"Меч на закате" - читать интересную книгу автора (Сатклифф Розмэри)Глава двадцать девятая. Бадонский холмЗакат был уже позади, но небо за северными холмами все еще затягивала паутина света; к тому же в середине лета ночи никогда не бывают особенно темными. И, глядя с заросшего боярышником гребня кургана — самой высокой точки нашего лагеря — поверх теснящихся друг к дружке глинобитных хижин регулярного гарнизона (мы всегда держали здесь небольшой гарнизон, даже во времена так называемого мира, потому что Бадонский холм был одним из главных укреплений Амброзиевой системы глубинной обороны), я все еще мог различить очертания окружающей нас местности. Знакомые очертания, потому что я служил на северных границах, когда был еще мальчишкой. Я видел громадный отрог, который выступал над основным массивом холмов Даун и господствовал над Гребневым Путем и расстилающейся внизу Долиной Белой Лошади; видел проход, где дорога ныряла к югу сквозь голые, округлые торфяные холмы. Стоит захватчикам преодолеть этот проход и спуститься в лежащие за ним богатые долины — и вся эта земля будет беззащитна перед ними, и им останется только свернуть к западу, через холмы, где добывают свинец, в край тростников и ив к югу от Акве Сулиса (здесь мы, возможно, сумеем что-либо сделать, но это будет означать опасно длинную и узкую линию обороны, а болота будут мешать продвижению нашей конницы) и дальше к побережью, и основные британские силы окажутся аккуратно разрезанными на две половинки у них за спиной. Это была старая игра, такая же игра, какую они пытались сыграть с нами при Гуолофе, двадцать лет назад. Но между Морскими Волками и всем этим, как гигантский страж, стоял Бадонский холм со своей тройной короной рвов и бастионов, которая была цитаделью наших британских предков еще до того, как сюда пришли наши предки из Рима. Если Долина Белой Лошади — это ворота в сердце южной Британии, то Бадонский холм — ключ к этим воротам. Оставалось проверить, смогут ли саксы повернуть его… Амброзий был прав. Перед лицом растущей силы нашей конницы они не осмеливались больше тянуть с нанесением своего грандиозного удара. И, в первый раз в своей жизни, саксы, похоже, действительно учились действовать сообща. Выбрав Аэлле из Саутсэкса своим Военным Вождем, а Оиска — его лейтенантом, они собрались все вместе, юты с территории кантиев и из поселений долины Тамезис, восточные англы и южный и северный народы из древнего коневодческого края иценов. Они пришли с юга и полчищами нахлынули по Гребневому пути из земель к северу от Тамезис, чтобы сойтись наконец в Долине Белой Лошади; и все это время мы изводили их фланговыми ударами из Дурокобриве и Каллевы, ночными набегами и засадами и тактикой собачьей стаи, применяемой налетающими на них днем, на марше, пращниками и верховыми лучниками; пытаясь всеми средствами, что были в нашем распоряжении, задержать их и расстроить их ряды. Какая-то польза от этого была, но не очень большая, потому что мы не могли выделить достаточно большое количество легких войск для этой цели; и последние из вернувшихся гонцов донесли, что противник объединил свои силы и встал на ночь лагерем по обе стороны от Гребневого Пути примерно в шести милях от нас и что несмотря на мужественные усилия легковооруженных отрядов, которые сейчас несли дозор рядом с неприятельским войском, оно все еще насчитывает около семи или восьми тысяч человек. Против них мы могли выставить лишь чуть больше пяти. Но у нас была конница. У моих ног, в лагере, — где по мере того, как угасал последний дневной свет, все глубже врезался в ночь свет костров — лучники получали стрелы и новые тетивы, вдоль коновязей ходили люди с факелами, проверяя ногавки, а от полевых кузниц, где кузнецы и оружейники что-то чинили в последнюю минуту, доносились удары молота по наковальне. И запах вечерней похлебки, поднимающийся от кухонных костров, начинал смешиваться в воздухе с резкой вонью древесного дыма и конского навоза. Я позвал членов военного Совета поужинать вместе со мной, потому что если у вас мало времени, то нет смысла тратить его зря, совещаясь и ужиная по раздельности, когда все это можно сделать одновременно; так что вскоре появившийся первым Аквила грузно шагнул в круг света от моего костра, горевшего почти у самого подножия поросшего кустарником кургана, и, откидывая назад тяжелые складки кроваво-красного плаща, полуобернулся, чтобы что-то сказать Бедуиру, который следом за ним выступил из теней в мерцание пламени, коснувшееся, словно испытующими пальцами, бледной пряди волос у его виска. И я спустился к ним, сопровождаемый по пятам старым Кабалем. Потом к нам присоединился Пердий; и маленький хмурый Марий, командующий основными силами пехоты; и правители Стрэтклайда и Севера, и герцоги Кимри — потому что той весной я объявил свой собственный Крэн Тара — и Кадор из Думнонии, более седой, чем той весной, когда мы охотились с ним перед моим отплытием в Галлию, и более широкий в плечах, и с наметившимся брюшком; и когда котел с похлебкой и корзины с ячменными лепешками уже стояли рядом с костром, появился Кей, побрякивающий дешевыми стеклянными украшениями; он прибыл из расположенного на холме по другую сторону дороги и парного с нашим форта, где стояло вверенное ему завтрашнее левое крыло конницы. Так что мы уселись ужинать и за ужином с помощью палочек, пивных кружек и кинжалов выработали — насколько его вообще можно выработать заранее — план завтрашнего сражения. Когда все было съедено и военный Совет закончился, капитаны и командиры разошлись по своим делам, а я отправился надевать доспехи. День был жарким, и к тому же летом никто не носит кольчугу дольше, чем это необходимо; а утром у меня будет слишком мало времени, чтобы тратить его на одевание. Старый Аквила пошел вместе со мной, потому что лагерь охраны был расположен за бараками гарнизона, так что нам было по пути. Перед земляной хижиной, у входа в которую свисало со своего древка мое личное знамя, мы остановились и постояли некоторое время, глядя вдаль, за гигантский изгиб Даунов, посеребренный теперь луной; и по контрасту с тишиной летней ночи за укреплениями еще острее почувствовали неотвратимость завтрашней битвы. — Мы долго этого ждали, — сказал Аквила. — Наверно, с тех самых пор, как перевели дыхание после Гуолофа. Двадцать лет. И, однако, в то время, только в тот единственный раз, нам казалось, что мы выиграли самое великое сражение, которое когда-либо произойдет между нами и саксонским племенем. А потом… Я запнулся, и он спокойно подсказал: — Новые небеса и новая земля? Кабаль ткнулся носом в мою ладонь, а потом начал старую знакомую игру, притворяясь, что терзает мое запястье своими мощными челюстями, пока я не вырвал у него руку и не потрепал его уши, как ему того и хотелось. — Что-то в этом роде. Большинство из нас были тогда молоды и опьянены победой. Теперь нам предстоит более важная битва, а мы постарели и протрезвели. — Так… и что дальше? — Если Бог опять даст нам победу — старые небеса и старая земля, кое-как залатанные, чтобы казаться немного более прочными. Несколько выигранных лет, в течение которых люди смогут засевать свои поля в обоснованной надежде собрать с них урожай. Аквила смотрел куда-то вдаль, в сторону виднеющейся в просветах между темными хижинами гряды Даунов, каждая линия которых вырисовывалась четко, как нанесенная мечом рана; его жесткое соколиное лицо казалось в лунном свете чужим и далеким, и у меня было такое чувство, будто он видит из-под своих нахмуренных черных бровей не очертания округлых вершин на фоне неба, но что-то, что находится дальше и за ними. — Даже это может стоить той цены, которую придется заплатить, какой бы она ни была. Он резко повернулся ко мне. — Медвежонок, ты сделаешь для меня одну вещь? — Надеюсь, — ответил я. — Что именно? Он стащил с пальца поцарапанную печатку-изумруд. — Возьми его на сохранение, и если я завтра умру, а Флавиан останется в живых, отдай ему, чтобы он носил его после меня. — А если ты не умрешь завтра? — быстро спросил я, словно этим мог отвести беду. — Тогда верни его мне на закате. — А что, если я окажусь не более неуязвимым для оружия, чем ты? — Твой лоб еще не отмечен печатью, — сказал Аквила и вложил кольцо мне в руку. Я положил его в небольшой кожаный мешочек, который висел у меня на шее под туникой и в котором я хранил разные свои мелочи. — Тогда до заката. Может быть, завтра мы встретимся в самой гуще событий. — Может быть, — откликнулся он и, коснувшись рукой моего плеча, пошел дальше своей дорогой к той части лагеря, где разместилась охрана. Когда он скрылся из вида, я повернулся и вошел в стоящую у меня за спиной хижину; с шеста в ее центре свисал фонарь, а на прислоненной к стене деревянной крестовине была растянута моя кольчуга. Я не стал звать Риаду, потому что ремешки на кольчуге были сбоку, и она надевалась довольно легко — не то что те, которые нужно натягивать через голову и в которые практически невозможно влезть без чьей-либо помощи. Я снял кольчугу с крестовины, кое-как втиснулся в нее и как раз завязывал ремни, когда снаружи послышались чьи-то шаги, и в низкую дверь, пригибаясь, вошел Бедуир. Он уселся на вьючное седло, которое, как обычно, выполняло роль кресла, и принялся наблюдать за тем, как я протягиваю широкие ремешки сквозь дыры петель. — Артос, какой у нас завтра будет значок? Мы все еще поддерживали старый обычай идти в бой с какой-нибудь цветущей веткой, засунутой в гребень шлема или в пряжку на плече, — в те годы, что мы провели на Восточном Берегу, это были коричневые пушистые метелки тростника либо, иногда, желтый вербейник или маленькие белые колючие розочки, растущие на песчаных дюнах; в Каледонии это был вереск (в те годы «принять вереск» стало означать вступить в ряды Товарищей). Это была привилегия, ревниво оберегаемая от всего остального войска, росчерк, трель, которая принадлежала нам и только нам. Но на Бадонском холме не было ни метелок тростника, ни королевского вереска. У подножия меловых бастионов рос дикий журавельник, но голубые цветки должны были поникнуть и увянуть еще до начала первой атаки. Трава для моей постели была срезана на северо-западной стороне холма, где она ходила высокими, плотными золотистыми волнами, — уклон был слишком крутым, чтобы сюда могли добраться лошади, которые в остальных местах вытоптали все подчистую. Несколько стебельков высовывалось из-под старой, наполовину облысевшей шкуры выдры, которую расстелил для меня Риада; лохматые, растрепанные метелки отцветших злаков и среди них — высохшая головка лунной маргаритки. Я нагнулся и поднял ее, внезапно припомнив, как белые точки раскачивающихся на ветру цветков усыпают резко обрывающийся вниз откос. В наши дни лунные маргаритки причисляются к цветам Божьей Матери; золото символизирует ее любовь и сочувствие, белизна — ее чистоту, а лучистые лепестки — сияющий вокруг нее ореол. Но темные, жаркие уголки нашего подсознания не забыли, что еще до того, как люди посвятили цветок луны Деве Марии, он принадлежал Госпоже Белой Богине. Церковь, утверждающая, по своему обыкновению, что в сердцах людей не осталось места Древним Богам, должно быть, забыла, или делает вид, что забыла, об этом; и я знал, что если мы с моими Товарищами пойдем завтра в бой с цветком Божьей Матери на шлемах, то это может помочь обезоружить настроенных против меня церковников, и в то же время для тех, кто все еще придерживается Древней Веры, будет понятно и его старое значение. К тому же он будет хорошо смотреться в пыли и сумятице битвы. Я посмотрел на Бедуира как человек, разделяющий невысказанную шутку со своим братом, и бросил ему поникшую, растрепанную цветочную головку. — Это будет прекрасным украшением, и на западном склоне их полным-полно; они хорошо видны в бою и, без сомнения, больше всех других цветов подходят для христианского военачальника и его Товарищей. И по тому, как вздернулась эта в высшей степени озорная бровь, я понял, что от него не ускользнул скрытый смысл моих слов. — Пройдет каких-нибудь пятьдесят лет, и певцы, воспевающие завтрашний бой после нас, будут говорить о том, как Артос Медведь шел в бой при Бадоне с изображением богородицы на плече. Я покончил с ремнями и принялся застегивать пряжку у ворота. — Если через пятьдесят лет все еще будут петь певцы из нашего народа. Бедуир поигрывал засохшим цветком, поворачивая в пальцах вялый стебель. Потом, не переставая теребить маргаритку в руках, он откинул голову назад и посмотрел на меня из-под полуопущенных век. — Только что ты говорил войску совсем другое. — Мне пришла в голову как нельзя более странная фантазия — выиграть эту битву, — ответил я, проверяя пряжку, — и слова обращения к войску я выбирал соответственно. — Ха! Ты прочел нам замечательное напутствие. — Правда? Я уже не помнил, что именно я сказал. Наверное, все обычные вещи. Однако, когда я говорил, они не казались такими обычными. Дело было на закате, и моя тень убегала передо мной вдаль, переливаясь через вершину холма, и между расставленными ногами сиял похожий на наконечник копья огромный, жаркий треугольник солнечного света; и я помню, как медные отсветы заката играли на лицах моих людей, обращенных ко мне, откликающихся на мои слова так, что я мог играть на них, как Бедуир играл на своей арфе. И это и длина моей тени наполняли меня пьянящим ощущением, что я вдруг стал гигантом. — Тебе следует всегда обращаться к войску накануне битвы — на закате, когда позади тебя полыхает пламя, — сказал Бедуир. — Это хорошо для любого вождя. Так даже коротышка будет выглядеть высоким, а человек твоего роста сделается героем-исполином из наших самых древних песен; подходящий всадник, достигающий головой середины холма, для Лошади Солнца из Долины Белой Лошади; с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в рукояти его меча. («Огненный меч с семью звездами Ориона, сверкающими, как драгоценные камни, в его рукояти»). Я словно вновь услышал эхо слов Амброзия, сказанных им в ночь перед его смертью. Но Бедуира там не было — только Аквила и я. — Я буду помнить об этом в следующий раз, — сказал я и протянул руку за мечом. Мы делали последний ночной обход коновязей и дозорных вместе, как множество раз делали его раньше. Когда обходишь лагерь ночью, в этом всегда есть что-то странное, что-то немного магическое; тишина становится все глубже и глубже и в конце нарушается только беспокойным переступанием конских копыт у коновязей или шорохом знамени, шевелящегося на ночном ветру; и дорогу тебе, откуда ни возьмись, преграждает сверкающее в лунном свете копье, которое исчезает, когда ты произносишь пароль. Это немного похоже на прогулку по миру призраков или, наоборот, на то, что ты сам — призрак. Твои собственные шаги кажутся неестественно громкими, и любая случайность, такая, как лицо другого бодрствующего человека, мельком увиденное в красных отсветах умирающего костра, кажется исполненной смысла и значимости, которых в ней не было бы в дневное время. Так произошло в ту ночь с лицом Медрота, внезапно выхваченным из темноты пламенем висящего у коновязей факела. Днем пройти мимо Медрота, возвращающегося от лошадей, было самым обычным и житейским делом, если не считать смутного ощущения, которое всегда пробуждал во мне его вид, что между мною и солнцем промелькнула тень; но ночью, той ночью, в темном одиночестве людей, бодрствующих в лагере, где все остальные «спят на своих копьях», этот краткий, незначительный миг врезался мне в память так, что и поныне встает в ней живо, как поединок. И, однако, он всего лишь шагнул в сторону, чтобы дать мне пройти среди сложенной кучами сбруи, сказал что-то о том, что ему показалось во время проездки, что большой серый жеребец вроде как захромал, и растаял в тусклом сиянии луны. Бедуир глянул ему вслед и сказал: — Странно то, что в некоторых отношениях он очень даже твой сын. — Хочешь сказать, что в подобных обстоятельствах я тоже был бы у коновязей, врачуя захромавшую, по моему мнению, лошадь? Знаешь, на самом деле он беспокоится вовсе не о лошади. — Да, — проговорил Бедуир, — он заботится о лошадях не больше, чем о своих людях. Но завтра он впервые будет командовать в бою эскадроном, и он не сможет вынести, если под его началом что-нибудь пойдет не так, будет менее чем совершенством, как он понимает совершенство… Я имел в виду, скорее, определенную способность не жалеть труда и еще убежденность в том, что если что-то должно быть сделано, то это нужно сделать самому, — мы прошли несколько шагов между рядами привязанных лошадей, а потом он задумчиво добавил: — И, однако, если у него есть эта убежденность, то она единственная, какая у него есть. За все эти годы сражений он так и не научился любить что-либо помимо самих сражений; для него достаточно нанести удар, и не важно, ради чего он его наносит. Он любит убивать — любит сам мастерски выполненный процесс лишения жизни — и я всего несколько раз встречал такое у людей, избравших войну своим ремеслом. — Он один из разрушителей, — сказал я. — Полагаю, большинство из нас несет в себе некое разрушение, но, к счастью, в мире не так уж много полных и законченных разрушителей. Бог мой! И я говорю это! Это же я сделал его таким, каков он есть! — Как именно? — Его мать пожрала его, как паучиха пожирает своего самца, но это я отдал его ее разрушительной любви. Ни он, ни я не произнесли больше ни слова, пока не оставили позади стоящих рядами лошадей и не вышли в побеленное луной пространство, отделяющее их от стоянки фургонов; и здесь Бедуир остановился, как бы для того, чтобы потуже затянуть пряжку на поясе. И сказал, почти шепотом и с необычайной мягкостью: — Одно слово, Артос, и он найдет почетную смерть в завтрашнем бою. Последовавшая за этим долгая тишина была наконец разорвана внезапным кровожадным криком Фарикова сокола, которого его хозяин держал у себя в хижине. Я смотрел на Бедуира в свете луны, чувствуя сначала дурноту, потом гнев, а потом ни то и ни другое. — И ты ради меня взял бы на душу такой грех? — Да, — ответил он и добавил: — но ты должен сказать слово. Я покачал головой. — Я не могу разрубить этот узел мечом; даже твоим. Ты не предлагал этого в первый раз — в последний раз, когда мы говорили так о Медроте. — Тогда он еще не побывал в моем эскадроне…. — сказал Бедуир. Я не стал спрашивать, что он имеет в виду. Возможно, если бы я и спросил, он все равно не смог бы мне ответить. Медрот не совершил ничего дурного, что можно было назвать словами; суть была не в том, что он делал, а в том, чем он был; никто не может удержать в пальцах горный туман или поймать блуждающий болотный огонек кувшином для зерна. В то утро облака набегали с юга, и их тени неслись по Бадонскому холму и вниз по длинному, вогнутому склону Даунов, как конная атака; как призраки армий, которые сражались здесь, когда мир был еще молод. Повернись на юг, и увидишь, как приближаетсяветер, укладываясозревающиетравы серебристо-коричневыми валками, похожими на морские волны. Повернись снова на север, и с гребня поросшего кустами кургана, где я стоял, можно увидеть весь изгиб Долины Белой Лошади, покрытой летящими тенями от облаков и поднимающейся на дальней стороне к другим, более пологим холмам. Бадонский холм выставляет из центрального массива Даунов могучее, позолоченное летним солнцем плечо, которое возвышается над Долиной, так что на нее можно смотреть сверху вниз, как, должно быть, смотрит канюк, кружащий над ней на загнутых ветром крыльях. Я видел окаймленный неровной линией боярышника зеленый Гребневой Путь, который проходил едва в полете брошенного из пращи камня под мощной зеленой волной наших укреплений, нырял к пересечению с мощеной дорогой из Кориниума в том месте, где она более отлого поднимается из Долины, а затем устремлялся через проход к югу; и за ним, там, где круто взметнувшиеся вверх Дауны снова выступают на солнечный свет из утренней тени прохода, — тройные торфяные бастионы парной с нашей крепости, которую бадонский гарнизон всегда называл Кадер Беривеном, по названию горного можжевельника с кислыми ягодами, кусты которого пестрели во рвах между ее земляными валами. И повсюду — выстилая зев прохода, проглядывая в зарослях терновника ниже по склону, усыпая торфяные стены крепостей — мелькали серые блики солнечного света, играющего на наконечнике копья, шишке щита, гребне шлема; и пятна и вспышки цвета сверкали там, где над трехступенчатым входом в Кадер Беривен развевались бок о бок знамя Мария и трепещущие вымпелы конницы Кея или где под крапчато-шафранным стягом Думнонии собрали свои войска Кадор и юный Константин; и потрепанный Алый Дракон Британии реял по ветру и рвался со своего древка среди Товарищей, которые стояли или вольготно сидели на траве вокруг меня, каждый с наброшенным на руку поводом своей лошади. Теперь у нас было много времени, а держать людей и лошадей на последней стадии ожидания дольше, чем это необходимо, совсем ни к чему. Сигнус, который чувствовал, что должно было произойти, фыркнул своим гордым императорским носом и вскинул голову, отчего мой щит лязгнул о луку седла; старый Кабаль поднял серую морду и понюхал воздух, и Бедуир, который только что подъехал на своем гарцующем рыжем жеребце, развернулся рядом со мной и расхохотался, охваченный старым свирепым весельем, которое всегда находило на него перед началом схватки. Он больше не носил с собой в битву арфу, как бывало раньше, но с пучком маргариток, белеющих под наплечной пряжкой, он выглядел так, будто собрался на праздник. Мир вокруг будто замер, охваченный все нарастающим напряжением, как бывает, когда вино в медленно наклоняемой чаше подходит к краю, и поднимается над ним, и застывает там на мгновение перед тем, как пролиться наземь. И в эти моменты ожидания можно было найти время на всякие мелочи: на черных стрижей с серповидными крыльями, стремительно проносящихся вдоль склонов Даунов и, похоже, обращающих на нас не больше внимания, чем на скользящие мимо облачные тени; на тающий молочный запах последних розоватых цветов на кустах боярышника; на то, как новая кожаная подкладка моей кольчуги трет мне шею в том месте, где работа оружейника была слишком грубой. Я оттянул ворот пальцем, чтобы он был хоть немного посвободней, и постарался не замечать, как Медрот, прохаживая своего вороного у подножия кургана, останавливается, чтобы мимоходом сбить ногой синий цветок журавельника, растущий почти на краю пятна, выжженного вчерашним костром, и сосредоточенно и аккуратно растереть его каблуком в порошок. Разведчики вернулись вскоре после рассвета, в то время, как мы торопливо глотали свой завтрак, и сообщили, что саксы зашевелились; но когда на гребне Даунов, примерно в двух милях от нас, появилась тень, сначала ненамного более темная, чем тени облаков, но передвигающаяся не по ветру, до полудня оставалось, должно быть, около двух часов. Саксонское войско было перед нами. Я выждал еще немного, слыша, как шепчутся вокруг мои командиры и капитаны, а потом сказал несколько слов своему трубачу Просперу. Он успел поседеть, как и все мы, но его легкие были такими же крепкими, как и раньше; он поднес к губам серебряный мундштук зубрового рога и протрубил: «Вижу врага». На какое-то мгновение все затихло, а потом наш клич был, как эхо, переброшен к нам с укреплений Кадер Беривена. Теперь уже звучали и другие рога и трубы, и по всей долине перекликались голоса; и огромный Бадонский лагерь, в котором несколько мгновений назад царило ожидание, внезапно и нетерпеливо ожил, когда боевые фаланги бросились к назначенным им местам: одни — ко входам, чтобы защищать их от внезапной атаки неприятеля, другие — к северным бастионам, где лежали огромные кучи камней, приготовленные, чтобы бросать их на головы нападающим саксам; в то время как остальные устремлялись через широкие ворота наружу и вниз, к проходу. К этому времени я уже сидел в седле, и мой огромный старый Сигнус стоял на гребне моего наблюдательного поста. я был как Янус — одна моя половина была развернута к формирующейся линии британских боевых позиций, похожей на огромную тройную цепь, переброшенную между Бадоном и Кадер Беривеном поперек прохода, ведущего на юг; а другая напряженно всматривалась в тень, которая не была тенью облака и которая медленно подползала ближе вдоль высокой гряды холмов, сгущаясь и превращаясь в пятно, похожее на пятно от пролитого старого вина, в расползающуюся во все стороны муравьиную колонну. А потом, все еще очень далеко, смягченное расстоянием, послышалось гудение саксонской боевой трубы; и стоящий рядом со мной Проспер снова поднес к губам рог и послал в теплый летний ветер несколько вызывающе звонких, радостных нот. Огромный лагерь вокруг меня пустел, как опрокинутая чаша, если не считать тех, кто стоял на посту. Теперь оставались только мои Товарищи, и они уже вскакивали в седла, эскадрон за эскадроном, и с трепещущими на древках копий флажками рысью выезжали через ворота. Бедуир, на приплясывающем от возбуждения жеребце, снова был рядом со мной. Он прокричал мне, что все в порядке, и я кивнул, продолжая наблюдать за приближающимися полчищами. Теперь я видел, что даже сейчас, когда саксы уже накатывались на нас, летучие отряды нашей легкой конницы продолжали терзать и рвать их фланги постоянными ударами, и мое сердце рванулось к Мэлгуну и Синглассу, к людям и горячим маленьким пони моих родных холмов. Но, тем не менее, это было огромное войско, расползающаяся во все стороны темная людская масса, поглотившая уже половину долины, точно тень надвигающегося шторма. — Ну, вот и пришла Тьма, — сказал Бедуир. — Если ты когда-либо молился какому-либо богу, помолись теперь за укрепление сил Света. Он слегка перегнулся с седла и положил руку мне на плечо. — Я никогда не умел молиться, кроме как, может быть, через Оран Мор, Великую Музыку… когда сегодняшняя работа будет закончена, я сложу тебе песню о том, как свет изгоняет тьму, песню о молниях Артосова войска. И он развернул коня и поскакал на свой пост среди Товарищей. А я остался один, если не считать Риады, сидящего на своей лошади у меня за спиной, и снующих взад-вперед гонцов и разведчиков. Приближающаяся тьма вначале не издавала ни звука, но теперь даже не воздух, а сама земля начала тихо вибрировать — топотом тысяч и тысяч ног, слабым накатом криков и лязга оружия; не более чем разбегающиеся круги звука, которые появлялись и исчезали по воле летнего ветерка, раскачивающего из стороны в сторону лунные маргаритки, — но постепенно набирали силу, сгущаясь в далекий, многоголосый, сотрясающий землю гром надвигающегося войска. Складка Даунов поглотила авангард, скрыв его из вида, а потом вдоль ближайшего хребта, может быть, в полумиле от меня, прокатилась темная дрожь движения, и над ней показались черные штрихи поднятых копий и белое сверкание бунчуков; их становилось все больше и больше, а затем появилась коричневая масса самого войска, вокруг которой, постоянно перестраиваясь и пользуясь каждым удобным случаем, чтобы осыпать неприятеля градом стрел и камней — который становился теперь все реже — кружили наши легковооруженные всадники. Солнечный свет дробился в ползущей вперед массе на множество осколков, сверкающих на остриях копий и шишках щитов; и глухой топот шагающих ног и бесформенный накат криков словно вылетали вперед, обгоняя само войско. Теперь я развернул Сигнуса и вместе с юным Риадой, отстающим от меня на положенные полкорпуса, спустился со своей командной высоты и направился к широкому треугольному проему ворот, чтобы занять свое место среди Товарищей. Выехав на открытый склон, я на несколько мгновений придержал жеребца и сидел, глядя на простирающуюся далеко внизу дорогу и на склон, поднимающийся по другую ее сторону к зеленой тройной короне Кадер Беривена; и видел всю растянувшуюся поперек прохода боевую линию. Мария с его отборными отрядами испытанной в боях пехоты и в их центре — четко управляемую по кроваво-красным плащам бывшую королевскую охрану; и с обеих сторон — вооруженные дротиками пешие отряды и легкую конницу нерегулярного войска, которые стояли на флангах. И еще я видел то, чего не могли видеть приближающиеся саксы, — поблескивание оружия и едва заметное шевеление людей и лошадей в кустах терновника, выстилающих нижние склоны Даунов и смыкающихся вокруг старой тропы в том месте, где она спускалась к широкой мощеной дороге, ведущей в сердце Британии. Потом я тронул каблуком бок Сигнуса и поскакал дальше, огибая склон холма. Там, за гребнем и значительно ниже него, стояли мои Товарищи — эскадрон за эскадроном, каждый со своим капитаном впереди; Бедуир и Флавиан, мой сын Медрот и чернобровый Фарик и все остальные, приветственно взметнувшие вверх копья; и мое место ждало меня, как ждет руку привычная перчатка. Дальше, еще ниже по склону и защищенное со стороны дороги густой стеной бузины и терновника, стояло в ожидании основное крыло легкой конницы; лошади беспокойно переступали с ноги на ногу и хлестали себя по бокам хвостами, отгоняя мух. Звуки, издаваемые приближающимся саксонским войском и заглушенные раньше громадой Бадонского холма, снова начали разрастаться и становиться четче, но беспорядочные крики почти умолкли, так что я понял, что наши заградительные отряды прекратили свои действия и отступили к назначенным им позициям. И, однако, мы еще долгое время — звук придвинулся немного ближе, — стояли в ожидании, пока наконец авангард неприятельского войска не хлынул в устье прохода; и рев их появления ударил нам в уши, как рев бушующего моря, хлынувшего через размытую песчаную косу. Мы еще не могли их видеть, нам была видна только дальняя часть даже наших собственных позиций — но гудение боевых труб и зловещий грохот завязывающейся битвы дали нам понять, что их авангард встретился с нашими передовыми отрядами; а пронзительные вопли ярости и неистовой тревоги возвестили о перекрестном огне стрел, вылетавших из зарослей терновника у саксов на флангах; и мы почувствовали, как все их войско на мгновение приостановилось, а потом понеслось дальше с еще большей скоростью. Я выехал вперед — один, если не считать моего трубача и юного Риады, — и остановился на небольшом скальном выступе, откуда мог видеть все происходящее. Рев схватки бился теперь вокруг меня безбрежным и безликим ревом воды, бурлящей у скалистого побережья, а похожее на колокол устье прохода было сплошной массой саксов. С первого взгляда казалось, что вся эта часть Долины Белой Лошади превратилась в вооруженное войско, в темный варварский прилив, поднимающийся перед тонкой преградой наших боевых линий. То тут, то там саксы падали под градом наших стрел, но сидящие в засаде лучники мало что могли сделать с таким войском, кроме как немного потрепать и расстроить его ряды; и основной поток авангарда саксов лился дальше, и их смертельная боевая волчья трусца переходила почти в рысь. И снова саксонские роговые трубы и старые бронзовые трубы легионов перебрасывали вызов от одного войска к другому, и снова я слышал, как слышал уже много раз, этот жуткий, протяжный германский боевой клич, который возникает как едва слышный холодный шепот и затем поднимается все выше и выше, пока не начинает биться волнами звука в мозг, в грудь, в живот; и ему отвечал более короткий, более пронзительный крик бриттов. Морские Волки были теперь в полете камня от нашей первой основной линии обороны, и когда протяжный боевой вопль разбился на своей последней звериной ноте, в британские щиты с грохотом ударил град метательных топориков. Глядя вниз со своей высоты, как Бог может смотреть на поля сражений людей, я увидел, что в наших рядах то тут, то там начали появляться разрывы, но по большей части наши люди были привычны к этим смертоносным маленьким снарядам и знали, как от них закрываться; стоило упасть кому-то в первом ряду, как стоящий за его спиной товарищ шагал вперед, чтобы занять его место, так что не успели Морские Волки преодолеть последние несколько ярдов, как британские ряды вновь стояли сплошной стеной. В следующее мгновение передние линии обоих войск налетели одна на другую с воплем и с ужасающим грохотом сталкивающихся щитов, который ни один человек, единожды услышав, уже не сможет забыть. В течение невероятно долгого времени наша первая линия удерживала весь напор саксонской атаки, но наконец она медленно начала отступать. Медленно-медленно — и сверкающие упрямые молнии копий и мечей ни на мгновение не переставали бить в цель — бритты отходили назад, пока не смешались со стоящей у них за спиной второй линией, и снова саксонский напор был остановлен. Бурлящее варево битвы, которое поначалу сосредоточилось за дорогой и на дне долины, теперь расползалось вверх по склонам Даунов, среди тянущихся по обе стороны терновых зарослей, в которых невозможно было сохранять боевой порядок. И лес едва в одном полете копья от ожидающей конницы заполнился кучками сцепившихся в схватке воинов, лязгом оружия и выдохнутыми на высокой ноте боевыми кличами, звоном спущенных тетив, и воплями раненых пони, и предсмертными криками людей. А дальше, там, где кипело основное сражение и где вся долина ревела, как вздувшаяся, бурлящая река, запертая в узком ущелье, наши первая и вторая линии, отчаянно сражаясь за каждый отдаваемый фут, отходили под натиском саксов назад, медленно и страшно смыкаясь с третьей и последней — единственной линией резерва, которая у нас была. Я отдал центру приказ не столько удерживать позиции, сколько убивать (и, по правде говоря, я думаю, что если бы я этого не сделал, они все пали бы, не сойдя с места, и Британия погрузилась бы во тьму в этот день) и, ничего не скажешь, они убивали… Те участки, где саксы наседали особенно сильно, были усеяны телами, и саксонских тел было больше, чем британских, хотя и британских там было достаточно; видит Бог, их было достаточно, и даже больше, чем достаточно… И все это время в середине неровной, растрепанной линии мелькали кроваво-красные плащи, гордо отмечая редеющие ряды бывшей личной охраны Амброзия. У нас были больше не три линии обороны, а одна, одна клокочущая полоса, которая прогибалась и дрожала, как тонкий брус на сильном ветру, но все же каким-то образом не разрывалась; одна последняя гибкая преграда из серого железа, сквозь которую, казалось, не могло пробиться саксонское войско. Какое-то — долгое или короткое — время тесно сомкнутая линия человеческих тел напрягалась и покачивалась взад-вперед вместе с приливом и оттоком битвы, а потом бритты вырвались из захвата неприятеля и отступили, но отступили так, как пятится для прыжка дикий зверь, и, подняв копья, с ревом бросились вперед. И снова над полем боя прокатился этот грохот щитов, ударяющихся о щит, и на одно долгое отчаянное мгновение два войска застыли в напряженной неподвижности; я видел, как застывают вот так борцы или пара сцепившихся рогами оленей в период гона, оба на мгновение не в силах добиться хоть малейшего преимущества над соперником. А потом британское войско долгим, медленным нажимом, казалось, не столько отбросило саксов назад, сколько поднялось, перекатилось поверху и поглотило их. К этому времени белое облако пыли висело над долиной на половину ее высоты, но сквозь него я все еще смутно различал, как саксы отступали, сначала медленно, а потом все быстрее, налетая в беспорядке на свои собственные резервы, которые пока что не вступили в сражение. между бриттами и варварами открылся участок пространства, заваленный мертвыми и ранеными, и обе стороны словно приостановились, чтобы перевести дыхание. Я и сейчас помню ту тишину, что хлынула на место умолкшего гомона битвы, пронзительную, сияющую тишину, пропитанную ветром и узорчато прорезанную стрекотом кузнечиков, скачущих среди заколосившейся травы и синих цветов журавельника. Облако пыли начало оседать, и сквозь него я увидел, что Аэлле из Саутсэкса, Военный Вождь, окруженный дружинниками и белыми бунчуками, выдвигается вперед вместе со своими резервами. Затишье кончилось, и два войска под рев и завывание боевых труб вновь вцепились друг другу в глотку. И снова я увидел, как после короткой и жестокой схватки британская боевая линия начала подаваться назад; медленно как никогда, сражаясь по пути за каждый ярд, через позиции, за которые уже сражались раньше, и еще дальше; теперь она была на одном уровне со скрытыми в засаде крыльями конницы; и я понял, что пришло время бросить в бой всадников. И в тот же самый миг увидел, как остатки личной охраны — может быть, пара десятков человек под командованием старого Аквилы — двинулись из боевой линии вперед, врубаясь в неприятельскую массу, точно клин раскаленного докрасна металла. Они тоже знали, что пришло время для конницы, и отвлекали внимание всего войска на себя, чтобы у конной атаки был максимум шансов; они отдавали свои жизни, требуя за них лишь одну цену — взять с собой как можно больше варваров. Это был великолепный и возвышенный образец напрасной траты, один из тех поступков, которые совершают люди, когда на мгновение перестают быть только людьми и становятся вровень с высокими богами. Моя рука уже поднималась в условном знаке; Проспер поднес к губам рог, и по долине пронеслись быстрые ноты сигнала конной атаки, подхваченные еще прежде, чем успела замереть последняя из них, трубачом на бастионах Кадер Беривена. В зарослях терновника сверкнуло лезвие меча, и в следующий миг конница во главе с Пердием рванулась вперед и, сначала на рысях, а потом галопом, во весь опор, понеслась к месту битвы, опуская на скаку копья. Я проводил ее взглядом, как провожают спущенную на вепря свору, но у меня не было времени ждать результатов этой атаки. Я подхватил свой щит и погнал Сигнуса обратно к ожидающим меня эскадронам Товарищей. — Теперь наша очередь! Вперед, ребята! Нам предстоял более долгий путь вокруг холма, потому что крутой северо-западный склон Бадона и рассыпанные по его бокам многочисленные группы сражающихся не позволяли ударить с этой стороны в тыл, не расстроив наши ряды, а это лишило бы нас половины нашей ударной мощи. Мы завернули вправо вокруг Бадонского лагеря, мчась во весь опор, как Дикая Охота, потому что нам нужно было покрыть добрую милю. Я слышал сзади и с обеих сторон от себя барабанную дробь копыт моих эскадронов; бьющий нам в лицо ветер наполнял знамя, так что Алый Дракон Британии словно расправлял в полете крылья над нашими головами. Мы вымахнули на Гребневой путь и с грохотом пронеслись по нему до того места, где он встречается с дорогой, ведущей на юг. Треплющаяся по ветру грива Сигнуса хлестала по моему щиту, а из-под его подкованных передних копыт летели округлые комья земли; и когда мы свернули в устье прохода, я во всю мощь своих легких выкрикнул боевой клич Арфона: «Ир Виддфа! Ир Виддфа!» и услышал, как он, подхваченный за моей спиной, становится вызовом, хвалебной песнью. Оба крыла конницы успешно завершили свою атаку, сминая и вдавливая внутрь варварские фланги, чтобы они зажали свой собственный центр; ослабляя силу их смертоносного натиска на британские боевые позиции; и теперь мы должны были нанести решающий удар. Мы налетели на саксонское войско с тыла, сокрушая наспех сформированную стену из щитов, словно она была всего лишь терновой изгородью. И я увидел перед собой колышащуюся, содрогающуюся массу вопящих, охваченных безумием схватки лиц под рогатыми или увенчанными гребнем шлемами, смертоносные пунцовые броски копий и коротких лезвий секир поверх края липовых щитов; а потом эта масса дрогнула и, распадаясь, покатилась назад, и мы с ревом бросились сквозь нее на отступающее неприятельское войско. Битва, которая разворачивалась по установленному мной плану и на которую я так недавно взирал с высоты, отрешенный, словно судия, видя, как она , вся целиком, расстилается у моих ног, — эта битва стала для меня, как для самого зеленого из метателей дротиков, несколькими ярдами вопящего круговорота непосредственно рядом со мной, ощущением удара, попавшего в цель, оскаленным, рычащим лицом моего соседа, вонью крови и конского пота и удушливой меловой пылью. Наконец, когда я вырывал копье из тела какого-то гиганта-сакса, оно сломалось у меня в руке, и я, продолжая скакать вперед, отбросил древко в сторону и выхватил из ножен меч. Я стремился туда, где сквозь клубящиеся облака пыли мелькал белый бунчук с пунцовыми кистями и позолоченный череп; они дергались над головами толпы, отмечая то место, где дрался среди своих дружинников Аэлле из Саутсэкса; и внезапно мне показалось, что плотная масса сражающихся между собой людей редеет передо мной, раскалываясь под напором врезающихся в нее кольчужных клиньев конницы. Справа от меня дернулась вверх черная конская морда, и я, глянув в ту сторону, увидел, как Медрот бросает свой эскадрон вперед, словно это была только его битва; его лицо, на котором играла слабая, точно восточный ветер, улыбка, было белым, как лунные маргаритки, торчащие подобно перу в гребне его шлема, а лезвие меча было покрыто кровью до самой рукояти, и кровь стекала по сжимающей меч руке. На мгновение передо мной открылся узкий участок свободного пространства, и когда я бросил туда Сигнуса, ему наперерез почти из-под самого его брюха выскочила какая-то обнаженная фигура. Саксы давно уже усвоили, что их берсерки были самым грозным оружием, какое они только могли использовать против конницы. На один краткий, тошнотворный осколок мгновения я увидел одурманенные, расширенные глаза, поджарое, окровавленное с головы до ног тело, зловещий нож для выпускания кишок; а потом, когда это существо нырнуло к брюху Сигнуса, я использовал свой единственный шанс и дернул огромного жеребца в сторону, осаживая его на круп с одновременным разворотом, в то время как он, визжа от ярости, бил копытами, стараясь ударить врага в голову. Это было страшное, отчаянное средство, потому что малейший просчет во времени или направлении дал бы саксу прекрасную возможность нанести удар в брюхо; сомневаюсь, чтобы в том положении, зажатый со всех сторон колышащейся толпой, я мог рассчитывать на успех, но в этот самый момент Кабаль, с гортанным, мелодичным рычанием пригнулся и прыгнул врагу на горло. Сквозь мелькание копыт я увидел, как они вместе валятся наземь, и не смог больше ждать, чтобы узнать, что с ними станет… не смог… а устремился вперед, к белому сиянию бунчука, которое все еще виднелось над морем сражающихся. Я был в половине полета копья от стены щитов, окружающей короля, когда какой-то юноша — один из вождей, если судить по его чешуйчатой, словно драконья кожа, кольчуге и червонному золоту на шее — выскочил передо мной во главе небольшой кучки своих вопящих соплеменников и, схватив Сигнуса за узду, повис на ней; жеребец взвился на дыбы, а потом, визжа от ярости, дернулся вперед, и в этот самый миг меч сакса зазвенел о мой; лучи заходящего солнца, скользнув по плечу холма в тень прохода, засияли прямо ему в лицо. Его товарищи бросились вперед навстречу эскадрону, и на мгновение в кипящей вокруг нас битве наступило затишье. Его шлем потерялся в бою, и необузданная грива волос, доходящая ему до плеч, была рыжей, как лисий мех, а глаза, свирепо впившиеся в мои, полнились серо-зеленым огнем, чем-то вроде гневного смеха. И сквозь годы, сделавшие его мужчиной и вождем людей, я узнал его, и он узнал меня. Он крикнул мне: — Разве я не говорил, что вернусь и убью тебя, если смогу? И я прокричал в ответ: — Или я тебя, Сердик, сын Вортигерна! И отбил его клинок своим с такой силой, что по моей тут же занемевшей руке колючими искорками пробежала вверх боль, а его меч, вращаясь, отлетел в сторону; а потом ударил еще раз, в шею. Я увидел, как его лицо исказилось оскалом удушья, как хлынула яркая кровь, а потом он беззвучно исчез под топочущими копытами и ногами сражающихся. Но белый бунчук тоже пропал из виду. Вскоре саксонское войско превратилось в разрозненную массу кружащих по полю отрядов, массу, которая колыхалась, и накатывалась, и откатывалась назад и в которой каждый отчаянно сражался сам за себя; а в ее гуще орудовала конница. Они отрывались небольшими группами и бежали, а еще позже, в сумерках, когда люди в домах зажигают свечи, чтобы женщины могли ткать при их свете после вечерней похлебки, мы гнали разбитый сброд, который некогда был гордым и могущественным войском, вдоль Долины Белой Лошади. Не сегодня, нет, не сегодня суждено было Британии погрузиться во тьму. |
|
|