"Конец одного романа" - читать интересную книгу автора (Грэм Грин)Книга пятаяНочь я провел у Генри. Я впервые спал у него. Сара лежала в комнате для гостей (она ушла туда за неделю, чтобы не мешать Генри кашлем), и я спал на тахте в той самой комнате, где мы любили друг друга на полу. Я не хотел оставаться на ночь, он упросил. Наверное, мы выпили больше бутылки виски. Помню, он сказал: – Как странно, Бендрикс, мертвых ревновать нельзя. Она только что умерла, а я уже позвал вас. – К чему и ревновать? Это давно кончилось. – Не утешайте меня, Бендрикс. Это не кончалось ни у нее, ни у вас. Мне повезло. Я все время был с ней. Вы меня ненавидите? – Не знаю, Генри. Думал – да, а теперь не знаю. Мы сидели в кабинете, без света. Газ в камине горел так слабо, что мы друг друга не видели, и я мог понять, когда он плачет, только по голосу. «Дискобол» метил в нас из темноты. Я спросил: – Как это было, Генри? – Помните, мы встретились перед домом? Недели три-четыре назад? Она в тот вечер простудилась. Лечиться не хотела. Я даже не знал, что затронуты легкие. Она никому ничего не говорила. «Даже дневнику»,– подумал я. Там не было ни слова о болезни. Ей некогда было болеть. – В конце концов она слегла,– сказал Генри,– но не вылежала и не хотела доктора, она им вообще не верит. Неделю назад она встала и вышла, Бог знает зачем. Сказала, надо пройтись. Я вернулся, а ее нет. Пришла в девять, совсем промокшая – хуже, чем тогда. Наверное, не один час гуляла под дождем. Ночью у нее был жар, она бредила. Не знаю, с кем она говорила – не с вами. не со Мной. Я уговорил вызвать врача. Он сказал, если бы начать пенициллин на неделю раньше, можно было бы ее спасти. Нам оставалось пить виски. Я думал о Том, кого выследил Паркие по моей воле,– да, Он победил. «Нет, я Генри не ненавижу. Я ненавижу Тебя, если Ты есть». Я вспомнил, как она сказала этому Смитту, что я научил ее верить. Не знаю уж, каким образом, но я и себя ненавижу, когда подумаю, что потерял! – Она умерла в четыре, под утро,– сказал Генри,– меня там не было. Сестра не позвала. – Где сестра? – Все прибрала и ушла. У нее срочный случай. – Я бы хотел вам помочь. – Вы и помогаете, вы ведь сидите со мной. Какой был страшный день, Бендрикс! Я всегда думал, я умру первым,– я ведь не знаю, как быть, когда кто-то умер, а Сара знала бы. Если бы осталась со мной, конечно. В сущности, это женское дело, как роды. – Наверное, доктор помог? – У него очень много дел. Он вызвал служащего из конторы. Я бы не знал, куда идти, у нас нет справочника. Но доктор не скажет, куда девать вещи. Полные шкафы. Духи, пудра – ведь не выбросишь… Если бы у нее была сестра… Он вдруг замолчал, потому что дверь открылась и закрылась, как тогда, когда он сказал: «Это служанка», а я: «Это Сара». Мы прислушались к служанкиным шагам, она шла наверх. Удивительно, какой дом пустой, хотя в нем трое! Мы выпили, я налил еще. – У меня его много,– сказал он,– Сара нашла…– и он снова остановился. Она была в конце любой тропы. Мы не могли обойти ее никак. Я подумал: «Почему Ты это с нами сделал? Если бы она в Тебя не верила, она была бы жива, мы с ней так и были бы вместе». Странно и печально, что мне еще что-то не нравилось. Я бы прекрасно делил ее сейчас с Генри. Я спросил: – А похороны? – Бендрикс, я не знаю, как быть. Случилась очень странная вещь. Когда она бредила, сама себя не понимала, сестра слышала, что она зовет священника. Во всяком случае, она говорила: «Отец, отец!» – а отца у нее нет. Конечно, сестра знала, что мы не католики. Она разумная женщина. Она ее успокоила. Но я не знаю, как быть, Бендрикс. Я злобно, горько подумал: «Бедного Генри Ты бы мог не трогать. Мы без Тебя обходились. Зачем Ты вмешался в нашу жизнь, как дальний родственник с края света?» Генри сказал: – Когда живешь в Лондоне, кремация – проще всего. Я думал похоронить на Голдерз-Грин, сестра все объяснила. Этот служащий звонил в крематорий. Они могут назначить на послезавтра. – Она бредила,– сказал я.– Не надо обращать внимания. – Я думал, не спросить ли священника. Она так много скрывала. Вполне может быть, она стала католичкой. Она была странная последнее время. – Нет, Генри, она ни во что не верила. Не больше нас с вами,– сказал я. Я хотел, чтобы ее сожгли. Я хотел сказать: «Воскреси это тело, если можешь». Моя ревность не кончилась с ее смертью. Все было так, словно она жива, словно она с другим – с тем, кого она предпочла мне. Как я хотел бы послать Паркиса, чтобы он помешал им в вечности! – Вы уверены? – Совершенно уверен. Я думал: «Надо быть осторожным. Я – не Ричард Смитт, я не должен ненавидеть, я ведь тогда поверю, а это – Твоя и ее победа». Неделю назад я должен был только сказать ей: «Помнишь, как у меня не было шиллинга для счетчика?» – и мы бы сразу оба все увидели. Теперь могу увидеть я один. Она потеряла навсегда все наши воспоминания, словно, умерев, украла у меня часть личности. Вот он, первый мой шаг к смерти – воспоминания отваливаются, как гангренозная рука. – Терпеть не могу этих молитв, могильщиков,– сказал Генри.– Но Сара так хотела, я попытаюсь все устроить. – Она выходила замуж не в церкви,– сказал я.– Зачем же ее в церкви хоронить? – Да, верно. – Гражданский брак и кремация,– сказал я,– одно к другому,– и Генри поднял голову в темноте, словно заподозрил насмешку.– Поручите все мне,-сказал я у того самого камина, в той самой комнате, где предлагал пойти за него к Сэвиджу. – Спасибо, Бендрикс,– сказал он и очень бережно вылил в стаканы остаток виски. – Первый час,– сказал я,– вам пора спать. Если сможете. – Доктор дал таблетки. Но он не хотел остаться один. Я знал, что он чувствует – после дня с Сарой я старался, сколько мог, не сидеть один в комнате. – Все забываю, что она умерла,– сказал Генри. И у меня это было целый год, несчастный 45-й,– проснусь и не помню, что мы не вместе, что может позвонить кто угодно, только не она. Тогда она была такая же мертвая, как сейчас. В этом году месяц-другой призрак мучил меня надеждой, но призрак исчез, боль скоро пройдет. С каждым днем я буду умирать понемногу. Как я хотел задержать эту боль! Пока ты страдаешь, ты жив. – Идите ложитесь, Генри. – Я боюсь увидеть ее во сне. – Примите пилюли, не увидите. – Вам не надо? – Нет. – Вы не останетесь на ночь? Погода плохая. – Ничего. – Я вас очень прошу. – Ну, конечно останусь. – Я принесу белье. – Не беспокойтесь. Генри,– сказал я, но он ушел. Я глядел на паркет и вспоминал точно, как звучит ее крик. На ее письменном столике лежали всякие вещи, и каждая что-то значила для меня, словно код. Я думал: «Она даже камешек не выбросила. Мы смеялись, какой он странной формы, и вот лежит, как пресс-папье. Что с ним сделает Генри, и с крохотной бутылочкой ликера, и со стеклышком, которое отшлифовало море, и с деревянным кроликом, которого я нашел в Ноттингеме? Забрать их? Ведь выбросят в корзину, когда Генри сможет убирать. Но как жить с ними рядом?» Я смотрел на них, когда Генри принес белье. – Забыл сказать, Бендрикс. Может, вы хотите взять что-нибудь? Наверное, она не оставила завещания. – Спасибо. – Я благодарен теперь всем, кто ее любил. – Если вы не против, я возьму камень. – Она хранила такие странные вещи. Вот вам моя пижама. Он забыл принести наволочку, и, лежа прямо на подушке, я думал, что ощущаю Сарин запах. Спать я не мог. Я впился ногтями в ладони, как она, чтобы боль не давала мне думать. Маятник желаний устало качался туда-сюда -я хотел забыть и помнить, умереть и пожить еще. Наконец я уснул. Я шел по Оксфорд-стрит, волновался, что мне надо купить подарок, а в магазинах -дешевые безделушки, сверкающие в скрытом свете. Иногда мне казалось, что вот что-то хорошее, я подходил к витрине, но опять была дешевка – скажем, уродливая зеленая птица с красными глазами, которые издали были как рубины. Времени оставалось мало, я спешил. Вдруг из одного магазина вышла Сара, и я понял, что она мне поможет. «Ты что-нибудь купила?» – спросил я. «Не здесь,– сказала она.– Подальше есть красивые бутылочки». «У меня нет времени,– сказал я.– Помоги мне. Надо что-то купить, завтра день рождения». «Не волнуйся,– сказала она.– Все всегда улаживается. Не страдай». И я успокоился. Улица уходила в поле, в серый туман, я шел босой по росе, споткнулся на колее и проснулся, еще слыша: «Не страдай»,– словно шепот, словно летний звук, оставшийся с детства. Генри еще спал, когда подкупленная Паркисом служанка принесла мне кофе и тосты. Она раздвинула занавески, теперь шел только снег. Я еще не проснулся толком, очарование сна не исчезло, и удивился, что глаза у нее красные от слез. – Что случилось, Мод? – сказал я. Она резко поставила поднос, выскочила, и тут я совсем проснулся в пустом доме, в пустом мире. Я пошел наверх, к Генри. Он спал тяжелым, неестественным сном, улыбаясь, как пес, и я ему позавидовал. Потом я вернулся и попробовал съесть тосты. Зазвонил звонок, служанка повела кого-то наверх – человека из бюро, наверное, ведь они пошли в комнату для гостей. Он видит Сару, я – нет, но я и не хотел, это все равно что увидеть ее с другим. Некоторых это возбуждает, только не меня. Я собрался с силами и стал думать: «Теперь все и впрямь кончено, надо начинать сначала. Когда-то я влюбился, надо влюбиться опять». Ничего не вышло, словно я стал бесполым. Опять позвонили. Сколько в доме дел, пока Генри спит! На сей раз Мод зашла ко мне. Она сказала: – Там человек спрашивает мистера Майлза, а я не хочу его будить. – Кто именно? – Это приятель миссис Майлз,– так выдала она, что принимала участие в наших жалких кознях. – Ведите его сюда,– сказал я. Я чувствовал, насколько я выше Смитта здесь, в ее гостиной, в пижаме Генри. Я столько знаю о нем, он обо мне не знает. Он смущенно глядел на меня, стряхивая снег. Я сказал: – Мы как-то встречались. Я друг миссис Майлз. – С вами был мальчик. – Да, был. – Я хочу повидать мистера Майлза,– сказал он. – Вы уже слышали? – Потому я и пришел. – Он спит. Врач дал ему таблетки. Это большой удар для нас,– глупо прибавил я. Смитт оглядывался. На Седар-роуд Сара приходила ниоткуда, у нее не было измерений, как во сне. Здесь она уплотнилась. Комната – это тоже Сара. Снег медленно стекал на порог, словно земля с лопаты. Комнату хоронили, как Сару. Он сказал: – Я еще приду,– и уныло повернулся, той щекой ко мне. Я подумал: «Вот что тронули ее губы». Ее всегда было легко разжалобить. Он глупо повторил: – Я пришел повидать мистера Майлза. Выразить… – В таких случаях пишут. – Я думал, я могу помочь.– тихо сказал он. – Мистера Майлза обращать не надо. – Обращать? – Убеждать, что от нее ничего не осталось. Что это конец. Совершеннейший. Вдруг он сорвался: – Я хочу ее видеть, вот и все. – Мистер Майлз ничего о вас не знает. Зря вы пришли сюда, Смитт. – Когда похороны? – Завтра, на Голдерз-Грин. – Она была бы против,– неожиданно сказал он. – Она ни во что не верила,– сказал я. Он сказал: – Разве вы оба не знаете? Она хотела стать католичкой. – Чепуха какая. – Она мне писала. Она решила твердо. Я не мог ее убедить. Она проходила… катехизацию. Так у них говорят? «Значит, у нее и сейчас есть тайны,– подумал я.– Об этом она не писала, как и о болезни. Что же еще предстоит узнать?» Мысль эта была как отчаяние. – Вы очень огорчились, да? – спросил я, пытаясь перенести на него свою боль. – Конечно, я рассердился. Но ведь нельзя всем верить в одно и то же. – Раньше вы не так говорили. Он посмотрел на меня, словно удивился, что я так злюсь. Он сказал: – Вас не Морис зовут? – Именно так. – Она мне про вас говорила. – А я про вас читал. Она нас обоих оставила в дураках. – Я себя глупо вел,– сказал он.– Как вы думаете, смогу я ее увидеть? И я услышал тяжелые шаги человека из бюро. Скрипнула та самая ступенька. – Она лежит наверху. Первая дверь слева. – А мистер Майлз… – Его вы не разбудите. Когда он пришел опять, я уже оделся. Он сказал: – Благодарю вас. – Не благодарите,– ответил я.– Она не моя, как и не ваша. – Я не вправе просить,– сказал он,– но я бы хотел… Вы ведь любили ее.– И он прибавил, словно проглотил горькую пилюлю: – Она вас любила. – Что вы пытаетесь сказать? – Я бы хотел, чтобы вы для нее… – Для нее? – Пусть ее похоронят по-церковному. Она бы об этом просила. – Какая теперь разница? – Никакой, наверное. Но всегда лучше быть добрым. «Ну, это уж слишком! – подумал я.– Чепуха какая»,– и мне захотелось расшевелить похороненную комнату смехом. Я сел на тахту и стал просто трястись. Наверху– мертвая Сара, спящий Генри, а поклонник с пятнами и любовник, нанявший сыщика, обсуждают похороны. Паркие из-за меня пудрил у него звонок! Слезы текли по щекам, так я смеялся. Однажды я видел человека, который смеялся у развалин дома, где погибли его жена и дети. – Не понимаю,– сказал Смитт. Он сжал правый кулак, словно думал защищаться. Мы столько всего не понимали… Боль, будто взрыв, бросила нас друг к другу. – Я пойду,– сказал он и нащупал левой рукой ручку двери. Я не думал, что он левша, и странная мысль меня посетила. – Простите,– сказал я. – Я не в себе. Мы все не в себе,– и протянул ему руку. Он не сразу тронул ее левой рукой. – Смитт,– сказал я,– что вы там взяли? Вы ведь что-то взяли у нее? Он разжал ладонь, я увидел прядь волос. – Вот,– сказал он. – Какое вы имели право? – Теперь она никому не принадлежит,– сказал он, и вдруг я увидел, что она теперь – падаль, которую надо убрать. Хочется взять волосы – берите, или обрезки ногтей, если вам нужно. Можно делить ее мощи, как со святыми. Скоро ее сожгут, почему ж не расхватать что требуется? Нет, какой я дурак, три года думал, что она – моя! Мы не принадлежим никому, даже самим себе. – Простите,– сказал я. – Вы знаете, что она мне написала? – спросил он.– Только четыре дня назад,– и я горько подумал, что у нее было время писать ему, но не было, чтобы звонить мне.– Она написала: «Молитесь обо мне». Странно, правда,-чтобы я молился за нее? – Что же вы сделали? – Когда я услышал, что она умерла, я помолился. – Вы знаете молитвы? – Нет. – Хорошо ли молиться тому, в кого не веришь? Я вышел вместе с ним – незачем было ждать, пока Генри проснется. Рано или поздно он поймет, что он совсем один, как понял я. Глядя, как Смитт идет впереди, я думал: «Истерик. Неверие может быть истерическим, как вера». Ботинки у меня промокли в растоптанном снегу, и я вспомнил росу из сна, но когда я захотел вспомнить голос, говоривший: «Не страдай»,– я не смог, я не помню звуков. Я бы не мог и передразнить ее – пытаюсь припомнить, а слышу просто голос, никакой, ничей, разве что женский. Вот, начал ее забывать. Надо хранить пластинки, как мы храним фотографии. Я поднялся в холл по разбитым ступенькам. Все теперь было другое, чем тогда, только старинное стекло осталось. Сара действительно верила, что конец начался, когда она увидела мое тело. Она не признала бы, что он начался давно – меньше было звонков по самым нелепым причинам, я ссорился с ней, почуяв, что любовь кончается. Мы стали заглядывать за край любви, но знал это я один. Упади снаряд раньше на год, она бы такого не пообещала. Она бы ногти содрала, вытаскивая меня из-под Двери. Когда покончишь с человеком, с людьми, приходится думать, что веришь в Бога,– так гурману непременно нужно что-нибудь остренькое. Я оглядел холл, чистый, словно камера, выкрашенный мерзкой зеленой краской, и подумал: «Она хотела, чтобы я попробовал снова, и вот вам – пустая жизнь, чистая, без заразы, без запаха, как в тюрьме»,– и обвинил ее, будто ее молитвы действительно все переменили: «За что ты приговорила меня к жизни?» Ступеньки и перила были совсем новые. Она никогда не ходила по этой, такой лестнице. Даже ремонт и тот помогал забыть ее. Когда все меняется, чтобы помнить, нужен Бог, обитающий вне времени. Любил я еще или только жалел о любви? Я вошел к себе, и на столе лежало письмо от Сары. Двадцать четыре часа ее нет, сознание она потеряла еще раньше. Как же это письмо так долго пересекало Коммон? Тут я заметил, что она спутала номер дома, и былая горечь едва не вернулась ко мне. Два года назад она бы номер не забыла. Видеть ее почерк было так трудно, что я чуть не сжег письмо, но любопытство подчас сильнее боли. Писала она карандашом – видимо, потому, что не могла встать с постели. "Морис, дорогой,– писала она,– я хотела написать вчера, как только ты ушел, но дома мне стало плохо, и Генри всполошился. Я пишу, а не звоню. Я не могу услышать, какой у тебя будет голос, когда я скажу, что не уйду к тебе. Я ведь не уйду, Морис, дорогой, дорогой. Я тебя люблю, но не смогу опять увидеть. Не знаю, как я буду жить в такой тоске и в горе, и молю Бога, чтобы он меня пожалел, забрал отсюда. Морис, я хочу и невинность соблюсти, и капитал приобрести, как все люди. За два дня до того, как ты позвонил, я пошла к священнику и сказала, что я обратилась. Я рассказала ему про тебя и про обет. Я сказала, мы ведь с Генри больше не женаты – я с ним не сплю с тех пор, как мы с тобой, и вообще это не брак, мы же не венчались в церкви. Я спросила, нельзя ли мне стать католичкой и выйти за тебя замуж. Я знала, что ты на это согласишься. Каждый раз, как я спрашивала, я надеялась, будто открываешь ставни в новом доме и ждешь, что пейзаж красивый, а за окном -глухая стена. Он говорил: «Нет», «нет», «нет», я не могу выйти замуж, я не могу с тобой видеться, если стану католичкой. Я подумала: «Ну их к черту!» – и ушла, и хлопнула дверью, чтобы он знал, как я отношусь к священникам. «Они стоят между нами и Богом,– подумала я,– Бог милостивей их»,– и тут я увидела распятие и подумала: «Конечно, Он-то милостив, только странная это милость, иногда кажется – Он скорее наказывает…» Морис, дорогой,, у меня страшно разболелась голова, я просто мертвая. Ах, если бы я не была такая сильная, как лошадь! Я не хочу без тебя жить, и, конечно, я тебя встречу как-нибудь между твоим домом и моим и плюну на Генри, на Бога, на все. Но что толку? Я верю, что Бог есть,– теперь я верю в кучу разных вещей, я во что хочешь верю, пусть делят Троицу на двенадцать частей, я поверю. Пусть найдут доказательства, что Христа выдумал Пилат, чтобы выслужиться, я все равно верю. Я заболела, подхватила веру, как подхватывают заразу. Вот про любовь говорят – «влюбилась», а про веру? Я никого не любила до тебя и ни во что не верила до сих пор. Когда ты вошел, на лице у тебя была кровь, я и поверила, раз и навсегда, хотя тогда сама о том не знала. Я боролась с верой дольше, чем с любовью, теперь бороться не могу. Морис, дорогой, не сердись. Пожалей меня, только не сердись. Я ломака, я врунья, но тут я не ломаюсь и не обманываю. Раньше я думала, что я знаю себя, различаю добро и зло, а ты научил меня не быть такой уверенной. Ты забрал всю мою ложь, весь самообман, чтобы они не мешали подойти ко мне, вот Он и пришел, ты же сам расчистил дорогу. Когда ты пишешь, ты стараешься писать правду, и меня научил искать ее. Ты говорил мне, если я лгала. Ты спрашивал: «Ты в самом деле так думаешь или тебе это кажется?» Вот видишь, это все ты, Морис, ты и виноват. Я молю Бога, чтобы Он не оставил меня жить так, как сейчас". Больше ничего не было. Видно, на ее молитвы отвечали раньше, чем она помолится, ведь она стала умирать, когда вышла в дождь, а потом застала меня с Генри. Если бы я писал роман, я бы его здесь кончил – я всегда думал, что роман можно кончать где угодно, но теперь мне кажется, что я никаким реалистом не был, ведь в жизни ничто не кончается. Химики говорят, что материя не исчезает, математики – что если делить шаги надвое, мы не дойдем до другой стены; каким же я был бы оптимистом, если бы решил, что роман тут и кончится! Сара жалела, что она сильная, как лошадь,– вот и я тоже. На похороны я опоздал. Я поехал в город, чтобы повидаться с неким Уотербери, который думал написать обо мне статью для небольшого журнала. Я все прикидывал, встречаться с ним или нет – я и так знал, какие пышные фразы он напишет, какой откроет подтекст, неведомый мне самому, какие ошибки, от которых я сам устал. Под конец он снисходительно отведет мне место – ну, чуть повыше Моэма, ведь Моэм популярен, а я еще до этого не унизился. Почему я, собственно, прикидывал? Я не хотел встречаться с ним и уж точно не хотел, чтоб обо мне писали. Дело в том, что я больше не интересуюсь своим делом и никто не может угодить мне хвалой, повредить хулой. Когда я начинал тот роман про чиновника – интересовался, когда Сара меня бросила, понял, что работа моя – чепуховый наркотик, вроде сигареты, который помогает влачить дни и годы. Если смерть уничтожит нас (я еще стараюсь в это верить), велика ли разница, оставили мы несколько книг или флакончики, платья, безделушки? Если же права Сара, как не важно все это важное искусство! Наверное, я гадал – идти или нет – просто от одиночества. Мне нечего было делать до похорон, я хотел выпить – можно забыть о работе, но не об условностях, нельзя же сорваться на людях. Уотербери ждал в баре на Тоттнем-Корт-роуд. Он носил черные вельветовые брюки, курил дешевые сигареты и привел какую-то слишком красивую, высокую девицу. Девица эта, очень молодая, звалась Сильвией. Сразу было видно, что она проходит долгий курс, начавшийся с Уотербери, и пока что во всем подражает учителю. Глаза у нее были живые, добрые, волосы – золотые, как на старинных картинках, и я думал: докуда же она дойдет? Вспомнит ли она через десять лет Уотербери и этот бар? Я пожалел его. Он так важничал, так покровительственно смотрел на нас, а ведь слабый-то он. «Да что там,-подумал я, когда он разглагольствовал о потоке сознания,– вот она глядит на меня, я бы и сейчас мог ее увести». Его статьи печатались в дешевых журнальчиках, мои книги выходили отдельными томиками. Она знала, что от меня научится более важным вещам. А он, бедняга, еще одергивал ее, когда она вставляла какую-нибудь простую человеческую фразу! Я хотел его предупредить, но вместо этого выпил еще хересу и сказал: – Я спешу. Надо на похороны, на Голдерз-Грин. – Голдерз-Грин! – восхитился Уотербери.– Совсем в вашем духе! Ведь вы бы выбрали это кладбище, верно? – Не я его выбрал. – Жизнь подражает искусству! – Это ваш друг? – участливо спросила Сильвия, и Уотербери с упреком взглянул на нее. – Да. Я видел, что она гадает, кто это, друг или подруга, и был тронут. Значит, я для нее – человек, а не писатель. Человек, у которого умирают друзья, он их хоронит, страдает, радуется, даже нуждается в утешении, а не умелый мастер, получше Моэма, «но все же мы не вправе ставить его так высоко, как…». – Какого вы мнения о Форстере? –спросил Уотербери. – О Форстере? Простите, пожалуйста. Я думал, долго ли ехать до кладбища. – Минут сорок,– сказала Сильвия.– Поезда редко ходят. – Форстер…– сердито повторил Уотербери. – От станции идет автобус,– сказала Сильвия. – Сильвия, мистер Бендрикс пришел не для того, чтоб говорить об автобусах. – Прости, Питер. Я думала… – Прежде, чем думать, сосчитай до шести. Так вот, Форстер… – Да Бог с ним,– сказал я. – Нет, это важно, ведь вы принадлежите к разным школам… – Он принадлежит к школе? А про себя и не знал… Вы что, учебник пишете? Сильвия улыбнулась, и он это заметил. Теперь он меня не пощадит, понял я, но мне было все равно. Гордость и равнодушие похожи, и он, наверное, подумал, что я горд. Я сказал: – Мне действительно пора. – Да вы просидели здесь пять минут,– сказал он.– Очень важно, чтобы в статье все было правильно. Очень важно не опоздать на похороны. – Не понимаю почему. Сильвия сказала: – Мне самой надо в Хампстед. Я покажу вам, как ехать. – В Хампстед? – ревниво спросил Уотербери.– Не знал. – Я же всегда езжу к маме по средам. – Сегодня вторник. – Значит, завтра не поеду. – Спасибо,– сказал я.– Очень рад. – Вы использовали поток сознания,– отчаянно заспешил Уотербери. – Почему вы бросили этот прием? – Понятия не имею. Почему мы меняем квартиру? – Вы разочаровались в нем? – Я во всех своих книгах разочаровался. Ну, до свиданья. – Статью я вам пришлю,– угрожающе сказал он. – Спасибо. – Не задерживайся, Сильвия. В полседьмого мы идем на Бартока. Мы углубились в улочки Тоттнем-Корт-роуд. Я сказал: – Спасибо, что увели. – Да, я видела, что вы хотите уйти. – Как ваша фамилия? – Блейк. – Сильвия Блейк. Хорошо. Даже слишком. – Это близкий друг? – Да. – Женщина? – Да. – Какая жалость,– сказала она, и мне показалось, что ей вправду жаль. Многому надо ей учиться – литературе, музыке, беседе, но не доброте. Она влезла вместе со мной в переполненное метро, и мы ухватились за поручни. Ее прижало ко мне, и я вспомнил, что такое желание. Неужели теперь всегда так будет? Не желание, только память о нем. Она пропустила человека, вошедшего на «Гудж-стрит», и я ощутил, что ее нога прижимается к моей,– ощутил так, словно это было очень давно. – Я никогда не бывал на похоронах,– сказал я, чтобы завязать разговор. – Значит, ваши родители живы? – Отец жив. Мать умерла, когда я был в школе, не в городе. Я думал, меня отпустят, но отец решил, что это слишком тяжелое зрелище. Так что ничего и не было. Только разрешили не готовить уроки в тот день. – Я бы не хотела, чтоб меня сожгли,– сказала она. – Предпочитаете червей? – Да. Мы были так близко, что могли не повышать голоса, но не могли посмотреть друг на друга, люди мешали. Я сказал: – А мне что так, что так,– и тут же удивился, зачем я лгу, мне ведь совсем не все равно, это же я убедил Генри. Вчера вечером Генри проявил слабость, он позвонил мне, попросил прийти. Удивительно, как сблизила нас Сарина смерть. Теперь он зависел от меня, как прежде – от Сары, все же я знал их дом. Я даже думал, не предложит ли он жить вместе и что я ему отвечу. Забыть Сару трудно и в том доме, и в этом, она связана с ними обоими. Когда я пришел, он еще не совсем проснулся после снотворного, иначе мне было бы с ним труднее. В кабинете на краю кресла сидел священник– видимо, из этих редемптористов[Редемптористы – монашеский орден, основанный в XVIII веке св. Альфонсом Лигу-ори], которые по воскресеньям служат черту в темной церковке, где я расстался с Сарой. Лицо у него было хмурое, кислое. Он явно спорил с Генри. – Это мистер Бендрикс, вы знаете, писатель,– сказал Генри.– Отец Кромптон. Мистер Бендрикс очень дружил с моей женой. Мне показалось, что Кромптон и сам это знает. Нос тянулся по его лицу, как контрфорс по стене. Может быть, этот самый человек захлопнул перед Сарой дверь надежды. – Добрый день,– сказал священник так неприветливо, что я ощутил, как близко колокола и свечи. – Мистер Бендрикс очень помог мне с похоронами,– объяснил Генри. – Я бы тоже помог. Когда-то я ненавидел Генри. Что за чушь! Генри – жертва, как и я, а победитель – вот этот мрачный человек в дурацком воротничке. Я сказал: – Навряд ли. Вы ведь против кремации. – Я бы похоронил ее по-христиански. – Она не христианка. – Она собиралась ею стать. – Разве этого достаточно? отрц Кромптон выложил формулу как банкноту: – Мы признаем крещение намерения. Банкнота лежала перед нами, ждала, что мы ее подберем. Никто не шевельнулся. Священник сказал: – Вы еще успеете все отменить. Остальное я возьму на себя. Говорил он так, словно увещевал леди Макбет, обещая ей, чтобы отмыть руки, нечто лучшее, чем все аравийские благовония. – Неужели и впрямь это так важно? – вдруг сказал Генри.– Конечно, я не католик, но я не понимаю… – Она была бы счастливей… – Да почему же? – Церковь дает свои блага, мистер Майлз, и берет на себя многие обязанности. Есть заупокойные службы, постоянные молитвы. Мы помним наших мертвых,– добавил он, а я подумал: «Как вы их помните? Теории у вас хорошие. Вы говорите, что каждый человек важен. Волосы сочтены – но я просто чувствую рукой ее волосы, я не забыл тонкий пушок пониже затылка, когда она лежала на моей кровати лицом вниз. Мы тоже помним своих мертвых». Заметив, что Генри поддается, я бестрепетно солгал: – У нас нет совершенно никаких оснований думать, что она обратилась. – Правда, сестра сказала…– начал Генри, но я не дал ему кончить: – Она бредила перед смертью. Отец Кромптон сказал: – Я бы никогда не посмел вмешаться, мистер Майлз, если бы у меня не было серьезных оснований. – За несколько дней до смерти,– сказал я,– миссис Майлз написала мне. Когда вы ее видели? – Примерно тогда же. Дней пять-шесть назад. – Очень странно, что она об этом не пишет. – Возможно… да, возможно, она не вполне доверяла вам. – Возможно, вы спешите с выводами. Многие интересуются вашей верой, расспрашивают о ней, но совсем не собираются стать католиками.– Я быстро обернулся к Генри: – Глупо все менять. Распоряжение отдали, народ пригласили. Сара не была фанатичной. Кто-кто, а она бы не хотела никого беспокоить из-за прихоти. В конце концов,– я глядел на Генри,– все может быть вполне по-христиански. Конечно, Сара не христианка. Мы не видели никаких признаков. Но вы дадите отцу Кромптону денег на мессу… – Не нужно. Я утром отслужил. Он впервые шевельнулся, повел рукой, словно увидел, что покачнулась стена, и пригнулся, хотя бомба уже упала.– Я буду поминать ее каждый день. – Спасибо, отец,– с облегчением сказал Генри, как будто это все улаживало. И подвинул сигареты. – Не совсем удобно говорить это, мистер Майлз, но, видимо, вы не понимаете, какой хороший человек ваша жена. – Я ее очень любил,– сказал Генри. – Многие любили ее,– сказал я. Отец Кромптон взглянул на меня как учитель, которого перебил самый сопливый ученик с задней парты. – Быть может, недостаточно,– сказал он. – Что ж,– сказал я,– если вернуться к нашей теме, переиграть уже нельзя. Потом, это вызовет толки. Вы не хотите толков, Генри? – Ни в коем случае! – В «Тайме» есть объявление. Пришлось бы писать снова. Люди замечают такие вещи. Пойдут сплетни. Вы не кто-нибудь, Генри. И телеграммы придется посылать. Многие отправили в крематорий венки. Вы понимаете… – Не совсем. – То, о чем вы просите, неразумно. – Мне кажется, мистер Бендрикс, у вас очень странная система ценностей. – Вы же не верите, что кремация не даст телу воскреснуть? – Конечно, не верю. Я свои доводы привел. Если мистеру Майлзу их недостаточно, говорить не о чем. Он встал, и только тут я увидел, как он уродлив. Сидя он хотя бы казался величественным, но у него были слишком короткие ноги. Он был маленький и словно бы отошел куда-то далеко. Генри сказал: – Если бы вы пришли чуть пораньше, отец… Прощу вас, не думайте… – Я ничего плохого не думаю о вас, мистер Майлз. – Наверное, думаете обо мне? – с вызовом спросил я. – Не беспокойтесь, мистер Бендрикс. Вы уже не можете ей повредить. Наверное, наслушавшись исповедей, легко опознать ненависть. Он протянул Генри руку, повернувшись ко мне спиной. Я хотел сказать: «Вы неправы. Не ее я ненавижу. И насчет Генри вы ошиблись. Он развратил ее, не я». Я хотел себя защитить: «Я любил ее»,– но ведь, наслушавшись исповедей, они умеют различить и любовь. – Следующая – Хампстед,– сказала Сильвия. – Вам надо к матери? – Я выйду на Голдерз-Грин, покажу дорогу. По вторникам я к ней не хожу. Она проводила меня до станции и хотела уйти. Я все удивлялся, зачем она так беспокоится. Никогда не видел в себе ничего, что может понравиться женщинам, а теперь – тем более. Горе и досада – как ненависть, человек становится уродливым от жалости к себе. И каким эгоистом к тому же! Я не мог стать для Сильвии учителем, я ничего не мог ей дать, но я боялся того, что меня ждет в ближайшие полчаса. Если я буду один, за мной будут шпионить, пытаясь понять, кем я был Саре, кто кого бросил. С красивой Сильвией – дело другое. – Как же я пойду, я так одета!..– запротестовала она. Я видел, что она польщена. Я знал, что могу увести ее от Уотербери. Его карта бита. Если я захочу, он будет слушать Бартока один. – Мы станем сзади,– сказал я.– Может быть, вы просто шли мимо. – Спасибо, хоть черные,– сказала она про брюки. В такси я положил ей впрок руку на колено, но дальше действовать не хотел. Труба в крематории дымилась, на посыпанных гравием дорожках полузастыли лужи. Навстречу шло много людей, с других похорон, и вид у них был такой бодрый, словно они сбежали из скучных гостей. – Вот тут,– сказала Сильвия. Вы хорошо знаете эти места. – Папу хоронили, два года назад. Когда мы пришли в часовню, все расходились. Расспросы про поток сознания слишком задержали меня. Боль как-то странно, условно меня кольнула. Я так и не увидел мертвую Сару и тупо подумал, что это ее дым стлался над пригородными садами. Генри шел один, ничего не различая; он плакал и меня не заметил. Других я не знал, кроме Мэллока, тот был в цилиндре. С неудовольствием взглянув на меня, он быстро прошел мимо. Человек пять были, видимо, чиновниками. Был ли среди них Данстан? Но это не очень важно. С мужьями шли жены. Кому-кому, а им церемония понравилась, я понимал это даже по их шляпам. Когда Сары нет, женам как-то легче. – Простите,– сказала Сильвия. – Вы не виноваты. Я думал: «Если бы мы ее набальзамировали, женам никогда бы не знать покоя. Их можно было бы сравнивать и с мертвым телом». Вышел Смитт и быстро зашлепал по лужам, ни с кем не заговаривая. Какая-то дама сказала: – Картеры нас пригласили на уик-энд. – Уйти мне? – спросила Сильвия. – Нет, нет,– сказал я.– Мне с вами лучше. Я подошел к часовне и заглянул туда. Дорожка к печи была сейчас пуста, одни венки вынесли, другие вносили. В углу молилась старая женщина, словно актер из другой пьесы, оказавшийся на сцене, когда вдруг подняли занавес. Сзади послышался знакомый голос: – Печальная встреча, сэр. Рад вас встретить там, где все обиды кончаются. – И вы тут, Паркие! – воскликнул я. – Увидел объявление в «Тайме», сэр, и отпросился у мистера Сэ-виджа. – Вы всегда провожаете досюда своих подопечных? – Она была очень хорошая, сэр,– с упреком сказал он.– Как-то она спросила у меня дорогу. А у них, на этой вечеринке, дала мне бокал хереса. – Южноафриканского? – жалобно спросил я. – Не знаю, сэр, но как она его давала… Мало таких, как она. И мальчик, он тоже… Все время о ней говорит. – Как он? – Хворает, сэр. Совсем расхворался. Живот болит. – Врач был? – Нет еще, сэр. Я верю в природу. До поры до времени, конечно. Я оглядел чужих людей, знавших Сару, и спросил: – Кто они, Паркие? – Девицу я не знаю, сэр. – Она со мной. – Простите. Вон сэр Уильям Мэллок. – Его я знаю. – Джентльмен, который обошел лужу,– начальник отдела. – Данстан? • – Именно, сэр. – Сколько вы знаете, Паркие! Я думал, ревности нет, я соглашался разделить ее с кем угодно, только бы она жила, но тут проснулась былая ненависть. – Сильвия! – позвал я, словно Сара меня слышит.– Где вы сегодня обедаете? – Я обещала Питеру… – Питеру? – Ну, Уотербери. – Плюньте. «Здесь ты? – спросил я Сару.– Смотришь ты на меня? Видишь, я без тебя обхожусь. Это нетрудно». Ненависть могла верить в посмертную жизнь; только любовь знала, что Сара мертва, как мертвая птица. Входили новые люди, и женщина у перилец растерянно встала. Она чуть не влезла в чужие похороны. – Я бы хотела позвонить… Ненависть, словно скука, застилала вечер. Теперь, не любя, я должен был играть любовь и чувствовал вину еще до преступления – зачем я втянул в свой лабиринт невинную жертву? Половой акт может быть полной ерундой, но в мои годы знаешь, что он может стать и всем на свете. Я-то в безопасности, а вот в этом ребенке вдруг да и сработает какой-нибудь невроз. В конце вечера я буду очень неловок, и сама эта неловкость (или даже бессилие) может тронуть ее, а если я проявлю прыть, и это способно тронуть. Я попросил Сару: «Вызволи меня, вызволи, ради нее, не ради меня». Сильвия сказала: – Я скажу, мама больна. Вот, готова солгать. Питеру конец. Бедный он бедный! Теперь мы с ней сообщники. Она стояла в черных штанах, среди подмерзших луж, а я думал: «Тут и начнется долгое будущее…» – и попросил Сару: «Вызволи! Я не хочу ее обижать. Я не могу любить никого. Кроме тебя». Седая женщина спешила ко мне по лужам. – Вы не мистер Бендрикс? – спросила она. – Да. – Сара мне говорила…– сказала она и замялась, а я глупо понадеялся, что она что-то передаст мне, что мертвые могут говорить.– Она говорила, что вы ее лучший друг. – Один из друзей. – А я ее мать. Я даже не помнил, что мать жива. У нас было столько тем, что целые страны нашей жизни оставались белыми, как на карте,– потом закрасим… – Вы и не слыхали обо мне? – В сущности… – Генри меня не любил, так что я держалась подальше. Она говорила разумно, спокойно, а слезы лились сами собой. Мужья с женами ушли, чужие люди проходили мимо нас троих в часовню. Паркие думал, видимо, что чем-то может помочь мне, но стоял в стороне, как он бы сказал – знал свое место. – Я хочу попросить вас о большой услуге,– сказала мать Сары. Я старался вспомнить ее фамилию – Камерон, Чендлер? – Сегодня я так спешила, ехала…– она машинально смахнула слезы, словно пыль тряпкой. «Бертрам,-подумал я.– А, вот! Бертрам». – Да, миссис Бертрам? – сказал я. – Я забыла взять деньги. – К вашим услугам. – Не одолжите ли вы мне фунт? Понимаете, мне надо пообедать в городе. У нас в Грейт Миссинден рано закрывают. Она снова смахнула слезы, и что-то напомнило мне Сару – какая-то простота в горе, какая-то двойственность, быть может. Интересно, слишком ли часто «трогала» она Генри? Я сказал: – Пообедаем вместе. – Что вы, не беспокойтесь! – Я любил Сару. – И я. Я пошел к Сильвии и сказал: – Это ее мать. Я должен покормить ее. Простите. Можно" я вам позвоню? – Конечно. – В книжке вы есть? – Он есть,– мрачно ответила она. – Ну, на той неделе. – Очень буду рада,– она протянула руку.– До свидания. Я видел, что она знает: время упущено. Слава Богу, это еще ничего не значило – пожалеет немного в метро, невпопад ответит своему Питеру сквозь музыку Бартока. Оборачиваясь к миссис Бертрам, я снова сказал Саре: «Видишь, я тебя люблю». Но любовь, наверное, труднее расслышать, чем ненависть. Когда мы подходили к воротам, я заметил, что Паркие исчез. Видимо, решил, что он мне больше не нужен. Мы с миссис Бертрам отправились в «Изола Белла». Я не хотел идти туда, где мы бывали с Сарой, а сейчас, конечно, стал сравнивать этот ресторан с теми. Ни Сара. ни я нигде не пили кьянти, теперь я пил его и об этом думал. Мог бы я заказать и наше любимое бордо, но я и так непрерывно о ней помнил. Пустота была заполнена ею. – Мне не понравились похороны,– сказала миссис Бертрам. – Простите? – Они бесчеловечные. Как конвейер. – Нет, ничего. В конце концов, помолились. – Этот священник, он священник? – Я его не видел. – Он говорил, что мы сольемся в Великом Духе. Я долго не могла понять. Думала, в великом ухе.– Слезы закапали в суп.– Я чуть не засмеялась, а Генри заметил. Как же, ведь это я! – Вы с ним не ладите? – Он очень плохой человек,– она смахнула слезы салфеткой и яростно принялась есть, вздымая вермишель.– Как-то я заняла у него десять фунтов, забыла сумку. С каждым может случиться. – Конечно. – Я горжусь, что никому на свете не должна. Речь ее походила на метро, она шла кругами и петлями. Когда я пил кофе, я стал различать узловые станции: Генри плохой, она – очень честная, она любит Сару, ей не нравятся похороны. Великий Дух – и снова Генри. – Так было смешно,– сказала она.– Я не хотела смеяться. Никто не любил Сару, как я.– Все мы всегда это думаем и сердимся, когда говорит кто-то другой.– Но Генри этого не понять. Он очень холодный человек. – Какие же еще могли быть похороны? – сказал я, пытаясь перевести стрелку. – Сара католичка,– сказала миссис Бертрам, взяла бокал вина и залпом выпила половину. – Ерунда,– сказал я. – Она сама не знала. Тут я испугался, словно совершил продуманнейшее преступление и вдруг увидел трещину в своих замыслах. Глубокая она? Подвластна ли она времени? – Ничего не понимаю! – Она вам не говорила, что я была католичкой? – Нет. – Так, недолго. Понимаете, мой муж был против. Я его третья жена, и когда у нас все не ладилось, я говорила, что мы, собственно, не женаты. Он очень плохой человек,– прибавила она. – Это вы католичка, а не Сара. Она опять хлебнула вина. – Я никогда никому не говорила. Наверное, я напилась. Напилась я, мистер Бендрикс? – Ну, что вы! Выпейте еще. Пока мы ждали вино, она пыталась вернуться на другие станции, но я не дал. – В каком смысле она католичка? – Только не говорите Генри! – Не скажу. – Мы жили в Нормандии. Сара была маленькая, два года. Муж вечно ездил в Довиль. Это он так говорил, а я знала, что он ездит к первой жене. Я очень сердилась. Мы с Сарой пошли к морю. Она все хотела присесть, но я вела ее дальше. Я ей сказала: «Сара, у нас с тобой тайна». Она уже тогда умела хранить тайны… если хотела. Да, я боялась, но ведь какая месть! – Месть? Я не совсем понимаю, миссис Бертрам. – Ну, мужу. Это не только из-за первой жены. Я же вам говорила, да, что он не любил всего этого? Он так орал, когда я ходила к мессе! Вот я и подумала, Сара будет католичка, а он ничего не узнает, если я уж совсем не рассержусь. – Вы не рассердились? – Он меня через год бросил. – Значит, вы смогли спокойно ходить к мессе? – Ну, понимаете, я ведь не так уж верю! И потом, я вышла замуж за еврея, он тоже… Все говорят, евреи добрые. Не верьте, мистер Бендрикс. Он очень плохой человек. – Что случилось у моря? – Не то чтоб у моря. Мы просто пошли по берегу. Ее я оставила у дверей, сама нашла священника. Пришлось ему солгать – так, немножко. Конечно, я все свалила на мужа. Я сказала, что он обещал перед свадьбой, а потом отказался. Я плохо говорю по-французски, это очень помогло. Когда ищешь слово, получается так искренне. В общем, он все сделал, обратно мы ехали в автобусе. – Что он сделал? – Крестил ее. – И все? – с облегчением спросил я. – Ну, это таинство… – Я уж было подумал, что Сара настоящая католичка. – Так и есть, только она не знала. Ах, жаль, что Генри не похоронил ее как следует! – И слезы снова закапали. – Он не виноват, ведь даже Сара не знала. – Я все надеялась, что это привьется. Как вакцина. – У вас что-то не очень привилось,– все-таки сказал я, но она не обиделась. – Ах,– сказала она,– у меня было столько искушений! Наверное, к концу все уладится. Сара была со мной очень терпелива. Такая хорошая девочка… Никто так не ценил ее, как я.– Она отхлебнула вина.– Если бы я не выходила за плохих людей, если б я ее толком воспитывала, она была бы святая, вы поверьте. – Так не привилось же,– злобно сказал я и велел подать счет. По спине у меня прошел холодок – то ли простудился, то ли испугался. «Хорошо бы,-подумал я,– простудиться насмерть, как Сара». По дороге домой в метро я твердил: «Не привилось». Миссис Бертрам я высадил у Марилебона, одолжив ей еще три фунта, потому что «завтра среда, нельзя выйти, приходит уборщица». Бедная Сара, привилась только эта череда мужей и отчимов. Мать успешно внушила ей, что одного мужчины на жизнь мало, а она уж сама поняла, что незачем притворяться, будто это мужья. За Генри она вышла на всю жизнь, кому ж и знать, как не мне. Но все эти мудрые мысли ничем не были связаны с нечестным делом у моря. «Это не Ты привился,– сказал я Тому, в Кого не верил, выдуманному Богу, Который будто бы – так думала Сара – спас мне жизнь (зачем?) и разрушил, хоть Его и нет, мое единственное счастье.– Нет, не Ты, ведь тогда это просто магия, а в магию я верю еще меньше, чем в Тебя. Все магия – Твой Крест, Твое Воскресение, Твоя Святая католическая церковь, Твое общение святых». Я лежал на спине и смотрел, как по потолку плывут тени деревьев. «Это совпадение,– думал я,– мерзкое совпадение чуть не вернуло ее к Тебе. Нельзя отметить двухлетнего ребенка на всю жизнь, вода и молитва – не клеймо. Если я поверю в это, я поверю и в Тело, и в Кровь. Все эти годы она была не Твоя, а моя. В конце концов Ты победил, можешь не напоминать мне, но она меня с Тобой не обманывала, здесь, на этой кровати, с этой подушкой под спиной. Я входил к ней, не Ты». Свет ушел, кругом была тьма, и мне снилось, что я хожу по ярмарке с ружьем. Я стрелял в бутылки, вроде бы – стеклянные, но пули отскакивали, словно это сталь. Стрелял и стрелял, ни одна бутылка не треснула, и в пять часов утра проснулся, думая все то же: «Все эти годы ты была со мной, не с Ним». Я мрачно шутил, когда думал, не предложит ли мне Генри переселиться к нему. На самом деле я этого не ждал и очень удивился. Я удивился даже, что он пришел через неделю после похорон, он никогда у меня не бывал. Не думаю, что он вообще заходил дальше, чем тогда, когда я встретил его под дождем. Внизу зазвонил звонок, я выглянул – я не хотел гостей, я думал, что это Уотербери с Сильвией,– и увидел в свете фонаря его черную шляпу. Тогда я пошел вниз и открыл. – Проходил мимо,– сказал Генри. – Прошу. Он неловко топтался, пока я вынимал бутылки из буфета. Потом сказал: – Кажется, вы занимаетесь Гордоном. – Мне заказали биографию. – Будете писать? – Наверное, да. Сейчас мне не до работы. – И мне,– сказал он. – Королевская комиссия еще заседает? – Да. – Значит, вам есть о чем подумать. – Есть? Да, наверное. Пока мы не идем завтракать. – Во всяком случае, это важная работа. Вот вам херес. – Она совершенно никому не нужна. Сколько же он прошел с той поры, как благополучное фото из «Тэт-лера» так разозлило меня! На столе у меня лежал, лицом вниз, портрет Сары, увеличенный моментальный снимок. Он перевернул его и сказал: – Помню, как я ее щелкнул. Она говорила, что снимала подруга,– видимо, щадила мои чувства. На снимке она была моложе, счастливей, но никак не прекрасней, чем в те годы, когда я знал ее. Хотел бы я, чтобы со мной она смотрела вот так, но любовник чаще видит, как горе застывает вокруг лица его любовницы, словно гипс,-такая уж у нас судьба. Генри сказал: – Я валял дурака, чтобы она засмеялась. Интересный человек Го-рдон? – Скорее да. – Дом теперь такой странный. Я стараюсь почаще уходить. Вы не могли бы пообедать со мной в клубе? – Работы много. Он оглядел мою комнату и сказал: – Вам негде разместить книги. – Да,– сказал я.– Я их держу и под кроватью. Он взял журнал, который прислал Уотербери, чтобы показать перед нашей встречей образец своего творчества, и сказал: – У меня место найдется. Собственно, вы можете устроиться как бы отдельно. Я слишком удивился, чтобы ответить. Он быстро продолжал, листая страницы, словно и впрямь занят журналом: – Подумайте. Не решайте сейчас. – Спасибо вам. Генри. – Вы бы оказали мне большую услугу. «А что? – думал я.– Считают, что писатель выше условностей. Неужели я чту условности больше, чем чиновник?» – Сегодня,– сказал Генри,– я видел всех нас во сне. – Да? – Я плохо помню. Мы вместе пили. Мы были счастливы. Когда я проснулся, я вспомнил, что она умерла. – Я ее во сне не вижу. – Лучше бы мы не мешали священнику. – Но это же глупо. Она такая же католичка, как мы с вами. – Вы верите в жизнь после смерти? – Отдельного человека? Нет. – Это нельзя опровергнуть. – Ничего нельзя опровергнуть. Вот я пишу роман. Как вы докажете, что ничего такого не было? Сегодня я встретил человека о трех ногах. – Ужас какой! – Да, и покрыт чешуей. – Вы шутите. – Докажите это, Генри. Не можете – а я не могу доказать, что нет Бога. Я просто знаю, что Его нет, как вы про эти ноги. – Непременно найдутся доводы. – Я тоже могу их найти. Сошлюсь на Аристотеля. Генри резко сменил тему. – Вам и дешевле будет, если вы ко мне переедете. Она всегда говорила, ваши книги не слишком раскупают. – Нет, кое-какой успех есть,– сказал я, припомнив статью Уотер-бери.– Приходит такое время, когда критики просто ладони отбивают, даже заранее. Надо подождать. Я говорил, потому что не решил, что делать. – Вы ведь не обижены, правда? – сказал Генри.– Я на вас рассердился тогда, в клубе, но сейчас это неважно. – Я ошибся. Тот человек – просто глупый болтун, ее занимали теории. Забудьте это, Генри. – Она была добрая, Бендрикс. Вот сплетничают, а она – хорошая. Она не виновата, что я… ну, не любил ее как надо. Понимаете, я очень осторожный, скучный. Ей нужен был такой, как вы. – Она меня бросила, Генри. – Знаете, она меня уговорила прочитать вашу книгу. Там женщина умерла, и ее дом… – «Честолюбивый хозяин». – Да, да. Тогда мне понравилось, но вы все напутали, Бендрикс. Вы пишете, что муж ходит по комнатам, передвигает мебель, чтобы казалось, будто он не один. Наливает вино в два бокала. – Забыл. Как-то уж очень литературно. – Это неверно, Бендрикс. То-то и плохо, что дом – не пустой. Раньше, бывало, я вернусь, а ее нету, ушла – наверное, к вам. Вот тогда он был пустой. Я ведь по-своему ее любил. Не застану ее и думаю, что сейчас найду письмо: «Дорогой Генри…» Знаете, как в романе. – Да. – -А теперь он не пустой. Не знаю, как это выразить. Ее никогда нет, но ее ведь нет нигде. Она ни с кем не завтракает, не сидит с вами в кино. Ей негде быть, кроме дома. – Где же ее дом? – Вы уж простите меня, Бендрикс. Я измотался, устал… сплю плохо. Нельзя говорить с ней, так поговорю хоть о ней, а кроме вас – не с кем. – У нее масса друзей. Сэр Уильям… – Не могу я с ним о ней говорить. Лучше уж с этим Паркисом. – С Паркисом! – вскричал я. Что ж он, навеки пристал к нам? – Он говорил, он у нас был в гостях. Странных людей она приглашала. Он сказал, вы с ним тоже знакомы. – Какого черта ему от вас нужно? – Он говорит, она сделала что-то хорошее его сыну. Бог его знает когда! Сын болеет. Кажется, Паркие хотел что-нибудь взять на память. Я дал ему ее детские книжки. Их у нее много, все исчирканы карандашом. В конце концов надо от них избавиться. Не продавать же их, правда? Вот и отдал, что тут плохого? – Ничего. Это он за ней следил, от Сэвиджа. – Господи, если б я знал!.. А как ее любит вроде бы… – Он человек, не машина. И чувствительный. Я оглядел комнату. Там, у Генри, не больше Сары, чем тут, даже меньше. Там она растворяется. – Хорошо, я перееду,– сказал я,– только разрешите платить мою часть за жилье. – Спасибо, Бендрикс! Дом – наш собственный. Вы давайте деньги на расходы. – Предупредите меня за три месяца, когда соберетесь жениться. Он принял это всерьез. – Я не женюсь. Мне вообще не следовало жениться. Я причинил ей большой вред, когда женился на ней. И я переехал на северную сторону. Генри торопил меня, гак что я потерял плату за неделю и еще заплатил пять фунтов шоферу грузовика, надо же было перевезти книги и костюмы. Мне отвели комнату для гостей, под кабинет приспособили кладовую, была и ванная наверху. Генри поселился в гардеробной, а спальню с двумя холодными кроватями отвели для гостей, которых не бывало. Через день-другой я понял, почему теперь дом не пустой. Я работал в Британском музее, пока не закроют, потом работал дома, ждал Генри, мы вместе шли в «Герб» и выпивали. Как-то он уехал на конференцию, и я привел девицу. Толку не было. Я сразу понял, что ничего не выйдет, и чтобы не обижать ее, сказал, что обещал одной женщине никогда ни с кем не спать. Она все поняла, умилилась, проститутки очень почитают чувства. На этот раз я мстить не хотел, я просто опечалился, что навсегда ушло такое приятное занятие. Потом я видел во сне Сару, мы лежали там, у меня, опять ничего не вышло, но я не печалился, нам было и так хорошо. Через несколько дней я нашел в шкафу детские книжки. Генри отдал не все. Тут были сказки Эндрю Лэнга в пестрых обложках, Беатрис Поттер, «Дети из Нового леса», «Кукла на полюсе» и книги две для подростков – «Последняя экспедиция» капитана Скотта, стихи Томаса Гуда с надписью «Саре Бертрам за успехи в алгебре». В алгебре! Как человек меняется! В тот вечер я работать не мог. Я лежал на полу, читал, пытаясь заполнить хоть какие-то пробелы в ее жизни. Иногда любовнику надо стать и отцом, и братом – он ревнует к тем годам, когда его не было. «Кукла на полюсе», наверное, была первой ее книгой – Сара исчиркала все, бестолково, бессмысленно, цветными мелками. В одной из книжек Беатрис Поттер она написала карандашом: «САЧА», а на «Детях из Нового леса»,– аккуратно и мелко: «Это книга Сары Бертрам. Кто возьмет ее без спросу, тот останется без носу». Были и обычные следы, которые есть на всех детских книгах,-анонимные, как птичьи следы на снегу. Когда я закрывал книжку, они исчезали, их уносило время. Не думаю, чтобы она читала Гуда, страницы были чистые, как тогда, когда учительница или попечитель вручали ей награду. Я уже клал книгу в шкаф, и тут из нее выпал листок – может быть, программа школьного вечера. Почерк я узнал (он устанавливается рано, потом усложняется от времени и от усталости) и прочитал: «Ну и чушь!» Я представил себе, как Сара пишет это соседке, пока учительница идет на место, а родители почтительно хлопают, и, увидев эти уверенные, нетерпеливые, наивные слова, вспомнил другие: «Я потаскуха и врунья». Передо мной была невинность. Как жаль, что целых двадцать лет ушли только на то, чтобы Сара подумала о себе это! Потаскуха и врунья. Неужели я так говорил о ней со злости? Она запоминала мою хулу, это хвала таяла, словно снег. Я вертел листок, читал, что было 23 июля 1926 года. Мисс Дункан из Королевского музыкального колледжа играла «Музыку на воде» Генделя. Беатрис Коллинз читала «Я брел одинокий, как туча», школьный хор пел старинные арии, Мэри Пиппит играла на скрипке вальс Шопена. Долгий летний день двадцатилетней давности пришел сюда, ко мне, и я ненавидел жизнь, которая меняет нас к худшему. «В то лето,– думал я,– я как раз начал первую книгу. Я так волновался, так надеялся, когда сел писать, я был счастлив». Сунув листок в нечитаную книгу, я положил, ее в глубь шкафа, под «Куклу» и Беатрис Поттер. Оба мы были счастливы, нас разделяли только десять лет и несколько графств, а потом встретились зачем-то и вконец измучили друг друга. Я взял «Последнюю экспедицию». Эту книгу я любил. Теперь казалось, что устарели и героическая борьба со льдами, и жертва, обрекающая на смерть лишь тебя самого. Две войны стояли между нами. Я посмотрел фотографии – бороды, очки, британский флаг, небольшие сугробы, пони с длинными гривами вроде старомодной прически. Даже смерть была «того времени», смерть – и школьница, испещрившая страницы восклицательными знаками. На последнем письме Скотта она написала четкими буквами: "А что потом, ужели Бог? Роберт Браунинг". «Тогда уже,– подумал я,– она думала о Нем. Он пользовался настроением, как соблазнитель, сулящий невыполнимое». Я положил обратно последнюю книгу и запер шкаф на ключ. – Где вы были. Генри? – спросил я. Обычно он спускался к завтраку первым, иногда уходил, когда я еще не вышел, а в это утро его тарелка стояла нетронутой, и я услышал, как хлопнула дверь, прежде чем он вошел. – Так, гулял,– туманно ответил он. – Всю ночь? – спросил я, и, чтобы оправдаться, он сказал мне правду: – Ну, что вы! Отец Кромптон служил сегодня заупокойную мессу. – Он еще служит? – Раз в месяц. Я решил зайти, из вежливости. – Вряд ли он знал, что вы там. – Я подошел, поблагодарил. Собственно, я пригласил его к обеду. – Тогда я уйду. – Не надо, Бендрикс! В конце концов, он тоже был другом Саре. – Вы не обратились ли? – Конечно, нет. Но они имеют такое же право на свои взгляды, как мы с вами. Итак, он пришел обедать. Этот уродливый, неуклюжий человек с носом Торквемады увел у меня Сару. Он поддержал дурацкий обет, который надо было забыть через неделю. В его церковь шла она под дождем, искала убежища -нашла смерть. Меня не хватило даже на вежливость, Генри пришлось все тащить одному. Отец Кромптон не привык обедать в гостях. Так и казалось, что это тяжкий долг. Болтать он не умел, ответы его падали, словно деревья на дорогу. – У вас тут много бедных? – спросил усталый Генри, уже за сыром. Он перепробовал много тем – книги, кино, недавнюю поездку во Францию, будет ли война. – Не в том суть,– ответил священник. Генри не сдался. – Падает нравственность? – спросил он с той легкой фальшью, без которой не произнесешь таких слов. – Это вообще не проблема,– сказал отец Кромптон. – Я думал… знаете, иногда видишь вечером… – Так бывает в каждом сквере. И потом, сейчас зима. Тема на этом кончилась. – Еще сыру, отец? – Нет, спасибо. – Наверное, в нашем районе трудно собрать деньги для бедных? – Дают, что могут. – Налить вам бренди в кофе? – Нет, спасибо. – Вы не против, если мы… – Нет, не против. Я просто потом не заснул бы, а мне вставать в шесть часов. – Зачем? – Молиться. К этому привыкаешь. – Боюсь,– сказал Генри,– я толком и не молился с самого детства. Когда-то я просил, чтобы Бог помог мне попасть в первую десятку. – Попали вы? – Попал во вторую. Наверное, такие молитвы не считаются? – Всякая молитва лучше, чем ничего. Вы признаете Божью силу, а это своего рода хвала. Впервые за весь обед он произнес столь длинную речь. – Я бы сказал,– вмешался я,– что это магия. Вроде того, как трогают дерево или не ступают на какие-то плиты тротуара. В детстве, по крайней мере. – Ну, немножко суеверия не повредит,– сказал он.– Люди хоть понимают, что этот мир – еще не все. Бывает началом премудрости. – Да, ваша церковь любит суеверия. Святой Януарий, кровь, видения… – Мы пытаемся различать их. И потом, не разумней ли думать, что все может случиться? Зазвонил звонок. Генри сказал: – Я отпустил служанку спать. Разрешите, отец? – Лучше я открою,– сказал я. Я был рад избавиться от этого тяжелого человека. На все у него есть ответ, любителю его не подловить, он словно фокусник, который раздражает самой сноровкой. Я открыл дверь и увидел толстую женщину в черном, с пакетом в руках. Сперва я подумал, что это наша уборщица, но она сказала: – Вы мистер Бендрикс, сэр? – Да. – Вот это вам.– И она быстро сунула мне пакет, как будто он мог взорваться. – От кого вы? – От мистера Паркиса. Я растерянно вертел пакет. Мне пришло в голову, что это какие-то улики, которые Паркие запоздало прислал мне. Я хотел о нем забыть. – Вы не дадите расписку, сэр? Он сказал, в собственные руки. – Карандаша нет. И бумаги. Вообще, я занят. – Вы знаете, какой он аккуратный, сэр. Карандаш у меня есть. Я написал расписку на старом конверте. Она ее бережно положила в сумку и поспешила к калитке, я держал пакет. Генри крикнул из столовой: – Что там, Бендрикс? – Пакет от Паркиса,– сказал я. Это звучало как скороговорка. – Наверное, книгу вернул. – В такое время? И потом, это мне. – Что же такое тогда? Я не хотел открывать пакет, ведь мы оба с таким трудом ее забывали. Мне казалось, что я достаточно наказан за мистера Сэвиджа. Голос отца Кромптона говорил: – Мне пора, мистер Майлз. – Еще рано. Я подумал, что если я туда не пойду, нарушу правила вежливости, он скорее удалится. И я открыл пакет. Генри оказался прав. Это были сказки Эндрю Лэнга, но в книге торчала сложенная записка, письмо от Паркиса. «Дорогой мистер Бендрикс,– прочитал я, подумал, что он благодарит меня, и нетерпеливо взглянул в конец.-…При таких обстоятельствах я бы не хотел ее держать. Надеюсь, Вы скажете м-ру Майлзу, что это – не от неблагодарности. Искренне Ваш Альфред Паркие». Я сел. Я услышал голос Генри: «Не думайте, отец, что у меня узкие взгляды…» – и начал читать сначала: "Дорогой мистер Бендрикс, я пишу Вам, а не мистеру Майлзу, потому что уверен в Вашем сочувствии, т. к. мы связаны тесными, хотя и прискорбными узами и Вы, человек с воображением, как все писатели, привыкли к странным происшествиям. Как Вы знаете, мой сын страдал в последнее время острыми болями, и, поскольку это не вызвано мороженым, я опасался аппендицита. Доктор сказал, что нужна операция, она неопасная, но я очень их боюсь, т. к. моя жена умерла под ножом, я уверен, что из-за небрежности, и что же я буду делать, если потеряю сына? Я тогда останусь совсем один. Простите за подробности, мистер Бендрикс, в нашем деле мы приучены излагать по порядку, чтобы судья не сказал, что ему не представили ясно фактов. Так вот, я сказал в понедельник доктору: подождем, пока не будем уверены. Я думаю, это от холода, он простыл, когда ждал у дома миссис Майлз, и Вы уж меня извините, я скажу, она очень хорошая женщина, надо было оставить ее в покое. В нашем деле не выбирают, но я с первого дня хотел, чтобы это была какая-нибудь другая особа. Мальчик очень расстроился, когда узнал, как она умерла. Она говорила с ним один раз, но ему показалось, что его мать на нее похожа. Это не так, хотя моя жена тоже очень хорошая женщина, и я каждый день по ней тоскую. Когда у него была температура 103 [По Фаренгейту – около 39,4° по Цельсию], а это для мальчика много, он стал разговаривать с миссис Майлз, как тогда на улице, и сказал, что он за ней следил, хотя говорить это нельзя даже в его возрасте – у каждого дела своя гордость. Потом он стал плакать, что она ушла, а потом заснул, а проснулся тоже с температурой и попросил подарок, который она обещала ему во сне. Вот почему я побеспокоил мистера Майлза и обманул его. Мне очень стыдно, это ведь я не по делу, только из-за мальчика. Когда я получил книжку и дал ему, он стал поспокойней. Но я беспокоился, потому что доктор сказал, рисковать больше нельзя, в среду поедем в больницу, а если есть свободная койка, так сегодня. Значит, я не спал, тосковал по моей бедной жене, беспокоился за мальчика. Не постесняюсь сказать Вам, мистер Бендрикс, что я очень молился. Я просил Бога, а потом я просил жену что-нибудь сделать. Если на небе кто-нибудь есть, она-то уж там, и еще я попросил миссис Майлз. Если взрослый мужчина способен на такое, не надо удивляться, что мальчику всякое видится. Когда я утром проснулся, температура была 99, живот не болел, так что доктор пришел и сказал, что подождать можно. Мальчик сказал ему, что боль забрала миссис Майлз, тронула правую сторону живота, Вы уж простите за нескромность, и надписала ему книжку. А доктор сказал, его нельзя беспокоить, книжка его нервирует. При таких обстоятельствах я бы не хотел ее держать…" Я перевернул листок, там был постскриптум: «На книжке что-то написано, но это, конечно, очень давно, когда м-с Майлз была маленькая, только я не могу ему объяснить, а то боли вернутся. Ваш А. П.». Я посмотрел на первую страницу. Карандашом были выведены шаткие буквы, как в других книгах, где маленькая Сара Бертрам записывала свои поучительные стишки: Я пошел в столовую с книгой в руке. – Что там? – спросил Генри. – Книга,– сказал я.– Вы читали, что там написано? – Нет, а что? – Так, совпадение. Кажется, суеверным можно быть и без католичества. Я дал ему письмо; он прочитал его и вручил священнику. – Не нравится мне это,– сказал Генри.– Сара умерла. Я не хочу, чтобы о ней болтали. – И я тоже. – Это вроде сплетен. – Никто не сказал о ней ничего плохого,– вмешался отец Кромптон, кладя на стол письмо.– Ну, я пойду. Но не двинулся, все глядел на письмо. – Какая там надпись? – спросил он. Я толкнул к нему книгу и сказал: – А, это давно написано! У нее такие надписи во всех книгах. – Время – странная штука,– сказал отец Кромптон. – Конечно, мальчику не понять, что она не сейчас написала. – Святой Августин спрашивал, откуда берется время. Он решил, что оно идет из будущего, которого еще нет, в прошлое, которого уже нет, через настоящее, у которого нет длительности. Не думаю, что мы понимаем время лучше, чем ребенок. – Я не имел в виду… Он встал. – Не расстраивайтесь, мистер Майлз,– сказал он.– Это показывает только, какая хорошая женщина ваша жена. – Что мне с того? – сказал Генри.– Она в прошлом, ее уже нет. – Человек, который писал письмо, очень разумен. Совсем неглупо молиться мертвым, а не только о них.– И он сказал снова: – Она была очень хорошая женщина. Тут я не выдержал. Наверное, меня довело его благодушие – я чувствовал, что его не проймешь никаким доводом. Он, видите ли, так хорошо понял ту, кого и знал-то несколько часов, ну – дней, а мы знали годами. И я сказал: – Ничего подобного. – Бендрикс! – крикнул Генри. – Она могла провести любого мужчину,– говорил я,– даже священника. Она вас обманула, как мужа, как меня. Она всегда врала. – Она не притворялась. – У нее были другие любовники, не только я… – Вы не имеете права,– резко сказал Генри. – Оставьте его,– сказал отец Кромптон.– Не трогайте его, несчастного. – Мне не нужна профессиональная жалость. Приберегите ее для своих кающихся. – – Не вам приказывать, кого мне жалеть, мистер Бендрикс. – Каждый мог с ней спать. – И не вам говорить о покаянии. Я двадцать пять лет исповедую. Мы не можем сделать ничего, чего бы не сделали святые до нас. – Мне не в чем каяться, кроме неудачи. Идите к своим свечкам, к своим четкам, в свою мерзкую будочку. – Вы найдете меня там, когда хотите. – Это я захочу? Не люблю грубить, но я вам не Сара. Не Са-ра. Генри сказал: – Простите, отец. – Ничего. Я видел страдающих. Никак я не мог пробить броню его благодушия. Отодвинув стул, я ответил: – Нет, отец. Я не страдаю. Я ненавижу. Я ненавижу ее, потому что она потаскушка, и его, потому что она в него вцепилась, и вас с вашим Богом, потому что вы ее у нас забрали. – Вы умеете ненавидеть,– сказал отец Кромптон. Я чуть не плакал, я никак не мог причинить им боль. – А ну вас к черту! – сказал я и хлопнул дверью, пускай сидят. «Пускай учит Генри своей премудрости,– думал я.– Если я не с тобой, я буду один. Всегда. Да могу я во все это поверить! Закрою глаза, посижу и поверю, что ты пришла ночью к этому мальчику, коснулась его, спасла. Я тоже просил тебя спасти от меня эту девицу, и ты мне тут же подсунула твою мамашу, так бы они сказали. Но если я поверю в это, я поверю в твоего Бога. Я должен буду Его любить. Лучше уж любить тех, с кем ты спала». «Надо быть разумней,– думал я, поднимаясь по лестнице.– Сара умерла, мертвых не любят так, как живых, а она – не жива, ее нет. Я не должен верить, что она жива». Я лег, закрыл глаза, попытался быть разумным. Если я и сейчас ненавижу, могу ли я ее любить? Можно ли любить и ненавидеть сразу? Или я себя ненавижу? Книги, которые я так ловко пишу, писательскую хватку, которая велела мне соблазнить женщину, чтобы собрать материал. Тело, которое так много наслаждалось, но не могло выразить того, что было в сердце, и недоверчивую душу, которая послала Паркиса, чтобы он присыпал пудрой звонки, рылся в корзинах, крал наши тайны. Я вынул из ночного столика ее дневник, открыл наугад и прочитал: «Господи, если бы я могла Тебя ненавидеть, что бы это значило?» И я подумал: «Ненависть к Саре – это любовь к ней, ненависть к себе – тоже любовь». Я не стою ненависти – я, Морис Бендрикс, автор «Честолюбивого хозяина», «Увенчанного облика», «Могилы на берегу». Бендрикс-писака. Если Ты есть, думал я, никто кроме Тебя, даже Сара, не стоит ненависти. «Иногда я ненавидела Мориса, но я бы и ненавидеть не могла, если бы я его не любила. Господи, если бы я могла Тебя ненавидеть!..» Я вспомнил, как Сара молилась Тому, в Кого не верила, и заговорил с той, в кого не верил. Я сказал: «Ты принесла в жертву нас обоих, чтобы я не умер, но разве это жизнь без тебя? Хорошо тебе любить Бога. Ты умерла. Ты с ним. А я болен жизнью, страдаю здоровьем. Если я Его полюблю, я не могу тут же умереть. Мне придется что-то делать. Я трогал тебя, целовал – когда любишь, что-то делаешь. Незачем говорить, чтобы я не страдал, как тогда, во сне. Если я вот так полюблю, всему конец. Когда я любил тебя, я не хотел есть, не глядел на женщин, а полюблю Его – все будет пусто без Него. Я даже работать не смогу, больше не буду Бендриксом. Сара, я боюсь!» Проснулся я в два часа ночи, спустился в кладовку, взял печенья, выпил воды. Мне было стыдно, что я так говорил о ней при Генри. Священник сказал, что мы не можем сделать ничего, чего уже не делали святые. Быть может, это так, если речь идет о блуде и убийстве, это грехи яркие, крупные, а может святой завидовать, делать подлости? Ненависть моя была мелкой, как моя любовь. Я тихо открыл дверь и посмотрел на Генри. Он спал, не выключив света, прикрыв рукой глаза. Когда не видно глаз, не узнаешь человека. Да, он был просто человек, один из нас, словно первый враг, которого солдат встречает на поле боя,– мертвый, неизвестный, не белый и не красный, а человек, такой же, как он. Я положил у кровати два печенья на случай, если он проснется, и выключил свет. Книга не ладилась (я понимал, что только трачу время, но куда же его девать?), и я пошел прогуляться, послушать наших ораторов. Один из них развлекал меня в давние дни, и я обрадовался, что он опять на месте. У него не было ни политической, ни религиозной миссии – он, бывший актер, просто читал стихи, играл сценки. Слушателям он предлагал назвать что угодно, кто-то кричал, скажем: «Старый Мореход»,– и он тут же с выражением читал четыре строки. Какой-то шутник сказал: «Тридцать второй сонет Шекспира»,-он прочитал четыре строки, тот стал спорить, а он ответил: «У вас плохое издание». Оглядев тех, кто слушал, я увидел Смитта. Может быть, он меня первый увидел, потому что стоял ко мне чистой щекой – той, которую она не целовала; но взгляда моего избегал. Почему я вечно лез к тем, кто знал ее? Я протиснулся к нему и сказал: – Здравствуйте, Смитт. Он прижал платок к больной щеке и обернулся ко мне. – А, мистер Бендрикс! – сказал он. – Не видел вас с похорон. – Я уезжал. – Вы тут не выступаете? – Нет,– и он прибавил не сразу: – Я это бросил. – А дома учите? – не отставал я. – Нет. И это бросил. – Надеюсь, не изменили взглядов? – Я не знаю,– мрачно ответил он.– Не знаю, во что верить. – Ни во что. Ведь вы этому и учили. – Учил. Он стал выбираться из толпы, и я оказался с другой стороны. Уняться я не мог. – Болят зубы? – Нет. А что? – Платок прижали… Он не ответил, просто убрал платок. Скрывать было нечего. Ничего не осталось, кроме маленького пятнышка. Он сказал: – Устал объяснять. – Вылечились? – Да. Я же говорил, я уезжал из города. – В больницу? – Да. – Удалили? – Не совсем,– сказал он с неохотой. – Исцеление верой? – Я не верю. Я никогда не пошел бы к знахарю. – Что ж это? Он неопределенно ответил: – Новый метод. Электричество. Я пошел домой и сел за книгу. Какой-нибудь один персонаж всегда не удается мне. Все вроде верно, но что-то не ладится, его надо тащить и толкать, искать для него слова – все мастерство, которое я обрел за годы труда, едва помогает ему казаться мало-мальски живым. Иногда я печально радуюсь, если критик скажет, что он прекрасно выписан,– не выписывал бы я, он бы вообще исчез. Такой персонаж мучает меня, как непереваренный обед. Мне противно писать сцены, где он участвует. Он не удивляет меня, не делает ничего неожиданного. Все персонажи помогают, он – мешает. И все же без него не обойтись. Я могу представить, что Бог именно так относится к некоторым из нас. Святые, те сами себя творят, вот они и живые. Они могут удивить делом или словом, они – вне сюжета, от него не зависят. А нас надо тащить. Мы упираемся, ибо нас нет, мы прикованы к сюжету, Бог еле-еле втаскивает нас в Свою сеть, мы скучны, у нас нет свободной воли, и польза от нас лишь та, что где-то, когда-то мы помогаем в сцене, в которой движется и говорит живой. Быть может, мы помогаем святым проявить свою, свободную волю. Услышав стук двери и шаги, я обрадовался. Значит, можно прервать работу. Персонаж не оживет до утра, сейчас пора идти в бар. Я подождал, пока Генри меня крикнет (мы сжились за месяц, как два холостяка, которые годами не разлучались), но он не звал, он пошел в кабинет. Я подождал и тоже пошел туда, мне хотелось выпить. Входя в кабинет, я вспомнил, как был у него тогда, в первый раз. Он опять сидел рядом с «Дискоболом», усталый и печальный, но я не позавидовал ему и не обрадовался. – Выпьем, Генри? – Да-да. Конечно. Я просто хотел переобуться. У него были ботинки для города и для загорода, а тут, по его понятиям, был загород. Сейчас он не мог развязать узелок, у него вообще неловкие пальцы. Устав от борьбы, он скинул ботинок. Я его подобрал и распугал шнурок. – Спасибо, Бендрикс,– видимо, даже такая простая услуга тронула его.– У нас там случилась очень неприятная вещь. – Да? – Заходила миссис Бертрам. Вы ее не знаете. – Знаю. Встречал. – Мы с ней не ладили. – Да, она говорила. – Сара понимала. Она ее почти не звала. – Что, хочет денег занять? Да. Десять фунтов, вечная история – приехала на один день, банки закрыты, то-се… Бендрикс, я не злой человек, но она меня очень раздражает. У нее две тысячи в год. Я ненамного больше получаю. – – Дали вы? Конечно. Я всегда даю. Плохо то, что я не удержался, сказал кое-что. Она взбесилась. Я сказал, сколько раз она брала деньги, сколько – отдавала. Это еще бы ничего, она вынула чековую книжку, хотела расплатиться за все сразу. Но она забыла, что чеки истрачены. Думала унизить меня, а унизила себя, бедняга. Вышло еще хуже. – Что же она сделала? Обвинила меня в том, что я не так похоронил Сару. Рассказала какую-то дикую историю. – Знаю. Она и мне рассказала, когда выпила. – – Вы думаете, она лжет? – Нет, не думаю. – Какое странное совпадение, правда? Крестили в два года, тут и вспомнить нельзя, а вернулось… Вроде инфекции. – Вы сами сказали, это совпадение. Когда-то я придал ему силы, нельзя же, чтобы он сейчас ослабел. – Я и не такие встречал. За прошлый год я так устал, Генри, что собираю номера машин. Вот и смотрите. Десять тысяч номеров, кто его знает, сколько из них комбинаций, а я очень часто видел рядом одинаковые номера. – – Да, наверное, тут то же самое. – Я верю в совпадения. Генри. Наверху тихо звонил телефон. До сих пор мы его не слышали, потому что здесь, внизу, звонок был выключен. – О Господи, – сказал Генри.– Наверное, опять она. – Пускай звонит.– И тут звонок замолчал. – Я не злой,– сказал Генри.– Она взяла за десять лет не больше ста фунтов. – Пойдем выпьем. – Да-да. А, я не обулся! Он стал обуваться, и я увидел лысину, словно заботы ее проели. Сам я – тоже из 31 их забот. Он сказал: – Не знаю, что бы я без вас делал. Я стряхнул с его плеча перхоть, сказал: – Ну что вы, Генри! – И телефон опять зазвонил. – Ладно,– сказал я. – Нет, я подойду. Кто его знает… Он встал, не зашнуровав ботинки.-Алло! Майлз у телефона.– Он передал мне трубку.– Это вас. – Да,– сказал я,– слушаю. – Мистер Бендрикс,– произнес мужской голос.– Я решил вам позволить-. Я тогда солгал. – Кто это? – Смитт. – Ничего не пойму. – Я сказал, что был в больнице. Нет, не был. – Какое мне, собственно, дело… – Очень большое. Вы не слушаете! Никто не лечил меня. Все прошло само, сразу, за ночь. – Что? Не понимаю… Он сказал мерзким голосом сообщника: – Мы с вами знаем. Ничего не поделаешь. Я не должен был лгать. Это…– но я бросил трубку прежде, чем он произнес дурацкое, газетное слово, которым заменяют «совпадение». Я вспомнил сжатую руку, вспомнил, как злился, что мертвых растаскивают по частям, делят, словно одежду. Он такой гордый, что ему непременно нужны откровения. Через неделю-другую будет тут выступать, показывать щеку. В газетах напишут: «Чудесное исцеление оратора-атеиста». Я попытался собрать воедино всю свою веру в совпадения, но смог представить, и то с завистью – у меня ведь реликвии не было, только больную щеку, прижавшуюся к волосам. – Кто там? – спросил Генри. Я подумал, рассказать ли, и решил, что ненадо. Еще передаст Кромптону. – Смитт,– сказал я. – Смитт? – Ну, этот, к которому она ходила. Чего он хочет? – Щеку вылечил. Я просил, чтобы он мне назвал врача. Один мой друг… – Электричество? – – Не думаю. Я где-то читал, что бывает истерическая крапивница. Психотерапия, радий… Звучало неплохо. Может быть, я сказал правду. Совпадение, две машины с одинаковыми номерами, и я устало подумал: «Сколько ж их еще будет? Мать на похоронах, сын Паркиса. Кончится это когда-нибудь?» Я был как пловец, переоценивший свои силы. Он знает, что волна сильней его. Что ж, если я утону, я буду держать Генри. В конце концов, это мой долг – если все попадет в газеты, кто знает, чем кончится? Я вспомнил манчестерские розы, обман не скоро разоблачили. Люди так склонны к истерике. Будут ходить, молиться, гоняться за реликвиями. Генри – известный человек, скандал получится страшный. Журналисты полезут с вопросами, вынюхают эту чушь с крещением. Благочестивая пресса так вульгарна. Я представил себе заголовки. Еще чудес навыдумывают. Нет, надо убить это на корню. Я вспомнил дневник и подумал: «Нельзя его оставлять, неверно поймут». Чтобы сберечь ее для себя, мы должны разрушать все, что с ней связано. Детские книги и те опасны. И фотографии, нельзя их давать в газеты. Как служанка, надежна? Вот попытались создать игрушечный домик, а и тот под угрозой. – Пойдем в бар? – спросил Генри. – Сейчас, минутку. Я пошел наверх и вынул дневник. Сорвал переплет – он не поддавался, вылезали какие-то нити, все было так, словно я отрывал лапки птице,– и вот дневник лежал на кровати, бескрылый и раненый, кипа бумаги. Последняя страница была сверху, я прочитал: «Когда я прошу боли. Ты даешь мир. Дай и ему. Дай ему, забери от меня, ему нужнее!» «Вот тут у тебя не вышло,– думал я.– Одна твоя молитва осталась без ответа. Нет у меня мира, и любви нет, только ты, только ты,– говорил я ей.– Я умею лишь ненавидеть». Но ненависти не ощущал. Я называл других истеричными, а сейчас сам впал в истерику. Я чувствовал, как фальшивы мои слова. Ведь на самом деле я не столько ненавидел, сколько боялся. «Если Бог есть,– думал я,– если даже ты, со всей твоей несмелой ложью, со всем распутством, можешь так измениться, все мы станем святыми, стоит нам прыгнуть, как ты прыгнула, закрыв глаза, навсегда, сразу. Если ты святая, быть святым нетрудно. Этого Он может потребовать от каждого из нас. Чтобы мы прыгнули. А я не хочу». Я сидел на постели и говорил Ему: «Ты ее забрал, но я еще не Твой. Я Тебя знаю; Ты хитер. Это Ты ведешь нас на высокое место и показываешь все царства. Ты – Сатана, Ты искушаешь, чтобы мы прыгнули. А я не хочу ни мира Твоего, ни любви. Я хотел очень легкого, очень простого -Сару на всю жизнь, а Ты ее отнял. У Тебя великие замыслы, и Ты разрушаешь наше счастье, как разрушает жнец мышиную норку. Я ненавижу Тебя, Господи, я ненавижу Тебя, словно Ты есть». Я посмотрел на кипу бумаги, ничью, как клок волос. Нет, хуже. Волос можно коснуться, поцеловать их. Я страшно устал. Я жил ради ее тела, я желал его, а у меня остался только дневник. И я запер его в шкаф, ведь Он опять победит, если я его уничтожу и останусь совсем без нее. «Хорошо,– сказал я ей,– будь по-твоему. Я верю, что ты жива, ты есть и Он есть, но твоих молитв не хватит, чтобы я полюбил Его. Он обокрал меня, вот и я, как этот твой король, украду у Него то, что Ему во мне нужно. Ненависть – у меня в мозгу, а не в желудке, не на коже. Ее не устранишь, это не боль, пятна на щеке. Разве я не ненавидел тебя? Разве я себя не ненавижу?» Я крикнул Генри: – Иду! – и мы пошли рядом в «Герб Понтефрактов». Фонари не горели, влюбленные были там, где пересекались дорожки, а на другой стороне стоял дом с разбитыми ступеньками, где Он вернул мне бесполезную, жалкую жизнь. – Я думаю днем, как мы будем с вами гулять,– сказал Генри. – Да. «Утром,– думал я, позвоню врачу, спрошу, возможно ли исцеление». А потом: «Нет, не буду. Пока не знаешь, можно придумать многое…» Я положил руку Генри на рукав – поддержал его, я должен быть сильным за нас двоих, а он еще не понял своего горя. – Я только этих прогулок и жду,– сказал он. В начале я писал, что это книга о ненависти, и, направляясь рядом с Генри к вечернему нашему пиву, я нашел слова, которые, кажется, отвечали этому зимнему духу: «Господи, Ты сделал достаточно, Ты много отнял от меня, я слишком устал, слишком стар, чтобы учиться любви, оставь же меня в покое!» |
|
|