"Меч на закате" - читать интересную книгу автора (Сатклифф Розмэри)Глава семнадцатая. ГэнхумараКакой-то старый воин в головном уборе из перьев беркута — по-моему, он был одним из многочисленных дядьев князя — вышел вперед, к земляному трону, и заговорил со мной о моем браке с Гэнхумарой, об узах дружбы и о приданом, которое Гэнхумара должна была мне принести; потому что Рогатому не пристало говорить о таких вещах, хотя в другое время это вполне мог сделать князь Маглаун. Я слышал слова старика и упоминание о сотне вооруженных всадников, которых должен был вести средний сын князя; я слышал свой собственный голос, отвечавший, как того требовала вежливость. Я видел короткие голубые вены, извивающиеся на старческом лбу, и пламя факелов, просвечивающее сквозь серебристый пушок у основания перьев. Но все это время мои чувства уносились дальше этого старика, дальше даже оленерогого на троне, к тому месту, где факелы раздвинулись, образуя разрыв, заполненный дымной темнотой; и в темноте что-то шевельнулось и застыло снова, подставляя свету факелов только мгновенный проблеск золота. Я снова повернулся к неподвижной фигуре на троне. — Это хорошее приданое, потому что лошади и вооруженные воины дороже для меня, чем золото, и я с радостью принимаю их вместе с девушкой, — я возвысил голос, чтобы он отдавался эхом от стоячих камней и чтобы его могли услышать все тени, затерянные в самой дальней темноте. — Факелы Ламмаса зажжены, и теперь, когда это больше не табу, я прошу позволения взять деву Гэнхумару от очага ее отца к моему. Таким образом будут окончательно закреплены узы дружбы между Маглауном, князем кланов Дамнонии, и Артосом, графом Британским. Наступила долгая пауза, а потом голова с ветвистыми рогами очень медленно склонилась; и из-под маски послышался глухой голос, произносящий древнюю формулу, составляющую единое целое с каждой такой просьбой. — Что ты можешь дать девушке взамен того, что она оставляет ради тебя? — Мой очаг для ее тепла, мою добычу для ее пищи, — отозвался я. — Мой щит для ее убежища, мое зерно для ее плодородия, мою любовь для ее удовольствия, мое копье для горла человека, который причинит ей зло. Больше у меня нет ничего, что я мог бы дать. — Этого достаточно, — сказал глухой голос. И Гэнхумара с покачивающимися на концах кос золотыми яблочками прошла сквозь заполненный темнотой проход, оставленный для нее среди факелов. Все было закончено, и пути назад не было. Сам Рогатый взял кремневый нож и надрезал сначала мое запястье, а потом запястье Гэнхумары в том месте, где под смуглой кожей голубела вена, и дал нескольким каплям крови стечь в чашу с вином. Мы выпили из этой чаши, оба одновременно, соединив руки на ее краю, как того требовал обычай, и все это время мы были чужаками и смотрели друг на друга чужими глазами, если смотрели вообще; словно никогда и не было того, другого мгновения здесь, наверху, у Девяти Сестер, когда я держал ее под своим плащом и чувствовал, как бьющаяся в ней жизнь рвется навстречу моей. Но, чужая или нет, она была теперь моей женой, и нас вместе затянуло неистовое веселье, начинавшее закипать под благоговейным изумлением. Главная часть таинства была завершена, и бог сошел со своего трона, чтобы возглавить хоровод, который извивался и закручивался среди летящего пламени факелов и летящих теней, обвиваясь пылающим кольцом вокруг меньшего кольца стоячих камней, словно вступивших в свой собственный тайный танец, не имеющий ничего общего с движением. Мы танцевали под ритмичное притопывание своих каблуков и под музыку свирели, кружившую нас туда-сюда, как ветер кружит сухие листья, то посылая их к небу, то крутя по земле, — пока наконец наш хоровод не вырвался из своего собственного вращения и не разбился на группы и пары, а кое-где прыгали и отдельные танцоры. Гэнхумара танцевала со мной. Она прошла через все ритуалы своей свадьбы, словно человек, выполняющий — без запинки, но во сне — сложные фигуры совсем другого танца, но теперь она проснулась и попала под власть тех же чар, что и мы все. У нее вырывался такой же смех, что и у остальных, такие же негромкие вскрики, зарождающиеся глубоко в горле. И среди этой кружащейся массы людей мы танцевали свой собственный танец со своими собственными фигурами (хотя, по правде говоря, к этому времени многие делали то же самое), танец мужчины и женщины, который есть не что иное, как танец оленя, ударяющего рогами по кусту, и щегла, выставляющего напоказ желтый пух у себя под крыльями. Кувшины с пивом начали ходить по кругу, и мужчины и женщины сбивались вместе, чтобы зажечь друг у друга все больше и больше факелов, и танцевали, раскручивая их над головой растрепанными конскими хвостами дымного пламени, которое сияло на смеющихся или потных лицах, на сцепленных руках и развевающихся волосах. В одном месте какой-то человек в кильте из шкуры дикой кошки погрузился в свой собственный мир и, вытащив кинжал, кружился и притопывал в сложном ритме боевого танца. Неподалеку от меня полуобнаженная девушка вывернулась из объятий молодого воина и, заливаясь смехом, упала наземь, и прежде чем юноша весело бросился на нее, я успел разглядеть на ее плече и шее следы любовных укусов. Из-за барабанной дроби притопывающих каблуков, пульсирующей в моей крови, и мелодии свирели, разбивающейся о меня короткими быстрыми волнами, я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я понял — и каким образом я наконец понял — что если я быстро не найду выход, то мне придется овладеть Гэнхумарой здесь и сейчас. Похоже, что только после того, как моя голова начала проясняться, направленные в мою сторону долгие взгляды предупредили меня о том, чего от меня ждут. И я знал, что то, чего от меня ждут, невозможно. Если бы это была девушка, выбранная наугад с женской стороны танца, я, может, и сумел бы изобразить жеребца, думая об остальном табуне не больше, чем сам жеребец, когда он покрывает свою кобылу. Если бы я любил ее, то присутствие других могло бы не иметь значения для нас обоих. А так… В тот же самый миг я поймал поверх дюжины разделяющих нас голов хмурый взгляд рыжевато-карих глаз Фарика. Они вроде бы смеялись, но послание, которое они передавали мне, было серьезным. И, получив его, я понял, почему он показал мне древнюю крепость, почему устроил все так, что моя лошадь была под рукой. Почти не понимая, что делаю, я схватил Гэнхумару за запястья и вытащил ее из танца. Голт и Флавиан были поблизости и, похоже, все еще сохраняли здравый рассудок; и я кивком головы подозвал их к себе. — Иди и приведи сюда Ариана, как можно ближе, — пробормотал я Мальку, делая вид, что играю золотыми яблочками на концах кос Гэнхумары; она стояла, немного запыхавшись, и ее лицо было в тени. — Других лошадей тоже? — Нет, только Ариана. Подведи его к самому краю круга света и свистни мне, когда будешь там. Голт, иди приведи сюда Эмлодда и остальных. Пора увозить невесту, и вы нам понадобитесь, чтобы прикрыть наше отступление. Все произошло так быстро, что, я думаю, никто из раскачивающейся, прыгающей вокруг нас толпы не понял, что мы перестали танцевать не просто оттого, что хотели перевести дыхание или, может быть, оттого, что мы тоже были готовы к тому, что должно было произойти потом. А когда Голт и Флавиан ускользнули прочь, каждый со своим собственным поручением, я протянул руку, выхватил у проходящего мимо человека кувшин с пивом и протянул его Гэнхумаре. В нем почти ничего не оставалось; по глотку для каждого из нас, но этим можно было занять несколько мгновений, и она взглянула на меня поверх края, быстро и с готовностью понимая, что я собираюсь сделать, и ее глаза в неровном свете факелов больше не были чужими. Я отбросил пустой кувшин в сторону, не заботясь о том, кому под ноги он попадет, и его подхватил Фарик, который, хоть я того и не знал, все еще был совсем близко. Я бросил вслед за кувшином слова благодарности, и Фарик поднял руку в быстром странном жесте, как будто поймал их и перекинул мне обратно. — Разве я теперь не один из твоих капитанов? — сказал он и снова растворился в клубящейся толпе, а я схватил Гэнхумару за руки и увлек ее в противоположную сторону. Потом я различил за гомоном толпы и нежной, жаркой мелодией свирели глухой перестук конских копыт по траве, а мгновение спустя заметил у самой дальней границы света факелов бледное, как мотылек, сияние Арианова бока и услышал высокий пронзительный свист, какой издают мальчишки, засунув в рот пальцы. Я расхохотался, и меня захлестнула внезапная теплая волна опьянения, и я стал каждым мужчиной, который когда-либо уводил свою избранницу от ее сородичей. — Это нам! Идем, Гэнхумара! — и я подхватил ее на руки и побежал. Она тоже рассмеялась и закинула руки мне за шею, чтобы мне было легче ее нести, и я направился к этому белому сиянию у края круга света. Только ближайшие к нам танцоры могли понять, что происходит, и на один миг изумление помешало им прервать танец или сделать какую бы то ни было попытку задержать нас. А за этот миг я добежал до Ариана и вскинул Гэнхумару на луку седла. Но когда я сам вскакивал в седло за ее спиной, Фарик поднял крик: — Смотрите! Он увозит нашу сестру! И сразу же вслед за этим разразился хаос полупритворной схватки, которой оканчивается большинство брачных пиров. Я подхватил повод у отскочившего назад Флавиана и вбил каблук в конский бок, разворачивая Ариана в обратную сторону; мои несколько Товарищей торопливо выстраивались за моей спиной, чтобы прикрывать нас сзади, а молодые воины, возглавляемые тремя братьями Гэнхумары, пытались прорваться мимо них ей на выручку. Испуганный, фыркающий жеребец рванулся подо мной вперед, и я, оглянувшись через плечо, увидел Флавиана и Фарика сплетенными в борцовском объятии, которое было шуточным только наполовину. — Скачи! — крикнул Флавиан. — Мы задержим их, насколько сможем! Я ударил каблуком в белый бок, и мы понеслись летящим галопом, оставляя позади хохот и крики схватки. И Гэнхумара прижималась ко мне, все еще смеясь, и ее расплевшиеся волосы бились, словно холодная водяная пыль, о мое лицо и шею. Как только я уверился, что за нами нет погони, я перешел на легкую рысь, потому что не очень-то разумно мчаться во весь опор по незнакомым холмам при свете бледнеющей луны, да еще когда твоей руке с поводом мешает женщина. И, словно вместе с ветром, летевшим нам навстречу, тот, другой, теплый и неистовый ветер который ненадолго бросил нас друг к другу, тоже утих. Гэнхумара выпрямилась и сидела теперь у моей левой руки, легкая и ничего не требующая, так что я почти не чувствовал ее вообще. — Куда мы едем? — спросила она через какое-то время, словно в ней не осталось ничего от прошедших часов. Я выплюнул изо рта ее волосы. — В Старый замок. Куда же еще? — Ты знаешь дорогу? — Надеюсь. Фарик показал мне, где он стоит, — думаю, на случай необходимости. — Ничего, что я сказала Фарику? — Ты вряд ли могла поступить иначе, — сказал я, — учитывая, что его жизнь тоже оказалась втянутой в эту историю. — В этот клубок, — поправила она. — Я этого не сказал. — Да, ты этого не сказал. Она подняла руку и очень осторожно высвободила длинные пряди волос, запутавшиеся в моей бороде и в наплечной броши с головой Медузы, забирая их обратно себе. И мы продолжали путь, не разговаривая больше, потому что, похоже, нам больше не о чем было говорить. Туманная луна все еще висела над горизонтом, когда мы поднялись на последний гребень волнистой вересковой равнины и посмотрели вниз, в долину с ее маленьким горным озером, отражающим мерцание неба. И в мягком белом свете развалины заброшенного замка были более чем когда-либо похожи на деревню Маленького Темного Народца. — В наши дни башню иногда используют как пастушью хижину, — сказала теперь Гэнхумара, почти как ее брат несколько часов назад. — Но когда в княжеском роду кто-то вступает в брак, она снова вспоминает, что некогда была двором князя. Мы спустились вниз сквозь вереск, который давно уже это не так уж плохо. Если ему удастся пробиться назад к похожей на волну торфяной гряды, где раньше были ворота. Теперь в него вливался вереск, омывая самые стены башни; и поздние колокольчики, прибившиеся к грубо сложенным стенам скотного двора, были призрачно-белыми в расплывчатом лунном свете. И все это время среди холмов слабо мерцали летние зарницы. Я спешился на небольшом пятачке травы, снял с седла Гэнхумару и, отдав ей свое огниво, оставил ее собирать прутья и спутанные клубки вереска и разводить огонь, а сам расседлал Ариана и растер его пучком травы. После этого я сводил старого жеребца к берегу озера на водопой, а потом, спутав его, отпустил пастись там, где среди вереска и поросших кустами пригорков вились открытые полоски травы, и вернулся в башню. Навстречу мне засиял свет, такой же тускло и прозрачно золотистый, как опавшие листья явора. Гэнхумара разожгла костер и теперь сидела возле него и делала из меда и ржаной муки маленькие лепешки, чтобы положить их на камни очага, когда те разогреются. Круглые каменные стены поднимались вверх, покидая круг света, и терялись в тени над головой, так что если судить по тому, что было видно, древняя крепость вполне могла снова стоять в полный рост; тень Гэнхумары, протянувшаяся за ее спиной к дальней стене, падала на беспорядочно набросанные шкуры, прикрывающие толстый слой папоротника на широкой постели, где обычно спали пастухи. Когда я вошел, Гэнхумара подняла глаза и с едва заметной тенью улыбки указала на черный глиняный кувшин, который она поставила у самой двери. — Видишь, я нашла их запасы; думаю, они не пожалели бы нам их для свадебного пира. Возьми этот кувшин и спустись к озеру за водой, а потом собери свежего папоротника для постели. Я взял кувшин и сходил за водой, а потом принес несколько охапок папоротника и разбросал его на постели поверх засохшего, отшвырнув ногой в сторону вонючие шкуры. И к тому времени, как все было готово, огонь в очаге сиял чистым, алым светом, а на камнях подрумянивались медовые лепешки. Я уселся на мужской стороне очага, свесив руки поперек колен, и смотрел то на Гэнхумару, то в сторону. А Гэнхумара на женской стороне переворачивала свои горячие ржаные лепешки, и по одной подкладывала в огонь ветки вереска, и не смотрела на меня вообще. И время от времени среди холмов слышалось негромкое, низкое ворчание грома. Мне было трудно и становилось все труднее поверить в то, что я не вообразил в ней это мгновение бурного отклика; но я знал, что нет; он был где-то там и ждал, чтобы его пробудили снова… Вскоре лепешки были готовы, и мы съели их, горячие, сладкие, хрустящие, и запили их холодной озерной водой из черного глиняного кувшина; и по-прежнему ни один из нас не мог придумать, что сказать. Закончив тягостный свадебный ужин, я встал и вышел наружу, чтобы убедиться, что с Арианом все в порядке. Ночь была более тихой, чем когда бы то ни было, и ее тишина, казалось, только усиливалась этим слабым, едва слышным бормотанием ниже линии горизонта; и случайные зарницы почти терялись в молочной белизне лунного света. Я слышал, как вода озера с плеском накатывается на галечный берег и как среди кустов ухает вылетевшая на охоту сова; это было все. И мне внезапно захотелось, чтобы разразилась буря, я жаждал найти облегчение в раскатах грома, и в бушующем ветре, и в ливне, хлещущем по долине. Когда я, поднырнув под каменную притолоку, снова вошел в башню, Гэнхумара уже лежала на постели, куда, как я знал, я должен был ее отнести. Она сняла с себя платье и сорочку и сложила их вместе со своими башмаками и медными и эмалевыми браслетами у подножия постели, и лежала теперь в душной темноте башни на моем старом, потрепанном непогодой плаще, обнаженная, с распущенными, разметавшимися вокруг волосами. А около ее головы плясал и порхал маленький белый ночной мотылек, привлеченный внутрь пламенем костра. Я посмотрел на нее и даже в неверном смешанном свете очага и низко висящей луны, заглядывающей в дверной проем, увидел, что кожа на ее теле там, где его закрывала одежда, была не белой, а кремовой, как клеверный мед. Она была золотисто-коричневой с головы до пят. Она немного повернулась, положив голову на руку, чтобы было удобнее наблюдать за мной, пока я шел к очагу и клал наземь седло, которое занес внутрь на случай дождя. Как ни странно, напряжение между нами ослабло, словно раньше мы оба пытались оттолкнуть от себя что-то, но теперь смирились и открылись навстречу неизбежному. — Я оставила огонь в очаге, чтобы ты мог раздеться, — сказала она, — но, думаю, света луны было бы достаточно. Потом, когда я сбросил башмаки и, сняв пояс с ножнами, начал раздеваться, она воскликнула: — Сколько на тебе шрамов! Ты весь изодран, словно старый мастиф, который всю свою жизнь дрался с волками. И я думаю, что не иначе как она впервые увидела меня так, как я увидел ее четыре дня назад, потому что она должна была достаточно часто смотреть на большинство этих шрамов, пока ухаживала за мной во время болезни, но никогда не упоминала о них раньше. Стоя у очага, я посмотрел на свежий багровый шрам у себя на плече и на белые рубцы от старых ран на бедрах и правом предплечье. — Наверно, такой я и есть. — Почему они снова и снова появляются примерно в одних и тех же местах? — Воина из тяжелой конницы всегда можно отличить по положению его шрамов. Они покрывают бедра, ниже края кольчуги, — я слышал о специальных защитных пластинах, но они мешают садиться в седло — на бедра и на правую руку. — А почему не длинный рукав? — практично спросила она. Это был странный разговор для брачной ночи. — Потому что он помешал бы размаху руки; а еще потому, что саксонские оружейники не делают свои доспехи таким образом. Я потянулся, стоя у огня, а потом наклонился, чтобы загасить его кусками дерна, которые заранее принес для этой цели. Она, наблюдая за мной, сказала все тем же спокойным, отрешенно-заинтересованным тоном: — Ты красив. Сколько женщин говорили тебе это? Я собрал угли в кучу и закрыл их дерном; пламя угасло, и остался только слабеющий лунный свет, который полосой прочерчивал темноту. — Несколько, — ответил я, — но очень давно. — Как давно? Сколько тебе лет, милорд Артос? — Тридцать пять. Это еще одна причина, по которой тебе не следовало выходить за меня замуж. — А мне двадцать — почти двадцать один. Мы с тобой стары, ты и я. Раньше я не задумывался о том, что у нее есть какой-то определенный возраст, — хотя отмечал вскользь, что она уже давно миновала ту пору, когда большинство женщин уходит к очагу своих мужей; и я впервые спросил себя, почему она не сделала этого. Словно угадав этот вопрос в моем мозгу и словно, после того как угас слишком пытливый свет, еще немного раскрывшись, она сказала: — Когда мне было пятнадцать, я была помолвлена с сыном одного князя из южных земель. Все было устроено обычным образом, но тем не менее я любила его — я думала, что люблю его. Теперь я н уверена; мне было всего пятнадцать. Он погиб на охоте, прежде чем для него пришло время взять меня к своему очагу, и мне показалось, что солнце и луна упали с небес. Воспоминания о нем вставали между мной и всем остальным, между мной и всеми мужчинами, и когда мой отец хотел сговорить меня снова, я просила и умоляла… я клялась, что наложу на себя руки; и в конце концов — я была вне себя, и, думаю, он боялся, что у меня достанет сил выполнить свою угрозу, — он частично сдался и пообещал, что у меня будет по меньшей мере пять лет отсрочки. — И это шестое лето, — сказал я. — Это шестое лето. Но…. — я услышал слабый горький смешок; она насмехалась сама над собой. — Не успели пройти два лета, как я поняла, что была глупа. Я пыталась удержать память о нем, но она стала прозрачной, как древесный дым, и улетучилась сквозь мои пальцы, и я осталась ни с чем. — Почему же ты не сказала своему отцу? — Я была слишком горда. Если бы ты был семнадцатилетней девушкой, которая вопила так, что в замке ее отца чуть не обвалилась крыша, и которая давала обет умереть за свою мертвую любовь, если ее силой уложат в постель другого мужчины, мог бы ты пойти к своему отцу и сказать: «О мой отец, я совершила ошибку, простую ошибку; ее мог совершить кто угодно. Это была не любовь; я забыла, как выглядело его лицо, как звучал его голос, и теперь я, в конце концов, готова принять живого мужа»? Я взял свой меч и отнес его к постели, чтобы он был под рукой; а потом лег рядом с Гэнхумарой. Мотылек порхнул мимо моего лица, но, кроме этого, в темноте рядом со мной ничто не шевелилось. К ее телу было приятно притрагиваться, исследовать его; ее кожа была гладкой и шелковистой, несмотря на свою смуглоту, и я чувствовал под ней легкие крепкие кости: мягкую клетку ребер, длинные стройные бока. Она была слишком худой на вкус большинства мужчин, но мне внезапно понравилось прикасаться к ее костям. Пока она лежала в свете очага, я заметил на ее левой груди розовую родинку, и я поискал ее наощупь и прижал ее пальцем. Она была мягкой и странно живой, как бутон цветка, как еще один маленький сосок, бесконечно маленький и мягкий, и прикосновение к нему послало по моему телу и в мои чресла волну восторженной дрожи. Я обхватил Гэнхумару руками и притянул к себе. Она лежала совершенно пассивно, ничего не отдавая, ничего не удерживая, как борозда покорно ждет зерна во время посева… И в это мгновение, словно черная изморозь, пришла память, самый вкус того последнего раза, когда я лежал с женщиной, совокупления, которое было наполовину схваткой, наполовину экстазом, как совокупление с дикой кошкой. Мне казалось, что меня со всех сторон окружают холодные миазмы ненависти, заставляя меня задыхаться, выстужая мне душу, высасывая из меня все силы. Я сильнее стиснул Гэнхумару в объятиях — нет, скорее вцепился в нее, как утопающий, — пытаясь выбросить этот ужас из своего сознания, пытаясь изгнать стужу ее теплом, смерть ее жизнью. Ее тело под моим больше не было пассивным, и, должно быть, я причинил ей боль, потому что она вскрикнула, и я понял в этот момент, что она была девственной; но все равно, боль, которую я ей причинил, была сильнее, чем следовало бы по природе вещей, и я не знал пощады. Я отчаянно сражался против какой-то преграды, какого-то отрицания, в которых не она была виновата.. Это было, не считая еще одного, самое горькое сражение, в котором я когда-либо участвовал. В конце концов я исполнил роль мужчины не так уж и плохо, но это было пустым и безрадостным, простой оболочкой того, что некогда было живым; и я знал, что и для Гэнхумары в этом не было радости, которая могла бы преобразить боль. Я вспомнил первую девушку, которой я овладел смеясь в теплом укрытии за стогом бобовых стеблей, неуклюже, но с упоением. Тогда это было чистым и свежим, но теперь все было изувечено. И я понял до конца, что сделала со мной Игерна: каким-то образом она лишила меня острия моей мужественности. Я отпустил Гэнхумару и откатился от нее в сторону. Кажется, я застонал. Я знаю, что был покрыт потом и дрожал с головы до ног, как после смертельной схватки; я зарылся головой в руки, ожидая, что Гэнхумара отстранится от меня с отвращением или горькой насмешкой. Вместо этого она спокойно, но так, будто что-то сжимало ей горло, сказала: — Это не должно было быть так, правда? — Да, — сказал я. — Это не должно было быть так. Я сильнее вжал лицо в руки, и перед моими глазами закружились в темноте маленькие разноцветные светящиеся облачка. Я услышал свой собственный голос, глухо доносящийся сквозь кольцо рук: — Несколько дней назад я наблюдал за одним из твоих петухов. Он был привязан среди своих кур, но та, которую он хотел, была вне его досягаемости, и каждый раз, когда он пытался вскочить на нее, веревка останавливала его в самый последний момент, и он падал в грязь до тех пор, пока его перья не оказались вымазанными и перепачканными. Да смилостивится надо мной Бог, сначала я думал, что это смешно. Наступила долгая тишина, потом Гэнхумара спросила: — Это всегда было так? — Неужели ты думаешь, что, если бы это было так, я взял бы тебя в жены и в приданое за тобой — целое войско? Я не был с женщиной десять лет. Я не знал. Снова тишина; трепетавшее пламя угасло, и я слышал снаружи мягкий шелест дождя; сквозь открытый дверной проем доносился слабый запах влажной теплой земли. И за всем этим я слышал тишину заброшенного замка. Потом Гэнхумара спросила: — Что случилось? Расскажи мне один раз и покончи со всем этим. И, лежа там и по-прежнему не поднимая головы, я рассказал ей всю эту постыдную историю, которую не рассказывал в течение десяти лет, даже Бедуиру, который был мне ближе, чем мое собственное сердце. Она имела право знать. Рассказав все до последнего слова, я ждал, что она в ужасе отшатнется от меня. она не отзывалась так долго, что в конце концов я поднял голову и снова взглянул на нее в темноте. И когда я сделал это, случилась странная вещь, потому что она слегка повернулась ко мне, и нашла наощупь мое лицо, и взяла его в ладони, и поцеловала меня, как мать, которой у меня никогда не было. — Да поможет Бог нам обоим, дорогой, — сказала она. |
|
|