"Меч на закате" - читать интересную книгу автора (Сатклифф Розмэри)

Глава шестнадцатая. Факелы Ламмаса

На следующее утро я свистнул к себе Кабаля и отправился на расстилающуюся за замком вересковую равнину, держа путь к пустынным высокогорьям, как всегда делал в моменты потрясений с тех самых пор, как был ребенком. К тому же я твердо решил испытать свои силы, поскольку знал, что после окончания Ламмаса мне будет лучше как можно скорее покинуть замок Маглауна. Это был день торопливо несущихся грозовых облаков и быстро меняющегося света, который метался взад-вперед среди застывших гигантскими, неспешными волнами холмов, где уже начинал зацветать вереск; так что в один момент весь склон покрывался темным налетом, как дикая слива, а в другой принимал цвет пролитого разбавленного вина. И вместе с этим появляющимся и исчезающим светом, который менялся и скользил по холмам, менялись и мелькали мои мысли, прокручиваясь на ходу у меня в голове. Единственным, что оставалось постоянным среди этого сумбура, была моя решимость не брать Гэнхумару от очага ее отца. Дело было не только в том, что меня отпугивала мысль взять к себе какую-либо женщину, в моей жизни просто не было места для нее, не было жизни, которую я мог бы предложить какой бы то ни было женщине. Однако я знал, что для Маглауна этого будет недостаточно; а ведь мне нужно было принимать во внимание военный союз с этим человеком, надежду на людей и на помощь, в которой мы отчаянно нуждались, необходимость объединения племен, которое было нашим единственным шансом отбросить варваров. Прошлой ночью он сказал: «Выпьем за узы дружбы между нами». Но устоят ли они перед оскорблением, которое, как бы я ни старался его смягчить, мне придется через четыре дня нанести его дочери? А сама женщина? Будет ли для нее лучше, (если предположить, что я сумею предупредить ее об этом) сохранить свое достоинство и, может быть, возбудить гнев своего отца, самой отказавшись от этого брака, — или быть опозоренной тем, что я отвергну ее перед всем племенем, но зато сохранить отцовскую благосклонность? И будет ли иметь значение, откажется она или нет? Что хуже для женщины — позор или опасность?

Опасность или позор? А что до моих шансов привести теперь Маглауна под Алого Дракона, то, как бы ни пошло дело, они не стоили и бурого пучка тростника, колышащегося на ветру. «О боги! Какой клубок!» — выругался я и продолжал, спотыкаясь, брести вперед, не обращая особого внимания на окружающий меня мир, пока порыв холодного дождя, ударивший мне в спину, не заставил меня очнуться и осознать, что я зашел слишком далеко и совершенно выбился из сил.

Я уселся на землю за купой терновых кустов, рядом с уткнувшимся носом в лапы Кабалем, и ливень закрыл от нас равнину, а потом унесся прочь, оставив мир освеженным и сияющим. Я посидел еще чуть-чуть, прислушиваясь вполуха к глухому, довольному жужжанию пчел в молодом вереске, а потом, немного отдохнув, снова повернул на запад и более умеренным шагом направился к побережью.

Вскоре я шел в самый центр неистового заката — серые облака, несущиеся через шафран и позолоченное серебро неба на западе, и море, разливающееся полупрозрачным золотом до линии горизонта. Как я обнаружил, этот путь вел меня прямо к отрогу вересковых нагорий с кругом из стоячих камней, среди которых мы плясали в канун Середины Лета. Они поднимались, покрытые налетом тени, темные от дождя, на фоне бурного, сияющего неба.

В глаза мне били сверкающие копья солнечного заката, и я увидел фигуру, стоящую в тени одного из камней, только тогда, когда уши Кабаля настороженно дернулись в ту сторону. Потом он с каким-то непонятным звуком, средним между поскуливанием и рычанием, устремился вперед, но я свистом подозвал его к себе и поймал за ошейник. Но фигура не шелохнулась, и вообще в своем абсолютном молчании она вполне могла быть одним из стоячих камней; и только почти поравнявшись с ней, я увидел, что это Гэнхумара, чья туника из небеленой серой овечьей шерсти сливалась по цвету с камнем за ее спиной.

— Миледи Гэнхумара! Что ты здесь делаешь?

— Я ждала тебя, — сдержанно отозвалась она.

— Но откуда ты могла знать, что я приду сюда?

— Может быть, я позвала тебя.

Страх коснулся меня холодным пальцем, и я припомнил другую женщину в шафрановом платье, застывшую в дверях хижины в такой же точно неподвижности, словно она стояла там с начала времен; и ее слова:

— Я долго ждала тебя…

Потом Гэнхумара расхохоталась:

— Нет, я не ведьма, которая может, расчесывая волосы, заставить луну спуститься с неба. Я увидела, в какую сторону ты направился, и вышла следом за тобой, вот и все. Отсюда, от Девяти Сестер, видно почти всю равнину, и я надеялась, что сумею встретить тебя, когда ты будешь возвращаться. В замке невозможно поговорить без того, чтобы на следующее утро даже галки на крышах не кричали о том, о чем вы говорили.

— Я вполне могу в это поверить. Что же ты хотела мне сказать?

Она сделала небольшой шаг в мою сторону, выйдя из тени своего стоячего камня, и свет бурного заката запутался в ее волосах и превратил их в осенний костер. Она сказала:

— Что ты ответишь князю, моему отцу, когда зажгутся факелы Ламмаса?

Я молчал, не зная, что ответить; и через какое-то мгновение она продолжила низким, слегка насмешливым голосом — голос был самым низким из всех, что я когда-либо слышал у женщины, и, однако, очень чистым, звучным, как бронзовый колокол:

— Нет, милорд Артос, тебе не нужно говорить это; я знаю.

Я знала уже тогда, когда ты все еще пытался найти для себя выход под взглядом моего отца.

— неужели я так явно показал это всему залу?

— Может быть, не больше чем половине, — ее зрачки были прикованы к моему лицу, и внезапно я увидел, как они расширились и чернота поглотила собой весь цвет; и она отложила насмешку в сторону, словно это было оружие. — Я пришла, чтобы сказать тебе то, что тебе, может, будет полезно услышать до того, как зажгутся факелы Ламмаса. Если ты возьмешь меня, как того желает мой отец Маглаун, он даст за мной в приданое сотню всадников с лошадьми. Это я знаю наверняка… Наши лошади не такие рослые, как твои, но это хорошие лошади; их порода берет свое начало от скакунов одного легиона, который затерялся где-то среди холмов Низины в давно прошедшие времена; и мы сохранили ее в чистоте.

Думаю, я был более изумлен, чем тогда, когда Маглаун предложил ее мне в жены; и когда я наконец заговорил, мой голос прозвучал более резко, чем я того хотел.

— Это твой отец Маглаун послал тебя сказать это?

Я бы скорее умерла, если бы это было так!

— Неужели? Мне нужны лошади и люди, но не… не таким образом.

Я вряд ли мог бы пожаловаться, если бы она плюнула мне в лицо, но она только сказала с легким, быстро подавленным вздохом:

— Нет, думаю, нет, — а потом, напрягшись и еще сильнее застыв в своей неподвижности, продолжила:

— Артос, до сих пор я считала себя гордой женщиной; и я кладу свою гордость к твоим ногам, и ты можешь втоптать ее в грязь, если пожелаешь. Я умоляю тебя взять меня в жены.

— Почему?

— Потому что если ты этого не сделаешь, я буду опозорена.

То, что ты втянул меня с собой в Долгий Танец в Середину Лета, не так уж важно, хотя мой отец придает этому какое-то значение; люди просто скажут, что ты был пьян. Но он предложил меня тебе перед целым залом, и если ты откажешься от его предложения, знаешь, что скажет весь замок, все племя? Они скажут, что ты уже спал со мной, в канун Середины Лета или позже, — Великая Мать свидетель, я достаточно часто оставалась с тобой наедине в гостевых покоях. Они скажут, что ты уже спал со мной и что я пришлась тебе не по вкусу. Мне будет трудно жить с явным позором при дворе моего отца.

— Будет ли меньше позора, — безжалостно сказал я, — в том, чтобы купить мужа за сотню всадников?

— Это достаточно обычное дело, когда женщину выбирают за ее приданое. И, по меньшей мере, позор будет только между мной и тобой, а не открыт перед всеми.

— Будет ли от этого легче его перенести?

Она сделала слабое, бесконечно усталое движение.

— Не знаю. Для мужчины — может быть, нет; для женщины — может быть, да.

— Послушай, — настойчиво сказал я. — Послушай, Гэнхумара. Ты не знаешь, о чем ты просишь. С нами в обозе едет несколько оборванных потаскушек; они помогают ухаживать за ранеными и развлекают ребят; но если не говорить о таких, как они, жизнь, которую мы ведем, не подходит для женщины. поэтому если кто-то из нас оказывается настолько глуп, чтобы жениться, он оставляет свою жену у очага ее отца, надеясь в один прекрасный день увидеть ее снова. Флавиан может сказать тебе то же самое; он женился на одной девушке в Дэве, и у него есть сын, которому уже больше года, но он еще не видел его, как не видел и саму девушку с тех самых пор, как она едва начала носить этого ребенка. Может быть, на следующий год я смогу отпустить его на несколько недель, чтобы он побыл с ними, а может быть, и нет.

— Ты — граф Британский. Никто не сможет запретить тебе взять к себе жену, по меньшей мере на зимних квартирах.

И по ее беспощадности я понял, насколько отчаянно она хотела добиться своей цели.

— Я — граф Британский, и поэтому жизнь моей жены будет тяжелее, чем у всех остальных, потому что на ее долю останется только несколько клочков меня, которые не потребует себе Британия.

Я сопротивлялся так, словно стоял у последней черты, сопротивлялся не только ей, но и чему-то в себе самом.

— Ей может хватить и этого в зимние ночи, — мягко сказала Гэнхумара. А потом рассмеялась, неожиданно и неудержимо. — Но тебе не следует опасаться, что я окажусь чересчур навязчивой женой, — скорей уж я как-нибудь ночью зарежу тебя во сне!

— Почему, если я сделаю то, чего ты хочешь?

Она ответила не сразу, и теперь я не мог видеть ее лица на фоне все еще пламенеющих костров заката. А когда она заговорила снова, ее голос потерял свою звучность.

— Потому что ты будешь знать правду. Потому что жалость почти так же трудно вынести, как и позор.

Я не собирался прикасаться к ней, но тут я схватил ее за плечи и повернул к свету, чтобы увидеть ее лицо. Моим ладоням было приятно прикасаться к ней, к ее легким костям, к теплу ее жизни. Она стояла совершенно не сопротивляясь, глядя на меня снизу вверх, и ждала. И в резком свете закатного солнца я увидел ее в первый раз, и не сквозь пламя костра и одуряющие пары свирельных мелодий и верескового пива. Я увидел, что она вся золотисто-коричневая, не только волосы, но и кожа — и если не считать этих волос, в ней нет особой красоты. Я увидел, что у нее серые глаза под медного цвета бровями, такими же прямыми и ровными, как темные брови ее братьев, и что ее ресницы золотятся на концах, словно волоски на шкуре рыжей лошади.

Думаю, именно тогда я почувствовал и окружающую ее атмосферу, покой, таящийся в глубине даже в этот напряженный момент. Хотя она была такой молодой, настолько моложе Игерны, мне показалось, что в ней было то неотъемлемое спокойствие осени, которое содержит в себе и обещание, и исполнение, в то время как в Игерне было все мучительное, страстное нетерпение весны.

— Послушай, Гэнхумара, — сказал я снова. — Я не люблю тебя. Я не думаю, что мне дано любить какую бы то ни было женщину… не теперь. Но если я возьму тебя, то не по одной из тех причин, которые дали бы тебе повод зарезать меня во сне, даже не из благодарности за то, что ты ухаживала за мной, пока я лежал в лихорадке, и сберегла для меня моего пса. Я возьму тебя потому, что вместе с тобой я могу получить сотню всадников, — разве ты не сказала сама, что это достаточно обычное дело, когда женщину выбирают за ее приданое? и потому, что мне приятно держать тебя в руках, как если бы ты была хорошо уравновешенным копьем, и мне нравится слушать твой голос.

Ни звука, ни движения с ее стороны; она только продолжала смотреть на меня; и я неуклюже, напролом двинулся дальше:

— Но на твою долю придется худшая часть этой сделки; иди теперь домой и подумай, чтобы у тебя не было никаких сомнений, а когда окончательно надумаешь, дай мне знать.

— Я всю ночь пролежала без сна и уже пресытилась думами, — ответила Гэнхумара.

Вокруг нас постукивали первые холодные капли очередного дождя, затягивая остатки заката размытой серой вуалью, и я слышал крики проносящихся мимо чаек.

— Ты промокнешь, — сказал я, забывая, что она уже была мокрой от предыдущего дождя, и, притянув ее к себе, накрыл ее полой своего плаща. Я знал уже, что к ней приятно прикасаться, но все равно близость ее тела была неожиданно сладкой в теплой темноте под складками плаща, и от этой сладости у меня немного закружилась голова. Я обхватил ее руками, крепко прижимая к себе, а потом нагнулся и поцеловал ее. Она была высокой, и поэтому мне не пришлось нагибаться так низко, как это иногда случалось раньше. Ее губы под моими губами были холодными и мокрыми от дождя, и дождь висел промозглой сыростью на ее волосах и ресницах, и на какое-то мгновение мне показалось, что под всем этим ничего нет, как если бы я целовал высокий серый камень, стоящий у нее за спиной. Потом внутри камня полыхнул огонь жизни, и она словно растаяла и рванулась ко мне изнутри, и ее рот пробудился под моим в быстром и страстном ответе.

И почти в тот же самый миг она опять была такой же чужой, как одна из Девяти Сестер. Она выскользнула из моих объятий и из-под моего плаща и, повернувшись, побежала прочь.

Я остался смотреть ей вслед под дождем, рядом с замшелым стоячим камнем; а Кабаль, который наблюдал всю эту сцену, сидя у моих ног, взглянул на меня и мягко застучал по земле хвостом.

Я все еще переживал это мгновение неистового ответа, так быстро промелькнувшего и исчезнувшего снова, что теперь я едва мог поверить в то, что он существовал вообще. Но в самой глубине души я знал, что не выдумал его.


Дав ей время отойти подальше, я свистом позвал Кабаля за собой и снова направился к замку. Дождь опять утих, и винный цвет мокрого вереска сменялся в сумерках дымчато-бурым.

Той ночью, прежде чем лечь спать, я послал за Флавианом в гостевые комнаты и сказал ему то, что должен был сказать. Никто из Товарищей не заговаривал со мной о предложении князя и о табу, которое я придумал на ходу, хотя мне кажется, что они не могли не обсуждать это между собой; и Флавиан теперь тоже ничего не говорил, а только стоял, опираясь одной рукой о поддерживающий крышу столб, и глядел в огонь маленькой, заправленной тюленьим жиром лампы, пока я не был вынужден сам прервать молчание.

— Ну? — сказал я.

Он оторвал взгляд от пламени.

— Ты собираешься взять ее с собой на зимние квартиры?

— Да.

— Ну тогда, раз уж с нами в Тримонтиуме будут жены, то я, конечно же, могу послать за Телери?

Мое сердце сжалось и упало, и теперь уже я уставился в огонь масляной лампы.

— Нет, Флавиан.

— Но какая же здесь разница, сир? — его голос все еще был таким же ровным, как в детстве.

— Такая, что я — граф Британский и я старший над всеми вами, — сказал я. — Иногда командир может позволить себе то, в чем он отказывает своим подчиненным. Поскольку я командир, а командир бывает только один, то, что я делаю, не может служить примером; но если я позволю тебе сделать то же самое, как я смогу отказать в этом любому человеку в Тримонтиуме? И через год крепость заполонят беременные женщины и пищащие дети — опасность для себя самих и опасность для нас — которые будут связывать нам руки и разрывать на части наши сердца!

Но эти слова оставляли неприятный привкус у меня во рту, потому что я никогда прежде не использовал свое положение вождя для того, чтобы взять себе что-то, что не предназначалось бы также и моим людям; будь то даже глоток прокисшего супа или не в очередь перевязанная рана.

Какое-то время мы молчали, потом он сказал:

— Не делай этого, сир.

— я получу за ней в приданое сотню всадников с лошадьми.

Он быстро поднял глаза.

— И для тебя это единственная причина?

— Это достаточная причина.

— Тогда женись на ней и оставь ее у очага ее отца, как мне пришлось на все это время оставить Телери.

— Это… не входит в условия сделки.

Он снова замолчал, и молчание, более долгое на этот раз, было наполнено мягким гудением ветра и шорохом ливня по кровле, потому что ночь исполнила обещание заката. Дверной полог хлопал и вздувался на сдерживающих его крючках, и огонь лампы метался и мигал, посылая к самым стропилам прыгающие фантастические тени. Потом Флавиан сказал:

— Это первый раз, что ты поступил несправедливо, сир.

И я ответил:

— Это не такое уж плохое достижение. Примирись с моей несправедливостью, Флавиан, я не архангел, а всего лишь смертный, которому на плечи давит множество грехов.

— Мы в Братстве не из тех людей, кто много знает об архангелах; просто мы всегда смотрели на тебя… может быть, немного снизу вверх, вот и все, — сказал он и очень медленно двинулся к двери.

Я дал ему почти дойти до нее, но я не мог позволить ему выйти. Я возился со своим поясом, собираясь снять его, потому что отослал Эмлодда пораньше; но тут я бросил пряжку и сказал:

— Малек, не оставляй меня.

Он тут же обернулся, и в прыгающем свете масляной лампы я увидел в его глазах подозрительный блеск.

— Думаю, я бы и не смог.

Он быстро подошел ко мне и опустился на одно колено, чтобы самому расстегнуть пояс.

— Где Эмлодд держит серебряный песок? Эту пряжку нужно начистить. Он не такой хороший оруженосец, каким был я.

Но большую часть этой ночи я пролежал без сна и с горьким привкусом во рту.


В последующие дни жизнь в замке с виду продолжала идти почти как обычно, но внизу, во тьме под поверхностью знакомых вещей, набирал силу неистовый поток. Этот поток не заявлял о себе никакими внешними признаками, и будь я человеком из мира моего отца, я сомневаюсь, что почувствовал бы что-либо вообще; но моя мать, живущая во мне, знала это выражение в глазах людей и слышала в крови знакомое тайное пение.

За три дня до первого августа, праздника Ламмаса, князь Маглаун не появился за ужином на своем обычном месте в парадном зале; но никто не взглянул на пустое сиденье, застеленное огромной черной медвежьей шкурой, и не заговорил об отсутствии хозяина дома, ибо мы знали причину. Человек не может принять на себя сущность бога, не проведя какое-то время вдали от остальных, чтобы подготовиться к этому… Всегда должен быть кто-то, кто носит Рога; кто дает жизнь и плодородие из своей собственной плоти; одновременно Король и Жертва, умирающая, если придется, за жизнь людей, как умер Христос. Иногда Воплощенным Богом становится жрец, иногда даже христианский священник, потому что в глуши и в горах люди не проводят таких резких границ между своими верованиями, как они это делают в городах; иногда это король, князь, и это и есть старый обычай, заключающий в себе истинный смысл. В этом году Ламмас пришелся на воскресенье, и первая половина дня ничем не отличалась от всех других воскресений.

Рано утром мы спустились из замка, чтобы прослушать мессу в маленькой, крытой папоротником церкви, которая служила одновременно и самому замку, и расположенной под ним рыбацкой деревушке. Кабаль на этот раз не пошел со мной, поскольку был слишком заинтересован конурой, где сидела любимая охотничья сука Маглауна, у которой была течка; но я помню, что Фарик принес с собой своего сокола — он вообще редко отходил далеко от дома без него — и продолжал держать его на руке, когда мы поравнялись с дверью церкви и прошли под каменной притолокой. В церкви было место для домочадцев Маглауна и для последовавшего за мной небольшого отряда Товарищей, но больше почти ни для кого, и поэтому простой народ из замка и из деревни по большей части остался стоять снаружи, на переднем дворе, похожем на отгороженную низкими стенами овчарню. Разницы это почти не составляло, поскольку они могли слышать все, что происходило внутри, через открытую дверь, и в назначенное время три монаха из Святого Дома в Аре Клута, жившие в горбатой хижине рядом с церковью, должны были вынести им Хлеб и Вино.

Я почти не слышал службу, потому что хотя мои глаза были твердо направлены вперед, я, казалось, все время, всеми имеющимися у меня чувствами следил за Гэнхумарой, которая стояла со своими девушками на женской половине церкви. Когда пришло время принять Святое причастие, я почувствовал, как она оглянулась, ища глазами своих братьев, и прежде всего Фарика, чтобы подойти с ними к священнику, и догадался, что они всегда делали это вместе. Я пошел за ними следом и преклонил колени с другой стороны от Фарика — по его левую руку, на которой он держал своего сокола, — и поэтому помню короткую невысказанную схватку характеров между священником и сыном князя, один из которых отрицал, а другой отстаивал право принести своего сокола к Господню Престолу. Это противостояние явно было давнишним, и когда через несколько мгновений священник побежденно опустил глаза, это было поражение, которое он испытывал уже много раз.

Трое одетых в черные рясы братьев должны были отметить отсутствие князя и понять его причину. Они должны были знать, вынося Тело Христово на передний двор коленопреклоненным рыбакам и воинам, что через несколько часов все эти люди поднимутся на холмы, к Девяти Сестрам, и будут простирать жадные руки к более древнему, более глубоко укоренившемуся Господу, чем Христос. Но они не подавали виду; они держались отрешенно, и их спокойные лица ничего не выражали; и я знал, что эти люди не будут задавать вопросов.

Пока мы выходили со двора в уже редеющем потоке молящихся, Фарик почесывал одним пальцем затылок своего сокола, которого по-прежнему нес на руке, и птица покачивала не накрытой колпачком головой, вжимая ее в плечи от удовольствия.

— Хороший день для соколиной охоты, — внезапно сказал он и оглянулся вокруг на своих братьев и на всех нас. — Видит Бог, у нас будет не так уж много других возможностей до осенней линьки, и я еду на холмы. Латриг, милорд Артос… Сулиан…

Голт… кто со мной?

Он повернулся на каблуках, не давая нам времени ответить, и крикнул, чтобы привели лошадей и принесли еще соколов.

Но этот план и в самом деле хорошо совпал с нашим настроением, потому что, как мне кажется, всем нам хотелось дать какой-то выход растущему в нас беспокойству, заполнить чем-то оставшиеся до темноты часы. И когда нам привели лошадей и принесли еще пару соколов, каждого вместе с привычной ему перчаткой, мы сели по седлам, взяли с собой несколько собак, чтобы они вспугивали для нас дичь, и направились на север, к болотистым ущельям, в поисках цапель.

Мы хорошо поохотились в тот день, но то, что яснее всего отпечаталось в моей памяти, произошло, когда Фарику с виду надоела эта забава; и пока остальные двинулись дальше, чтобы проверить какую-то заводь в верхнем конце ущелья, мы с ним немного отстали и шагом поднялись по длинному склону, где из потревоженного нами папоротника вылетали тучи мошкары; и, достигнув гребня холма, придержали лошадей и остались сидеть, глядя вниз, в широкую и мелкую долину, убегающую к болотам и к морю. Прямо под нами, словно на большой, спокойной ладони, лежало маленькое, похожее формой на лист озеро; и когда я прислушался, мне показалось, что я могу различить пересвистывание куликов, которые всегда водятся в подобных местах. А между нами и галечным берегом лежало то, что время оставило от старой усадьбы, — земля, покрытая впадинами и заросшими кустарником бугорками, которые, должно быть, были некогда хижинами и овинами, и ямами-хранилищами; и то тут, то там из нее выступали изогнутые гряды камней, обращенные когда-то к торфяной стене, так что я припомнил деревню Маленького Темного Народца. Но в центре, на небольшой возвышенности, все еще стоял каменный барабан древнего укрепления, княжеская башня, поднимающаяся почти на два человеческих роста и крытая растрепанной кровлей.

— Что с ней случилось? — спросил я после того, как мы некоторое время просидели в молчании.

— Не огонь, не меч; и не скотты на этот раз. Эту башню зимой слишком часто заливало, и один из моих предков, питавший отвращение к мокрым ногам, покинул ее и построил теперешний замок на возвышенности.

Я уже кое-что слышал об этом от разных людей.

— Она даже сейчас не выглядит совсем покинутой. Насколько видно отсюда, кровля еще достаточно крепкая, а вон там, в дальнем конце долины, кто-то срезал папоротник на корм скоту всего неделю или дней десять назад, если судить по его чистому желтому цвету.

— Пастухи используют ее во время весеннего и осеннего сбора стад, а иногда и летом, на переходе от одного пастбища к другому. Они чинят на башне крышу, чтобы было где укрыться от непогоды, и держат там корм для скота и, может быть, корзину-другую ржаной муки для себя над потолочной балкой.

Печальный конец, не правда ли, для крепости, которая слышала лязг оружия и песни княжеского певца — но даже сейчас бывают времена, когда это место ненадолго возвращается к жизни.

— И что же это за времена?

— Когда женится кто-то из княжеской семьи. У нас всегда был обычай, что когда сын княжеского рода приводит в дом свою невесту, они должны провести первую ночь в старом замке. Это знак уважения к князьям былых времен — приводить вступающих в семью женщин к их очагу.

Я оглянулся на него.

— Дочери тоже?

— Может быть, и дочери, хотя для них это не встреча, а прощание. Когда женщина выходит замуж, она уходит к очагу своего мужа, — он неспешно повернул голову и посмотрел на меня из-под черных бровей, прямых, как крылья его сокола, когда он парит в небесных высях. — Дочерям это тоже не запрещено.

Мы посмотрели друг на друга; наши лошади нетерпеливо переступали ногами, готовые продолжить путь, и легкий ветерок, который не мог достичь кишащего мошкарой ущелья за нашими спинами, шевелил нам волосы и скользил в побуревшей к концу лета траве.

— Значит, Гэнхумара сказала тебе, — проговорил я наконец.

— Кое-что… в конце концов, это касается и меня, поскольку, если она принесет тебе в приданое отряд воинов, то командовать им придется мне.

— Именно тебе?

— Таким отрядом должен командовать один из княжеских сыновей. Латриг — старший сын моего отца, а Сулиан уже запутался в длинных волосах девушки, в то время как я… я свободен, и я чувствую в подошвах зуд, который не смогу успокоить здесь, при дворе моего отца.

Я посмотрел на него в чистом и ясном свете высокогорья — на посадку его головы, гордую, как у сидящего на его руке сокола; на горячие рыжевато-карие глаза под черными бровями — и подумал, что он вполне может быть прав; и еще что было бы хорошо иметь этого хмурого юнца среди моих капитанов.

— Может быть, я смогу найти средство успокоить зуд в твоих подошвах, — сказал я. — И если ты чувствуешь подобный же зуд в правой ладони, я могу подсказать тебе прекрасный способ успокоить и его.

— Тогда пока моя сестра будет твоей женой, я буду твоим.

Но я забыл…. — он вскинул голову и рассмеялся. У него был короткий, сухой смех, который потом, когда он станет старше, должен был превратиться в подобие лисьего лая. Ты не можешь говорить о таких вещах, пока не зажгутся факелы Ламмаса!

— Это не так-то легко, когда тебе в полном незнакомцев зале без всякого предупреждения предлагают жену, — признался я, — да еще когда от «да» или «нет» зависит больше, чем венок новобрачной.

— Та-та, я вполне могу в это поверить, и человек способен ухватиться за любой предлог, чтобы получить передышку. Но только когда передышка закончится, и он сделает выбор и заключит сделку, он должен соблюдать ее условия и помнить этот зал, полный незнакомцев, которые для этой женщины не незнакомцы, а ее сородичи, и еще помнить, что среди них у нее есть три брата, а среди этих троих братьев — один, на которого тебе стоит обратить особое внимание.

Я и до того испытывал симпатию к этому юноше, но тут он понравился мне еще больше за эту свою неуклюжую угрозу.

— Я буду помнить, — сказал я. И, наверно, каким-то образом показал ему свое расположение, потому что его смуглое костистое лицо внезапно просияло, словно в ответ, и напряженность этого мгновения улетучилась подобно пушистому семечку чертополоха, унесенному слабым теплым ветром.

— Кстати о факелах Ламмаса, — сказал я, — тени становятся длиннее — может, нам пора возвращаться в замок?

Он покачал головой, оглядываясь туда, откуда мы приехали.

— О, пока незачем. Здесь хорошо; вечер сейчас такой приятный, и мы не так уж далеко, если ехать напрямик. Мы можем встретить остальных у выхода из ущелья и послать двух-трех из тех, кто помоложе, в замок с соколами и собаками; а другим незачем возвращаться туда вообще. Мы можем проехать сразу к месту сбора и оставить лошадей в небольшом леске неподалеку оттуда.


Так вот и вышло, что сумерки уже сгустились и туманная луна вставала над вересковыми нагорьями, когда мы спешились и, привязав лошадей в зарослях орешника ниже места сбора, направились к нависающему над ними крутому, поросшему вереском склону. Поднявшийся днем легкий теплый ветерок почти утих, и небо было затянуто тончайшей волнистой пеленой грозовой дымки; и пока мы взбирались наверх, вдоль гряды холмов сверкнула зарница. Круг Девяти Сестер возвышался над нами на своем отроге вересковых нагорий, выделяясь темным силуэтом на фоне перламутрового сияния луны, и у его подножия уже собиралась темная людская масса. Мы слышали бормотание благоговейно приглушенных голосов, слабый шорох травы под ногами… Когда мы вышли из вереска на гладкий дерн танцевального круга, я заметил, что лица всех находящихся там людей повернуты внутрь, к кольцу стоячих камней, и, поглядев в ту же сторону, увидел — или мне показалось, будто я увидел, — что, несмотря на светящуюся ясность ночи, там все еще висит легкий туман; нет, даже не туман, а мрак, невидимый и непроницаемый для глаз.

Такими, должно быть, были магические туманы, которые жрецы старшего мира могли вызвать, чтобы укрыть ими армию.

Фарик исчез вместе со своими людьми, а юный Эмлодд, все еще тяжело дыша после бешеной скачки из замка, куда он отвозил соколов, пробрался сквозь толпу и присоединился к нашей маленькой группе Товарищей. Но его лицо тоже было все время повернуто к Девяти Сестрам. Мы все чувствовали напряжение грозы, но было и другое напряжение, которое росло и росло по мере того, как проходили мгновения, пока почти не достигло границ того, что может вынести человек, как это бывает с некоторыми долгими звуками рога. Я услышал рядом с собой судорожный вздох Флавиана. Мои ладони были покрыты потом, и мне начинало казаться, что теперь уже в любой момент вся ночь может расколоться под напором мощи этого ожидания.

Слабое пошаркивание ног и негромкие голоса стихли, уступив место абсолютной тишине, и из этой тишины пришло Начало. Не звук рога, но внезапная ошеломляющая вонь животной похоти, словно где-то рядом был огромный, полный вожделения зверь.

У толпы вырвался негромкий, вибрирующий, бормочущий звук, почти стон, и она, как один человек, устремилась в центр площадки, почти к внешней окружности стоячих камней, словно притягиваемая чем-то, что было внутри самих людей, чем-то, что увлекло и меня вместе с остальными, как увлекало тогда, когда я был мальчиком среди своих родных холмов, но не так давно, что я уже забыл… Туман внутри каменного круга словно сгустился, и из его сердцевины, ощутимая, как мускусный запах вожделения, изливалась могучая Сила. Где-то серебристо запела свирель, тихая и далекая, словно птица над залитыми лунным светом вересковыми пустошами, более призывная, чем боевые трубы целой армии. И словно по команде этой свирели туман начал рассеиваться. Где-то в его сердце возникла неясная искорка голубоватого цвета, которая затем окрепла и превратилась в тонкую чистую струю пламени, бьющую между широко раскинутых призрачных рогов.

На троне, сложенном из пластов дерна точно в центре Девяти Плясуний сидел, сложив руки на груди, высокий человек с обнаженным, сияющим телом и с головой царственного оленя.

При виде него у людей вырвался могучий, пульсирующий крик, который все разрастался и разрастался, словно был огромными крыльями над отрогом холма; а потом вся толпа одним мощным, стремительным движением, будто разбивающаяся волна, бросилась на землю.

И я, я стоял на коленях вместе со всеми, стариками и женщинами, воинами и детьми и девушками, в чьи косы были вплетены магическая вербена и белые вьюнки; мое лицо было спрятано в ладонях, и я чувствовал, как рядом с моим плечом дрожит плечо юного Эмлодда.

Когда я поднял глаза, Рогатый стоял с простертыми вверх руками, показывая себя своему народу. Пламя, бьющее в центре роскошной короны раскидистых рогов, омывало его грудь и плечи сиянием, подобным холодному голубому огню, стекающему с лопастей весел в северных морях; его бока и бедра казались бесплотными, как древесный дым, а ноги утопали в тени. И толпа, словно увлекаемая вверх его воздетыми руками, медленно поднялась на ноги, и снова по склону холма раскатился неистовый приветственный крик; и на этот раз не умолк, но мало-помалу превратился в ритмичное пение, в древнюю мольбу об урожае и времени случки, мольбу, которую чувствуешь скорее чреслами и животом, нежели головой.

Она была не совсем такой, какой мы пели ее среди моих родных холмов, но хотя слова и мелодия могли немного меняться, суть тайны оставалась той же самой. Ритуальное убийство Бога, темный блеск жертвенного ножа, и причитания женщин, и приходящее потом возрождение… Я припомнил Бедуира, сидящего со своей арфой у сложенного из конских яблок костра, который горел в Нарбо Мартиусе, когда мир был молод; и раскачивающегося из стороны в сторону торговца в толстых халатах. «Так пели женщины, когда я был ребенком, — плача по Адонису, когда на камнях расцветали пурпурные анемоны…» И я припомнил крытую папоротником церковь, залитую холодным светом этого утра, и Гэнхумару, стоящую на коленях у Господня Престола; и увидел единство всех вещей.

А потом ритуал закончился, и возрожденный Властелин вновь уселся на свой земляной трон; и мне показалось, что среди стоячих камней скользят и другие фигуры со звериными головами, но я не мог быть в этом уверен, потому что там все еще словно висел туман. И люди подхватывали факелы, сложенные по краю танцевального круга, и гурьбой устремлялись вперед, чтобы зажечь их от голубого огня, пылающего на самом лбу Бога.

С каждым мгновением они разгорались все ярче — колесо растрепанных языков пламени, окружающее Девять Сестер. Горячий медный свет поднимался все выше и выше по обветренным бокам стоячих камней; и в рыжеватом дыму то появлялись, то пропадали, конечно же, вскинутые головы, с рогами и крыльями, собачьими мордами и настороженными ушами… А в самом сердце и центре пылающего круга неподвижно сидела фигура с оленьей головой, фигура, на груди и бедрах которой все еще виднелись алые узоры ритуальной смерти и ритуального рождения и старые, стянувшиеся шрамы от войны и охоты, какие бывают у людей, которые не были богами. Я потерял свое чувство единения и готов был заплакать по нему, словно ребенок, который заснул у теплого очага а проснувшись, оказался во враждебной темноте за запертой дверью; вот только я знал, что оно было…

По мере того, как голубой свет мерк в алом сиянии факелов, какая-то часть божественной сущности оставляла Рогатого, и под маской снова начинала угадываться голова человека. И однако, он ничего не потерял, возвращая себе человечность. Бог был воплощен. И он не переставал быть Жизнью Людей оттого, что мы знали, что он еще и князь Маглаун; не становился от этого менее грозным и отрешенным.

Внезапно толпа немного отхлынула назад и между мной и неподвижной фигурой, сидящей на высоком земляном троне, оказалось пустое, залитое светом факелов пространство. Голова с ветвистыми рогами была повернута ко мне, и я почувствовал, как таящиеся под маской глаза ищут моих сквозь разделяющую нас пустоту; и одновременно испытал — словно это было во мне самом — ужасающую усталость этого человека, первое одинокое и страшное ощущение возвращающегося "я".

— Милорд Артос, граф Британский.

Его голос почти невозможно было узнать, так глухо он звучал под этой маской. Маглаун сделал рукой слабое призывное движение и снова застыл в неподвижности. И я понял, что момент настал. Я прошел вперед по вытоптанной траве и остановился перед ним. Он сильно закинул голову назад, чтобы посмотреть на меня, и на какое-то мгновение я заметил за прорезями глаз на оленьей морде искорку отраженного света факелов.

— Я здесь, — сказал я.

— Факелы Ламмаса зажжены, — отозвался он. И это было все.