"Комедианты" - читать интересную книгу автора (Грин Грэм)

3

На следующий день Марта сообщила запиской, что Джонс заболел и доктор Мажио опасается осложнений. Она сама ухаживает за больным и не может отлучиться из посольства. Это была записка, предназначенная для посторонних глаз, записка, которую следовало положить на видное место, и все-таки у меня сжалось сердце. Ведь могла же она незаметно намекнуть, хотя бы между строк, что любит меня. Опасности подвергался не только Джонс, но и я, однако обществом ее в те последние дни наслаждался он. Я представлял себе, как Марта сидит у него на кровати и он ее смешит, как смешил когда-то Тин-Тин в стойле матушки Катрин. Суббота пришла и прошла, потом наступило нескончаемое воскресенье. Мне не терпелось как можно скорее со всем этим развязаться.

В воскресенье днем, когда я читал на веранде, к гостинице подъехал капитан Конкассер — я позавидовал, что у него есть вездеход. Шофер с большим животом и полным ртом золотых зубов — тот, что раньше обслуживал Джонса, — сидел рядом с Конкассером, оскалившись, как обезьяна в зоологическом саду. Конкассер не вышел из машины; оба они уставились на меня сквозь черные очки, а я, в свою очередь, уставился на них, но у них было преимущество — мне не видно было, как они моргают.

После долгого молчания Конкассер произнес:

— Я слышал, будто вы едете в Ле-Ке.

— Да.

— Когда?

— Надеюсь, завтра.

— Ваш пропуск выдан на краткий срок.

— Знаю.

— День туда, день назад и одна ночь в Ле-Ке.

— Знаю.

— У вас должно быть важное дело, если вы решились на такую утомительную поездку.

— Я сообщил, какое у меня дело. В полицейском участке.

— В горах под Ле-Ке прячется Филипо. Там же и ваш слуга Жозеф.

— Вы осведомлены лучше меня. Впрочем, это ваша профессия.

— Сейчас вы живете один?

— Да.

— Ни кандидата в президенты. Ни мадам Смит. Даже британский поверенный в делах и тот в отпуску. Вы отрезаны от всего. Вам бывает страшно по ночам?

— Ко всему привыкаешь.

— Мы будем следить за вами всю дорогу, отмечать ваш проезд через каждый пост. Вам придется отчитаться, как вы провели время. — Он сказал что-то своему шоферу, и тот рассмеялся.

— Я сказал ему, что он или я учиним вам допрос, если вы задержитесь.

— Такой же допрос, как Жозефу?

— Да. Точно такой же. Как поживает майор Джонс?

— Довольно плохо. Заразился свинкой от сына посла.

— Поговаривают, что скоро приедет новый посол. Нельзя злоупотреблять правом убежища. Майору Джонсу надо посоветовать перебраться в британское посольство.

— Сказать ему, что вы дадите охранную грамоту?

— Да.

— Я передам, когда он поправится. Не помню, болел я свинкой или нет, а я не хочу заразиться.

— Давайте не будем ссориться, мсье Браун. Я ведь уверен, что вы любите майора Джонса не больше моего.

— Может, вы и правы. Во всяком случае, я ему передам то, что вы сказали.

Конкассер дал задний ход, заехав прямо в куст бугенвилеи и ломая ветки с таким же сладострастием, с каким ломал руки и ноги, развернулся и уехал. Его посещение было единственным событием, нарушившим однообразие этого долгого воскресенья. На сей раз свет был выключен в точно установленное время, и ливень низвергся со склонов Кенскоффа, словно его запустили по секундомеру; я пробовал читать рассказы Генри Джеймса в дешевом издании, которое когда-то оставил один из постояльцев, — хотел забыть, что завтра понедельник, но мне это не удавалось. «Бурный водоворот наших страшных дней», — писал Джеймс, и я не мог сообразить, что за случайный перебой в мирном течении долгой викторианской эпохи мог его так перепугать. Наверно, заявил об уходе дворецкий? Все мои жизненные расчеты теперь были связаны с этой гостиницей, она мне давала уверенность в завтрашнем дне, куда более надежную, чем бог, чьим служителем, по мнению отцов св. Пришествия, я должен был стать; в свое время я тут добился гораздо большего успеха, чем с моей бродячей картинной галереей и ее поддельными холстами; в известном смысле гостиница была и фамильным склепом. Я отложил Генри Джеймса, взял лампу и поднялся наверх. Если мне не повезет, подумал я, может статься, что это моя последняя ночь в гостинице «Трианон».

Большинство картин на лестнице было продано или возвращено владельцам. Вскоре после приезда в Гаити у моей матери хватило ума купить одну из картин Ипполита, и я берег ее и в хорошие и в плохие времена как своего рода страховку, несмотря на самые выгодные предложения американцев. Оставался у меня и один Бенуа, изображавший большой ураган «Хэйзел» 1954 года: разлив серой реки, которая несла самые невероятные предметы, — дохлую свинью брюхом кверху, стул, лошадиную голову и расписанную цветами кровать; солдат и священник молились на берегу, а буря клонила деревья в одну сторону. На нижней площадке висела картина Филиппа Огюста, изображавшая карнавальное шествие: мужчин, женщин и детей в ярких масках. По утрам, когда солнце светило в окна первого этажа, резкие краски веселили глаз и казалось, барабанщики и трубачи наигрывают удалой мотив. Только подойдя поближе, можно было разглядеть, что маски уродливы и что люди в масках теснятся вокруг мертвеца в саване; тогда грубые краски блекли, словно тучи спускались с Кенскоффа и предвещали грозу. Где бы ни висела эта картина, подумал я, мне всегда будет казаться, что я в Гаити и Барон Суббота бродит по соседнему кладбищу, пусть оно даже и находится в Тутинг-Бек [район Большого Лондона].

Сперва я поднялся в номер-люкс «Джон Барримор». Выглянув в окно, я ничего не увидел: город был погружен в темноту, за исключением грозди огней во дворце и ряда фонарей на набережной. Я заметил, что возле кровати мистер Смит оставил справочник вегетарианца. Сколько их, подумал я, он возит с собой для раздачи? Раскрыв справочник, я нашел на первой странице обращение, написанное его четким косым американским почерком: «дорогой незнакомый читатель, не закрывай этой книги, прочитай хоть немного перед сном. Ты найдешь здесь мудрость. Твой неизвестный друг». Я позавидовал его уверенности, да и чистоте намерений тоже» Прописные буквы были такими же, как и в массовом издании Библии.

Этажом ниже помещалась комната моей матери (теперь в ней спал я), а среди запертых номеров, уже давно не видевших постояльцев, — комната Марселя и та, в которой я провел свою первую ночь в Порт-о-Пренсе. Я вспомнил настойчивый звонок, высокую черную фигуру в алой пижаме с монограммой на кармашке и то, как он сказал печально и виновато: «Она меня зовет».

Я заглянул в обе комнаты: там не осталось ничего от того далекого прошлого. Я сменил мебель, перекрасил стены, даже передвинул их, чтобы пристроить ванные. Толстый слой пыли покрывал биде, и из кранов больше не текла горячая вода. Я отправился к себе и сел на большую кровать, на которой прежде спала мать. Сколько лет прошло, а мне казалось, что на подушке я найду ее неправдоподобно золотой, под Тициана, волосок. Но ничто от нее не уцелело, кроме того, что я сам сохранил на память. На столике рядом с кроватью стояла шкатулка из папье-маше, где мать держала свои сомнительные драгоценности. Я их продал Хамиту за бесценок, и в шкатулке лежала только загадочная медаль Сопротивления и открытка с руинами замка — единственное ее послание ко мне. «Рада буду тебя видеть, если заглянешь в наши края». С подписью, которую я сперва принял за Манон, и фамилией, которую она так и не успела объяснить. «Графиня де Ласко-Вилье». В шкатулке хранилось и другое послание, написанное ее рукой, но не мне. Я нашел его в кармане у Марселя, когда перерезал веревку. Не знаю, почему я его сохранил и несколько раз перечитывал, ведь оно только усиливало ощущение моего сиротства. «Марсель, я знаю, что я старуха и, как ты говоришь, немножко актерствую. Но пожалуйста, продолжай притворяться. В притворстве наше спасение. Притворяйся, будто я люблю тебя, как любовница. Притворяйся, что ты любишь меня, как любовник. Притворяйся, будто я готова умереть ради тебя, а ты ради меня». Я снова перечитал записку; она показалась мне трогательной... А он ведь все-таки умер из-за нее, так что, видно, и Марсель вовсе не был comedien [комедиант (фр.)]. Смерть — лучшее доказательство искренности.


Марта встретила меня со стаканом виски в руке. На ней было золотистое полотняное платье, обнажавшее плечи.

— Луиса нет дома, — сказала она. — Я хотела отнести Джонсу виски.

— Я сам ему отнесу, — сказал я. — Ему оно понадобится.

— Неужели ты приехал за ним? — спросила она.

— Ты угадала, за ним. Дождь еще только начинается.

Нам придется подождать, пока не попрячутся часовые.

— Какой от него будет толк? Там, в горах?

— Большой, если он не врет. На Кубе достаточно было одному человеку...

— Сколько раз я это слышала. Повторяете, как попки. Меня тошнит от этих разговоров. Здесь не Куба.

— Нам с тобой без него будет легче.

— Ты только об этом и думаешь?

— Да. Вероятно.

У нее был маленький синячок чуть пониже ключицы. Стараясь говорить шутливым тоном, я спросил:

— Что это ты с собой наделала?

— Ты о чем?

— Вот об этом синяке. — Я дотронулся до него пальцем.

— Ах это? Не знаю. У меня такая кожа, чуть что — синяк.

— От игры в рамс?

Она поставила стакан и повернулась ко мне спиной.

— Выпей и ты, — сказала она. — Тебе это тоже не помешает.

Я налил себе виски:

— Если выеду из Ле-Ке на рассвете, я вернусь в среду около часа. Ты приедешь в гостиницу? Анхел будет еще в школе.

— Может быть. Давай не будем загадывать.

— Мы не виделись уже несколько дней, — добавил я. — И тебе больше не надо будет спешить домой играть с ним в рамс.

Она повернулась ко мне, и я увидел, что она плачет.

— В чем дело? — спросил я.

— Я же тебе говорила. У меня такая кожа.

— А что я сказал?

Страх оказывает странное действие: он повышает содержание адреналина в крови; вызывает недержание мочи; во мне он возбудил желание причинять боль. Я спросил:

— Ты, кажется, огорчена, что теряешь Джонса?

— А как же мне не огорчаться? — ответила она. — По-твоему, ты страдаешь от одиночества там, в «Трианоне». Ну а я одинока здесь. Одинока с Луисом, когда мы молчим с ним в двуспальной кровати. Одинока с Анхелом, когда он возвращается из школы и я делаю за него бесконечные задачки. Да, с Джонсом мне было весело — слушать, как люди смеются над его плоскими шутками, играть с ним в рамс. Да, я буду по нему скучать. Скучать до остервенения. Ох, как я буду по нему скучать!

— Больше, чем скучала по мне, когда я уезжал в Нью-Йорк?

— Ты же хотел вернуться. По крайней мере ты так говорил. Теперь я не уверена, что ты этого хотел.

Я взял два стакана виски и поднялся наверх. На площадке я сообразил, что не знаю, где комната Джонса. Я позвал тихонько, чтобы не услышали слуги:

— Джонс! Джонс!

— Я здесь.

Я толкнул дверь и вошел. Он сидел на кровати совершенно одетый, даже в резиновых сапогах.

— Я услышал ваш голос, — сказал он, — оттуда, снизу. Значит, час настал, старик.

— Да. Нате выпейте.

— Не помешает.

Он скорчил гримасу.

— У меня в машине есть еще бутылка.

— Я уже сложил вещи, — сказал он. — Луис одолжил мне рюкзак. — Он перечислил свои пожитки, загибая пальцы: — Запасная пара туфель, еще одна пара брюк. Две пары носков. Рубашка. Да, и погребец. На счастье. Понимаете, мне его подарили...

Он споткнулся на полуслове. Может быть, вспомнил, что тут он сказал мне правду.

— Вы, видно, рассчитываете, что война продлится недолго, — сказал я, чтобы замять разговор.

— Я должен иметь не больше поклажи, чем мои люди. Дайте срок, и я налажу снабжение. — Впервые он заговорил, как настоящий военный, и я чуть не подумал, что зря на него наговаривал. — Вот тут вы сможете нам помочь, старик, когда я налажу курьерскую службу.

— Давайте лучше подумаем о более неотложных делах. Прежде надо доехать.

— Я страшно вам благодарен. — Его слова снова меня удивили. — Ведь мне здорово повезло, правда? Конечно, мне до чертиков страшно. Я этого не отрицаю.

Мы молча сидели рядом, потягивая виски и прислушиваясь к раскатам грома, от которых дрожала крыша. Я был настолько уверен, что в последний момент Джонс станет увиливать, что даже растерялся; решимость проявил Джонс:

— Ели мы хотим выбраться отсюда, пока не кончилась гроза, нам пора. С вашего разрешения, я попрощаюсь с моей милой хозяйкой.

Когда он вернулся, у него был вымазан губной помадой уголок рта: трудно было понять, то ли от неловкого поцелуя в губы, то ли от неловкого поцелуя в щеку.

— Полицейские распивают ром на кухне, — сообщил он. — Давайте двинем.

Марта отперла нам парадную дверь.

— Идите вперед, — сказал я Джонсу, пытаясь снова взять в свои руки власть. — Пригнитесь пониже, чтобы вас не было видно в ветровое стекло.

Мы оба промокли до нитки, как только вышли за дверь. Я повернулся, чтобы попрощаться с Мартой, но даже тут не смог удержаться от вопроса:

— Ты все еще плачешь?

— Нет, — сказала она, — это дождь. — И я увидел, что она говорит правду: дождь струился у нее по щекам, так же как и по стене, за ее спиной. — Чего ты ждешь?

— Разве я меньше заслуживаю поцелуя, чем Джонс? — спросил я, и она приложилась губами к моей щеке: поцелуй был холодный, равнодушный, и я это почувствовал. Я сказал с упреком: — Я ведь тоже подвергаюсь опасности.

— Но мне не нравятся твои побуждения, — сказала она.

Словно кто-то ненавистный заговорил вместо меня, прежде чем я успел заставить его замолчать:

— Ты спала с Джонсом?

Я пожалел об этих словах, прежде чем успел докончить фразу. Если бы грянувший раскат грома заглушил мой вопрос, я был бы рад и ни за что бы его не повторил. Она стояла, прижавшись спиной к двери, словно перед расстрелом, и я почему-то подумал о том, как держался ее отец перед казнью. Бросил ли он вызов своим судьям с эшафота? И были ли на его лице презрение и гнев?

— Ты столько раз меня об этом спрашивал, — сказала она, — каждый раз, когда мы встречались. Ладно. Я отвечу тебе: да, да. Ты ведь этого ждешь, правда? Да. Я спала с Джонсом.

Хуже всего, что я не совсем ей поверил.


В окнах у матушки Катрин не было света, когда мы, свернув на Южное шоссе, проезжали мимо поворота к ее публичному дому, а может, его просто не было видно сквозь пелену дождя. Я ехал наугад, словно мне завязали глаза, со скоростью не больше двадцати миль в час; а это была еще легкая часть дороги. Ее построили по хваленому пятилетнему плану с помощью американских инженеров, но американцы вернулись домой, и бетонное шоссе обрывалось в семи милях от Порт-о-Пренса. Там я рассчитывал наткнуться на заставу, однако, когда мои фары осветили пустой вездеход, стоявший у лачуги милиционера, я испугался: это означало, что здесь были и тонтон-макуты. Я даже не успел прибавить ходу, но никто не вышел из лачуги — если там и были тонтон-макуты, им тоже не хотелось мокнуть. Я прислушивался к звукам погони, но в ушах у меня только барабанил дождь. Знаменитое шоссе превратилось в проселочную дорогу; нас швыряло по камням, мы бултыхались в стоячие лужи, и наша скорость теперь не превышала восьми миль. Больше часа проехали в молчании: тряска не давала сказать ни слова.

Камень ударил в дно машины, и я на секунду подумал, что сломалась ось. Джонс спросил:

— Где у вас виски?

Он нашел бутылку, отхлебнул и протянул виски мне. Я на миг ослабил внимание, машина скользнула вбок, и задние колеса застряли в жидкой глине. Нам пришлось двадцать минут попотеть, прежде чем мы двинулись дальше.

— Мы поспеем на свидание вовремя? — спросил Джонс.

— Сомневаюсь. Возможно, что вам придется прятаться до завтрашнего вечера. Я на всякий случай захватил для вас бутерброды.

Он хмыкнул.

— Вот это жизнь, — сказал он. — Я часто мечтал о чем-нибудь этаком.

— А я-то думал, что вы всегда вели такую жизнь.

Он замолчал, словно поняв, что проговорился.

Внезапно, безо всякий видимой причины, дорога стала лучше. Дождь быстро стихал; я надеялся, что он не кончится, прежде чем мы проедем следующий полицейский пост. Дальше не предвиделось никаких препятствий до самого кладбища по эту сторону Акена.

— А что Марта? — спросил я. — Какие у вас были отношения с Мартой?

— Она замечательная женщина, — уклончиво ответил он.

— Мне казалось, что вы ей нравитесь.

Изредка я различал между пальмами полоску моря, как вспышку зажженной спички, это было дурным признаком; погода явно прояснялась. Джонс сказал:

— У нас с ней сразу все пошло как по маслу.

— Мне иногда даже было завидно, но, может, она не в вашем вкусе?

Я будто сдирал повязку с раны: чем медленнее стягиваешь, тем дольше длится боль, но у меня не хватало мужества сорвать бинт сразу, к тому же мне приходилось неотрывно следить за дорогой.

— Старик, — изрек Джонс, — я не привередлив, но эта — просто пальчики оближешь!

— Вы знаете, что она немка?

— Эти фрейлейн — стреляные птицы...

— Вроде Тин-Тин? — спросил я с безразличием любознательного человека.

— Совсем другой класс, старик.

Мы были как два молодых медика, хвастающих своей первой практикой. Я долго молчал.

Мы подъезжали к Пти-Гоаву — я знал эти места о лучшие дни. Полицейский участок, припомнил я, в стороне от шоссе, мне полагалось подъехать туда и доложить о себе. Я надеялся, что дождь еще достаточно сильный и полицейским не захочется выходить из помещения; вряд ли здесь были расставлены караульные посты. Мокрые лачуги по краям дороги колыхались в свете фар; дождь размыл глину, переломал пальмовые листья на крышах; нигде ни единого огонька; не видно было и людей, хотя бы какого-нибудь калеки. Семейные склепы на маленьких кладбищах выглядели надежнее семейных очагов. Мертвым возводили более прочные обиталища, чем живым — двухэтажные дома с окнами-амбразурами, где на праздник всех святых ставили еду и зажигали свечи. Я должен был напрягать все свое внимание, пока мы не минуем Пти-Гоав, да и, кроме того, боялся задать следующий вопрос: я дошел до двери и не мог больше медлить, надо было ее отворить. На длинном огороженном участке у дороги виднелись ряды небольших крестов, перевитые чем-то похожим на пряди светлых волос, будто содранных с черепов погребенных здесь женщин.

— Господи, — воскликнул Джонс, — это еще что?

— Сушат сизаль.

— Сушат? Под таким дождем?

— Кто знает, где хозяин? Может, его расстреляли. А может, он в тюрьме. Или бежал в горы.

— Ну и жуть, старик. Прямо из Эдгара Аллана По. Больше напоминает о смерти, чем любое кладбище.

На главной улице Пти-Гоава не было ни души. Мы проехали мимо какого-то заведения под названием Клуб Ио-Ио, мимо большой вывески пивной матушки Мерлан, мимо булочной, принадлежавшей человеку по имени Брут, и гаража некоего Катона — так упрямо память этого черного народа хранила воспоминания о другой, лучшей республике, — и наконец, к моему облегчению, мы снова очутились за городом и нас зашвыряло по камням.

— Слава богу! — сказал я.

— Скоро приедем?

— Скоро доедем до половины пути.

— Пожалуй, я глотну еще виски, старик.

— Пейте, хотя вам надо растянуть его надолго.

— Пожалуй, лучше прикончить его до встречи с ребятами. На них все равно не напасешься.

Я тоже отхлебнул для храбрости, но все не решался спросить его напрямик.

— А как вы ладили с мужем? — осторожно осведомился я.

— Отлично. Он был не внакладе.

— Почему?

— Она с ним больше не спит.

— Откуда вы знаете?

— Раз говорю, значит, знаю, — сказал он, взяв бутылку и громко посасывая виски.

Дорога снова не давала мне отвлекаться. Теперь мы еле-еле ползли: мне приходилось вилять между камнями.

— Надо было вам взять вездеход, — сказал Джонс.

— А где его взять в Порт-о-Пренсе? Попросить у тонтон-макутов?

Мы доехали до развилки, оставили море позади и, взбираясь на холм, свернули в глубь полуострова. На какое-то время дорога стала сплошь глинистой, и теперь нам мешала только грязь. Это внесло разнообразие в мою работу. Мы ехали уже три часа — было около часа ночи.

— Теперь уже можно не опасаться милиционеров, — сказал я.

— Но ведь дождь перестал.

— Они боятся гор.

— Оттуда грядет наше спасение, — сострил Джонс.

Виски явно его развеселило. Я не мог больше ждать и задал наконец терзавший меня вопрос:

— А она хороша в постели?

— У-ди-вительна, — сказал Джонс, и я крепче вцепился в руль, чтобы не ударить своего седока.

Прошло много времени, прежде чем я заговорил снова, но он ничего не заметил. Он заснул с открытым ртом, прислонившись к дверце, как это часто бывало с Мартой: он спал тихо, как ребенок, с таким же простодушным видом. А может, он и правда был так же простодушен, как мистер Смит, потому они и понравились друг другу. Злость моя скоро прошла: ребенок стащил лакомый кусочек — да, вот именно лакомый кусочек, подумал я, ведь, наверно, он так и выразился бы о Марте. Он на минуту проснулся и предложил сменить меня за рулем, но наше положение казалось мне и без того опасным.

А потом машина и вовсе отказалась служить; может, я зазевался, а может, слишком сильный толчок окончательно ее доконал. Мы наехали на камень, машину занесло, а когда я попытался ее выровнять, руль завертелся у меня в руках, мы ударились о другой камень, и машина засела — передняя ось была сломана, одна фара вдребезги разбита. Делать было нечего: я не мог добраться до Ле-Ке и не мог вернуться в Порт-о-Пренс. Я был привязан к Джонсу, по крайней мере до утра.

Джонс открыл глаза:

— Мне приснилось... Почему мы стоим? Уже доехали?

— Сломалась передняя ось.

— А как вы думаете, нам еще далеко... дотуда?

Я взглянул на спидометр и сказал:

— Километра два, а может, и три.

— Доберемся на своих двоих, — сказал Джонс и стал вытаскивать свой рюкзак. Я неизвестно зачем сунул в карман ключ от машины; вряд ли в Гаити найдется гараж, где смогут ее починить, да и кто захочет сюда за ней ехать? Дороги вокруг Порт-о-Пренса забиты поломанными автомобилями и перевернутыми автобусами; однажды я даже видел автофургон технической помощи с краном, валявшийся на боку в канаве, — зрелище противоестественное, вроде спасательного катера, выброшенного на скалы.

Мы двинулись пешком. Я захватил с собой карманный фонарик, но дорога была трудная, и резиновые сапоги Джонса скользили по мокрой глине. Шел третий час ночи, и дождь прекратился.

— Если за нами погоня, — сказал Джонс, — им легко будет нас обнаружить. Только слепой не заметит, что тут люди.

— С чего бы им за нами гнаться?

— А тот вездеход, который мы проехали? — сказал он.

— В нем никого не было.

— Мы не знаем, кто следил за нами из лачуги.

— Все равно, у нас нет выбора. Мы и двух шагов не пройдем без фонаря. На этой дороге мы услышим машину километра за два.

Когда я освещал фонариком обочины дороги, видны были только камни, глина и низкие мокрые кусты.

— Беда, если мы прозеваем кладбище и забредем в Акен. Там стоит военный пост.

Я слышал, как тяжело дышит Джонс, и предложил поднести его рюкзак, но он отказался.

— Я маленько не в форме, — сказал он, — но это ничего, — а через несколько шагов добавил: — Я нагородил вам всякой чепухи в машине. Моим словам не всегда можно верить буквально.

Мне показалось, что это мягко сказано, и все же его слова меня удивили.

Наконец мой фонарик нащупал то, что я искал: справа в гору поднималось погруженное в темноту кладбище. Оно было похоже на город, построенный карликами: улица за улицей крошечные домики, некоторые почти в человеческий рост, другие слишком маленькие даже для новорожденного, и все из одинакового серого камня, покрытого облезлой штукатуркой. Я осветил фонариком другую сторону дороги, где, как мне сказали, должна находиться полуразрушенная хижина, но кто не ошибался, договариваясь о месте встречи. Одинокая хижина должна была стоять против ближайшего к нам угла кладбища, но там не было ничего, только крутой склон.

— Не то кладбище? — спросил Джонс.

— Как это может быть? Мы уже недалеко от Акена.

Мы пошли дальше по дороге и напротив дальнего угла кладбища действительно нашли хижину, но при свете фонарика она вовсе не казалась мне разрушенной. Нам ничего не оставалось, как заглянуть в нее. Если там кто и живет, он испугается не меньше нашего.

— Жаль, что у меня нет револьвера, — сказал Джонс.

— Хорошо, что у вас его нет, но вы же говорили, что знаете приемы дзюдо?

Он пробормотал что-то вроде «отяжелел».

Но когда я толкнул дверь, внутри никого не оказалось. Сквозь дыру в крыше виднелся клочок бледнеющего неба.

— Мы опоздали на два часа, — сказал я. — Он, наверно, не дождался нас и ушел.

Джонс, отдуваясь, опустился на рюкзак.

— Надо было пораньше выехать.

— Это каким же образом? Мы ведь ждали грозы.

— А что делать теперь?

— Когда рассветет, я пойду назад, к машине. Разбитая машина на этой дороге не вызовет подозрений. Днем между Пти-Гоав и Акеном должен пройти местный автобус, может, мне удастся проголосовать, а может, до Ле-Ке ходит другой автобус.

— Как это просто, — с завистью сказал Джонс. — Ну, а мне как быть?

— Потерпеть до завтрашней ночи, — сказал я и добавил со злорадством: — Вы же теперь в своих родных джунглях. — Я выглянул за дверь: ничего не было видно и стояла такая тишина, что не слышно было даже собачьего лая. — Здесь оставаться не стоит, — сказал я. — А вдруг мы заснем и кто-нибудь сюда заявится? Ведь эти дороги патрулируют солдаты, а то и крестьянин заглянет по пути в поле. Он на нас донесет. А почему бы и нет? Мы ведь белые.

— Мы можем караулить по очереди, — сказал Джонс.

— Есть другой выход. Ляжем спать на кладбище. Вот туда никто не заглянет, кроме Барона Субботы.

Мы пересекли так называемую дорогу, перелезли через низкую каменную ограду и очутились на улице миниатюрного городка, где дома доходили нам до пояса. В гору мы взбирались медленно — из-за рюкзака Джонса. На кладбище я почувствовал себя спокойнее, там мы нашли дом, который был выше нас. Бутылку с виски мы поставили в одну из оконных щелей, а сами сели, привалившись спиной к стене.

— Ничего, — привычно произнес Джонс, — я бывал в местах и похуже.

И я подумал: в какое же чудовищное место он должен попасть, чтобы забыть свою любимую присказку.

— Если увидите среди могил цилиндр, — сказал я, — это Барон Суббота.

— Вы верите в упырей? — спросил Джонс.

— Не знаю. А вы верите в привидения?

— Бросьте говорить о привидениях, старик, лучше дернем виски.

Мне почудился шум, и я зажег фонарик. Луч осветил целую вереницу могил и попал в глаза кошке, которые отразили его, как два зеркальца. Кошка прыгнула на одну из крыш и исчезла.

— А стоит ли зажигать фонарь, старик?

— Если кто и увидит свет, он будет слишком напуган, чтобы сюда прийти. Лучше места, чтобы схорониться, вам не найти, — если вспомнить, где происходил разговор, надо признать, что выражение было не из удачных. — Вряд ли кто сюда заходит, разве что принесут покойника. — Джонс снова хлебнул виски, и я его предупредил: — Осталось только четверть бутылки. А у вас еще весь завтрашний день впереди.

— Марта налила мне полный смеситель, — сказал он. — Никогда не встречал женщины заботливее.

— И лучшей любовницы? — спросил я.

Наступило молчание — я подумал, не предается ли он приятным воспоминаниям. Потом Джонс сказал:

— Старик, игра пошла всерьез.

— Какая игра?

— В солдатики. Я понимаю, почему перед боем людям хочется покаяться. Смерть дело серьезное. Человек чувствует, что он не очень-то достоин ее принять. Как орден.

— А у вас много грехов?

— У кого их нет? Я не имел в виду покаяться священнику или богу.

— А кому же?

— Все равно кому. Будь сегодня тут вместо вас собака, я исповедался бы собаке.

Я не хотел слушать его исповедь, я не хотел знать, сколько раз он спал с Мартой.

— А вы исповедовались Мошке? — спросил я.

— Не было случая. Игра еще не шла всерьез.

— Собака по крайней мере не выдаст ваших секретов.

— Плевать мне, кто что скажет, но я не хочу после смерти оказаться вруном. Довольно я врал при жизни.

Я услышал, как кошка крадется назад по крышам, и снова посветил ей в глаза фонариком. На этот раз она разлеглась на крыше и стала точить когти. Джонс развязал рюкзак и достал бутерброд. Разломив его пополам, он бросил половину кошке, которая метнулась прочь, будто хлеб был камнем.

— Не швыряйтесь так, — сказал я. — Вы теперь на голодном пайке.

— Несчастная тварь хочет есть.

Он спрятал другую половину бутерброда обратно в мешок, и мы вместе с кошкой притихли.

Долгое молчание прервал Джонс, одержимый своей навязчивой идеей.

— Я ужасный фантазер, старик.

— Я это за вами давно замечал, — сказал я.

— В том, что я говорил о Марте, не было ни слова правды. Она одна из полусотни женщин, до которых у меня не хватало духу дотронуться.

Я не знал, говорит ли он сейчас правду или придумал более благородную ложь. Может быть, он заметил, как я огорчился, и понял все. Может быть, он меня пожалел. Интересно, подумал я, можно ли пасть еще ниже, чем заслужить жалость Джонса?

— Я всегда врал насчет женщин. — Он натянуто засмеялся. — Стоило мне побыть вдвоем с Тин-Тин, и она сразу превращалась в гаитянскую аристократку. Конечно, если мне было кому об этом рассказать. Знаете, старик, у меня за всю жизнь не было ни одной женщины, которой я бы за это не заплатил — или по крайней мере не пообещал заплатить. В трудную минуту, бывает, и зажилишь деньги.

— Марта сама мне сказала, что с вами спала.

— Не может быть. Не верю.

— Сказала. Это были чуть ли не последние ее слова.

— Вот не думал, — мрачно сказал он.

— Чего?

— Что у вас с ней любовь. Еще раз попался на лжи, Вы ей не верьте. Она рассердилась потому, что вы уехали со мной.

— Или потому, что я вас увез.

В темноте что-то заскреблось — это кошка нашла бутерброд.

— Тут очень похоже на джунгли. Вы будете чувствовать себя как дома.

Я услышал, как он отпил из бутылки, а потом сказал:

— Старик, я никогда в жизни не был в джунглях, если не считать зоологического сада в Калькутте.

— Значит, и в Бирме вы не были?

— Нет, там я был. Точнее, рядом. Всего в пятидесяти милях от границы. В Имфале — старшим по приему артистов, приезжавших выступать в войсках. Ну, не самым старшим. Один раз к нам приезжал Ноэль Коуард, — добавил он с гордостью и даже с некоторым облегчением: наконец он нашел что-то, чем можно похвастаться, не солгав.

— Ну, и как вы друг другу понравились?

— Признаться, мне не пришлось с ним поговорить, — сказал Джонс.

— Но в армии вы были?

— Нет. Меня забраковали. Плоскостопие. Но узнав, что я был администратором кинотеатра в Шиллонге, дали мне эту должность. Я носил военное обмундирование, но без знаков различия. Состоял для связи с ЭНСС [ассоциация по организации досуга войск], — добавил он с оттенком непонятной гордости.

Я осветил фонариком ряды серых могил.

— Так какого же черта мы здесь? — сказал я.

— Я чересчур расхвастался, а?

— Вы влипли в скверную историю. Вам не страшно?

— Я как пожарный на первом пожаре.

— С вашими ногами вам будет нелегко лазать по горным тропам.

— С супинаторами я не пропаду, — сказал Джонс. — Но вы им не скажете, старик? Это же была исповедь.

— Они сами скоро узнают и без моей помощи. Значит, вы даже не умеете стрелять из пулемета?

— У них все равно нет пулемета.

— Запоздалое признание. Я не смогу отвезти вас обратно.

— А я и не хочу обратно. Старик, вы не представляете, как мне жилось там, в Имфале. Подружишься с кем-нибудь — я мог ведь познакомить с девочками, — а потом он уходит и больше не возвращается. Или вернется разок-другой, расскажет какую-нибудь историю, и поминай как звали. Там был такой парень. Чартере, он издалека чуял воду... — Джонс оборвал себя на полуслове, он вспомнил.

— Еще одна ложь, — сказал я, точно сам был воинствующим правдолюбцем.

— Не совсем ложь, — возразил он. — Видите ли, когда он мне это рассказал, меня осенило, точно кто-то выкрикнул мою настоящую фамилию.

— А она совсем не Джонс?

— В метрике значится Джонс. Сам видел, — сказал он и покончил с этим вопросом. — Когда он мне это рассказал, я понял, что могу делать то же самое, стоит лишь потренироваться. Я сразу угадал, что это у меня в крови. Я заставлял писаря прятать стаканы с водой у нас в канцелярии, а потом дожидался, пока не захочется пить, и принюхивался. Часто ничего не получалось, но ведь вода из-под крана — это совсем не то. — Он добавил: — Пожалуй, дам отдохнуть ногам, — и я понял по его движениям, что он снимает резиновые сапоги.

— Как вы очутились в Шиллонге? — спросил я.

— Я родился в Ассаме. Мой отец выращивал там чай... так, во всяком случае, говорила мать.

— Вам приходилось верить ей на слово?

— Видите ли, он вернулся в Англию еще до моего рождения.

— Ваша мать была индуской?

— Только наполовину, старина, — сказал он таким тоном, будто придавал этой разнице величайшее значение. Я словно обрел родного брата: Джонс, Браун — эти имена стоили друг друга, как и наши судьбы. Насколько нам было известно, мы оба были незаконнорожденные, хотя, конечно, какой-то обряд и мог быть совершен — моя мать всегда на это намекала. Нас обоих швырнули в воду — тони или выплывай, — и мы выплыли; мы плыли из очень отдаленных друг от друга мест, чтобы сойтись на кладбище в Гаити.

— Вы мне нравитесь, Джонс, — сказал я. — Если не хотите съесть ту половину бутерброда, дайте ее мне.

— С удовольствием, старик.

Он порылся в рюкзаке и нащупал в темноте мою руку.

— Рассказывайте дальше, Джонс, — сказал я.

— После войны я приехал в Европу. Бывал во многих переделках. И как-то не находил своего места. Знаете, временами в Имфале мне даже хотелось, чтобы до нас добрались японцы. Тогда начальство вооружило бы и тыловиков вроде меня, и писарей, и поваров. В конце концов я же носил военную форму. Многие штатские отлично воюют, не правда ли? Я кое-чему научился, прислушивался к разговорам, разглядывал карты, наблюдал... Ведь можно почувствовать свое призвание, даже если тебе не дают себя проявить? А я сидел, проверял проездные документы и багажные квитанции третьеразрядных актеров — мистер Коуард был у нас исключением, — да еще должен был присматривать за девочками. Я звал их девочками. Хороши девочки — прошли огонь, воду и медные трубы. У меня в канцелярии воняло, как в театральной уборной.

— Грим мешал чуять издалека воду?

— Вот-вот. Где уж тут... Я только и ждал, когда же мне представится случай, — добавил он, и я подумал, не был ли он всю свою неправедную жизнь тайно и безнадежно влюблен в добродетель, восторгался ею издали и нарочно шалил, как ребенок, чтобы привлечь ее внимание.

— А теперь вам этот случай представился? — спросил я.

— Благодаря вам, старик.

— Я-то думал, что вы больше всего мечтаете о клубе для игроков в гольф...

— Верно. Но эта мечта была у меня на втором месте. Всегда надо иметь две мечты, правда? На случай, если одна подведет.

— Да, пожалуй.

У меня тоже была мечта: заработать деньги. А была ли у меня другая? Мне не хотелось заглядывать так далеко назад.

— Попробуйте-ка немного поспать, — сказал я. — Когда рассветет, спать будет опасно.

И он действительно заснул, притом почти сразу, свернувшись над могилой, как зародыш в чреве матери. Свойство мгновенно засыпать роднило его с Наполеоном, и я подумал: не было ли у них и других общих черт? Раз он открыл глаза и заметил, что это «подходящее местечко», и тут же снова заснул. Я не видел в этом местечке ничего подходящего, но в конце концов тоже заснул.

Часа через два что-то меня разбудило. На миг я вообразил, что это шум мотора, но тут же решил, что вряд ли кто-нибудь выедет в такую рань; я еще не стряхнул остатков сна, в котором слышал этот шум, — во сне я вел машину через реку по каменистому руслу. Я тихо лежал, прислушиваясь, глядел в предрассветное серое небо и уже различал контуры соседних могил. Скоро должно взойти солнце. Пора было возвращаться к машине. Убедившись, что кругом тихо, я разбудил Джонса.

— Вам, пожалуй, больше не стоит спать, — сказал я.

— Я вас немножко провожу.

— Ну уж нет. Для меня это опасно. Вам надо держаться подальше от дороги, пока не стемнеет. Скоро крестьяне пойдут на рынок. Если они увидят белого, то сразу донесут.

— Тогда они донесут и на вас.

— У меня есть алиби. Разбитая машина на дороге в Ле-Ке. Вам придется скоротать этот день в обществе кошки. А потом ступайте в хижину и ждите Филипо.

Джонс захотел непременно пожать мне руку. При трезвом свете дня симпатия, которую я к нему почувствовал, быстро улетучивалась. Я снова подумал о Марте и, словно читая мои мысли, он сказал:

— Передайте сердечный привет Марте, когда ее увидите. Луису и Анхелу, конечно, тоже.

— А Мошке?

— Мне там было хорошо, — сказал он. — Как у родных.

Я пошел мимо длинной вереницы могил вниз, к дороге. Я не рожден для maquis [маки, партизаны (фр.)] и был неосторожен. Меня занимало одно: солгала Марта или нет? За кладбищенской стеной стоял вездеход, но вид его сперва не нарушил течения моих мыслей. Потом я остановился и застыл. Было еще слишком темно, чтобы разглядеть, кто сидит за рулем, но я уже знал, что сейчас произойдет.

Голос Конкассера просипел:

— Стой на месте. Не шевелись. Ни шагу.

Он вылез из вездехода, а за ним показался и толстый шофер с золотыми зубами. Даже в предрассветной мгле он не расставался с черными очками, заменявшими ему мундир. Автомат старого образца был направлен мне в грудь.

— Где майор Джонс? — прошептал Конкассер.

— Джонс? — переспросил я так громко, как только смел. — Откуда я знаю? У меня сломалась машина. Я получил пропуск в Ле-Ке. Вы же это знаете.

— Говори тише. Я отвезу тебя и майора Джонса назад, в Порт-о-Пренс. Надеюсь, живьем. Президенту это будет приятнее. А мне надо помириться с президентом.

— Вы говорите глупости. Вы же видели мою машину на дороге. Я ехал в...

— Да, да, видел. Я знал, что ее увижу. — Автомат дернулся у него в руках и нацелился куда-то влево. Я от этого ничуть не выиграл: шофер держал меня на мушке револьвера. — Выходи вперед, — приказал Конкассер. Я сделал шаг вперед, но он прикрикнул: — Не ты! Майор Джонс.

Я обернулся и увидел, что за моей спиной стоит Джонс. В руке он держал бутылку с остатками виски.

— Идиот, — сказал я. — Какого черта вы сюда полезли?

— Извините. Я подумал, может, вам захочется выпить, чтобы скоротать время.

— Лезь в машину, — сказал мне Конкассер.

Я повиновался. Он подошел к Джонсу и ударил его по лицу.

— Мошенник, — сказал он.

— Там хватило бы и на вас, — сказал Джонс, и Конкассер ударил его снова.

Шофер стоял и смотрел на нас. Уже рассвело, и было видно, как сверкают в улыбке его золотые зубы.

— Садись рядом со своим дружком, — приказал Конкассер. И пока шофер держал нас на прицеле, Конкассер повернулся и зашагал к машине.

Если громкий звук раздается близко, он почти не слышен: я скорее почувствовал дрожь в барабанных перепонках, чем услышал выстрелы и увидел, как Конкассер свалился навзничь, точно от удара невидимого кулака; шофер упал ничком; кусочек кладбищенской стены взлетел на воздух и долгое время спустя с легким щелчком ударялся о землю. Из хижины появился Филипо, за ним ковылял Жозеф. У них были автоматы того же образца, что и у Конкассера. Черные очки Конкассера валялись посреди дороги. Филипо раздавил их каблуком, но труп не выразил неудовольствия.

— Шофера я предоставил Жозефу, — сказал Филипо.

Жозеф склонился над шофером и что-то мудрил с его зубами.

— Надо быстро уходить, — сказал Филипо. — В Акене, наверно, слышали выстрелы. Где майор Джонс?

— Он пошел на кладбище, — сообщил Жозеф.

— Наверно, за рюкзаком, — сказал я.

— Поторопите его.

Я прошел между серыми домиками к тому месту, где мы провели ночь. Джонс был там, он стоял рядом с могилой на коленях, словно молился, но повернутое ко мне лицо его было болезненно-зеленоватого цвета. Его вырвало.

— Извините, старик, — сказал он. — С каждым бывает. Пожалуйста, не говорите им, но я никогда не видел, как умирают люди.

4

Я проехал не один километр вдоль проволочного забора, прежде чем обнаружил ворота. В Санто-Доминго мистер Фернандес взял для меня напрокат со скидкой маленькую спортивную машину, наверно, слишком легкомысленную для такой поездки, и я запасся личной рекомендацией мистера Смита. Я выехал из Санто-Доминго после обеда, а сейчас уже садилось солнце; в те дни в Доминиканской Республике не было застав на дорогах и все дышало миром — военная хунта еще себя не показала, американская морская пехота еще не высадилась. Полдороги я проехал по широкой автостраде, где машины проносились мимо со скоростью сто миль в час. Ощущение покоя было особенно острым после произвола и насилия, царивших в Гаити, — оно казалось куда более далеким, чем на самом деле, ведь нас разделяло всего несколько сот километров. Никто не останавливал меня, чтобы проверить документы.

Я доехал до ворот в ограде, они были заперты. Негр в стальной каске и синем комбинезоне по ту сторону проволоки спросил, что мне здесь нужно. Я сказал, что хочу повидать мистера Шюйлера Уилсона.

— Предъявите пропуск, — потребовал он, и я почувствовал, что меня отбросили назад, туда, откуда я бежал.

— Он меня ждет.

Негр пошел в караулку, и я увидел, что он говорит по телефону (я уже забыл, что телефон может работать). Потом он отпер ворота и дал мне значок, сказав, что я не должен его снимать, пока нахожусь на территории рудников. Я могу доехать до следующего заграждения. И я проехал немалое расстояние вдоль тихого синего Карибского моря, мимо небольшой посадочной площадки с ветроуказателем, повернутым в сторону Гаити, и мимо пристани, где не было лодок. Все вокруг было припорошено красной бокситной пылью. Наконец я добрался до следующих ворот, перекрывавших дорогу, и до следующего негра в металлической каске. Он взглянул на мой значок, снова спросил мою фамилию и зачем я приехал и опять позвонил по телефону. Потом он велел мне подождать. За мной приедут. Я ждал десять минут.

— А у вас что, Пентагон? Или Центральное разведывательное управление? — спросил я стражника.

Он не ответил. Наверно, ему запретили разговаривать. Я был рад, что у него хоть нет револьвера. Потом подъехал мотоцикл с белым мотоциклистом в металлической каске. Он почти не говорил по-английски — а я по-испански — и знаком предложил мне следовать за его мотоциклом. Мы проехали еще несколько километров красной земли и синего моря, прежде чем добрались до первых административных зданий — прямоугольников из бетона и стекла, где не видно было ни души. Дальше показалась роскошная стоянка передвижных фургончиков, где дети в костюмчиках космонавтов играли с космическими ракетами. Из окон выглядывали женщины, хлопотавшие у кухонных плит, и пахло стряпней. Наконец мы остановились перед большим стеклянным зданием. Лестница, широкая, как в парламенте, вела на террасу с шезлонгами. Наверху стоял большой толстый человек с невыразительным лицом, гладким, как мрамор. Его можно было принять за мэра, готового вручить ключи от города.

— Мистер Браун?

— Мистер Шюйлер Уилсон?

Он угрюмо на меня поглядел. Может, я неправильно произнес его имя? А может, ему не понравилась моя спортивная машина?

— Выпейте стаканчик кока-колы, — неприветливо предложил он и жестом указал на один из шезлонгов.

— А виски у вас не найдется?

— Посмотрим, — сказал он без особого удовольствия и удалился в большое стеклянное здание, оставив меня одного.

Я почувствовал, что мной остались недовольны. По-видимому, виски полагалось только приезжим директорам и руководящим политическим деятелям. Я же был только потенциальным управляющим рестораном, нанимавшимся на работу. Однако он принес мне виски, держа в другой руке как наглядный упрек стакан кока-колы.

— Вам писал обо мне мистер Смит, — сказал я.

Я едва удержался, чтобы не добавить: кандидат в президенты.

— Да. Откуда вы друг друга знаете?

— Он жил у меня в гостинице в Порт-о-Пренсе.

— Верно. — По-видимому, мистер Шюйлер Уилсон сопоставлял факты, чтобы выяснить, не соврал ли один из нас. — Вы не вегетарианец?

— Нет.

— А то наши парни предпочитают бифштекс с жареной картошкой.

Я отпил немного виски — оно было так сильно разбавлено содовой, что почти не чувствовалось. Мистер Шюйлер Уилсон не спускал с меня глаз, словно ему было жаль каждой капли. Я все больше и больше чувствовал, что работы мне здесь не видать.

— Есть у вас опыт в ресторанном деле?

— Ну, еще месяц назад мне принадлежала гостиница в Гаити. А прежде я работал в «Трокадеро» в Лондоне и, — добавил я старую ложь, — в Париже, у Фуке.

— У вас есть рекомендации?

— Не могу же я написать самому себе рекомендацию! Я уже много лет сам себе хозяин.

— Ваш мистер Смит немножко псих, а?

— Мне он нравится.

— Его жена вам рассказывала, что он даже выставлял свою кандидатуру в президенты? От вегетарианцев.

Мистер Шюйлер Уилсон захохотал. Это был злой, невеселый смех, похожий на урчание притаившегося зверя.

— По-моему, это была просто пропаганда своих взглядов.

— Я против всякой пропаганды. Нам тут подсовывали листовки под проволоку. Пытались подобраться к нашим людям. Но мы им хорошо платим. Хорошо кормим. Что вас заставило уехать из Гаити?

— Неприятности с властями. Я помог одному англичанину бежать из Порт-о-Пренса. Он спасался от тонтон-макутов.

— Это еще что такое?

Мы находились меньше чем в трехстах километрах от Порт-о-Пренса; странно, что он задал такой вопрос, но, должно быть, в газетах, которые он читает, давно ничего не писали о тонтон-макутах.

— Тайная полиция, — пояснил я.

— Вы-то сами как сюда попали?

— Его друзья помогли мне перебраться через границу.

За этой краткой справкой скрывались две недели изнурительной усталости и неудач.

— Какие там еще друзья?

— Повстанцы.

— Вы хотите сказать, коммунисты?

Он допрашивал меня с таким пристрастием, словно я нанимался агентом в Центральное разведывательное управление, а не директором ресторана на рудники. Я слегка вспылил:

— Не все повстанцы коммунисты, пока их ими не сделают.

Мой гнев позабавил мистера Шюйлера Уилсона. Впервые он улыбнулся; это была самодовольная улыбка, словно он путем ловких расспросов разоблачил нечто такое, что я хотел утаить.

— Вы большой специалист, — сказал он.

— Специалист?

— Ну да, имели собственную гостиницу, работали в этом, как его — парижском ресторане. Думаю, вам у нас не понравится. Нам нужна простая американская кухня, без всяких фокусов. — Мистер Шюйлер Уилсон встал, давая понять, что беседа окончена. Он с нетерпением смотрел, как я допиваю виски, а потом, не подавая руки, сказал: — Рад был познакомиться, значок сдайте у ворот.

Я проехал мимо частного аэродрома и частной гавани. Сдал свой значок; это напомнило мне о том, как сдаешь разрешение на въезд иммиграционным властям в Айдлуайлде [аэропорт в Нью-Йорке].


Я поехал в гостиницу «Эмбассадор» на окраине Санто-Доминго, где остановился мистер Смит. Здешняя обстановка как-то не гармонировала с ним, или так мне по крайней мере казалось. Я привык видеть его сутулую фигуру, кроткое скромное лицо и беспорядочную копну седых волос среди окружавшей его нищеты. А в этом огромном сверкающем зале сидели мужчины, вооруженные вместо револьвера кошельком, а если они и носили темные очки, то лишь для того, чтобы предохранить глаза от яркого света. Трещали игорные машины, и из казино доносились возгласы крупье. Здесь у всех были деньги. Нищету убрали подальше: вниз, в город. Какая-то девушка в бикини шла из бассейна, накинув яркий купальный халат. Она спросила у портье, не приехал ли мистер Хохструдель-младший. «Мистер Уилбур К.Хохструдель», — пояснила она. Портье ответил: «Пока нет, но мистеру Хохструделю заказан номер».

Я попросил передать мистеру Смиту, что я внизу, и сел. Мужчины за средним столом пили ромовый пунш, и я вспомнил Жозефа. Он готовил ромовый пунш лучше, чем подавали здесь, и я почувствовал, как скучаю по Жозефу.

У Филипо я провел только сутки. Он был со мной сдержанно вежлив, но это был совсем не тот человек, которого я знал раньше. Когда-то я был ему нужен, чтобы слушать его стихи, написанные под Бодлера, но я был слишком стар, чтобы воевать. Теперь ему нужен был Джонс, и он искал только общества Джонса. С ним скрывалось девять человек, а если послушать его разговоры с Джонсом, можно было подумать, что он командует по крайней мере батальоном. Джонс слушал с умным видом и помалкивал, но в ту ночь я проснулся и услышал, как он говорит:

— Вам надо о себе заявить, а для этого занять позиции не слишком далеко от границы, чтобы туда могли приехать журналисты. Тогда вы добьетесь признания...

Неужели, сидя в этой дыре среди скал (а им приходится, как мне сказали, каждый день отыскивать новую дыру), они уже подумывали о временном правительстве? У них было три автомата старого образца, захваченные в полицейском участке, — вероятно, эти автоматы впервые были пущены в дело еще при Аль-Капоне, несколько винтовок времен первой мировой войны, дробовик, два револьвера, а у одного из партизан было только мачете... Джонс добавил, как старый вояка:

— Такая война требует прежде всего хитрости, не меньше, чем от жулья. Был у нас верный способ надувать япошек...

Он так и не стал владельцем гольф-клуба, но, по-моему, он был счастлив. Люди смотрели ему в рот; они не понимали ни слова из того, что он говорил, но у всех было такое ощущение, что в лагере появился вождь.

На следующий день меня отправили, дав в проводники Жозефа, к доминиканской границе. К этому времени мою машину и трупы убитых, наверно, уже обнаружили, и мне было опасно оставаться в Гаити. От Жозефа с его искалеченной ногой в горах было мало толку, а провожая меня, он мог выполнить и другое поручение. Филипо предложил мне перебраться через Международное шоссе, которое разделяет обе республики на участке длиною в пятьдесят километров к северу от Баники. Правда, по обе стороны шоссе через каждые несколько километров были расставлены гаитянские и доминиканские сторожевые посты, однако поговаривали — и Филипо хотел в этом убедиться, — будто солдаты на гаитянской стороне по ночам бросают посты, опасаясь нападения партизан. Из пограничной полосы выселили всех крестьян, но ходили слухи, что в горах еще действует та группа из тридцати человек, с которой Филипо хотел установить связь. Если Жозеф вернется, он принесет важные сведения, а если нет, эта потеря будет менее ощутимой, чем любая другая. Вероятно, они также считали, что благодаря его хромоте за ним может поспеть даже человек моих лет.

— Я буду держаться до конца, старик, — это были последние слова, которые Джонс сказал мне наедине.

— А как же гольф-клуб?

— Этим я займусь на старости лет. После того как мы возьмем Порт-о-Пренс.

Шли мы медленно, тяжко, весь утомительный путь занял одиннадцать дней — девять из них мы пролежали в укрытии, перебегали с места на место и петляли, а в последние два дня наплевали на всякие предосторожности: голод заставил. Я не на шутку обрадовался, когда в сумерки с вершины нашей серой выветрившейся горы, где ничего не росло, мы увидели густой доминиканский лес. Извилистую линию границы можно было определить по контрасту между нашими голыми скалами и их буйной растительностью. Горный кряж был тот же, но деревья не переступали границы, не желая расти на бедной иссохшей земле Гаити. На полпути вниз находился гаитянский сторожевой пост — скопище ветхих лачуг, — а в каких-нибудь ста метрах по ту сторону шоссе высился зубчатый форт, словно перенесенный сюда из Испанской Сахары. Незадолго до наступления темноты мы увидели, как гаитянские солдаты потянулись прочь, не оставив даже часового. Мы следили за тем, как они направляются в какое-то неведомое убежище (здесь ведь не было ни дорог, ни деревень, куда можно убежать с беспощадных скал), потом я попрощался с Жозефом, отпустив глупую шутку насчет ромового пунша, и пополз по руслу узкого ручейка вниз к Международному шоссе — слишком громкое название для этого проселка, мало чем отличавшегося от знаменитого Южного шоссе в Ле-Ке. На следующее утро доминиканцы посадили меня на военный грузовик, который ежедневно доставлял провиант в форт, и я вылез в Санто-Доминго в рваной и пыльной одежде с сотней ничего не стоящих гурдов в кармане и бумажкой в пятьдесят американских долларов, зашитой для сохранности в подкладку брюк. С помощью этой бумажки я снял номер, принял ванну, почистился и проспал двенадцать часов, прежде чем пойти в британское консульство просить денег и отправки — но куда?

От этого унижения меня спас мистер Смит. Он проезжал мимо в машине мистера Фернандеса и увидел меня, когда я пытался разузнать дорогу в консульство у негра, который говорил только по-испански. Я попросил мистера Смита отвезти меня в консульство, но он и слышать об этом не захотел — нечего решать такие дела натощак, сказал он, — а когда мы пообедали, заявил, что недопустимо одалживать деньги у какого-то бездушного консула, когда рядом он, мистер Смит, с бумажником, полным американских долларов!

— Вспомните только, чем я вам обязан, — сказал он, но я так и не мог припомнить, чем же мистер Смит мне обязан.

В гостинице «Трианон» он расплатился по счету. Он даже питался своим собственным истролом. Он обратился за поддержкой в споре к мистеру Фернандесу, и мистер Фернандес сказал «да», а миссис Смит сердито заметила, что, если я считаю ее мужа способным бросить друга в беде, жаль, что меня не было с ними в тот день в Нашвилле... Ожидая мистера Смита в холле, я раздумывал о том, какая пропасть отделяет его от мистера Шюйлера Уилсона.

Мистер Смит спустился в холл «Эмбассадора» один. Он извинился за миссис Смит, объяснив, что она берет свой третий урок испанского языка у мистера Фернандеса.

— Вы бы послушали, как бойко они болтают, — сказал он. — У миссис Смит поразительные способности к языкам.

Я рассказал, как меня принял мистер Шюйлер Уилсон.

— Он решил, что я коммунист.

— Почему?

— Потому что меня преследовали тонтон-макуты. Папа-Док, как вам известно, — оплот против коммунизма. А повстанец — это, конечно, ругательное слово. Интересно, как бы президент Джонсон отнесся к чему-нибудь вроде французского Сопротивления? Ведь и в него просочились (тоже ругательное слово) коммунисты. Моя мать была на стороне повстанцев, хорошо хоть, что я не сказал об этом мистеру Шюйлеру Уилсону.

— Не понимаю, чем им мешает коммунист в качестве директора ресторана. — Мистер Смит посмотрел на меня с грустью. Он сказал: — Не так уж приятно испытывать стыд за соотечественников.

— Будто вам не приходилось испытывать его в Нашвилле.

— Там было другое. Болезнь, лихорадка. Мне даже было их жалко. У нас в штате еще сохранились традиции гостеприимства. Когда кто-нибудь стучится в дверь, мы не спрашиваем о его политических взглядах.

— Хотел бы я вернуть вам свой долг.

— Я не бедняк, мистер Браун. Вы меня не разорите; я хочу предложить вам взаймы еще тысячу долларов.

— Как же я могу их взять? Мне нечего вам предложить в качестве обеспечения.

— Если вас беспокоит только это, мы составим бумагу — законную, по всем правилам закладную на вашу гостиницу. Это превосходная недвижимость.

— Сейчас она не стоит ни гроша, мистер Смит. Наверно, правительство ее уже конфисковало.

— Когда-нибудь все переменится.

— Я узнал о другой вакансии. На севере, возле Монте-Кристи. Фруктовой компании нужен заведующий лавкой.

— Вам незачем так низко опускаться, мистер Браун.

— Я опускался в свое время гораздо ниже, и притом куда менее достойным образом. Если вы позволите снова сослаться на вас... Это тоже американская компания.

— Мистер Фернандес говорил, что ему нужен компаньон — американец или англичанин. У него здесь очень процветающее маленькое заведение.

— Вот никогда не думал стать гробовщиком!

— Это общественно полезное занятие, мистер Браун. И притом — обеспеченное будущее. В таком деле не бывает кризисов.

— Я все-таки сперва попытаю счастья с лавкой. В этой области у меня больше опыта. А если там сорвется, как знать?..

— Вы слышали, что здесь в городе миссис Пинеда?

— Миссис Пинеда?

— Ну да, та очаровательная дама, которая приходила в гостиницу. Неужели не помните?

Поначалу я действительно не сообразил, о ком идет речь.

— А что она делает в Санто-Доминго?

— Ее мужа перевели в Лиму. Они с сыном задержались на несколько дней здесь, в своем посольстве. Забыл, как его зовут.

— Анхел.

— Правильно. Прелестный мальчик. Мы с миссис Смит очень любим детей. Может, потому, что у нас никогда не было своих. Миссис Пинеда была очень рада узнать, что вы выбрались из Гаити целым и невредимым, но она, естественно, беспокоится за майора Джонса. Я думаю, мы можем завтра вечером поужинать небольшой компанией и вы ей расскажете о своих приключениях.

— Завтра я хочу выехать с самого утра на север, — сказал я. — Вакансия не станет меня дожидаться. Я уже и так слишком долго здесь околачиваюсь. Скажите, что я напишу ей все, что знаю о Джонсе.


На этот раз, зная здешние дороги, я запасся вездеходом, снова взятым для меня напрокат со скидкой мистером Фернандесом. Тем не менее я так и не добрался до банановых плантаций в Монте-Кристи и никогда не узнаю, доверили бы мне лавку фруктовой компании. Я пустился в путь в шесть утра и к завтраку достиг Сан-Хуана. До Элиас-Пинас шла хорошая дорога, но дальше, вдоль границы, Международное шоссе годилось разве что для мулов и коров — правда, по нему и не было никакого движения, если не считать ежедневного автобуса и нескольких военных грузовиков. Я доехал до военного поста Педро-Сантана, где меня непонятно почему задержали. Лейтенант, которого я видел месяц назад, когда переходил границу, был поглощен разговором с толстяком в штатском; перед ним лежала груда сверкающих побрякушек и дешевых ожерелий, браслетов, часов, колец: граница была излюбленным полем деятельности контрабандистов. Деньги перешли из рук в руки, и лейтенант подошел к моему вездеходу.

— Что случилось? — спросил я.

— Случилось? Ничего не случилось.

Он говорил по-французски не хуже меня.

— Солдаты не дают мне ехать дальше.

— Для вашей собственной безопасности. По ту сторону Международного шоссе идет стрельба. Беспорядочная стрельба. Мы с вами, кажется, где-то встречались?

— Я перешел эту дорогу месяц назад.

— Да. Теперь вспоминаю. Думаю, что мы сейчас увидим еще кое-кого из ваших.

— К вам сюда часто переходят беженцы?

— Сразу после вас к нам перешло человек двадцать партизан. Теперь они в лагере около Санто-Доминго. Я уже думал, что на той стороне больше никого не осталось.

Наверно, речь шла о том отряде, с которым хотел установить связь Филипо. Я вспомнил, как Джонс и Филипо проговорили всю ночь и как слушали их люди, — о великих планах создания партизанской базы, о временном правительстве, о посещениях журналистов.

— Я хочу добраться в Монте-Кристи еще до темноты.

— Вам лучше вернуться в Элиас-Пинас.

— Нет, если не возражаете, я тогда подожду здесь.

— Воля ваша.

В машине у меня была бутылка виски, и лейтенант стал гораздо приветливее. Человек, продававший украшения, попытался заинтересовать меня парой сережек, по его словам, это были сапфиры и алмазы. Вскоре он уехал в сторону Элиас-Пинас. Он продал лейтенанту часы, а сержанту — два ожерелья.

— Для одной и той же женщины? — спросил я сержанта.

— Для моей жены, — ответил он, подмигнув.

Солнце было в зените. Я сидел в тени на ступеньках караульного помещения и раздумывал, что мне делать, если фруктовая компания мне откажет. Оставалось, конечно, предложение мистера Фернандеса, и я гадал, придется ли мне ходить в черном.

Может быть, и есть преимущество в том, что ты родился где-нибудь вроде Монте-Карло, там нельзя пустить корней, и от этого легче принимаешь все, что выпадает тебе на долю. Те, кто не пустил корней, испытывают соблазн найти, как и прочие, убежище в религии или политической вере, но мы почему-то не поддаемся этому искушению. Мы — люди без веры; мы восхищаемся теми, кто посвятил себя какой-то цели, такими, как доктор Мажио и мистер Смит, восхищаемся их мужеством и честностью, их преданностью своему делу, но из робости или из-за отсутствия должного рвения мы оказываемся единственными, кто действительно посвятил себя целиком всему миру зла и добра, мудрости и глупости, равнодушия и заблуждений. Мы предпочитаем просто существовать, «вращаясь вместе с круговоротом Земли рядом со скалами, камнями и деревьями», как сказал Вордсворт.

Эти рассуждения увлекли меня; по правде говоря, они облегчили мою беспокойную совесть, которую разбудили во мне помимо моей воли отцы св. Пришествия, когда я был еще слишком молод, чтобы этому противиться. Тут солнце осветило ступени и загнало меня в караулку, где стояли койки, похожие на носилки, на стенах были приколоты фотографии красавиц, и стоял тяжелый, душный запах. Туда и пришел за мной лейтенант.

— Скоро сможете ехать, — сказал он. — Они уже подходят.

По дороге устало брели несколько доминиканских солдат; они тянулись цепочкой, чтобы держаться в тени деревьев. Винтовки они несли через плечо, а в руках держали оружие людей, спустившихся с гаитянских гор, — те шли немного позади, тяжело волоча ноги, лица у них были смущенные, как у детей, сломавших дорогую вещь. Я не узнал никого из негров, но почти в хвосте маленькой колонны я увидел Филипо. Он шел голый по пояс — рубашкой он перевязал себе правую руку. Заметив меня, он произнес с каким-то вызовом: «У нас не осталось патронов», но, по-моему, он меня тогда не узнал, а увидел только возмущенное, как ему показалось, белое лицо. Небольшой отряд замыкали два человека, которые тащили носилки. На них лежал Жозеф. Глаза его были открыты, но он уже не видел чужой страны, в которую его принесли.

Один из несших носилки спросил:

— Вы его знаете?

— Да, — ответил я, — он умел готовить отличный ромовый пунш.

Оба посмотрели на меня с негодованием, и я понял, что такие слова не подобает произносить над мертвым, мистер Фернандес справился бы с этим лучше. Я молча поплелся за носилками, как участник похоронного кортежа.

В караулке кто-то подставил Филипо стул и дал сигарету. Лейтенант объяснил ему, что до завтрашнего дня не будет транспорта и что у них нет врача.

— У меня только рука сломана, — сказал Филипо. — Упал, спускаясь в ущелье. Пустяки. Я подожду.

Лейтенант добродушно сказал:

— Мы открыли для ваших комфортабельный лагерь возле Санто-Доминго. В бывшем сумасшедшем доме...

Филипо захохотал:

— В сумасшедшем доме! Вот это правильно, — а потом заплакал. Закрыл лицо руками, чтобы спрятать слезы.

— У меня здесь машина, — сказал я. — Если лейтенант разрешит, вам не придется ждать.

— Эмиль ранен в ногу.

— Мы можем взять и его.

— Мне не хочется с ними расставаться. Кто вы такой? Ах, да, конечно, же, я вас знаю. Я плохо соображаю сейчас.

— Вам обоим нужен врач. Какой смысл сидеть здесь до завтра? Вы еще кого-нибудь ждете?

Я имел в виду Джонса.

— Нет, больше никого нет.

Я пытался вспомнить, сколько их шло по дороге.

— Все остальные убиты? — спросил я.

— Убиты.

Я устроил этих двоих поудобнее в вездеходе, а беглецы стояли вокруг, держа в руках куски хлеба, и смотрели на нас. Их было всего шестеро, да еще Жозеф, который лежал мертвый в тени на носилках. У всех был потерянный вид людей, чудом спасшихся от лесного пожара. Мы тронулись, двое нам помахали, остальные молча жевали хлеб.

Я спросил Филипо:

— А Джонс... погиб?

— Теперь уже да.

— Он был ранен?

— Нет, но ему отказали ноги.

Я с трудом вытягивал из него слова. Сперва я подумал, что ему не хочется вспоминать, но он просто ушел в себя. Я сказал:

— Он оправдал ваши надежды?

— Это был необыкновенный человек. Мы у него кое-чему научились, но времени было мало. Люди его любили. Он умел их рассмешить.

— Но ведь он не говорил по-креольски.

— Он обходился без слов. Сколько там человек в этом сумасшедшем доме?

— Около двадцати. Тот отряд, который вы искали.

— Когда мы снова раздобудем оружие, мы вернемся.

— Непременно, — сказал я, чтобы его утешить.

— Я хотел бы найти его тело. Надо, чтобы у него была настоящая могила. Я поставлю камень там, где мы перешли границу, а потом, когда с Папой-Доком будет покончено, мы воздвигнем такой же камень там, где погиб Джонс. Это станет местом паломничества. Я приглашу британского посла, может быть, кого-нибудь из королевской семьи...

— Надеюсь, Папа-Док нас всех не переживет.

Мы проехали Элиас-Пинас и свернули на хорошую дорогу в Сан-Хуан. Я сказал:

— Значит, он все-таки доказал, что способен на это.

— На что?

— Командовать партизанским отрядом.

— Он доказал это раньше, когда воевал с японцами.

— Ах да. Я забыл.

— Ну и хитер же он был! Знаете, как он провел Папу-Дока?

— Да.

— А знаете, он ведь чутьем находил воду издалека.

— Да ну?

— Конечно, но воды нам как раз хватало.

— А стрелял он хорошо?

— Оружие у нас было старое, давно вышедшее из употребления. Мне пришлось его учить. Он не был хорошим стрелком; он рассказывал, что прошел всю Бирму со стеком в руке. Зато он умел вести за собой людей.

— При его-то плоскостопии... Как он погиб?

— Мы подошли к границе, чтобы соединиться с остальными, и попали в засаду. Тут он был не виноват. Двоих убили, Жозефа тяжело ранили. Оставалось только бежать. Мы не могли идти быстро из-за Жозефа. Он умер, когда мы спускались в последнее ущелье.

— А Джонс?

— Джонс едва двигался, ноги очень болели. А потом он нашел, как он выразился, «подходящее местечко». Сказал, что задержит солдат, пока мы не доберемся до дороги. Солдаты побаивались близко к нам подходить. Джонс сказал, что догонит нас потихоньку, но я знал — он не придет.

— Почему?

— Как-то раз он мне сказал, что для него нет места нигде, кроме Гаити.

— Интересно, что он имел в виду.

— Он хотел сказать, что сердце его в Гаити.

Я вспомнил телеграмму из Филадельфии, полученную капитаном, и запрос поверенному в делах. На совести Джонса явно был не только дорожный погребец, украденный у Аспри.

— Я его полюбил, — сказал Филипо. — Мне хочется написать о нем английской королеве...


Они отслужили мессу за упокой души Жозефа и других убитых (все трое были католиками) и из вежливости присоединили к ним Джонса, чье вероисповедание так и осталось неизвестным. Я отправился в маленькую францисканскую церковь в переулке вместе с мистером и миссис Смит. Молящихся было совсем мало. Мир был явно равнодушен к судьбе Гаити. Филипо привел свой небольшой отряд из сумасшедшего дома, и в последнюю минуту вошла Марта, ведя за руку Анхела. Мессу служил гаитянский священник-эмигрант; пришел, конечно, и мистер Фернандес, у него был вид человека, привычного к таким церемониям, и вполне профессиональный.

Анхел вел себя хорошо и даже, кажется, похудел с тех пор, как я его видел. Я не понимал, почему он мне казался раньше таким противным, а глядя на Марту, стоящую в двух шагах впереди меня, не понимал, почему наша полусупружеская жизнь была мне так необходима. Теперь я думал, что эта жизнь была возможна только в Порт-о-Пренсе, в темноте и страхе комендантского часа, при бездействующем телефоне, тонтон-макутах с их черными очками, разгуле жестокостей, несправедливости и пыток. Наша любовь была похожа на вино, которое нельзя долго хранить и перевозить с места на место.

Священник был молодым человеком со светлой кожей метиса, сверстником Филипо. Он произнес очень короткую проповедь на слова апостола Фомы: «Давайте пойдем в Иерусалим и умрем с ним вместе». Он говорил:

— Церковь принадлежит роду человеческому, она разделяет страдания рода человеческого, и, хотя Христос осудил ученика, отрубившего ухо слуге первосвященника, сердца наши полны сочувствия ко всем, кого страдания других заставляют взять в руки меч. Церковь осуждает насилие, но она еще суровее осуждает равнодушие. Насилие может быть выражением любви, равнодушие — никогда. Первое есть ограниченность милосердия, второе — неограниченный эгоизм. В дни страха и смятения простодушие и преданность одного из апостолов помогли принять политическое решение. Он был неправ, но я предпочту быть неправым, как святой Фома, чем правым, как все бездушные и трусливые. Давайте же пойдем в Иерусалим и умрем вместе с ним.

Мистер Смит горестно качал головой; такая проповедь была ему не по душе. В ней слишком сильно сказывалась повышенная кислотность человеческих страстей.

Я смотрел, как Филипо в сопровождении своего маленького отряда подходит к алтарю, чтобы принять причастие. Покаялись ли они священнику в грехе насилия? Сомневаюсь, чтобы тот потребовал от них обещания исправиться. После богослужения я очутился рядом с Мартой и ребенком. На лице Анхела были слезы.

— Он любил Джонса, — сказала Марта.

Она взяла меня за руку и отвела в боковой притвор; мы остались наедине с уродливой статуей св. Клары.

— Мне надо сообщить тебе неприятное известие.

— Я уже знаю. Луиса переводят в Лиму.

— Разве это такое уж неприятное известие? У нас с тобой ведь все кончено, правда?

— Почему кончено? Ведь Джонс умер.

— Анхелу он был дороже, чем мне. В тот последний вечер ты меня разозлил. Если бы не было Джонса, ты терзался бы из-за кого-нибудь другого. Ты просто искал предлога, чтобы порвать со мной. Я никогда не спала с Джонсом. Тебе придется в это поверить. Я его любила, но совсем по-другому.

— Да. Теперь я могу тебе поверить.

— Но тогда ты не хотел верить.

Значит, она все-таки была мне верна, но сейчас это, казалось, не имело никакого значения — вот в чем ирония судьбы. Я почти жалел, что Джонсу не удалось с ней «развлечься».

— Какие же у тебя неприятные вести?

— Доктор Мажио умер.

Я не знал, когда умер мой отец — если он вообще умер, — поэтому я впервые испытал чувство внезапной разлуки с человеком, на которого всегда можно было положиться в беде.

— Как это случилось?

— По официальной версии, он был убит за то, что оказывал сопротивление при аресте. Его обвинили в том, что он агент Кастро, коммунист.

— Он, безусловно, был коммунистом, но я уверен, что он не был ничьим агентом.

— Они подослали к нему крестьянина, который позвал его к больному ребенку. Мажио вышел за порог, и тонтон-макуты застрелили его из машины. Есть свидетели. Они убили и крестьянина, но это, кажется, не было заранее предусмотрено.

— Иначе и быть не могло. Ведь Папа-Док — оплот против коммунизма.

— Где ты остановился?

Я назвал ей маленькую гостиницу.

— Прийти к тебе? — спросила она. — Я могу сегодня после обеда. У Анхела тут есть товарищи.

— Если ты этого хочешь.

— Завтра я уезжаю в Лиму.

— На твоем месте я бы не пришел, — сказал я.

— Ты мне напишешь, как твои дела?

— Конечно.

Я просидел в гостинице весь день на случай, если она все-таки придет, и был рад, что она не пришла. Я помнил, как дважды нашим объятиям помешали мертвецы — сперва Марсель, потом ancien ministre. Теперь в их величавые и стройные ряды встал доктор Мажио; они укоряли нас за наше легкомыслие.

Вечером я обедал со Смитами и мистером Фернандесом — миссис Смит служила мне переводчицей, она уже достаточно изучила для этого испанский, но мистер Фернандес мог немного объясняться и сам. Решено было, что я стану младшим компаньоном в заведении Фернандеса. Мне поручаются французские и англосаксонские клиенты, а нам обоим было обещано участие в прибылях вегетарианского центра мистера Смита, когда тот будет открыт. Мистер Смит считал, что это только справедливо, — ведь наше заведение могло пострадать от распространения вегетарианства. Может быть, вегетарианский центр и в самом деле был бы создан, если бы несколько месяцев спустя и Санто-Доминго не захлестнула волна насилия, — это способствовало процветанию мистера Фернандеса и моему, хотя, как бывает в таких случаях, мертвые по большей части принадлежали к клиентуре мистера Фернандеса. Цветных убивать проще, чем англичан и американцев.

В тот вечер, вернувшись в свой номер, я нашел на подушке письмо, — письмо с того света. Я так никогда и не узнал, кто его принес. Портье ничего не мог мне сообщить. Письмо не было подписано, но по почерку я сразу узнал, что оно от доктора Мажио.

«Дорогой друг, — прочел я, — я пишу вам потому, что любил вашу мать и в эти последние минуты хочу побеседовать с ее сыном. Часы мои сочтены: я жду, каждый миг могут постучать в дверь. Позвонить им не удастся, электричество, как всегда, не работает. Американский посол должен вот-вот вернуться, и Барон Суббота, несомненно, захочет сделать маленький ответный подарок к его приезду. Так уже повелось на свете. Всегда можно найти козлов отпущения из коммунистов, евреев или католиков. Героический защитник Тайваня Чан Кайши, как вы помните, бросал нас в паровозные топки. Мало ли для какого медицинского опыта я могу пригодиться Папе-Доку. Прошу вас только, не забывайте ce si gros negre [этого большого негра (фр.)]. Помните тот вечер, когда миссис Смит обвиняла меня в том, что я марксист? Обвиняла — слишком сильное слово. Она добрая женщина и ненавидит несправедливость. Однако слово „марксист“ мне все меньше и меньше нравится. Слишком часто под марксизмом подразумевают только экономическую программу. Я, конечно, верю в эту экономическую программу — в определенных условиях и в определенное время — здесь, в Гаити, на Кубе, во Вьетнаме, в Индии... Но коммунизм, друг мой, шире, чем марксизм, так же как католицизм — вы помните, ведь я тоже рожден католиком — шире папства. В коммунизме есть и mystique [мистика (фр.)] и politique [политика (фр.)]. Мы с вами гуманисты, и вы, и я. Вы можете в этом не признаваться, но вы сын вашей матери и вы все-таки решились на опасное путешествие — рано или поздно приходится решаться каждому из нас. И католики и коммунисты совершали тяжкие преступления, но они по крайней мере не стояли в стороне, как это принято делать в обществе старой формации, и не были равнодушными. Я предпочту, чтобы на моих руках была кровь, чем вода, которой умывал руки Понтий Пилат. Я вас знаю и люблю вас, и я пишу это письмо, обдумывая каждое слово, — ведь это, наверно, последняя возможность побеседовать с вами. Письмо может до вас не дойти — я посылаю его, как мне кажется, с надежной оказией, однако что может быть надежным в том безумном мире, в котором мы теперь живем (я имею в виду отнюдь не только мое бедное, маленькое Гаити). Я умоляю вас — стук в дверь может помешать мне закончить эту фразу, поэтому примите ее как последнюю просьбу умирающего, — если вы отвергли одну веру, не отвергайте веры вообще. Всегда есть другая вера взамен той, которую мы теряем. А может, это все та же вера в другом обличье?»

Я вспомнил, как Марта мне говорила: «В тебе пропал священник». Как странно мы выглядим в чужих глазах! Я был уверен, что навсегда покончил со служением долгу в колледже св. Пришествия — кинул его, как игорную фишку на церковное блюдо для пожертвований. Я считал себя не только неспособным любить — многие неспособны любить, — но даже неспособным грешить. В моей жизни не было ни взлетов, ни падений — только огромная равнина, по которой я шагал и шагал в бесконечную даль. В свое время я мог избрать другую дорогу, но теперь уже слишком поздно. В детстве отцы св. Пришествия говорили мне, что одно из испытаний веры в том, готов ли ты за нее умереть. Так думал и доктор Мажио. Но за какую веру умер Джонс?

И неудивительно, что в ту ночь мне приснился Джонс. Он лежал рядом со мной на высохшей равнине среди голых скал и говорил:

— Не просите меня найти воду. Я не могу. Я устал, Браун, устал. После семисотого представления я иногда забываю свои реплики, а их у меня всего две.

Я сказал ему:

— За что вы умираете, Джонс?

— Такая уж у меня роль, старик, такая у меня роль. Но в ней есть забавная реплика. Слышали бы вы, как хохочет весь зал, когда я ее произношу. Особенно дамы.

— Что же это за реплика?

— В том-то и беда, что я ее забыл.

— Джонс, вы должны ее вспомнить.

— Вспомнил. Я должен сказать — вы только поглядите на эти проклятые камни! — «Подходящее местечко!» — и все хохочут до упаду. Тогда вы говорите: «Для чего? Чтобы задержать этих ублюдков?» — А я отвечаю: «Нет, совсем для другого».

Меня разбудил телефонный звонок, я проспал. Насколько я мог понять, звонил мистер Фернандес — он вызывал меня для исполнения моих новых обязанностей.