"Встреча с мудростью. (предисловие)" - читать интересную книгу автора (Гришковец Евгений)Евгений Гришковец Встреча с мудростью. (предисловие)Самым старшим, в смысле, взрослым человеком у нас на корабле был наш боцман, старший мичман Хамовский. Многие по незнанию думают, что боцман — это такое звание. То есть бывают лейтенанты, старшие лейтенанты, адмиралы… и есть боцманы. Так вот нет. Боцман это должность, типа завхоза на корабле, но только с более широкими функциями. Боцман не только хранит и бережет, а порою и подворовывает разное имущество и такелаж, от мыла до последней веревочки, но и следит за правильным использованием всего-всего. Он обучает матросов вязать узлы, правильно швартоваться, правильно мыться и стирать одежду, еще он контролирует чтобы все было и находилось в соответствии с флотскими и корабельными порядками, традициями и уставами. А если хотите, он учит матросов даже правильно, по-флотски, говорить. От того, какой на корабле боцман, зависит очень многое, от внешнего вида корабля до общего настроения экипажа. В общем, у нас боцман был старый, толстый, абсолютно хрестоматийный, очень строгий и по фамилии Хамовский. Хамовский был самый опытный моряк на нашем корабле, и все знали, что раньше он служил на крейсерах. Когда раньше? В незапамятные времена! В отличие от всех остальных мичманов и всех офицеров, которые носили на всех видах формы разные свои значки, медали или хотя бы ряды планок, по которым было видно, какими наградами они награждены, Хамовский не носил ничего. Он и зимой и летом появлялся на палубе в своем старом кителе, который неизвестно какими усилиями был застегнут. Видно было, что если пуговица этого кителя оторвется, то она полетит, как пуля, и сможет нанести увечья в случае попадания в человека. Воротник-стойка обычно был расстегнут, но всегда подшит безупречно белым воротничком. Пуговицы кителя давно стерлись, и на них не было ни капли позолоты. Китель был заношен до возможного предела, но держался, натянутый на мощное тело боцмана, как перекачанный воздушный шар. На этом кителе всегда красовался только один, видимо, уже давно устаревший нагрудный знак. Ни у кого я такого не видел. Это был значок с треснувшим эмалевым покрытием… короче, это был знак «За пересечение экватора». Увидеть Хамовского гладко выбритым можно было только утром, на подъеме флага, к обеду его упругие толстые щеки уже покрывала серебристая щетина, а к вечеру она превращалась в короткую седую бороду. Из него все, что называется, перло. И еще он беспрерывно курил самые дешевые сигареты без фильтра, которыми снабжался экипаж на табачное довольствие. Невозможно было представить себе, чтобы на него кто-нибудь из офицеров, даже командир или старпом, повысил голос или попробовали бы его ругать. Никогда! Наш въедливый и истеричный старпом по фамилии Галкин, которого иначе как Ворона, никто между собой не звал, даже он ни разу не посмел сделать хотя бы замечание Хамовскому. Старпом, чей голос раздавался без умолку из всех уголков и отсеков корабля, который легко всех наказывал и постоянно сетовал, что не имеет права расстреливать и вешать, который доводил свой голос до какого-то хриплого визга приблизительно раз в десять минут… Он ни разу не посмел выразить даже неудовольствие боцманом. Хамовский никогда не спешил, мы ни разу не видели его бегущим или хотя бы запыхавшимся, но он всегда оказывался в том или ином месте корабля раньше всех и подгонял нас железными тумаками или даже кулаком, который был огромный, сухой и очень меткий. Пальцы боцмана были волосатые, и кулак казался от этого еще больше, хотя и без того был огромным. Как же больно он бил в спину или в лоб! Какие яркие и белые летели искры из глаз. Но мы каждый раз благодарно кричали: «Спасибо тащ мичман!» Он приучил нас к этому, и мы с удовольствием орали, понимая, что так было в те самые незапамятные времена, когда моряки были не то, что сейчас. Еще на корабле у нас был матрос по фамилии Беридзе. Звали его Джамал, и был он грузин, а точнее аджарец. Его сильно любил Хамовский, и меня Хамовский тоже любил, не так сильно, как Беридзе, но все-таки довольно сильно. Мы очень страдали от этой любви. Джамал был очень особенный человек. Во-первых, он был старше нас всех. Его призвали на службу в 22 года, а, стало быть, он, по сравнению с нами восемнадцатилетними, был мужик. Он был высокого роста с нелепой и совершенно непропорциональной фигурой. Длинные ноги и руки, короткое широкое туловище, короткая шея, огромная голова, и отдельной частью образа Джамала был нос. Очень большой даже для его огромной головы. А голова у него была такая, что даже бескозырка 60-го размера, самая большая, какую смогли найти, сидела на ней, как кипа на голове еврея. Джамал очень плохо говорил по-русски и чертовски плохо обучался. Но то, что он говорил, всегда было красиво и удивительно парадоксально. Он отличался выдающейся физической силой и такой же ленью, правда, с приступами неожиданного трудового энтузиазма. Работать он умел, особенно ремонтировать что-нибудь не очень сложное и, главное, не связанное с электричеством. До службы он работал лесником в Батумском ботаническом саду. Его ладони были сухие и покрытые настоящими непроходящими мозолями, как корой. Джамал остро чувствовал несправедливость и с трудом принимал условия военной субординации. А когда на него кричал кто-нибудь из офицеров, он все равно поднимал правую руку к груди и говорил: «Э-э-э», — и укоризненно качал головой. Когда он так делал старпому, тот взрывался, орал, обещал Джамала расстрелять, и говорил очень быстро очень много обидного про Грузию, грузин, родственников Джамала и ближайших его родственников. Джамала спасало только то, что старпом говорил очень быстро, и Джамал просто не понимал, что именно ему говорят. Джамал не понимал и не собирался понимать, что перловая каша и макароны это еда, и ее можно есть. Он не понимал что то, что нам давали под названием чай можно пить. Ему было сложно, но он не задавал вопросов. Он старался сохранять спокойное выражение лица всегда. И чем непонятнее была ситуация, тем спокойнее, молчаливее и горделивее держался Беридзе. Однажды, когда проверяющий офицер из командования флотилии, нагрянувший с инспекцией, требовал от матроса Беридзе объяснить и рассказать, как он должен действовать в ситуации по боевому расписанию… Он требовал, чтобы Джамал рассказал, как он должен действовать, и в какой последовательности. Джамал стоял более-менее по стойке смирно и не говорил ни слова. Он не плохо управлялся с нашим торпедным аппаратом и все делал быстро и мощно своими большими руками, но тут он молчал. Он понимал, что им недовольны, что его ругают и даже могут наказать, но молчал. Я уверен, что если бы ему дали возможность говорить по-грузински, он все бы сказал, скорее даже не сказал, а как-то по-простому объяснил бы. Но сказать, как этого требовал устав и инструкция… Или если бы его медленно и вежливо попросили показать, что он должен делать, он все бы показал. А тут он стоял и молчал. Однажды я спросил его: «Джамал, а на каком языке ты думаешь?» Я не ожидал от него такого тонкого ответа, какой получил. Он задумался минуты на три, то есть надолго. Было видно, что в его большой голове идет серьезная и обстоятельная работа. — Когда я разговариваю с Багидзе, — наконец медленно ответил он. (Багидзе был еще один аджарец на нашем корабле. Он служил в машинном отделении и был трюмным машинистом. Им удавалось поговорить не часто и они всегда сильно спорили на родном языке) — Да, когда я говорю с Багидзе, — повторил Джамал, — я думаю по-аджарски. А когда говорю с тобой, я думаю по-русски, — сказал он и через небольшую паузу добавил, — с акцентом думаю. Так вот, Беридзе стоял перед проверяющим и молчал. Молчал спокойно, без вызова, но и не без гордости. — Да как вообще этот питикантроп тут служит. Он что, немой у вас что ли? — вышел из себя чистенький проверяющий офицер. Ты долго мне тут индейца будешь изображать? А?! — он приблизился вплотную к Джамалу и говорил прямо ему в лицо. — Алё! Ты что, джигит, забыл, где ты и кто ты? А?! Я тебя заставлю букварь выучить, чучело носатое. Торпедист, понимаешь! Тихоокеанец, мать твою! Видимо, говоря последнее, офицер брызнул слюной в лицо Беридзе. Джамал изменился в лице, и я замер от страха за него. Джамал медленно вытер рукой лицо. — Послушай, товарищ ка, — сказал он снисходительными даже покровительственно спокойным голосом, каким спокойные и сдержанные взрослые говорят с распоясавшимися детьми. («Товарищ ка» заменяло Джамалу обращение ко всем офицерам и мичманам, имелось ввиду — товарищ командир.) — Ну что ты ругаешься? Вот торпеда стоит, он тоже ничего тебе не говорит, он тоже тихоокеанский. Что тут началось… Но я не об этом. Когда мы с Джамалом служили первый свой год на корабле, нам приходилось периодически чистить картошку. Часто мы делали это вместе вдвоем. На 130 человек картошки надо было чистить много. Джамал чистил картошку очень просто. На каждую картофелину у него уходило шесть движений ножом. Вне зависимости от размера картошки у него получался небольшой кубик. Все кубики у него выходили приблизительно одинаковые. Он сидел понуро, резал картошку, и внутри него закипала обида, раздражение и какие-то слова. К восьмой картофелине он громко ворчал, к десятой ругался по-аджарски, а после двенадцатой сильно бросал нож и получившийся кубик в ведро. Потом он бил себя ладонями по щекам и громко говорил ведру по-русски… — У меня три сестры, понял! Один старший, две младший! Я один сын! Я эту картошку в руки не брал никогда, — и дальше снова по-аджарски. Так он говорил минуту. Потом тихо брал нож и очередной корнеплод, и все повторялось в точности. И так через каждые двенадцать, до самого конца, в смысле, пока картошка не заканчивалась. Когда Хамовский увидел его способ обработки картошки, он приказал выбрать из очисток все джамаловы обрезки, а потом заставил меня на глазах у Джамала очистить их и бросить в ведро с чищенной картошкой. Джамалу же он приказал стоять и смотреть. Я ковырялся очень долго, и это было трудно. Когда я поднял глаза на Джамала, в глазах его стояли большие слезы, а зубы он сжал так, что скулы побелели. Хамовский тоже стоял и смотрел. В следующий раз, когда мы снова попали на камбуз, чистить картошку, Хамовский явился сразу. Он забрал у Беридзе нож и дал ему обычную алюминиевую ложку. — Скобли. Это картошка, а не дрова. От твоей чистки человек двадцать таких же, как ты, моряков, вообще остались без картошечки, — сказал он медленно, строго и сразу ушел. Джамал долго и безропотно скоблил картошку ложкой, только пару раз вышел из камбуза покурить. Любил наш боцман Джамала, что тут сделаешь. Но после случая с котлетой Джамала полюбили все. История с котлетой передавалась из уст в уста, и я думаю, будет передаваться, пока на нашем корабле поднимали или поднимают военно-морской флаг. Эта история будет жить, пока жив наш корабль. К тому моменту, как она, эта история, произошла, мы прослужили на корабле больше половины положенного срока. Джамал отпустил большие черные с рыжим усы и заматерел безусловно. В тот самый день стояла жара, было начало лета, и к тому же была суббота. В субботу на всех кораблях проводится большая приборка, а потом баня. Мы драили свой корабль с утра и до самого обеда, раздевшись до трусов. В то же самое время на пирсе работали солдаты из строительного батальона. Они что-то заливали бетоном, что-то подмазывали, в общем, ковырялись. Их было человек восемь довольно заморенных и закопченных солдатиков. С ними был толстый краснолицый прапорщик, который сидел в тени с носовым платком на голове и сильно потел. Конечно, со всех кораблей солдатам кричали: «Эй, дальневосточники, сапоги не жмут?» или «Алё, гвардейцы, а где вы автоматы свои забыли?» и прочее. Противостояние строительного батальона и моряков было не шуточным. По субботам иногда бывали танцы в Доме офицеров в посёлке. Там же показывали кино. И встречи военных строителей и моряков заканчивались обычным мордобоем, в котором моряки всегда одерживали верх по причине большей сплочённости и лихости. Но надо отдать должное и солдатам. Они однажды здорово и больно отомстили нам. Представляете, утро, на всех кораблях экипажи построились для подъема флага, а по пирсу бегает грязный поросенок, или даже лучше сказать кабанчик, одетый в грязную тельняшку. Это была месть и месть, угодившая в самое сердце каждому моряку. Так вот. Солдатики работали с утра у нас на пирсе, работали до обеда, а обед им не привезли. На кораблях прозвучали команды: «Закончить приборку» и следом «Команде обедать». Мы побежали умываться, а потом заспешили к субботней трапезе. По субботам давали котлеты. Только по субботам и только в обед! Котлеты выдавались по одной на каждого члена экипажа в независимости от выслуги лет. Котлеты были большие, плоские и состояли из толстого слоя жирной хрустящей панировки, хлеба и мелко перемолотых жил, хрящей и еще неведомо чего, лучше было не знать, не догадываться и не думать! То есть, котлеты были очень вкусные. Их ждали всю неделю. Джамал эти котлеты, точнее, свою котлету ел всегда медленно, с удовольствием и относился к ней очень серьезно. В ту субботу его отправили куда-то с группой матросов, чтобы нарезать ветки для веников и метел, которыми подметали пирс и дорогу возле ворот, ведущих на пирс. Короче говоря, его с самого утра на корабле не было. Мы поспешили на обед, а солдатики на пирсе сидели, грустно курили и пили воду из фляжек. Их краснолицый прапорщик куда-то пропал. — Что, служба, лапу сосем?! — услышали мы неповторимый голос Хамовского, — Кинуло вас командование? — Курим мы, товарищ мичман, — ответил с пирса маленький чубатый сержантик. Ответил не без достоинства. — Вижу, что не Машку щупаете! — ответил Хамовский — Ты, сынок, помолчи тут. Курить натощак вредно! Сапоги можно откинуть раньше положенного, — сказал он, дымя сигаретой, — Посидите маленько. Хамовский ушел, а мы сгрудились у борта и ждали что будет. Вскоре Хамовский появился на палубе вместе с командиром нашего корабля, миниатюрным капитаном второго ранга, у которого был тихий голос и всегда сияющие ботинки. Для нас он был чем-то средним между полубогом и просто богом. Хамовский ему что-то объяснял и показывал рукой на солдат на пирсе. Командир слушал внимательно, коротко посмотрел на солдат, коротко кивнул и ушел. — Эй, военные! — крикнул на пирс Хамовский, — Внимание, я сейчас к вам приду. Готовьтесь, мужчины. Солдаты тут же встали, потому что такому голосу нельзя было не подчиниться. Они поправили форму и почти выстроились. — Вольно, вольно, — говорил Хамовский тяжело шагая по трапу на пирс, — значит так, бойцы, вас приглашает пообедать наш славный экипаж. Добро пожаловать на борт! — тут он повернулся в нашу сторону и погрозил нам своим огромным мохнатым кулаком, но при этом подмигнул, — Вот только вам придется разуться, потому, что на палубе корабля в сапогах ходить нельзя. Но экипаж к вашему приходу произвел приборку, так что не волнуйтесь. — Товарищ мичман, босиком что ли? — спросил все тот же сержантик. — Сынок, тебе не кажется, что ты уже много сказал, а? — рявкнул Хамовский, — Скидывайте сапоги и шагом марш обедать. Сапоги оставить здесь. Не ссыте, никто не возьмет. Солдаты и сержантик стали разуваться под наше улюлюканье. Особым смехом было встречено разматывание портянок. — Цыц! — крикнул Хамовский, — Мы уважаем братские рода войск! — и он снова нам подмигнул. Ноги у солдат были, скажем, не самые чистые в мире, и ногти были у них не самые постриженные. Они шли по палубе корабля робко и боязливо, чему мы были рады, а Хамовский шел за ними как пастух за гусями. Солдат рассадили за столы по два за стол, потеснив нас. Наш стол стоял у самого борта возле иллюминатора. Стол был длинный, на восемь человек и вдоль него стояли две узкие скамейки. Стол мы называли «бак», а скамейку «баночка», очевидно от английского «banch». И стол и скамейки были металлические и крепились к палубе специальными цепочками на случай качки. К нам за стол посадили двух солдат, совсем молоденьких, коротко стриженых и закопченных. Они очень робели, а мы вели себя солидно и картинно. Джамала все еще не было, и его место пустовало. На первое был густой рассольник с перловкой, солеными огурцами, картошкой и мясом. Джамалу даже не поставили тарелку для этого супа, он все равно не притронулся бы к нему. Мы ковырялись в супе, выбирая лакомые кусочки тушенки и картошки, а солдатики ели не сдерживаясь. Они чистосердечно признались, что так их не кормят и что такого супа они не едали с самой «гражданки». Мы же говорили, что кок, падла, сегодня плохо приготовил. Еще они хвалили наш хлеб. Еще бы, его пекли у нас на корабле, и он был теплый и ароматный. И вот подали второе! Котлеты и слегка сероватое, не без комков, но все же картофельное пюре. Котлеты были строго по счету, и восьми дополнительным взяться было неоткуда. Решили эту проблему очень просто. Каждый из нас дал по части своей котлеты. Делали мы это небрежно, с видом, что мы такое едим каждый день и по нескольку раз. Поэтому ломали мы свои котлеты щедро. У каждого солдата в тарелке оказалась в итоге целая гора ценных котлетных обломков. И в этот момент появился Джамал Беридзе! Он ворвался шумно, хохоча и… замер, увидев солдат. Он ничего не знал про них, он даже не видел их на пирсе, когда они работали. Он не мог знать о том, что Хамовский решил накормить забытых их командирами бедолаг. Он просто увидел, что за нашими столами вместе с нами сидят солдаты и едят с нескрываемым наслаждением. Он замер. На его лице воцарилось хорошо мне знакомое спокойное выражение, какое появлялось на нем в моменты полного непонимания ситуации. Джамал выпрямился, расправил плечи, чинно всем пожелал приятного аппетита, прошествовал на свое место и сел, подбоченившись, в пол оборота к столу. Я видел, что он вообще ничего не может понять, что он сбит с толку и не знает, что делать со всем тем, что он видит. Но спросить он не мог! Задавать вопросы было немыслимо для Джамала Беридзе. Как только он сел, ему тут же принесли тарелку с котлетой и пюре, которое было движением ложки уложено волнами. Тарелку поставили перед Джамалом, он церемонно кивнул и больше не шелохнулся. А солдаты ели котлеты, восторженно говорили о давно забытом вкусе и вообще раскраснелись от еды и удовольствия. Джамал смотрел на все это, слушал, ворочал глазами, но глаза были единственной подвижной частью всего его монументального образа. Он сидел так, и когда с котлетами все покончили и добирали последние остатки пюре с тарелок, он вдруг взял свою котлету за край двумя пальцами, почти брезгливо, не глядя, покачал ею в воздухе… Он сделал это бесшумно, но так, что все тут же посмотрели на него. Вслед за тем он обвел глядящих на него, то есть всех нас, спокойным взглядом. — Зае…ли (в смысле надоели) эти котлеты — сказал он низким голосом и метко выбросил котлету в открытый иллюминатор. Воцарилась тишина, все члены экипажа нашего корабля мысленно ему аплодировали. В этот момент была одержана сокрушительная победа флота над армией и всеми другими родами войск. То есть, Джамала было за что любить, и Хамовский любил его, и меня тоже любил, не знаю за что. Мы очень страдали от этого. Особенно зимой, когда корабль преимущественно стоял у стенки (то есть у пирса) и в море не ходил. Когда корабль долго стоит у стенки возникает много разных хозяйственных дел. В этих делах Хамовский царил безраздельно. Зимой почти каждый день с корабля брали матросов на разные невоенные или около военные нужды. Где-то надо было убрать снег, где-то надолбить угля, где-то что-нибудь куда-нибудь перетащить и пр. Хамовского очень часто на такие мероприятия отправляли за старшего. И вот тогда мы с Джамалом страдали от его любви. — Хамовский, — подзывал нашего боцмана старпом, — на станции нужно разгрузить вагон с говядиной. Полутуши какие-то, мля! Сколько вам нужно матросов? — Так двух достаточно будет, — говорил Хамовский. Я надеюсь, вы понимаете, кто были эти двое. И весь день мы с Джамалом таскали и грузили в грузовики распиленные пополам замороженные говяжьи туши с маркировкой военных складов. Было холодно, тяжело и противно. Сам же Хамовский исчезал где-то в складских дебрях. Но в тот самый момент, когда наша усталость, замороженность и злоба достигали предела, Хамовский появлялся. — Эй, моряки, — говорил он нам, — пошли чай пить. Мы бросали работу и шли мимо длинных сараев в какую-то маленькую избушку. — Значит так, — громким шепотом инструктировал нас Хамовский по ходу, — Беридзе, ты сидишь и пьешь чай, как джигит, молча, а ты, — обращался он ко мне, — хвали чай, варенье. Ты это умеешь. Там три женщины, женщины шикарные. Перед ними тут каждый день на пупе танцуют. Короче, чай будешь пить, всё хвали, а потом расскажешь им пару анекдотов…Ну вот этих своих. Чтобы они были довольны. Да, — вдруг говорил он Джамалу, — а ты смотри на них как джигит, понял. В избушке было жарко, женщины были именно что шикарные. Большие, в стеганных жилетах и с прическами. Мне, двадцатилетнему человеку, они казались, ну… очень взрослыми. Мы пили вкусный чай с вареньем, печеньем, сгущенным молоком и сушками. Посреди стола стояли весы и гири. Мы делали всё так, как сказал Хамовский, женщины веселились, сверкая золотыми зубами. Хамовский хохотал до слёз, слушая мой анекдот, который слышал в подобных ситуациях много раз. Потом он, провожая нас на работу, шёл довольный. — Беридзе, — говорил он, — подбери пять самых хороших туш, понял? Ты в этом понимаешь. Обедали мы в этот день богато и обильно, но уже в другой компании. Это были два солидных прапорщика, служивших на станции. За обедом я рассказывал другие анекдоты, Хамовский был доволен. После обеда нам налили по стакану грушевой газированной воды, а Хамовский с прапорщиками ловко разлили по своим стаканам бутылочку водки. — А теперь, уважаемый товарищ Беридзе, — сообщал Хамовский, — скажет настоящий грузинский тост. Джамал вставал со своей газировкой в руке, говорил что-то очень долгое, витиеватое, комплиментарное по отношению к… таким прекрасным, уважаемым и мудрым людям, каковыми являлись два толстых прапорщика. Потом мы выпивали и шли грузить мясо. Когда мы вечером ехали на корабль обратно, в кузове грузовика, помимо нас с Джамалом, лежали пять полутуш говядины, какие-то коробки, два мешка с чем-то и еще несколько каких-то железяк и трубы. И вот так всю зиму. Всё это я рассказываю лишь для того, чтобы описать один эпизод, в котором участвовали как раз Хамовский и Беридзе. Тот эпизод вдруг открыл мне на многое глаза, успокоил меня и, если хотите, примирил с военной моей жизнью и военными, да и не только с военными людьми. Мне открылось тогда, что мудрость может скрываться там, где её ожидать не приходится. И ещё то, что везде, во всём и в каждом, казалось бы до конца изученном, понятом и классифицированном явлении и человеке, может открываться та бездонная глубина, которая не пугает, а заставляет стоять перед ней изумленным и счастливым от того, что такая глубина открылась и она прекрасна. Я хотел поближе познакомить вас с участниками того эпизода, вот и изобразил несколько этюдов к портретам Джамала Беридзе и старшего мичмана Хамовского, нашего боцмана. Тогда во всю стоял май, днём было тепло до жаркого, а вечером и утром приползали холодные туманы. На деревьях появилась зеленоватая дымка. Это мы видели с корабля, и до нас долетали весенние запахи оживающей земли и прошлогодний мёртвой травы. Это был последний май, который я должен был прожить военным моряком, и всё во мне ликовало и готово было радоваться сильнее. И вот в одно майское солнечное воскресенье, после завтрака ко мне подошёл улыбающийся Хамовский. Его улыбка не сулила ничего хорошего. — Ну-ка — отыщи-ка Беридзе, — бегом. Я нашёл Беридзе, который с удовольствием смотрел телевизор в кубрике. По телевизору шли соревнования по женской гимнастике. Джамал смотрел очень внимательно. Я подошёл к нему молча. — Что, Хамовский зовёт? — тихо спросил он. Я кивнул. Хамовский ждал нас на юте (то есть на корме). — Так, — сказал он, оглядев нас с ног до головы, как будто в первый раз видел, — живо переоденьтесь, и сходим в посёлок. Надо кое-что принести. — Товарищ мичман, как это сходим? Одиннадцать километров! — удивился я, — И ещё нести оттуда придётся… Воскресенье, товарищ мичман… — Тебе не кажется, что ты уже много что сказал? — был ответ. — Сегодня кино будут показывать! — сказал Беридзе, — Можно мы посмотрим, а потом пойдём туда-сюда. — Может быть тебе ещё и на спину насрать? — спросил боцман. Это был один из обычных ответов Хамовского. У него можно было попросить что угодно, например новую мочалку или ниток и иголку, а он помнил, сколько он чего, когда и кому давал. Или… — Товарищ мичман, дайте мыла земляничного, ну устал я уже хозяйственным мылом голову мыть, — канючил какой-нибудь матросик. — Хозяйственным мылом мыться хорошо, — отвечал боцман, — его крысы жрут. Они дрянь жрать не станут. — Вот я и говорю, товарищ мичман, дайте мне плохого земляничного мыла, я знаю, у вас еще осталось. — А может тебе ещё и на спину насрать, — говорил Хамовский. В его устах это означало некое великое благо, которого просивший явно не заслужил. Ни от кого я не слышал такой фразы. А у Хамовского их было много. В этих фразах тоже слышалось эхо незапамятных времен. То есть, нам с Беридзе было бесполезно препираться, нужно было переодеться и следовать за Хамовским. — А что понесём-то? — обречённо спросил я. — Ещё один вопрос и понесут тебя, — был ответ. Через пятнадцать минут мы шли в нашей суконной форме и бескозырках с белыми чехлами по пирсу, а ещё через пять минут поднимались в сопку. Шли медленно, Хамовский быстро не ходил. Было уже по-летнему тепло и сквозь павшую прошлогоднюю траву торчали тоненькие новые травинки. К часу дня мы были в посёлке. Не хочу описывать этот посёлок. Тот, кто знает отдаленные от цивилизации посёлки, в которых в основном живут разнообразные военные и печальные гражданские лица, он может себе этот посёлок представить. Типичный такой посёлок. А тот, кто не знает, тот не сможет представить себе этот ужас и безысходность. Не сможет, сколько бы я это не описывал. Мы подошли к магазину и остановились. — Так, — сказал Хамовский, — нам надо найти одного моего старого корабельного друга (это прозвучало как цитата из «Острова сокровищ», но я уверен, что Хамовский и не знал, что он почти точно повторил слова слепого Пью из романа Стивенсона). Он зашёл в магазин и минут десять разговаривал с продавщицей. — Так, — сказал он, выходя, — оперативное время 13 часов 8 минут. Сейчас мы обедаем и за дело. Он накормил нас рыбными консервами и плохим хлебом, пили мы тёплый густой сливовый сок. Всё это он купил в магазине и поел с нами. Трапезничали мы молча, сидя на скамейке возле магазина. Две ложки и вилку он взял у продавщицы. Потом мы пошли мимо двухэтажных деревянных домов. Людей практически не было видно, только из открытых окон доносились звуки работающих телевизоров. Возле одного такого дома мы остановились. Хамовский приказал его ждать, зашёл в грязный тёмный подъезд и стал подниматься по лестнице. Его не было долго, минут сорок. Мы уже начали маяться. Я ужасно устал от молчания. Мы молчали всю дорогу. Хамовский и Беридзе были ещё те собеседники. Наконец наш боцман вернулся и не один. С ним вместе шёл худой, весь испитой и бледный мужичок в тренировочных штанах и желтой флотской офицерской рубашке. Рубашка была грязная и заправлена под резинку штанов. На ногах у него красовались шлёпанцы, которые хлопали по пяткам при ходьбе. — Вот, — сказал Хамовский, — это Эдик! Мой друг и брат. Для вас, пацаны, это Эдуард Павлович! Когда-то на крейсере «Суворов» его боялись даже больше меня. Он был самый страшный мичман. Эдуард Павлович смотрел куда-то мимо нас и был здорово пьян. — А тебе, Эдик, — продолжил Хамовский, — имена и звания этих салаг знать не обязательно. Разве это моряки, — сказал он и подмигнул нам. Эдик плюнул и пошёл куда-то влево, не сказав ни слова. Хамовский пошёл за ним, а мы потащились следом. Мы прошли мимо каких-то сараев и сараюшек, каких-то углярок и деревянных клетушек и приплелись к гаражам. Их было несколько, кирпичных гаражей с ржавыми воротами. По мусору и жухлой траве перед этими воротами было ясно, что машины здесь не держат, а если держат, то пользуются ими очень редко или не пользуются вовсе. Эдуард Павлович подошёл к одному из этих гаражей, вытянул из кармана связку ключей на длинном кожаном шнурке. Он поковырялся с висячим замком, не сразу, но всё-таки открыл его и распахнул перед нами ворота. В гараже никакой машины не было, там вообще почти ничего не было. Пара ящиков из-под снарядов, какой-то хлам по углам и в самом центре стоял тот предмет, который вскоре станет для нас с Джамалом и бременем, и жребием, и мукой. Предмет был большой, железный, ржавый и явно кустарного производства. Это был трансформатор, очевидно сделанный умельцами в незапамятные времена. — Вот, — сказал Хамовский, — щас мы его отнесём на корабль. Хватайте его, мужчины, — это было сказано нам. Эдуард Павлович сел на ящик и весь обвис и обмяк. Мы так до сих пор и не слышали его голоса. Он сделал какой-то неопределённый жест в сторону Хамовского, тот тут же подал ему сигарету и щелкнул зажигалкой. — Эдик, оставь себе пачку, — сказал Хамовский. Эдуард Павлович протянул руку, Хамовский вложил в неё пачку дешевых сигарет без фильтра. А мы с Джамалом с ужасом изучали трансформатор. К нему страшно было прикоснуться. В нём жили и умерли многие поколения пауков и их жертв. Пыль времен въелась в него, а ржавчина слоилась лохмотьями. Мы, в своей чистенькой выходной суконной форме с содроганием прикоснулись к трансформатору. Мы взяли, подняли его, ощутили вес (я думаю, килограмм 55-60) и вынесли трансформатор на солнечный свет. Хамовский же что-то говорил Эдуарду Павловичу, но тот молчал. — Ну ладно, Эдик, посиди здесь, — ласково говорил наш боцман, — посиди. Я буду заглядывать, держись. Он вышел из гаража с грустным лицом. — Какой был моряк! — тихо и как бы сам себе сказал он. — Ну-ка схватили и бегом на корабль, — рявкнул Хамовский на нас, задымил сигаретой и зашагал, не глядя на наши действия. Эдуард Павловича мы больше не видели и слова от него не дождались. Как описать наши муки. Это были действительно муки на грани и за гранью отчаянья. Во-первых, трансформатор невозможно было нормально ухватить руками. Острые края ржавого металла удавалось зацеплять только пальцами. Во-вторых, трансформатор был тяжелый, в третьих мы с Джамалом были очень разного роста, в смысле, он был много выше меня, в четвёртых, дорога шла то взбираясь на сопку, то спускаясь с неё, в пятых — 11 километров, в шестых, было очень обидно, всё-таки воскресенье… и много других более или менее существенных факторов. Очень скоро мы могли двигаться вперед только короткими перебежками. Мы брали трансформатор, поднимали его, при этом Джамал нагибался, а я, наоборот, старался выпрямиться как можно сильнее. Мы пробегали шагов десять-двенадцать и почти бросали нашу ношу в пыль. Потом мы стояли, тяжело дыша, несколько секунд, менялись местами и передвигались ещё на десять-двенадцать шагов. Иногда Беридзе курил. Хамовский же уходил далеко вперед и стоял или сидел, дожидаясь пока мы дотащимся до него. Как только мы приближались, он уходил опять далеко-далеко. Мы пытались соорудить ручки из наших ремней, но ничего сколько-нибудь технологичного у нас не получалось. Мы только исцарапали и попортили черные поверхности наших ремней. Потом мы сняли наши гюйсы (ну в смысле, наши трёхполосые воротники) и чехлы с бескозырок. Мы обмотали ими разбитые в кровь руки. Вскоре эти обмотки истрепались и не спасали вовсе. Очень хотелось пить, но об этом не было смысла думать. Потом захотелось есть. Потом, не то чтобы расхотелось, а просто ощущение усталости, боли и обиды вытеснили чувство голода. На корабле давно пообедали. Посмотрели кино, поужинали, и все свободные от вахты предавались приятному и редкому воскресному безделью. Кто-то писал письмо, кто-то курил сидя на верхней палубе. Офицеров на корабле почти не было и можно было просто слоняться… Я любил эту воскресную вечернюю негу… На корабле уже выпили вечерний чай и кто-то наверняка поделил наш с Джамалом сахар и масло. А мы всё двигались и двигались. Трансформатор перемещался в пространстве благодаря угасающим усилиям двух голодных, злых и отчаявшихся молодых военных моряков. Когда мы перевалили через последнюю сопку и увидели наш корабль далеко внизу, там уже ложились спать. Мы потащились вниз, и вдруг трансформатор вырвался из наших истерзанных рук и покатился вниз, туда, где медленно спускался Хамовский. — Шуба! — по привычке крикнул я. Хамовский оглянулся, сделал шаг в сторону, и трансформатор прокатился мимо, боцман проводил его глазами, а потом мы видели, как трансформатор ударился о дерево и замер. Мы побежали вниз. — Вы что, моей смерти хотите? — спокойно спросил Хамовский, когда мы пробегали мимо него. Когда мы затаскивали трансформатор по трапу на корабль, корабль уже спал крепким сном. Мы же были ни на что и ни на кого не похожи. Боцман тоже подустал. Но мы добрались! Всё было уже позади… — Куда его, пожалуйста? — спросил Беридзе, и в его голосе не было обычной гордости. Была усталость и едва сдерживаемая обида. — Сюда, — сказал Хамовский и указал на люк в палубе. Через каких-нибудь 10 минут со всей отчётливостью выяснилось, что трансформатор в этот люк не входит и никак не может войти, а другим способом в нужное Хамовскому помещение попасть было невозможно. Люк был маленький, а трансформатор большой. И с этим ничего практически сделать было нельзя. Просто нельзя. Мы стояли с Джамалом в полном изнеможении и изумлении и смотрели на Хамовского. А он пытался прикурить сигарету, но его зажигалка искрила и никак не зажигалась. Он тряс её, продувал, опять тряс, как будто ничего не случилось. — Ничего! — сказал он нам на нас не глядя и продолжая трясти зажигалкой, — Завтра обратно отнесём. Воцарилась тишина, показалось даже, что ветер стих и перестал свистеть в антеннах и мачтах. Только зажигалка щелкала и щелкала и вдруг дала пламя. Хамовский затянулся и выпустил дым. В этот момент наш корабль и все другие рядом стоящие корабли содрогнулись от немыслимой силы крика. Этот крик издал Джамал Беридзе. Ещё крик не замер и не иссяк, как он схватил трансформатор, кажется совсем легко его поднял, дошёл тяжелыми шагами до борта и выбросил трансформатор за борт. Раздался плеск, и снова воцарилась тишина. Джамал же повернулся к Хамовскому и уставился на него горящими и искрящимися глазами. Хамовский стоял неподвижно и курил. Лицо его было спокойным, глаза щурились от дыма. Он курил так, что сигарета исчезала на глазах, как медленно втягиваемая в рот макаронина. Прошла минута. Хамовский докурил, выпустил последний дым и метнул окурок за борт, тот полетел искря. Хамовский продолжал смотреть на Беридзе. Я весь похолодел и ждал… — Да и хуй с ним, — тихо сказал Хамовский, коротко махнув рукой. Сказал и ушёл. В тот момент передо мной открылось величие мудрости, которая была растворена в мире, но не являлась мне так явно. Я понял тогда, что мудрость присутствует всегда и везде, только она растворена и не бросается в глаза. Но именно она сообщает регулярные и повторяющиеся движения всему-всему. Я успокоился сразу, из меня вышла обида, и мне стало легко. Обиды не осталось, как будто какой-то рубец исчез, полностью зарубцевался, и даже нельзя было найти место некогда кровоточащей раны. Я хорошо могу представить, как кричал бы наш старпом в этой ситуации. Он кричал бы, что заставит Джамала нырять, или повесит его, или сгноит на гауптвахте… Не могу сказать, что Хамовский был добрым человеком, не скажу, что он был Умный человек. Так же не скажу, что он был мудрым. Он был боцман, и никто не пожалел о том, что Хамовский был боцманом. |
|
|