выйдешь в ополночь на лесную прогалину — экая благодать! — зайчья на поляне скачет не разбери-бери. Почитай, тысчи полторы будет. Зайчихи, словно девки, хоровод водят, песни поют и калган нюхают. А уж чертячины этой — видимо-невидимо — инда глаза свербят. А в ушах звон — то ли глав-черт Анчутка соловьем причмокивает, то ли ведьма кукушкой кукует. Шут его разберет! Конечно, городскому все черти на один лад. У городского глаз порченый и плоть пришибленная. АН черти-то разные бывают. У иного бородка штопором, у иного хвост загогулиной. А бывают и такие — ни бороды, ни хвоста, кругл, как бабье колено. Одно слово… сунгуз. Иной маловер усомнится и головой покачает. Дескать, мели, Емеля, — твоя неделя. А мне што. Пойди-ка, проверь! Окромя пней да шишек еловых ничего не увидишь. Потому черти народ дошлый. В городах, может, и есть, а может и нет. А в Клычкухине их тьма-тьмущая. И каждый мне сват и брат, и с каждым у меня разговор душевный. Недаром и кличут меня по всей округе — клычкухинский чертякирь. М.Кольцов Прежде чем говорить о нравах уездного города Захолустинска, позволю себе сказать несколько слов о Лондоне. Как всем известно, пыль столетий покрывает стены Вестминстерского аббатства, гранитную лужайку Трафальгарского сквера и внушительный живот полисмена, олицетворяющего мощь великой Британии на перекрестке Оксфорд-стрита. Я не имею чести состоять фельетонистом «Таймса» (хотя позволю себе заметить, что подписчикам этого достопочтенного органа было бы полезней читать, не скажу — мои, но, если хотите, — наши фельетоны), тем не менее я имел сомнительное удовольствие присутствовать на том балаганном представлении, которое писаками из Скотланд-Ярда именуется большим парламентским днем. Нужно присутствовать самому, чтобы в полной мере оценить акробатические способности гнусных разновидностей дряхлого парламентаризма. Ллойд-Джордж, эта старая лисица с благопристойными манерами джентльмена с большой дороги, вилял либеральным потрепанным хвостом. Извините за выражение, Рамзай Макдональд показал высшую форму социал-предательства, влезши к его величеству королю Георгу без помощи казанского мыла. Наконец, Чемберлен — эта достопочтенная обезьяна с моноклем и шанхайская гиена в смокинге — продемонстрировал непреклонную твердолобость матерого консерватора. Нужно ли ко всему сказанному добавлять, что нравы нашего Захолустинска ни в малейшей степени не похожи на нравы Лондона! Полагаю, что сами читатели сделают соответствующие выводы. Конечно, не в пользу последнего. И правильно поступят. Л. Леонов Лось пил водку стаканами. В дебрях опаленной гортани булькала и клокотала губительная влага, и преизбыток ее стекал по волосатой звериности бороды, капая на равнодушную дубовость стола. Нехитрая ржавая снедь, именуемая сельдью, мокла заедино с бородавчатой овощью. Огурец был вял и податлив и понуро похрустывал на жерновах зубов, как мерзлый снежок под ногами запоздалого прохожего. Оранжевая теплынь разливалась по тулову. Мир взрывался и падал в огуречный рассол. Наступал тот ответственный час, в который выбалтывается сокровенное и воображением овладевает апокалипсическое видение. В ту пору и возникла в позлащенном оранжевом закатом оконце хмурая иноческая скуфья. Недоброй черностью глаз монашек взирал на пиршество. — Ты чего, тим-тим-тим, уставился? — преве-село и пребодро воскрикнул Лось. — Влезай, присаживайся. Как звать-то? — Евразии, — проскрипела скуфья. — Водчонки небось хочешь, индюшкин кот? — Правды взыскую, — пробубнил Евразии, облизывая губную сухоть. — Бабеночку бы мне. — Эва, чего захотел! — Лось приударил стаканом по столу. — Дрова руби! Тим-тим-тим! Холодной водой обтирайся! — Красоты ясажду, — сипел монашек. — Нутряной огонь опалят младость мою. Зрел я ноне беса. Бабеночку нерожалую. Персты пуховы… губы оранжевы… Все ярилось в нем: и манатейный кожаный пояс на простоватых чреслах и бесстыжие загогулины нечесаных косм, высунувшиеся оранжевыми языками из-под омраченной плотью скуфьи. Смутительная зудь явно коробила первозданное Евразиево вещество. — Не дури, парень! Не люблю! — прикрикнул Лось, дивясь иноческому неистовству. — Смиряй плоть, блудливая башка. Тригонометрию изучай! Химию штудируй! — Пошто супротив естества речешь?! — возо-пиял Евразии и вдруг преломился надвое в поясном поклоне. — Прости, брат во строительстве. Не помыслю о греховном, доколе не обрету знаний указуемых. Дуют ветры — влажные, как коровьи языки. В величавых, как вселенная, дифибрерах крошится мир. В первозданной квашне суматошливой целлюлозы, как разрешенное сомнение, зачинается бумажная длинь, и в не охватных немощным глазом просторах возникает оранжевая пунктирь преображения Евразиевой плоти. А. Мариенгоф (Отрывок из невыходящей книги Аркадия Брехунцова "Октябрь и я") Как сейчас помню, была скверная погода. Дождь лил как из ведра. Мы собрались в квартире старого журналиста и пили водку, настоенную на красном перце. За окном бухали пушки, татакали пулеметы и раздавались частые ружейные выстрелы. Это был день Великой Октябрьской революции. О, я хорошо познал всю прелесть восстаний, огненную красоту штурмов, непередаваемую музыку боев и сладость победы! Как сейчас помню, я всей душой стремился на улицу, но, к сожалению, на мне было легкое осеннее пальто, и я боялся простудиться. Тогда же я сказал историческую фразу: — В октябре 1917 года я не вышел на улицу для того, чтобы в октябре 1927 года вышли на улицу мои произведения! В тот же вечер я сказал свою вторую историческую фразу: — Можно не участвовать в Отечественной войне и написать "Войну и мир". Можно не участвовать в 1917 году в штурме Зимнего дворца и говорить в этом дворце в 1922 году вступительные слова к кинокартинам. События разворачивались с головокружительной быстротой. Как сейчас помню, Ленинград переживал тревожные дни. Юденич подступал к городу. Утром ко мне ворвался встревоженный и взволнованный мой друг, известный литератор Юрий Абзацев, и сразу ошеломил меня, сообщив, что во всем городе он не достал ни одной бутылки водки. В этот исторический день мы были трезвы. Что делать? Величие гражданской войны не обходится без жертв. Тогда же я под свежим впечатлением написал поэму "Алкогольный молебен", которую в 1922 году издал в Таганроге в типографии Совнархоза. Дальнейшие события разворачивались с еще более головокружительной быстротой: мы к вечеру нашли водку. Сережа Говорков, этот светлый юноша, погибший впоследствии во время гражданской войны (в "Стойле Пегаса" в Москве ему проломили бутылкой голову), достал бутылку водки, и под буханье пушек, татаканье пулеметов и частые ружейные выстрелы мы распили ее во славу русской литературы. Светлые, незабываемые минуты! Я окунулся в события с головой. В качестве инспектора конотопского унаробраза, куда я переехал из голодного Петрограда, я повел бешеную работу, по 24 часа в сутки бегая по всем учреждениям за получением пайков. Кому из участников гражданской войны незнакомы муки творчества тех незабываемых дней? Но из всех мук творчества самая незабываемая — овсяная. Действительно, эта мука, в отличие от крупчатки, не один месяц портила мой желудок. Но что делать? Величие эпохи обязывает. Тогда же я написал свою вторую революционную поэму — "Мимозы в кукурузе", изданную конотопским упродкомом в количестве 85 экземпляров: 80 именных и 5 нумерованных, в продажу не поступивших. Эпоха обязывает! Я снова окунулся в водоворот событий. Как сейчас помню тяжелые незабываемые дни голода. Для того чтобы пообедать, мне, работавшему уже в качестве редактора захолустинской газеты "Красная вселенная", приходилось затрачивать массу энергии для получения спирта на технические надобности, как например промывка шрифтов и — горла. Здесь я не могу не вспомнить моего талантливого друга, литератора Костю Трепачева, служившего помощником директора рауспирта. Это был необыкновенный человек, сделавший много для русской литературы. Он снабжал спиртом многих литераторов, живших тогда в Захолустинске. К сожалению. Костя в 1923 году был арестован за лишний ноль, проставленный им на накладной при получении спирта. Что делать? Эпоха обязывает! Между тем события молниеносно разворачивались: я женился на Ксении Петровне Фельди-персовой, очень умной и образованной женщине (окончила высшие кулинарные курсы в Самаре) и переехал в Москву. Как сейчас помню эти незабываемые вечера в гуще молодой русской литературы. В кафе поэтов подавали великолепные пирожки с мясом и с капустой. Я тогда же написал свою знаменитую поэму "Баррикады в желудке" и драматическую трилогию "Заговор поваров", к сожалению, до сих пор не изданные. Кипучая жизнь Москвы захватила меня без остатка. С гордостью могу сказать, что в грандиозном здании, воздвигаемом советской эпохой, есть немало моих кирпичей. В журнале "Красная шпилька" была напечатана моя поэма "Бунт швейных машин", в журнале "Красный трамвайщик" — роман "В огненном кольце А", в еженедельнике "Красный акушер" — гинекологическая поэма "Во чреве отца" (последняя переделана мною в пьесу и одновременно в сценарий). Не могу не отметить, что я всегда шел в ногу с Октябрем. Например: я участвовал в ВОССТАНИИ литераторов, требовавших повышения гонораров. Я ШТУРМОВАЛ конторы редакций, от которых требовал немедленной уплаты денег за непринятые рукописи. Я с БОЕМ БРАЛ авансы за идеи своих гениальных и потому ненаписанных поэм. В прошлом году я побывал за границей. Как сейчас помню мою встречу с Максимом Горьким. Великий писатель земли советской был болен и через своего секретаря любезно сообщил, что принять меня не может. Эту незабываемую встречу я запечатлел в своей книге "Я и Горький". Оглядываясь на пройденный путь, я с гордостью могу воскликнуть: — Счастлив тот, кто жил в эту величайшую эпоху, не прячась от дыхания Октября, не горя пламенным факелом, озаряющим путь грядущим поколениям! Незабываемая эпоха! Светлые, неповторимые дни, которые дали мне массу материала для поэм, романов и особенно для сценариев! Об этих первых днях я могу сказать еще одну историческую фразу: Поэтом можешь ты не быть, Но сценаристом быть обязан! Г. Никифоров Не знаю почему, но я родилась вполне сознательной женщиной. Уже в детстве я прочла «Капитал» Карла Маркса и почувствовала всю фальшь окружающей меня обстановки. Моя мать умерла, а отец служил инженером в НКПС. Он был очень красивый жгучий брюнет, ежеминутно дергал себя за нос, ездил в казенном автомобиле и вскоре женился на другой женщине. Ее звали Соньчик. Она была очень красивая шатенка и совращала меня в голом виде в буржуазную жизнь. Но ее слова не находили в моей душе отклика. Я прекрасно знала, что путь женщины лежит в другую сторону. Я изучала Лассаля и Чехова, и мне было ясно, что мой отец — бездушный специалист. И я начала работать в стенгазете, а потом подала заявление в комсомол, и райком меня утвердил. Потом я узнала на практике, что приехал новый комиссар дороги Никита — старый коммунист, со старым партийным стажем — и обратил на меня внимание. Я хотела броситься под поезд, потому что мой отец — гражданин Покровский — целовал комсомолку и вообще бабник, но поезд прошел другой стороной и меня подобрал Саша Брякин — бригадир и беспартийный слесарь, который и расскажет подробности о моем женском пути. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Правильно! Зовут меня Александром Мокеичем Брякиным, и я есть бригадир и беспартийный слесарь и хотя человек простой, рабочий, но мысли у меня идут по правильной дороге, особенно в рассуждении женской линии. Когда приехала к нам Файка Покровская со своим папашей, то, обсмотрев своими рабочими глазами со всех сторон, сказал я себе: хотя фигура у нее интеллигентная и красоты она неописуемой, но дух от нее идет наш, пролетарский. А тут подвертывается товарищ мой — Никита Шаронов, с которым мы Перекоп брали, и вижу я, что у него вроде как замутнение насчет инжене-ровой дочки. Хотел было я не допустить, но увидел собственноручно, как Файка папашу своего — инженера — кокнула по башке железным прутиком, — отмежевалась, значит, и сразу мне в голову ударило, что с такой девкой Никита не пропадет. Идеология у нее выдержанная и вообще не подгадит. И заявил я Никите, что хотя пролетариату жениться не дозволяется, особенно когда мост не достроен, но в данный текущий момент дело ясное и с моей стороны препятствий не имеется. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Итак — мой женский путь подходит к концу. Я люблю Никиту. За окном тихая, теплая погода. Сердце мое то сжимается, то расширяется. Да, я должна быть женщиной, но должна идти рука об руку и нога в ногу только с партийцем. Я смотрю в окно и вижу его. Он идет по улице такой задумчивый, с таким старым партийным стажем — с тысяча восемьсот восемьдесят девятого года. И я выскакиваю за ним. Я догоняю и перегоняю его, и он берет меня под руку. Природа тиха и тепла. Поют птички. Сердце мое то расширяется, то сжимается. — Никита! — кричу я, схватив его за руку. — Я здесь, Никита!! Он молчит, но я знаю, что мы идем с ним рядом и будем идти прямо к социализму. Лев Никулин Приступая к жизнеописанию моего героя, я мог бы рассказать о Панасюке, знаменитом Тарасе Панасюке, потомке запорожских казаков, о ко-торых чернобровые Оксаны и Одарки пели на вечерницах: Нехай мене не ховают Ни попы, ни дьяки, Нехай мене заховают Запорожски козаки. Однажды ночью Панасюк исчез. Утром взошло щедрое украинское солнце. Англия установила протекторат над алжирским беем, в Полтаве аптекарский ученик Изя Цукерштейн сдал экзамен на аттестат зрелости, в Чикаго биржевой крах превратил в нищих вчерашних миллионеров, современники плодились и размножались. Илья Эрен-бург писал стихи, но Панасюка не было. Пепел забвения грозил похоронить память о нем, но, как говорится у Гоголя, — "отыскался след Тарасов". Однажды мой герой и его спутница сидели на приморском бульваре. "Ветер Индии обдувал их разгоряченные лица. Нужно ли говорить, что ее голова лежала на плече моего героя? Они были молоды и говорили об Эрфуртской программе и революции, о Бальзаке и заработной плате портовых грузчиков. Они были молоды и верили в торжество разума и справедливости. Светало. Мой герой поцеловал свою сверстницу в губы, и они расстались. С той поры прошло двадцать три года. Во Франции менялись министерства, Испания стала республикой, умер Пуришкевич, сын Изи Цукер-штейна окончил консерваторию. Илья Эренбург перешел на прозу. Как сказал Саади: Одних уж нет, а те далече… О моя молодость! Где вы, шакалы Афганистана, скорпионы Герата и фаланги Кабула? Где мои сверстники и спутники? Где ты, Вася Капараки, силач II весельчак, бесстрашный разведчик и неутомимый покоритель вдовьих сердец? Однажды летом мой герой шел по Петровке. Был один из тех жарких дней, когда парижане пьют оршад и яблочный сидр, американы — коктейли и внуки московских меценатов и присяжных поверенных — дедушкин квас. Взгляд моего героя упал на вывеску. На полотняном щите замысловатой вязью было написано: "ОСЬ ТАРАС з КИїВА". Сам Панасюк стоял за прилавком, и его шевченковские усы грустно свисали над маковыми бубликами и медовыми пряниками. Он не узнал меня. Я прошел мимо. Это была наша последняя встреча. Прости, мы не встретимся боле. Друг другу руки не пожмем… На эстраде бесстыдно пляшут голые таитянки. Париж. Осень. Мы сидим в ночном кафе на бульваре Марешаль. За соседним столиком Тарас Панасюк в компании ротмистра фон Штриппке и корнета Ангурского пьет коньяк. Мой приятель кушает раковый суп, вздыхает и берет за подбородок свою спутницу. Я беру шляпу и ухожу. Но не грусти, читатель. Мы еще встретимся. Однажды я расскажу тебе о Шахсей-эд-Мульк-хане, великом современнике Вахсей-ибн-уль-Заде, чья пышная биография, по свидетельству персидского поэта XI века Омер Хайяма, Подобна грому в садах Гюлистана, Когда над ними поет соловей. Москва-Мадрид- Кабул- Анкара- Париж Н. Огнев 1920 год. Вчера спер из школы тетради и карандаши. Чуть было не засыпался. Сцапала шкрабиха. Кричит: "Вор!" Дура! Мне дневники писать нужно. А она разве понимает! 1921 год. Пишу дневники. Папенька ругается. Говорит, чтобы я делом занялся. Чудак! Не понимает того, что я через дневники в люди выбьюсь. Писателем стану. 1923 год. Даже рука заболела — до того много приходится писать. Зачеты на носу, а у меня времени только и хватает на писание дневников. 1924 год. Спрашивал у Никпетожа: есть ли бог и хорошо ли я делаю, что пишу дневники? Он сказал, что бога нет, а дневники писать нужно. Из них можно потом полное собрание сочинений сделать. 1925 год. Хорошо бы купить пишущую машинку. Тогда бы легче писать было и скорее. Пристает ко мне одна дивчина, но я ее отшил красноармейским пайком. Стану я с девчонками возиться, когда мне дневники писать нужно. 1928 год. Перешел на непрерывную неделю. Никпетож говорит, что к концу пятилетки у меня обязательно будет полное собрание сочинений. 1930 год. Сегодня ровно десять лет, как я пишу дневники. Никпетож чем-то озабочен. Когда я спросил, он сказал, что нужно пригласить стенографистку. 1940 год. Моему сыну уже восемь лет. Сегодня он попросил у меня бумагу и карандаш. Когда я спросил, зачем они ему, он ответил, что будет вести дневник. Никпетож обрадовался. Говорит, что мне теперь беспокоиться нечего, раз есть смена. 1950 год. Сегодня ровно тридцать лет, как я начал вести дневник. Никпетож поздравлял. Сказал, что пока я и мои дети будут писать дневники, старость его обеспечена. 1970 год. Сегодня пятьдесят лет, как я веду дневники. Пишем все: сыновья, дочери, внуки. Никпетож хвалит и говорит, что теперь можно будет издать полное собрание всех наших полных собраний дневников. 2020 год. Сегодня исполнилось ровно сто лет, как я пишу дневники. Никпетожу поставили памятник на площади моего имени. Вышел пятьсот двенадцатый том моих дневников. Теперь и умереть можно спокойно. Никпетож говорит: рано. Надо еще писать. Ужас! Ю. Олеша Директору треста пищевой промышленности, члену общества политкаторжан Бабичеву Андрей Петрович! Я плачу по утрам в клозете. Можете представить, до чего довела меня зависть. Несколько месяцев назад вы подобрали меня у порога пивной. Вы приютили меня в своей прекрасной квартире. На третьем этаже. С балконом. Всякий на моем месте ответил бы вам благодарностью. Я возненавидел вас. Я возненавидел вашу спину и нормально работающий кишечник, ваши синие подтяжки и перламутровую пуговицу трикотажных кальсон. По вечерам вы работали. Вы изобретали необыкновенную чайную колбасу из телятины. Вы думали о снижении себестоимости обедов в четвертак. Вы не замечали меня. Я лежал на вашем роскошном клеенчатом диване и завидовал вам. Я называл вас колбасником и обжорой, барином и чревоугодником. Простите меня. Я беру свои слова обратно. Кто я такой? Деклассированный интеллигент. Обыватель с невыдержанной идеологией. Мелкобуржуазная прослойка. Андрей Петрович! Я раскаиваюсь. Я отмежевываюсь от вашего брата. Я постараюсь загладить свою вину. Я больше не буду. У меня неплохие литературные способности. Дайте мне место на колбасной фабрике. Я хочу служить пролетариату. Я буду писать рекламные частушки о колбасе и носить образцы ее Соломону Шапиро. Это письмо я пишу в пивной. В кружке пива отражается вселенная. На носу буфетчика движется спектральный анализ солнца. В моченом горохе плывут облака. Андрей Петрович! Не оставьте меня без внимания. Окажите поддержку раскаявшемуся интеллигенту. В ожидании вашего благоприятного ответа, остаюсь уважающий вас Николай Кавалеров. P. S. Мой адрес: Здесь, вдове Аничке Прокопович — для меня. Б. Пильняк Я — писатель Пильняк — в лето от рождества Христова тысяча девятьсот тридцать третье, от революции же — год шестнадцатый, посетил колхоз. В колхозах не были: Достоевский, Толстой, Тургенев, Чехов, Лесков, Гоголь, Пушкин, Шекспир, флобер, Эдгар По. Я — Пильняк — утверждаю: каждый писатель, коий путешествует по Японии, Америке, Монголии и прочая, и прочая, должен иметь чемоданы, на коих должны быть соответствующие наклейки: Токио, Нью-Йорка, Улан-Батора, Шанхая, Чикаго, Голливуда и прочая, прочая. В колхозе — мужчины, женщины, дети. Грамотные, малограмотные, неграмотные. Беспартийные, партийные, комсомольцы, пионеры. В колхозе — лошади, коровы, свиньи, куры и прочая, прочая. В колхозе — тракторы, плуги, бороны, сеялки, жатки, косилки, сортировки, веялки, молотилки, комбайны. В колхозе — птицеводство, полеводство, животноводство, пчеловодство, садоводство, огородничество. В колхозе пахнет плотью, урожаем и приплодом. Телятами. Ягнятами. Жеребятами. Ребятами. Я — писатель Пильняк — уехал из колхоза в лето от рождества Христова тысяча девятьсот тридцать третье, от революции же — год шестнадцатый. В Москву, в Коломну и прочая, прочая. Я — Пильняк — говорю: — О-кэй! П. Романов Когда профессор узнал, что жене известно, что он знает, что у нее семь любовников, он забеспокоился, чтоб она не подумала, что он из-за этого мучается и что ему нужно изложить ей свой взгляд на подобную ситуацию. Отодвинув в сторону свой научный труд о половой жизни инфузорий, профессор прошел в спальню жены. Жена лежала на кушетке в стыдливой позе, а вдоль стены, в порядке строгой очереди, как на приеме у врача, сидели все семь любовников. — Извиняюсь, — сказал добродушно профессор, потирая лысину. — Ради бога, не подумайте, что я думаю, что это предосудительно. С точки зрения законов природы в этом нет ничего дурного. Только мораль рабов требует моногамии. Мы же, передовые, просвещенные интеллигенты, знаем, что любовь есть одна из естественных надобностей, которая… Профессор говорил долго и умно, но вдруг ему пришла в голову мысль, что он пришел, в сущности, к занятым людям и мешает им. И он сконфузился и, чтобы не показаться бестактным и назойливым, участливо спросил: — Не тяжела ли тебе такая нагрузка? — Нет, милый, — целомудренно ответила жена, — ты же знаешь, что я — женщина и душа у меня цветет. Жена была очень целомудренна и не сказала, что у нее есть еще столько же любовников, чтобы он не подумал, что она какая-нибудь развратная. — Ты — святая женщина, — сказал профессор растроганно. — Я, как передовой, просвещенный интеллигент, понимаю уклоны твоей души и осуждаю обывательскую мораль, которая… Профессор опять говорил долго и умно, но вдруг ему пришла в голову мысль, что жена не только святая, но и передовая женщина, которая умеет сопрягать интересы своей личности с интересами коллектива. И он подошел к жене и, целуя ее в лоб, ласково сказал: — Ну, бог в помощь. Только не переутомляйся, пожалуйста! "Старый черт! — злобно подумала жена. — Долго ли ты будешь тут вертеться?" — А вслух сказала: — Какой ты умный и хороший! Ты действительно передовой, просвещенный интеллигент с широким кругозором. Профессор повернулся, чтобы уйти, но вдруг ему пришла в голову мысль, что его уход может быть понят как демонстрация мужа, ревнующего свою жену. Чтобы доказать, что он, как передовой интеллигент и просвещенный половой человек, выше обывательской морали, он прошел в конец спальни и уселся на восьмом стуле, в позе человека, ожидающего своей очереди. В. Шкловский Я пишу сидя. Для того чтобы сесть, нужно согнуть ноги в коленях и наклонить туловище вперед. Не каждый, умеющий садиться, умеет писать. Садятся и на извозчика. От Страстной до Арбата извозчик берет рубль. Седок сердится. Я тоже ворчу. Седок нынче пошел не тот. Но едем дальше. Я очень сентиментален. Люблю путешествовать. Это потому, что я гениальнее самого себя. Я обожаю автомобили. Пеший автомобилю не товарищ. Лондон славится туманами и автомобилями. Кстати о брюках. Брюки не должны иметь складок. Так же как полотно киноэкрана. В кино важен не сценарист, не режиссер, не оператор, не актеры и не киномеханик, а — я. Вы меня еще спросите, что такое фабула? Фабула не сюжет, и сюжет не фабула. Сюжет можно наворачивать, разворачивать и поворачивать. Кстати, поворачиваю дальше. В Мурманске все мужчины ходят в штанах, потому что без штанов очень холодно. Чтобы иметь штаны, нужно иметь деньги. Деньги выдают кассиры. Мой друг Рома Якобсон сказал мне: — Если бы я не был филологом, я был бы кассиром. Мы растрачиваем золото времени, накручивая кадры забракованного сценария. Лев Толстой сказал мне: — Если бы не было Платона Каратаева, я написал бы о тебе, Витя. Толстой ходил босиком. Босяки Горького вгрызаются в сюжет. Госиздат грызет авторов. Лошади кушают овес. Волга впадает в Каспийское море. Вот и все. И. Эренбург Петька любит Варьку. Варька любит Петьку. Хорошо любить на Севере. Визжат лесопилки. Кругом штабели. Балансы и пропсы. Тютчев и дроля Пастернак. А запаней сколько? Когда Варька рассталась с Петькой, она уехала на запань. Хорошо на запани. Древесина. Экспортный. А вицы? Тут не отстанешь. Даже Глашка перевыполнила норму. А ведь у Глашки на запани и дроли нет. Музейный работник задыхается: "Разве на запани искусство? Хомуты. Медведки. А фрески где?" Художник грызет огурцы. Запань- это жизнь! И пишет картину — похороны на запани. Актриса возвращается в гостиницу. Даже на запани она играла плохо. Разве это жизнь? Поплакав, она ложится спать. Тем временем иностранец Иоганн Штрем ходит по городу и, не переводя дыхания, заживо разлагается. Конченый тип. Что ему запань! Лелька любит Геньку. Генька не любит Лельку. Генька- плохой парень. Шкурник и карьерист. Даже на запани не был. А еще комсомолец. Когда Лелька от него ушла, Геньку полюбила Наташка. Они целовались. Потом Наташка сказала: "Уходи!". Генька ушел. Подумаешь! Очень она ему нужна! Актрисе нравится ботаник. Ботаник любит собак и яровизацию. Пшеница на запани! Тем временем иностранец Иоганн Штрем, не переводя дыхания, разъезжает по Европе и окончательно разлагается. Туда ему и дорога! Поплакав, актриса едет в колхоз. Она играет Дездемону. Колхозники плачут. До чего умилительно! Актриса тоже плачет. Теперь можно и на запани играть! Петька — хороший парень. Когда он ликвидировал прорыв, Варька вернулась с запани. Они обнялись и молчали. О чем говорить? О запани? Все ясно. Тут, собственно, следует передохнуть. А Генька? Хорошо бы послать его на запань! Стоит ли? Такого и запань не исправит. И Генька вместо запани едет в Москву. В Москве Геньку любит Варька. Генька любит себя. Поплакав, Генька уезжает в Арктику. Но все же!.. А как быть с ботаником? Ботаник любит Лельку. Лелька любит Вась-ку. Ботаник вздыхает. Вот тебе и яровизация! С горшком подснежников он идет к Петьке. Варька просыпается. Что это? Запань? Ботаник смеется. Запань! Потом бодро присаживается и пьет чай. Автор уезжает с запани в Париж и, не переводя дыхания, пишет новый роман. Париж — Запань |
|
|