"Божественное пламя" - читать интересную книгу автора (Рено Мэри)

5

— Я уже знаю, кто это будет. Отец получил письмо и позвал меня нынче утром. Надеюсь, того человека можно будет вытерпеть. Но если нет — нам придется что-нибудь придумать…

Они сидели на крыше дворца, в ендове между двух скатов. Очень укромное место: один Александр знал как сюда забираться, пока не показал дорогу Гефестиону.

— Можешь на меня рассчитывать, даже если захочешь его утопить, — сказал Гефестион. — Ты и так уже натерпелся сверх меры. А он на самом деле философ?

— Ещё какой! Из Академии, у Платона учился… Будешь приходить на мои уроки? Отец говорит, тебе можно.

— Я ж тебя только задерживать буду.

— Софисты учат в диспутах, ему нужны будут мои друзья. После подумаем, кого ещё позвать. Это будет не просто логическая болтовня; ему придется учить меня и всякой всячине, которую можно использовать для дела. Так отец ему сказал. А он написал в ответ, что образование человека должно соответствовать его положению и обязанностям. Не очень понятно, что он имеет в виду.

— Но он по крайней мере не сможет тебя бить. Он афинянин?

— Нет, из Стагиры. Он сын Никомаха, тот был врачом у деда моего, Аминта. Кажется, он и отца лечил, совсем маленького. Ты знаешь, как жил Аминт?.. Словно волк. Без конца отбивался от врагов — или сам нападал, свои убытки возместить пытался. Никомах был ему предан, это наверняка, а уж какой он там врач — не знаю… Но Аминт умер в собственной постели, это большая редкость в нашем роду.

— Значит, его сын… Как его зовут?

— Аристотель.

— Он знает страну, это уже кое-то. Он очень старый?

— Около сорока. Для философа совсем не старый, они ведь живут вечно… Изократу, который хочет, чтобы отец возглавил греков, уже за девяносто, но даже он предлагал себя на это место. Представляешь? Платон тоже больше восьмидесяти прожил… Отец говорит, Аристотель хотел возглавить его школу, но Платон выбрал своего племянника. Потому он и уехал из Афин.

— И попросился к нам?

— Нет. Он уехал, когда нам с тобой было всего девять. Я знаю этот год, потому что как раз халкидийская война шла. А домой в Стагиру вернуться нельзя было: отец только что сжёг её, а народ в рабство забрал… Что это мне волосы тянет?

— Веточка отломилась. От дерева, что мы сюда лезли.

Пальцы у Гефестиона были не слишком гибкие. Сучок с каштана запутался в блестящих волосах, пахнущих каким-то дорогим снадобьем Олимпии и летней травой. Гефестион, волнуясь, заботливо и осторожно вытащил веточку; потом рука его скользнула вниз, он обхватил Александра за талию. Когда-то, в первый раз, он сделал это почти случайно. Хотя его не оттолкнули, прошло два дня, прежде чем он попытался попробовать снова. А теперь пользовался каждым удобным случаем, когда они оставались наедине; и почти постоянно думал об этом. Что думает Александр, он не знал; быть может вообще и внимания не обращает. Во всяком случае, Александр принимал это без возражений; а говорил с ним с каждым разом всё свободнее и откровеннее, обо всём.

— Стагирцы были союзниками Олинфа. И он покарал их для примера всем тем, кто не хочет иметь с ним дела. Твой отец рассказывал о войне?

— Что?.. А, да. Рассказывал.

— Слушай, это важно. Аристотель уехал в Ассос как гостеприимец Гермея. Они в Академии встречались, а он там тиран. Знаешь, где Ассос? Как раз напротив Митилены, он проливы запирает. Так что — если только не ошибаюсь — я знаю, почему отец выбрал как раз его. Но об этом никому ни слова, ясно?

Он заглянул Гефестиону в глаза, как всегда перед откровенным разговором; и, как всегда, Гефестион ощутил, что у него что-то тает в груди. Как всегда, прошло какое-то время, прежде чем он снова смог понимать, что ему говорят.

— … которые были в других городах и не попали в осаду, просят отца восстановить Стагиру и отпустить её жителей. Того же хочет и этот Аристотель. А отцу нужен союз с Гермеем. Все своей выгоды ищут, как на конской ярмарке. Леонид тоже приезжал из-за политики какой-то… Старый Феникс — единственный, кто со мной ради меня.

Гефестион напряг руку. Его мучили противоречивые чувства. Хотелось сдавить Александра так, чтобы тот исчез, оказался внутри, со всеми косточками даже, — но он знал, что этого нельзя, это безумие; он сам убил бы каждого, кто повредил бы хоть волос на голове Александра.

— Они не знают, что я это понял. Я просто ответил: «Хорошо, отец». Даже матери ничего не сказал. Хочу сначала сам посмотреть на того человека, а потом уж решу, что делать. И чтобы никто даже не знал, почему я так решил. Это я только тебе говорю. Мать моя против философии, не хочет.

А Гефестион тем временем размышлял, насколько хрупкими кажутся эти рёбра, и как ужасны оба непримиримых желания: нежить это тело — и сокрушить. Он молчал.

— Она говорит, философия учит людей отвергать богов. Могла бы знать, что я никогда от них не отрекусь, кто бы мне что ни сказал. Я про них так же уверен, как про тебя, что ты есть… Послушай, я же так совсем дышать не могу.

Гефестион, который мог бы сказать то же самое, быстро отпустил его. Потом сумел ответить:

— Быть может, царица его отошлёт…

— Ну нет. Этого я не хочу. Только лишние неприятности будут. А кроме того я подумал, быть может это окажется такой человек, который сможет ответить на вопросы разные. Я как только узнал, что философ приезжает, — стал записывать. Такие, на которые здесь у нас никто ответить не может. Уже тридцать пять набралось, я вчера считал.

Он не отодвинулся, а сидел, опершись спиной на крутой скат крыши и слегка привалившись плечом к Гефестиону, доверчиво и тепло. Вот истинное, совершенное счастье, — подумал Гефестион, — вот бы всегда так!.. И сказал:

— Ты знаешь, мне хочется убить Леонида.

— О-о! Я раньше тоже так думал. Но теперь мне кажется, что он был послан Гераклом. Когда человек делает тебе добро вопреки своей собственной воле — тут видна божья рука. Он хотел меня подавить, но научил переносить лишения. Мне никогда не нужен меховой плащ, я никогда не ем сверх меры и не валяюсь по утрам… Если бы не он, мне бы теперь гораздо труднее было начинать учиться, а от этого никуда не денешься… И ведь нельзя требовать от своих людей, чтобы они переносили то, чего ты сам выдержать не можешь. А всем хочется посмотреть, каков я: как отец или понежнее. — Мышцы на рёбрах у него были, как каменные; тело казалось одетым в доспех. — Я только одежду ношу получше, вот и всё. Люблю красивое.

— Этот хитон ты никогда больше не наденешь, я тебе точно говорю. Посмотри, что ты на дереве сделал, сюда же ладонь пролезает… Александр. Слушай, ты никогда не пойдёшь воевать без меня, правда же?

Александр выпрямился, изумлённо глядя на него. Гефестиону пришлось убрать руку.

— Без тебя?.. Ты о чём? Как ты мог подумать такое, ведь ты мой лучший друг!

Гефестион знал уже с незапамятных времён, что если бы бог предложил ему всего один-единственный дар за всю жизнь — на выбор, — он выбрал бы именно этот. Радость ударила его, словно молния.

— Ты это серьёзно? — спросил он. — На самом деле, серьёзно?

— На самом деле? — переспросил Александр. В голосе звучало оскорблённое удавление. — А ты сомневаешься? Думаешь, всё то, что рассказывал тебе, я говорю кому попало? «Серьёзно» — это ж надо такое ляпнуть!..

Гефестион подумал, что если бы услышал это всего месяц назад — так испугался бы, что не смог бы ответить.

— Не сердись. Слишком большому счастью всегда трудно поверить, — сказал он.

Взгляд Александра смягчился. Он поднял правую руку:

— Клянусь Гераклом!

Потом наклонился к Гефестиону и поцеловал его заученным поцелуем; так целуют дети, ласковые от природы и доверчиво любящие взрослых. Гефестион, потрясённый восторгом, не успел вернуть поцелуй, лёгкое касание уже ушло. А когда он собрался с духом, Александр думал уже о другом. Казалось, он рассматривает небо.

— Смотри, — показал он. — Видишь статую Победы на самом высоком фронтоне? Я знаю, как забраться туда. Пошли.

От них Победа смотрелась не больше детской глиняной куклы. Но когда, после головокружительного подъёма, они добрались до её основания, оказалось, что статуя высотой в три локтя. В руке, простёртой в пустоту, она держала позолоченный лавровый венок.

Пока лезли наверх, Гефестион ничего не спрашивал; ему было страшно задумываться. Теперь, по команде Александра, он обхватил левой рукой бронзовую талию богини.

— Держи меня за руку, — сказал Александр.

Гефестион схватил его за кисть левой руки, а он потянулся и завис над бездной, стоя на цоколе статуи, — и так отломил два листочка. Один поддался сразу, со вторым пришлось повозиться. Гефестион почувствовал, как у него потеют ладони; от страха, что из-за этого рука соскользнёт и он выпустит Александра, в животе стало холодно, будто льдом его набило, а волосы зашевелились. Но, невзирая на этот ужас, он обратил внимание на кисть, зажатую в его руке. Она была очень изящна по сравнению с его собственной, но при этом крепка, жилиста, а сжатый кулак казался не мягче бронзы. Мгновения тянулись вечностью, но вот Александра можно тянуть назад… Он спустился, держа эти листочки в зубах; а когда они вернулись на свою крышу, отдал один из них Гефестиону и спросил:

— Ну? Теперь веришь, что на войну пойдём вместе?

Лист на ладони Гефестиона размером был почти как настоящий. И дрожал как настоящий. Гефестион поспешил закрыть его пальцами, чтобы не видно было этой дрожи. Только теперь он почувствовал страх от этого подъёма; перед глазами стояла крошечная, мелкая мозаика громадных плит далеко внизу, и вспоминалось леденящее одиночество на высоте. Он пошёл наверх с горячей готовностью выдержать любое испытание, какому подвергнет его Александр, даже если это будет стоить ему жизни. Только теперь, когда позолоченный бронзовый лист впился ему в ладонь, он понял, что Александр испытывал не его. Он был только свидетелем. Его взяли наверх, чтобы он держал там в своих руках жизнь Александра; после того вопроса, на самом ли деле он говорил серьёзно… Это был залог их дружбы.

Спускаясь с крыши по высокому дереву, Гефестион припомнил легенду о Семеле, возлюбленной Зевса. Он явился ей в человеческом облике, но этого ей было мало: она потребовала, чтобы он обнял её в божественном облике своём. Это оказалось слишком — её испепелило… Ему тоже надо быть готовым к испытанию огнём.


До приезда философа оставалось ещё несколько недель, но его присутствие уже ощущалось.

Гефестион его недооценил. Он знал не только страну, но и царский двор; причём знал самые свежие новости, поскольку у него было много друзей и в самой Пелле, и среди путешественников. Царь, превосходно об этом осведомлённый, предложил ему в письме — если это покажется ему полезным — обустроить специальное место, где принц и его друзья могли бы заниматься без помех.

Философ с одобрением читал между строк. Мальчика надо вырвать из материнских когтей, а за это отец обещает ему полную свободу. Это было больше, чем он смел надеяться. Он тут же написал ответ, в котором предлагал, чтобы принца и его друзей-однокашников разместили в некотором отдалении от придворных развлечений, а под конец — как бы только что об этом подумав — приписал, что рекомендует чистый горный воздух. В ближайших окрестностях Пеллы серьёзных гор не было.

На склонах Бермиона — к западу от равнины, где расположена Пелла, — был хороший дом, обветшавший за годы бесконечных войн. Филипп решил купить его и привести в порядок. Дотуда больше двадцати миль, как раз то что надо. К дому пристроят ещё одно крыло и гимнасий; а поскольку философ просил, чтобы было место для прогулок, — расчистят парк. Никакой симметрии; просто изящно подправить природу, создать то, что персы называют «раем». Говорят, примерно таким был легендарный сад царя Мидаса. Там всё цвело — просто сказочно.

Распорядившись по поводу школы, Филипп послал за сыном. Он был уверен, что жена уже узнала о его распоряжениях через своих шпионов — и наверняка извратила перед мальчиком их смысл.

В последовавшей беседе он сообщил Александру гораздо больше, чем сказал словами. Такая школа — естественный этап подготовки царского наследника; Александр видел, что отец воспринимает это как нечто, само собой разумеющееся. Неужели все резкие выпады матери, все двусмысленные обоюдоострые слова были всего лишь ударами в её бесконечной войне с отцом?.. Неужели она на самом деле сказала все те слова?.. Прежде он верил, что ему она не солжёт никогда; но теперь уже знал, что то были пустые мечты.

— В ближайшие дни я хотел бы знать, кого из друзей ты хочешь взять с собой, — сказал Филипп. — Подумай об этом.

— Спасибо, отец.

Он вспомнил долгие часы мучительных, гнетущих разговоров на женской половине; чтение сплетен и слухов, интриги, тяжкие раздумья по поводу каждого слова или взгляда; вопли и слезы, и оскорблённые призывы к богам; запахи ладана, колдовских трав и горящего мяса; доверительный шепот, из-за которого он не мог уснуть до утра, так что на другой день не бегал, а еле плёлся, и не мог попасть в цель…

— … все те, с кем ты общаешься сейчас, меня вполне устраивают, — говорил отец, — если, конечно, их отцы согласятся. Птолемей, например?

— Да. Птолемей конечно. И Гефестион. Я тебе уже о нём говорил.

— Я помню. Гефестион обязательно.

Ему нелегко далось сказать это как ни в чём не бывало; но не хотелось нарушать ход событий, снявший груз с его души. В отношениях мальчишек явно просматривалась печать фиванской эротики: юноша — и мужчина, с которого этот юноша берёт пример. Если дела действительно обстоят так, как ему кажется, — он никого не хотел бы видеть на месте такого мужчины. Даже Птолемей — хоть он и брат, и интересуется только женщинами, — и тот может оказаться опасен. Из-за редкой красоты сына и его склонности дружить со взрослыми, Филиппу одно время было неспокойно. Но вот, вдруг, мальчишка, с обычной своей непредсказуемостью, бросился в объятия такого же мальчишки, сверстника почти день в день… Они уже несколько недель неразлучны; Александр, правда, ничего не выдаёт; но того можно читать, как открытую книгу… Однако здесь нет никаких сомнений, кто для кого служит примером. Так что вмешиваться в это дело не стоит.

Достаточно хлопот было за пределами царства. В прошлом году на западной границе пришлось отгонять иллирийцев. Кроме множества огорчений, неприятностей и скандалов, это стоило ему ещё и раны — возле колена мечом рубанули, — от которой он до сих пор хромал.

В Фессалии всё шло хорошо. Он сверг дюжину мелких тиранов, добился мира в двух десятках кровавых междоусобных свар, и все — кроме самих тиранов — были ему благодарны. А вот с Афинами не получалось, ничего. Даже после Пифийских Игр, — когда они отказались прислать участников, потому что он там председательствовал, — он всё ещё не оставлял мысли примириться с ними. Все его агенты в один голос утверждали, что с народом договориться было бы можно, если бы ораторы оставили его в покое. Главная забота простого люда состояла в том, чтобы не урезали государственные пособия; никакая политика, угрожавшая общественным раздачам, не проходила, даже если речь шла о защите собственного дома своего. Филократа обвинили в измене, он едва успел удрать из-под смертного приговора… Теперь он жил в своё удовольствие на содержании у Филиппа; а Филипп возлагал свои надежды на людей неподкупных — но предпочитающих союз с ним по убеждению, полагающих что это наилучший вариант. Такие люди прекрасно понимали, что если его главная цель состоит в завоевании Азиатской Греции, то меньше всего ему нужна разорительная война с Афинами, в которой — победит он или нет — он неизбежно станет врагом всей Эллады, а приобретёт, даже в самом лучшем случае, лишь безопасный тыл.

Поэтому нынешней весной он послал новое посольство, с предложением пересмотреть мирный договор, если будут внесены разумные поправки. Афиняне прислали в ответ своего посла, давнего друга Демосфена, некоего Гелгесиппа, известного своим землякам под именем Пучок. Это прозвище возникло из-за того, что он носил на макушке узел волос, стянутый лентой как у женщины. Едва он приехал, стало ясно, почему выбрали именно его: при заведомой неприемлемости условий он был настроен бескомпромиссно и резко; не было никакого риска, что Филипп его переубедит. Именно он организовал в своё время союз Афин с фокидянами; оскорблением было уже само его присутствие в Пелле. Он приехал и уехал. А Филипп, который до сих пор не выжимал из фокидян ежегодной дани на разграбленный храм, послал им уведомление, что пора начинать платить.

А теперь разгоралась война за наследство в Эпире, где совсем недавно умер царь. Этот царь был там чуть больше чем просто вождь племенной, один из многих; скоро там начнётся хаос, если не посадить над ними какого-то гегемона. Филипп намеревался сделать это для блага Македонии. И впервые в жизни жена благословила его в его начинании, потому что он выбрал её брата Александроса. Филипп полагал, что тот увидит, в чём состоит его собственный интерес, и как-то обуздает её интриги; а поддержка Филиппа ему будет очень нужна, потому союзником он станет надёжным… Жаль, что дело такое срочное, не получается самому встретить философа. Прежде чем хромать к своему коню, он послал за сыном и сказал ему это. Ничего больше говорить не стал: у него были выразительные глаза и многолетний дипломатический опыт.


— Он приезжает завтра, — сказала Олимпия. — Примерно в полдень. Не забудь. Надо, чтобы ты был дома.

Александр стоял у небольшого ткацкого станка, на котором его сестра училась делать узорную кайму. Она недавно освоила новый цветной орнамент и жаждала восхищения. Они давно уже стали друзьями, так что похвал он не пожалел… Но тут заговорила мать — он оглянулся, словно конь, настороживший уши.

— Я приму его в Зале Персея, — сказала она.

— Я его приму, мама.

— Конечно ты должен там быть. Так я и сказала…

Александр отошёл от станка. Клеопатра, оставшись одна, стояла с челноком в руке и смотрела то на мать, то на брата, с привычным страхом. Брат её стучал пальцами по жёсткому поясу из тёмно-коричневой кожи.

— Нет, мама. Раз отец уехал, то принимать его должен я. Я передам отцовские извинения и представлю Леонида и Феникса. А потом приведу Аристотеля сюда наверх, к тебе.

Олимпия поднялась с кресла. В последнее время он рос быстрее прежнего, так что она оказалась не настолько выше его, как думала.

— Ты хочешь мне сказать, Александр, — голос её повысился, — что не желаешь меня там видеть?

Она умолкла раньше, чем он ожидал.

— Это маленьких мальчиков мамы приводят. Взрослому такое не подобает. Мне почти четырнадцать. И знакомство с этим человеком я начну так, как собираюсь его продолжать.

Она напряглась всем телом и вскинула голову.

— Это отец тебе сказал?

Вопрос застал его врасплох, но он сразу понял, как надо ответить:

— Нет. Отцу нет нужды говорить мне, что я уже взрослый. Это я ему сказал.

На скулах её выступил румянец; рыжие волосы, казалось, сами собой поднялись на голове, серые глаза распахнулись… Он смотрел на неё, как завороженный, — и думал, что нет больше в мире других таких глаз, с таким ужасным взглядом.

— Так значит ты уже взрослый! Мужчина! А я — твоя мать, которая тебя выносила, вынянчила, выкормила… Которая дралась за тебя, когда царь готов был выкинуть тебя, как бездомного пса, чтобы возвысить своего ублюдка…

Она сверлила его взглядом женщины, насылающей проклятье. Он её ни о чём не спрашивал: достаточно было того, что она хотела его поранить. Слова летели одно за другим, словно горящие стрелы.

— Я жила для тебя, только для тебя, каждый день жизни моей! С самого момента твоего зачатия, да, задолго до того, как ты увидел солнечный свет!.. Я прошла ради тебя огонь и тьму, я даже в царство мёртвых входила!.. А теперь ты сговорился с ним отделаться от меня, как от крестьянской бабы?!.. Да, теперь я верю — ты действительно его сын!

Он стоял молча. Клеопатра уронила челнок и закричала яростно:

— Отец нехороший, я его не люблю, я маму больше люблю!..

Они на неё даже не оглянулись. Она заплакала, но этого никто не слышал.

— Придёт время, ты вспомнишь этот день!.. — Да, подумал он, такое не скоро забудешь. — Ну?!.. Неужели тебе нечего ответить?!

— Извини, мама. — Голос у него уже начал ломаться, и теперь подвёл, сорвавшись кверху. — Я выдержал испытания на мужество. И теперь должен вести себя как мужчина.

Впервые она рассмеялась ему в лицо тем смехом, какой он слышал в её ссорах с отцом.

— Твои испытания мужества!.. Ты, дитя глупое! Быть может расскажешь, когда ты лежал с женщиной?

Она снова умолкла. Он тоже молчал, в шоке. На Клеопатру не обращали внимания, она выбежала из комнаты. Олимпия упала обратно в кресло и разразилась слезами.

Он подошёл к ней, как подходил прежде, и погладил по голове. А она рыдала у него на груди, бормоча о жестокостях, какие ей пришлось вытерпеть; крича, что ей больше не хочется видеть свет дневной, раз он пошёл против неё… Он сказал, что любит её, что она и сама это знает… Разговор получился бессвязный, но достаточно долгий. В конце концов — он и сам не мог понять, как это получилось, — в конце концов они договорились, что софиста будет встречать он, с Леонидом и Фениксом. Чуть погодя он ушёл. Чувствовал себя не побеждённым и не победившим — только уставшим до невозможности.

У подножья лестницы ждал Гефестион. Он оказался там случайно; как случайно под рукой бывал мяч, если Александру хотелось поиграть, или вода, если ему хотелось пить. Это получалось не по расчёту, а от постоянной чуткой настроенности, от которой не укрывалась ни одна мелочь. Сейчас, когда Александр спускался по лестнице, — со сжатыми губами, с синими кругами около глаз, — Гефестион понял какой-то сигнал — беззвучный, молчаливый — и пошёл с Александром рядом, в ногу. Они шагали по тропе, уходившей в лес, пока не вышли на прогалину, где лежал ствол поваленного дуба, поросший жёлтыми грибами и увитый кружевом плюща. Гефестион сел, опершись на него спиной; Александр, в молчании, не нарушенном ни разу, с тех пор как они вышли из дворца, подошёл и примостился у него на плече. Через некоторое время Александр вздохнул, но больше не издавал ни звука, довольно долго. Потом, наконец, сказал:

— Странно. Люди говорят, что любят тебя, а сами съедают живьём.

Гефестиону было бы проще и спокойнее обойтись без слов, но приходилось ответить хоть что-нибудь…

— Дело в том, что дети принадлежат им, а мужчины должны уходить, — сказал он. — Так говорит моя мать. Она говорит, что хочет, чтобы я стал мужчиной, но на самом-то деле это ей вовсе не нужно.

— Моей нужно. Что бы она ни говорила — нужно.

Он придвинулся, чтобы быть поближе. «Как зверёк, — подумал Гефестион. — Ему легче, если его погладишь, а ничего больше ему и не нужно. Ну и пусть… Надо дать что нужно…»

Вокруг никого не было, но Александр говорил тихо-тихо, словно птицы могли подслушать.

— Ей нужен мужчина, чтобы защищал её. Ты знаешь, почему.

— Да, знаю.

— И она всегда знала, что я буду её защищать. Но сегодня я понял — она уверена, что когда придёт моё время, я позволю ей царствовать за меня. Мы об этом не говорили. Но она знает, что я ей сказал: «Нет».

По спине Гефестиона поползли мурашки, он ощутил опасность. Но сердце было переполнено гордостью. Он никогда не надеялся, что его позовут в союзники против этого грозного соперника. Он выразил свою преданность только жестом, не решаясь произнести ни слова.

— Она плакала. Я её до слез довёл.

Александр был ещё совсем бледен. Что бы такое сказать ему?..

— Когда она тебя рожала — тоже плакала, но это было неизбежно. Так и здесь.

Они снова умолкли. Потом Александр спросил:

— Ты помнишь, я тебе ещё и про другое говорил?

Гефестион кивнул. С тех пор они об этом не заговаривали.

— Она пообещала когда-нибудь всё мне рассказать. Иногда говорит одно, в другой раз другое… Мне снилось, что я поймал священного змея и хотел заставить его говорить со мной, но он всё время отворачивался и удирал.

— Быть может он хотел, чтобы ты пошёл за ним? — предположил Гефестион.

— Нет. Он знал тайну, но говорить не хотел. Она ненавидит отца. Быть может, я единственный, кого она по-настоящему любила хоть когда. Но она хочет, чтобы я был только её, чтобы ему вообще ничего от меня не досталось! Иногда я думаю… быть может… за этим что-то есть?

Лес был залит солнцем, но Гефестион ощутил, как по телу пробежала мелкая дрожь.

— Слушай, боги это откроют. Всем героям открывали, всегда. Но твоя мать, она-то во всяком случае… Она же смертная, правда?

— Да, конечно. — Он помолчал, обдумывая это. — Однажды, когда я был на Олимпе, один был, мне был знак. Я поклялся богу навсегда оставить это между нами…

Он слегка подвинулся, прося, чтобы Гефестион отпустил его, и вытянулся во весь рост, с долгим тяжёлым вздохом.

— Иногда я забываю об этом и не вспоминаю месяцами, — а иногда думаю днём и ночью, неотвязно. Иной раз кажется, что если не докопаюсь до правды — с ума сойду.

— Это ты зря. Теперь у тебя есть я. Думаешь, я позволю тебе сойти с ума?

— Да. С тобой я могу говорить. Пока ты здесь…

— Обещаю тебе перед богом, я буду здесь пока жив.

Они смотрели в небо. Высокие облака казались неподвижны в мареве долгого летнего дня.


Пока корабль входил на вёслах в гавань, Аристотель, сын Никомаха, — потомственного врача из рода Асклепиадов, — оглядывался вокруг, пытаясь восстановить в памяти картины детства. Давно это было; всё казалось чужим. Из Митилены он доехал легко и быстро: был единственным пассажиром на быстроходной боевой галере, специально присланной за ним. Потому не удивился, увидев конный эскорт, ожидающий на причале.

Он надеялся, что начальник эскорта будет услужлив. Правда, он уже знал, как должны его встречать, но знание никогда не бывает тривиальным; всякая истина — всегда сумма всех её частей…

Над кораблём парила чайка. Рефлекторно — по многолетней привычке всё подмечать — он отметил её породу, угол её полёта, размах крыльев, пищу, за которой она нырнула… Корабль замедлил ход, и линии бурунов из-под форштевня изменили форму. Он мельком подумал о том, как связана скорость судна с формой волны, — и задвинул возникшую формулу в дальний уголок памяти; туда, где сможет её найти, когда будет время для этого. Ему никогда не приходилось носить с собой таблички и стилос.

У причала толпилась масса кораблей, рассмотреть эскорт было трудно. Наверно царь прислал кого-нибудь из своих приближённых. Он уже приготовил вопросы, которые задаст им. Вопросы человека, сформированного своим временем, когда ни один мыслитель не может представить себе более высокой цели, нежели задача исцеления Эллады. Варвары — это случай безнадёжный, по определению; с тем же успехом можно пытаться выправить горбатого. Но Элладу нужно вылечить, чтобы она могла править миром.

Уже два поколения подряд наблюдали, как все достойные формы государственного устройства загнивали, обращаясь в свою противоположность. Аристократия становилась олигархией; демократия — демагогией; монархия — тиранией…. С увеличением числа людей, принимающих участие в каждом из этих зол, в геометрической прогрессии возрастает противовес, мешающий любым реформам. Последние события показали, что тиранию изменить невозможно. Чтобы изменить олигархию, требуются сила и жестокость, пагубные для души. Чтобы изменить демагогию, нужно самому стать демагогом — и опять-таки разрушить собственную личность. Но чтобы реформировать монархию — нужно воспитать лишь одного-единственного человека… И ему выпал шанс воспитать царя. Это награда, о какой молится каждый философ!..

«Платон ради такой возможности жизнью рисковал в Сиракузах, — думал он, — первый раз с тираном-отцом, а потом ещё и с его бестолковым сыном. Платон скорее готов был потратить половину своих последних зрелых лет, чем отказаться от задачи, которую сам и сформулировал впервые. Это аристократ и солдат в нём говорил, а может быть мечтатель… Лучше было б ему собрать сначала надёжную информацию, тогда бы и ехать не пришлось!» Но даже эта резкая мысль вызвала незримое присутствие могучей, подавляющей силы. И давнее беспокойство — ощущение чего-то такого, что не измеришь никаким инструментом, что рушит любые категории и системы, — снова вернулось, возникло в памяти, словно назойливый призрак, вместе с летними ароматами Академического парка.

Ну что ж, в Сиракузах у Платона не получилось. Быть может, не было подходящего материала, не с чем было работать, — но эхо той неудачи прокатилось по всей Греции. А под конец он наверно и сам сломался, вообще из ума выжил, раз передал свою школу бесплодному метафизику Спевсиппу. Ведь этот Спевсипп был бы рад и школу бросить, чтобы перебраться в Пеллу. Раз царь готов помогать, а мальчик умён и упорен, и без заметных пороков, — и наследник в государстве, которое с каждым годом крепчает, — ничего удивительного, что Спевсиппу захотелось сюда, после сиракузского убожества. Но его не пустили. Демосфен со своей партией добился хотя бы этого: никто из афинян не смог воспользоваться этой возможностью.

Что до него самого, когда друзья стали превозносить его храбрость, раз он решается ехать в отсталые северные земли, где столько насилия, — он отметал эти разговоры с обычной скупой улыбкой. Здесь были его корни, воздухом этих гор дышал он в счастливые годы детства своего, красотой их любовался, когда все помыслы старших были заняты заботами войны. Что до насилия — он достаточно долго прожил под сенью Персидской державы; уж в чём-чём, но в наивности его заподозрить нельзя. Если он там сумел сделать философом и другом своим такого человека, как Гермей, — с таким тёмным прошлым, — вряд ли стоит ему бояться неудачи с юным мальчиком, которого можно будет лепить своими руками.

Галера приближалась к причалу; гребцы табанили, пропуская транспортную триеру. А он с волнением вспоминал дворец на склоне холма в Ассосе, смотрящий на лесистые склоны Лесбоса и на пролив, который он столько раз пересекал… И террасу, где летними ночами горел факел; и споры, и задумчивое молчание; и книги, которые читали вместе… Читал Гермей хорошо. Высокий голос его был не пронзителен, а мелодичен. Этот женоподобный тембр не отражал его духа. В детстве его оскопили, чтобы продлить красоту его, которую очень ценил хозяин; прежде чем стать правителем, он прошёл огни и воды — но постоянно рвался вверх, к свету, словно затоптанный росток. Однажды его уговорили посетить Академию, и с тех пор он никогда больше не опускался до прежних поступков своих.

Обречённый на бездетность, Аристотель взял к себе племянницу, а потом и женился на ней, ради их дружбы. Что она его обожает — это оказалось для него сюрпризом. Он воспринял её любовь с благодарностью, которую не стеснялся проявлять, и теперь был рад этому, потому что недавно она скончалась. Он вспоминал, как тоненькая, смуглая, заботливая девочка держала его за руку, смотрела на него уже замутненными, блуждающими глазами — и просила, чтобы их прах, его и её, смешали в одной урне. Он ей пообещал; и добавил, по своей инициативе, что никогда больше не женится. Теперь он вёз эту урну с собой, на случай если умрёт в Македонии.

Конечно, женщины у него будут. Он испытывал некоторую гордость — по его мнению вполне естественную для философа — от того, что у него всё в здоровой норме. Он полагал, что Платон отдавал любви слишком много душевных сил.

Неожиданно — как всегда при таких маневрах в забитой гавани — галера развернулась и подошла к пирсу. На причале поймали и закрепили швартовы, загремели сходни… Эскорт стоял спешившись, человек пять-шесть. Аристотель повернулся к слугам, чтобы убедиться что с багажом всё в порядке, но какое-то движение среди команды заставило его оглянуться. Наверху трапа стоял мальчик, озираясь вокруг. Руки его лежали на мужском поясе для меча, яркие густые волосы теребил лёгкий ветерок с берега… Он казался проворным и настороженным, как молодой охотничий пёс. Когда глаза их встретились, он спрыгнул с причала прямо на палубу; не дожидаясь матроса, кинувшегося помогать. Спрыгнул легко и естественно, словно шёл по ровному месту, даже не задержавшись.

— Ты Аристотель, философ?.. Да будут счастливы дни твои. Я Александр, сын Филиппа. Добро пожаловать в Македонию.

Они обменялись дежурными любезностями, оценивая друг друга.

Александр задумал эту встречу сразу же, как только узнал о приезде философа, решив действовать сообразно обстоятельствам.

Инстинктивно он чувствовал опасность. Мать как-то уж слишком легко согласилась, — а он знал, что она нередко соглашалась с отцом только ради того, чтобы скрыть свой следующий ход. Войдя в её комнату, когда её там не было, он увидел разложенное, готовое торжественное платье… Новая схватка обещала быть ещё кровопролитнее предыдущей, но всё равно могла ничего не решить. И тогда он вспомнил блистательного Ксенофонта, окружённого в Персии. Вспомнил, как тот вырвался, скрыв свой манёвр.

Это надо было сделать умненько, по всем правилам, чтобы без малейшего риска. Он пошёл к Антипатру, которого отец оставил наместником в Македонии на время своей отлучки, и попросил его поехать с ним. Антипатр был верен царю неколебимо. Он сразу всё понял — и согласился с удовольствием, хотя был не настолько глуп, чтобы это удовольствие проявить. Теперь он был здесь — встреча получилась вполне официальной — и вот он, философ.

Философ оказался худощав и мелковат. Сложен он был неплохо, но с первого взгляда казалось, что весь он, целиком, состоит из одной головы. Всё остальное подавлял широкий выпуклый лоб; казалось, что содержимое распирает этот сосуд. Небольшие проницательные глаза непредубеждённо и безошибочно регистрировали всё, что видели… Рот закрыт по линии, точной как философская дефиниция… Короткая аккуратная борода; редеющие волосы торчат в разные стороны, словно рост массивного мозга растолкал их корни…

Со второго взгляда обнаруживалось, что одет он не кое-как, а с ионийской элегантностью, и даже носит несколько хороших колец.

Афиняне считали, что он несколько фатоват, но в Македонии он выглядел изысканным и свободным от излишнего аскетизма. Александр подал ему руку, чтобы помочь подняться по сходням, — и проверил, как он реагирует на улыбку. Когда Аристотель улыбнулся в ответ, стало ясно, что улыбка — это самое большее на что он способен: его не увидишь с запрокинутой от смеха головой. Но похоже, что на вопросы он ответит.

Красота, думал философ. Дар богов. И не просто красота, а красота одухотворённая; в этом доме явно кто-то живёт… Его предприятие не так безнадёжно, как поездки Платона в Сиракузы. Надо сообщить Спевсиппу, пусть порадуется.

Тем временем принц представлял ему присутствующих, и делал это с отменным тактом. Конюх подвёл философу коня и помог сесть верхом, на персидский манер. Проследив за этим, мальчик повернулся в сторону; вперёд выдвинулся другой, повыше, державший за оголовье уздечки изумительного вороного, с белой звездой. Аристотель заметил коня уже раньше; и заметил, как тот волновался, пока протекали все формальности знакомства; и потому очень удивился, когда тот юноша отпустил вороного. Но конь тотчас подошёл к принцу и понюхал ему шею. Принц погладил его и что-то шепнул… Конь опустил круп, изящно и с достоинством присев на задних ногах; подождал, пока принц сядет; а когда, тот коснулся пальцами — вновь встал во весь рост. В этот момент оба — мальчик и зверь — казались посвященными, которые тайно обменялись магическим паролем.

Философ отмёл эту фантазию. У природы нет тайн — только факты, еще не подвергшиеся достаточному наблюдению и анализу. Исходи из этого здравого принципа — и ты никогда не собьёшься с пути.


Ручей в Мьезе священен, принадлежит нимфам. Воды его заведены в древнюю каменную беседку, где гулко звенят под крышей; а заросший папоротником омут ниже беседки выбит падающим потоком, крутящимся меж камней. Коричневая поверхность омута отражает солнце, здесь хорошо купаться.

Вода разведена по канавам и трубам, прорезающим сады; сверкающими тугими струями вырывается из фонтанов или скатывается по камням искусственных каскадов. Вокруг — рябины, заросли лавра и мирта; в густой траве позади ухоженного сада ещё цветут старые, корявые, одичавшие яблони; прогалины, расчищенные от кустарника, закрыты чистым зелёным дёрном… А от розовых стен дома расходятся, извиваясь, тропинки с грубыми ступенями из камня, иногда огибая скалу, поросшую мелкими горными цветами, или выводя на деревянный мостик, или расширяясь вокруг каменной скамьи, откуда открывается красивый вид. Летом в лесу за парком непролазные чащи диких роз, тех что нимфы подарили царю Мидасу; ночная свежесть напоена их терпким ароматом. Ранним утром, с зарёй, мальчишки часто выезжали поохотиться до начала уроков: ставили в зарослях сети и добывали косулю или зайца. Каждое такое утро бывало насыщено чередой своих ароматов. Сначала, в лесу под деревьями, запахи были влажные, мшистые, а на открытых склонах пряно пахло примятой травой… К восходу появлялись новые запахи: дым костра и жареное мясо, конский пот и кожа сбруи, и псина — когда гончие подходили поклянчить кусок или косточку… Но если добыча оказывалась редкой или странной — ребята знали, что предстоит анатомирование, и торопились домой. Аристотель научился этому искусству у своего отца, это было наследие Асклепиадов. Его даже насекомые интересовали, он и ими не брезговал. Большую часть из того, что ему приносили, он уже знал. Но иногда произносил быстрой скороговоркой: «Что-это-что-это?..» — а потом доставал свои заметки с прекрасными рисунками, сделанными пером, — и после того весь день пребывал в отличном настроении.

Александр и Гефестион были здесь самыми младшими. Философ очень ясно дал понять — он не хочет, чтобы под ногами путались младенцы, независимо от положения их отцов. Многие из юношей и старших мальчиков, с которыми принц дружил с детства, стали теперь почти взрослыми, но ни один из приглашённых не отказался присоединиться к школе. Участие делало их Товарищами принца, его гвардией, а такое положение открывало большие возможности.

Антипатр, тщетно прождав какое-то время, заявил царю претензию по поводу своего сына, Кассандра. Филипп передал эту новость Александру перед самым его отъездом. Александр принял её без восторга.

— Я его не люблю, отец. И он меня не тоже любит. Так почему он хочет к нам?

— А почему бы и нет? Ведь Филот едет…

— Филот мой друг.

— Да, я обещал тебе, что все друзья твои поедут. И как ты знаешь — никому из них не отказал. Но я не обещал, что не пущу туда никого кроме них. Как я могу принять сына Пармения и отказать сыну Антипатра!.. Если вы с ним не ладите, то пора это дело исправлять… А это искусство, которому цари должны учиться.

Кассандр был ярко-рыжий, с голубовато-белой кожей, покрытой тёмными веснушками, плотного телосложения… И очень любил выжимать раболепство из каждого, кого мог запугать. Александра он считал несносным хвастуном и задавакой, которого давно надо было бы осадить хорошенько, если бы он не был защищён своим рангом и сворой льстецов, которую этот ранг ему создал.

В Мьезу Кассандру совсем не хотелось. Недавно он сказал Филоту что-то опрометчивое — не сообразив, что в тот момент главной заботой Филота было попасть в компанию Александра, — и тот его отлупил. А Филот не из тех, кто станет замалчивать свои подвиги. Теперь Кассандр обнаружил, что Птолемей и Гарпал с ним больше не разговаривают; Гефестион смотрит на него, как привязанная собака на кота; а Александр игнорирует — но в его присутствии особенно дружелюбен с каждым, с кем он не в ладах. Если бы они дружили когда-нибудь раньше, это можно было бы поправить: Александр очень любил мириться, и должен был на самом деле уж очень разозлиться, — до чрезвычайности — чтобы отвергнуть кого-нибудь из своих. А так — случайная неприязнь превратилась в устойчивую враждебность. Кассандр с удовольствием век бы их всех не видел, вместо того чтобы вилять хвостом перед этим мелким самодовольным щенком, который — по естественному порядку вещей — должен был бы сейчас учиться здравому уважению к нему.

Напрасно он уговаривал отца, что не может учиться философии, что от неё — известное дело — у людей только крыша едет, что он хочет быть исключительно солдатом… Он не решался признаться, что Александр и друзья Александра его не любят: его бы выпороли за то, что допустил такое. Антипатр ценил свою карьеру и вынашивал честолюбивые планы в отношении сына. Так что не внял никаким его доводам, а сурово глянул на Кассандра жёсткими синими глазами — лохматые брови были когда-то такими же рыжими, как у него, — и сказал:

— Веди себя там хорошенько. И будь внимателен с Александром.

— Да он же ещё маленький, мальчишечка… — небрежно бросил Кассандр.

— Ты не старайся казаться большим дураком, чем тебя родили. Между вами разница четыре-пять лет, когда повзрослеете оба — считай ровесники. И запомни хорошенько, что я тебе скажу. У этого мальчишечки голова не хуже отцовской. А характер — если он не станет таким же опасным, как его мать, — считай меня эфиопом… Не становись ему поперёк дороги и не пытайся его переделать. Софисту за это платят — пусть он и старается. Я тебя посылаю учиться, а не наживать себе врагов. Если ты там поскандалишь — шкуру спущу.

Вот так Кассандр поехал в Мьезу, где тосковал по дому, изнывал от скуки, и было ему одиноко и обидно.

Александр был с ним вежлив. И потому что отец сказал, что это искусство царей, — и потому что у него были заботы поважнее Кассандра.

Оказалось, философ не только согласен отвечать на вопросы, но и сам этого хочет. Очень хочет. В отличие от Тиманта, он сначала как раз на вопросы отвечал, а только потом уже принимался объяснять сущность и достоинства системы. Однако когда доходило до изложения — оно всегда было строгим и точным. Философ ненавидел неопределённость и не терпел туманных формулировок.

Мьеза смотрит на восток. Высокие комнаты, с поблекшими фресками на стенах, по утрам залиты солнцем, а с полудня в них прохладно. Когда надо было писать, рисовать или изучать образцы — работали в помещении; когда слушали или обсуждали лекцию — гуляли в парке. Говорили об этике и политике, о природе удовольствия и справедливости, о душе, о добродетели, о дружбе и любви… Рассматривали причины вещей… Всё должно быть прослежено до первопричины, и никакая наука немыслима без доказательств.

Скоро целая комната заполнилась образцами. Засушенные цветы и растения, рассада в горшочках, птичьи яйца с зародышами, залитые прозрачны мёдом, отвары целебных трав… Учёный раб Аристотеля трудился там целыми днями. А по ночам наблюдали небо. Звёзды — это материя самая божественная, из всего что только может увидеть человеческий глаз: это пятая стихия, какой на земле не найти. Они отмечали ветры и туманы, и конфигурацию облаков — и учились предсказывать бури… Они ловили свет полированной бронзой и измеряли углы отражения…

А для Гефестиона тут началась совершенно новая жизнь. Александр принадлежал ему на глазах у всех; даже философ признал его место.

Дружба обсуждалась в школе часто. Их учили, что это одна из немногих вещей, без которых человек обходиться не может; вещь необходимая для нормальной жизни и прекрасная сама по себе. Друзьям не нужна справедливость, ибо между ними не может быть ни неравенства, ни обид. Философ описывал степени дружбы, от своекорыстной — и вверх, к чистой и самоотверженной, когда другу желают добра ради него самого. Дружба совершенна, если люди добродетельные любят в друге своём его достоинства; а добродетель даёт больше услады, чем красота, ибо она неподвластна времени…

Философ оценил дружбу гораздо выше зыбких песков Эроса. Некоторые из учеников с ним не согласились, но Гефестион промолчал. Он не слишком быстро облекал свои мысли в слова; и обычно получалось так, что кто-то другой успевал вступить в разговор раньше него. Но это было лучше, чем свалять дурака, сказав что-нибудь неуклюжее. Хотя бы потому, что Кассандр наверняка записал бы такой случай на свой счёт против Александра.

Гефестион быстро становился собственником. К этому его вело всё: и характер его, и искренность его любви, и то как он её понимал; и принцип философа, что у каждого человека может быть только один совершенный друг; и убеждённость его неиспорченной интуиции в том, что верность Александра соответствует его собственной; и их общепризнанный статус. Аристотель всегда исходил из фактов. Он сразу увидел, что эта привязанность уже прочна — к добру или нет, — и сразу понял, что в основе её лежит не невоздержанность и не лесть, а подлинная, настоящая любовь, почти обожание. С этой связью бороться нельзя; нужно формовать её, лепить в её невинности. (Если бы нашёлся в своё время какой-нибудь мудрец, который сделал бы то же самое для отца!..) Поэтому, говоря о дружбе, он позволял себе ласково поглядывать на двух красивых мальчиков, которые всегда бывали рядом. Никогда раньше Гефестион не думал о себе, замечал только Александра. Теперь он видел, — отражённо но чётко, будто в классе оптики, — что они составляют очень красивую пару. Он гордился всем, что относилось к Александру. Ранг Александра тоже сюда входил — иначе его и представить невозможно было, — но если бы он и потерял этот ранг, Гефестион пошёл бы за ним в изгнание, в тюрьму, на смерть… И от этого гордость за Александра перерастала в гордость самим собой. Он никогда не ревновал Александра, потому что никогда не сомневался в нём; но к положению своему относился очень ревниво, и хотел чтобы все его признавали.

Кассандр прекрасно это знал. Гефестион, видевший Кассандра даже затылком, чувствовал, что хотя Кассандру ни один из них не нужен — он ненавидит их обоих. Ненавидит и близость их, и верность друг другу, и их красоту. В Александре он видел врага, потому что перед солдатами Антипатра тот шёл впереди Антипатрова сына; потому что он добыл свой пояс в двенадцать лет, потому что Быкоглав приседал перед ним… А в Гефестионе — потому что тот стремился к Александру не ради какой-то выгоды. Всё это Гефестион знал — и не скрывал своё убийственное знание от Кассандра, которому для собственной самооценки необходимо было убедить себя, будто он не любит Александра только за его недостатки.

Самым нелюбимым для Александра делом были индивидуальные уроки, где Аристотель преподавал государственное управление. И он пожаловался Гефестиону, что на этих уроках ему скучно.

— Я думал, они будут самыми интересными. Он знает Ионию и Афины, и Халкидику, и даже Персию немного… Я хочу знать, какие там люди, какие обычаи, как они живут… А он хочет заранее снабдить меня готовыми ответами на всё. Что я стану делать, если произойдёт вот это или это?.. Я сказал, что когда произойдёт — тогда и видно будет. Мол, события совершаются людьми, и надо знать этих людей… А он решил, что это я от упрямства…

— А царь не позволит тебе отказаться от этих уроков?

— Нет. Да они мне и на самом деле нужны. И потом, спор заставляет думать… Но я уже знаю, в чём он неправ. Он думает, что это хотя и не точная наука, но всё-таки наука. Приведи барана к овце — каждый раз получится ягнёнок, хоть ягнята и не совсем одинаковые. Нагрей снег — он растает. Это наука. Опыты должны быть повторяемы. Ну а теперь возьми войну например. Даже если бы можно было повторить все прочие условия, — хоть это и немыслимо, — внезапность повторить нельзя. И погоду, и настроение людей… Армии и города — они же состоят из людей, верно? Быть царём… Быть царём — это как музыка…

Он замолчал и нахмурился.

— Он снова хотел, чтобы ты играл? — спросил Гефестион.

— «Если только слушать музыку и не играть самому, то половина этического воздействия пропадает».

Когда он не мудр, словно бог, он глуп, как старая птичница.

— Я ему сказал, что изучал этическое воздействие в эксперименте, но повторить его оказалось невозможно. Кажется, он намёк понял.

И на самом деле, эта тема никогда больше не поднималась. Птолемей, который намёками не объяснялся, отвёл философа в сторонку и объяснил ему суть дела.

Восход звезды Гефестиона Птолемей принял без малейшей враждебности. Если бы новый друг был взрослым — стычка была бы неминуема; но тут его братская роль сохранялась незыблемой. Хоть он еще не был женат, несколько детей у него уже было, и он испытывал чувство долга по отношению к своим отпрыскам, разбросанным но стране. В такое же чувство долга стала перерастать и его дружба с Александром. Мир страстной подростковой дружбы был для него неизведанной страной: с самого начала зрелости его привлекали только девушки. В результате он ничего не проиграл Гефестиону, разве что не был больше впереди всех. И хоть это не самая малая из потерь, он был настроен не принимать Гефестиона слишком всерьёз: не сомневался, что скоро они оба это перерастут. Но пока Александру стоило бы убедить того мальчишку поменьше задираться. Их постоянно видели вместе, они никогда не ссорились — одна душа в двух телах, как сформулировал это философ, — но в своём собственном теле Гефестион бывал излишне напорист и драчлив.

Как раз тогда появились особые причины для этого. Мьеза, святилище нимф, была укрытием от двора, с его суматохой новостей, происшествий и интриг. Они здесь жили идеями — и друг другом. Здесь созревали их умы и души, — их каждодневно подталкивали в этом росте, — но и тела их тоже созревали, хоть об этом почти не говорилось. И если в Пелле Гефестион жил в облаке смутных, зачаточных желаний, — теперь они превратились в страстное и вполне осознанное вожделение.


Настоящие друзья делятся всем, но эти чувства Гефестиону приходилось скрывать. Александр по натуре любил, чтобы его любили; любил доказательства этого. Так что он с удовольствием принимал ласковые прикосновения своего друга, и отвечал на них… Но Гефестион никогда не решался сделать что-нибудь такое, что сказало бы ему о большем.

Если человек, настолько понятливый, до сих пор ничего не понял — значит не хочет понять. Если он, так любящий дарить, ничего не предлагает — значит предложить нечего. Значит, если заставить его понять — он поймёт и то, что он чего-то не может… А этого он не простит никогда.

И всё-таки, — думал Гефестион, — иногда я просто поклясться готов, что… Но нет, сейчас не время его тревожить; у него и так тревог хватает.

Каждый день у них была формальная логика. Царь запретил — да и философ не хотел — преподавать эристику, искусство спора; ту науку увёртливого словоблудия, которую Сократ определил как умение выдать чёрное за белое. Но разум должен быть обучен распознавать ложный довод или голословное утверждение, неверное сравнение или подмену понятий; вся наука стоит на том, чтобы знать, где два положения взаимно исключают друг друга!.. Александр усваивал всё это быстро. Гефестион сомневался, хоть держал свои сомнения при себе. Выбор был для него невыносим; единственное спасение состояло в том, чтобы одновременно верить — или не верить — в обе взаимоисключающие альтернативы. По ночам — они жили в одной комнате — он часто смотрел на Александра и видел в лунном свете его открытые глаза: тот разбирался с силлогизмами своих проблем.

А его не оставляли в покое и здесь. Каждый месяц, раз пять-шесть, приезжал курьер от матери с какими-нибудь подарками. Свежие фиги, новая шляпа, пара узорчатых сандалий… Последняя пара оказалась мала, он стал расти быстрее… И каждый раз вместе с этими гостинцами приходило письмо, обвязанное шнуром с печатью.

Гефестион знал, что в этих письмах: он их читал. Александр говорил, что настоящие друзья делятся всем; ему необходимо было поделиться своими заботами, он и не пытался это скрывать. Сидя на краю его кровати — или в беседке, в парке где-нибудь — Гефестион обхватывал его рукой и читал через плечо. И часто так злился — даже сам пугался; и прикусывал язык, чтобы не сказать лишнего.

Письма были полны секретов, сплетен, злословия, интриг… Если Александр хотел узнать, как дела у отца на войне, — приходилось спрашивать курьера, этого в письмах не было. Уходя на войну, Филипп снова оставил наместником Антипатра. Олимпия полагала, что могла бы править сама, а генерал пусть бы командовал гарнизоном. Он всё делает ей на зло, он выкормыш Филиппа, он строит козни против неё и против Александра… Она всегда приказывала гонцу дождаться ответа — и работать в этот день Александр уже больше не мог. Что писать ей?.. Если скажешь, что она с Антипатром не права, — назад придёт куча упрёков; если согласишься с этими обвинениями — она при следующей ссоре с Антипатром начнёт размахивать его письмом, с неё станется… А потом наступил и неизбежный день, когда до неё дошли вести о новой девушке царя.

Это письмо было ужасно. Гефестион изумился, испугался даже, что Александр позволил ему читать. На середине отодвинулся — но Александр притянул его назад:

— Читай!.. — Он был похож сейчас на человека, терзаемого давним недугом и ощутившего привычный приступ боли. Даже похолодел на ощупь. Под конец сказал: — Я должен ехать к ней.

— Но что ты можешь?

— Просто побуду с ней. Я скоро вернусь, завтра или послезавтра.

— Я с тобой поеду.

— Не надо. Разозлишься, поссоримся… И без того скверно.

Когда философу сказали, что царица больна и сын должен её навестить, — он разозлился почти так же, как Гефестион, хоть и не подал вида. Мальчик не похож был на лентяя, которому вдруг погулять захотелось; и вернулся он таким — видно было, что дома не праздновал. В ту ночь он разбудил Гефестиона: «Нет!..» — кричал во сне. Гефестион подошёл, лёг с ним рядом… Александр с бешеной силой схватил его за горло; потом открыл глаза — обнял, вздохнул облегчённо, хоть этот вздох на стон был похож, — и уснул снова. А Гефестион не спал всю ночь: пролежал с ним до самого рассвета, потом вернулся в свою остывшую постель. Утром Александр ничего не помнил.

Аристотель тоже старался ему помочь, по своему: попробовал вытащить его тяготы в чистые просторы философии. На следующее утро, расположившись у каменной скамьи — с бескрайней панорамой далей и облаков, — рассуждали о натуре людей выдающихся. Забота о себе — это порок для них или нет? Разумеется порок, если иметь в виду низменные страсти и удовольствия. Но если так — какое же "я" требует заботы? Не тело с его влечениями, а разум, дух, — задача которого в том, чтобы править всем остальным, как правят цари… Любить такое своё "я", жаждать для него славы, потакать его стремлению к доблести и великим подвигам — это другое дело!.. Если ты готов жизнь отдать за один-единственный час славы, вместо того чтобы влачить долгое, но бесполезное существование, — вот она настоящая, благородная забота о себе! И не правы древние изречения, призывающие постоянно смиряться перед лицом смертности своей, — нет, не правы!.. Наоборот — человек должен напрягать все свои силы, стремясь к бессмертию; должен идти навстречу самым великим целям, какие только может себе представить… Так говорил философ.

Александр сидел на сером валуне под кустом лавра, обхватив колени и глядя в небо. Гефестион следил за ним, надеясь увидеть, что душа его успокоилась. Не увидел. Александр похож был на орлёнка. Они читали, что родители учат птенцов смотреть на полуденное солнце; если орлёнок моргнёт — его выбросят из гнезда.

Когда беседа кончилась, Гефестион увёл его читать Гомера. В это лекарство он верил больше.

У них была теперь новая книга. Ту, что Феникс подарил, переписывал за несколько поколений до них какой-то бездарный писец, да ещё с испорченного текста. Однажды они попросили Аристотеля разъяснить непонятное место. Тот глянул — скривил губы — и послал в Афины за новым списком; а потом ещё и проверил его на ошибки, сам. Здесь не только были строки, которые в старой книге вообще потерялись. Здесь всюду всё звучало, и всё было понятно. А в некоторых местах встречались и назидательные комментарии. Например, примечание поясняло, что когда Ахилл кричал про вино: «Живее!» — он имел в виду быстрее, а не крепче. Ученик был восхищён и благодарен; но усмотреть первопричину учителю на этот раз не удалось. Он хотел только, чтобы древняя поэма была поучительна; Александр — чтобы священная книга была непогрешима.


В один из праздников они поехали в город и там пошли в театр. Философу этот случай запомнился надолго. К его великому сожалению, ставили «Мирмидонцев» Эсхила, а в этой пьесе Ахилл с Патроклом изображены не только друзьями, но и более того (по его мнению — менее). При всей своей критичности, он смотрел на сцену с интересом, пока не заметил — когда Ахилл услышал весть о смерти Патрокла, — что Александр сидит в трансе, заливаясь слезами, а Гефестион держит его за руку. Под его укоризненным взглядом Гефестион руку отпустил, покраснел до самых волос… А Александр ничего не замечал, его было не достать. В конце спектакля оба исчезли. Он их обнаружил за сценой, с актёром, игравшим Ахилла. И ничем не сумел помешать — принц горячо обнял того человека и подарил ему свой браслет; очень дорогой, царица наверняка поинтересуется, куда он делся. Это было совсем не кстати. Весь следующий день они занимались математикой, в качестве здорового противоядия.

Никто не рассказывал философу, что вся его школа — когда не надо рассуждать о законах, риторике, науках или добродетели, — вся школа была занята только одной темой: что происходит между теми двумя. Гефестион был прекрасно осведомлён об этом, потому что недавно отлупил одного, подошедшего с прямым вопросом. Тот поспорил, что спросит. А Александр — неужели он ничего не знает? А если знает — почему никогда не заговорит?.. Быть может, это верность их дружбе?.. Чтобы никто не подумал, что она не совершенна. А может — может он думает, что это и есть любовь, как он сам её понимает?.. Иногда по ночам Гефестион раздумывал, не трус ли он; не дурак ли, что не решается попытать счастья. Но инстинктивный оракул предостерегал: не надо. Каждый день им говорили, что всё открыто разуму, — но он знал, что это не так. Он не знал, чего ждёт — рождения, исцеления, вмешательства кого-то из богов, — но был готов ждать хоть вечно. Уже с тем, что имел, он был богат, как и во сне не снилось; потерять это, потянувшись за большим, — лучше умереть.

В месяц Льва, когда первый виноград собирают, им обоим исполнилось по пятнадцать. А в неделю первых морозов курьер привёз письмо, на этот раз от царя. Он поздравлял сына; полагал, что тот будет рад поменять обстановку — насиделся уже с философом, — и приглашал к себе в штаб-квартиру. Раз уж он такой ранний в этих делах — пора ему увидеть лицо войны.


Дорога шла берегом, прижимаясь к горам в тех местах, где болота или устья рек отгоняли её от моря. Эту дорогу проложили армии Ксеркса, двигаясь на запад; теперь армия Филиппа её подремонтировала, двигаясь на восток.

Птолемей ехал потому, что Александр с собой позвал; Филот — потому, что отец его был при царе; Кассандр — потому что, если едет сын Пармения, то нельзя остаться сыну Антипатра… Ну а Гефестион — просто иначе и быть не могло.

Эскортом командовал Клейт, младший брат Гелланики. Царь не зря назначил именно Клейта: Александр знал его очень давно. На самом деле, этот человек был одним из первых, кого он помнил. Помнил смуглым коренастым юношей, который мог войти в детскую и заговорить с Ланикой, через него; или с рёвом ввалиться на четвереньках, изображая медведя… Теперь он стал Чёрным Клейтом, командиром гвардейской конницы, и был абсолютно надёжен и по-старинному прям. В Македонии сохранилось немало таких пережитков тех гомеровских времён, когда царям приходилось выслушивать полезные советы своих подданных.

Теперь, сопровождая царского сына, Клейт даже не замечал, что снова грубовато поддразнивает его, как бывало когда-то в детской. Александр не всегда мог вспомнить, о чём это он говорит, — но старался в долгу не оставаться; и стычки получались острые, хоть и со смехом.

Речки, которые персидские орды выпили когда-то досуха, — так рассказывали, — переезжали вброд; Стримон пересекли по мосту, выстроенному Филиппом… Потом поднялись на отроги горы Пангей, в Амфиполис, построенный на террасах. Здесь, у Девяти Дорог, Ксеркс закопал живьём девять мальчиков и девять девочек, чтобы умилостивить своих богов. Здесь было самое первое завоевание Филиппа: за рекой, по которой проходила прежде самая дальняя граница Македонии. Терять его Филипп не собирался; и теперь между горой и рекой высилась мощная крепость, сверкая новой облицовкой из квадратных камней. Изнутри, из-за стен, поднимались дымы от плавильных печей — золото, — а над крепостью вздымался Пангей, щедрый кормилец царских армий; тёмный от лесов, со шрамами горных выработок и обнажениями белого мрамора, блестящего под солнцем. Повсюду, где проезжали, Клейт показывал следы недавних войн царя. То насыпь осадных работ, поросшую бурьяном; то рампы, где стояли башни и катапульты против городских стан, так и лежащих в руинах… А ночевали в крепостях, построенных вдоль дороги таким образом, что каждый вечер впереди показывалась следующая.

— Что же с нами будет, ребята? — рассмеялся Александр, подъезжая к очередной. — Ведь нечего будет делать, он нам ничего не оставит!..

Если прибрежная равнина была достаточно твёрдой, мальчишки пускали коней в галоп. Мчались по воде вдоль кромки моря, поднимая фонтаны брызг; кричали друг другу, заглушая чаек… Однажды, когда все запели, какие-то встречные крестьяне приняли их за свадьбу: решили, что жениха к невесте везут.

Быкоглав пребывал в отличном настроении. А у Гефестиона был теперь прекрасный новый конь, рыжий, только хвост и грива светлые. Они всегда друг другу что-нибудь дарили — не по поводу, а просто так, — но то всё были детские безделицы. А это — первый настоящий подарок Александра, дорогой и очень заметный. Быкоглава боги создали только одного, больше таких не будет, но конь Гефестиона должен быть лучше всех остальных. И поводьев он слушается отлично… Кассандр высказал своё восхищение очень многозначительно: мол, Гефестион не зря старался, хоть что-то ему да перепало… Гефестион почувствовал этот смысл, и много дал бы за возможность поквитаться, — но словами-то ничего сказано не было! А устраивать сцену перед Клейтом и его отрядом — это же невозможно…

Дорога отошла от моря в обход солоноватого болота. Здесь, гордо возвышаясь над равниной, расположилась на скале крепость под названием Филиппы. Царь взял её и назвал своим именем в тот знаменитый, славный год.

— Моя первая кампания, — сказал Клейт. — Я как раз там был, когда гонец новости привёз. Твой отец — слышь, Филот? — отразил иллирийцев и гнал их до полпути к западному морю; царский конь выиграл в Олимпии; а ты, Александр, появился на свет — и очень громко орал, так нам сказали. Нам тогда выдали двойную порцию вина. Почему он не выдал тройную — убей, до сих пор не понимаю.

— Зато я понимаю. Ему ж надо было, чтобы вы на ногах стояли. — Александр тронул коня рысью, отъехал вперёд, и шепнул Гефестиону: — Я эту историю слышу с тех пор, как мне три года стукнуло.

— Это всё были фракийские земли… — начал Филот.

— Да, Александр, — перебил Кассандр. — Тебе надо бы узнать, что поделывает твой сине-раскрашенный друг Ламбар. Агриане, — он махнул рукой в сторону севера, — они, наверно, рассчитывают воспользоваться этой войной.

— Думаешь? — Александр поднял брови. — Они своё слово держат, не то что царь Керсоблепт. Он сразу войну начал, едва мы ему заложников вернули.

Все знали, что Филиппу надоели ложные клятвы и разбойничьи вылазки этого вождя. Цель нынешней войны в том и состояла, чтобы превратить его владения в македонскую провинцию.

— Эти варвары все одинаковы, — сказал Кассандр.

— Я в прошлом году от Ламбара письмо получил. Он какого-то торговца нанял, писать. Хочет, чтобы я к нему в гости приехал.

— Ещё бы! Твоя голова очень неплохо смотрелась бы на шесте, возле ворот его деревни.

— Ты только что сказал, Кассандр, что он мой друг. Быть может, вспомнишь об этом?

— И заткнёшься, — достаточно громко добавил Гефестион.

Ночевать предстояло в Филиппах. Высокая крепость светилась в лучах заходящего солнца, будто факел. Александр долго смотрел на неё, но ничего не сказал.

Когда наконец добрались до царя, он стоял лагерем у крепости Дориск, на ближней стороне долины Гебра. За рекой — фракийский город Кипселы… Чтобы окружить город, ему предстояло взять крепость.

Построил её Ксеркс, когда через Геллеспонт переправился, для защиты тыла. Здесь, на приморской равнине, подсчитывал он приблизительно своё воинство, слишком громадное для точного счёта. Построили десять тысяч человек, квадратом сто на сто, очертили, — а потом заводили людей в этот квадрат, отряд за отрядом.

Рабов у него тоже хватало, так что крепость получилась внушительная. Но за те полтораста лет, что здесь хозяйничали фракийцы, она порядком обветшала. По стенам заметны были трещины, засыпанные мусором и щебнем; росли кусты терновника, будто на козьем загоне в горах… Впрочем, межплеменные войны фракийцев крепость выдерживала; а ничего больше от неё и не требовалось до сих пор.

Подъехали уже в сумерках. Из-за стен крепостных доносился запах кухонных костров, слышалось блеянье коз… А совсем рядом со стенами — только чтобы стрелы не долетали — располагался македонский лагерь: целый город из кожаных палаток, шалашей, крытых тростником с реки, и перевернутых приподнятых повозок. На фоне закатного неба силуэтом чернела деревянная осадная башня, высотой в тридцать шесть локтей. Стража при ней — укрытая от стрел и камней с крепостной стены завесой из толстых бычьих шкур — стряпала себе ужин… Где стояла кавалерия, ржали на привязи кони… На платформах громоздились баллисты… Огромные машины похожи были на драконов, напружинившихся для прыжка: деревянные шеи вытянуты вперёд, а гигантские луки, стреляющие целыми брёвнами, распростёрты в стороны, будто крылья.

Из кустарника, что поодаль, доносился запах нечистот; а вокруг пахло дымом, жареной рыбой, немытыми телами мужчин и женщин… Бабы обозные были заняты ужином; кое-где щебетали или плакали их случайные ребятишки; кто-то играл на лире, которую не мешало бы настроить…

Тут же располагалась деревушка из нескольких хижин; жители из неё бежали, в крепость или в леса. Её расчистили для офицеров; а в каменном доме старейшины — две комнаты и пристройка-навес — разместился царь. Лампы его было видно издали.

Александр выехал в голову колонны, чтобы Клейту не вздумалось сдать его, словно ребёнка. Глазами, ушами, ноздрями — всем существом своим он впитывал атмосферу войны: здесь было совсем не так, как в казармах или в лагере учебном. Когда подъехали к дому, дверной проём загородила квадратная фигура Филиппа. Отец и сын обнялись и стали разглядывать друг друга при свете костра.

— А ты подрос, выше стал…

Александр кивнул.

— Мать шлёт тебе привет и надеется, что ты в добром здравии… — Это он для окружающих сказал. Отец сразу не ответил, возникла напряжённая пауза… Но он добавил: — А я тебе мешок яблок привёз, из Мьезы. Нынче яблоки отменные, хорошо уродились.

Лицо Филиппа потеплело. Яблоки из Мьезы — это вещь, Мьеза яблоками славится… Но главное — позаботился!.. Он хлопнул сына по плечу, поздоровался с его товарищами, отослал Филота на квартиру к отцу… Потом сказал:

— Ну, давай заходи. Заходи, ужинать будем.

Горят две лампы на бронзовых подставках, стол на козлах, в углу прислонены царские доспехи и оружие… Из стен сочится запах давно обжитого дома… Вскоре пришёл Пармений — сели ужинать. Подавали царские оруженосцы, подростки; сыновья тех отцов, чей ранг давал им право учиться манерам и войне в качестве личных слуг царя. Золотистые сладкие яблоки внесли на серебряном блюде.

— Надо вам было завтра приехать, — сказал Филипп. — Мы бы вас уже там разместили.

Он показал огрызком яблока на крепость. Александр наклонился вперёд, поперёк стола. Пока ехали, он успел загореть; а теперь ещё и щёки разрумянились, волосы и глаза блестели в свете ламп, — он словно горел, как лучина.

— Когда атакуем?

Филипп улыбнулся Пармению:

— Ну что ты станешь делать с этим мальчишкой?!

Начинать собирались перед самой зарёй. После ужина собрались офицеры, обговорить последние детали. Подойти к крепости надо затемно. Крепость закидают зажигательными стрелами — пусть у них там горит всё что горит… Пока поднимают лестницы, баллисты и осадная башня ведут заградительную стрельбу по стенам; тем временем к воротам подкатывают таран на мощной передвижной раме, с башни выкидывают подвесной мост… И тогда — штурм.

Офицерам всё это было давно известно — штурм он и есть штурм, они все одинаковы, — оставалось только уточнить, где кто и что делает на этот раз.

— Отлично, — заключил Филипп. — Есть ещё время поспать. Давайте, всем на отдых.

Оруженосцы понесли в заднюю комнату ещё одну постель. Александр какой-то момент следил за ней глазами, не сразу понял. Перед самым сном — уже и доспехи вычистил — он вышел; найти Гефестиона и сказать ему, что он договорился — на штурм их поставят рядом, — и ещё объяснить, что ночевать ему придётся у отца. Раньше это ему и в голову не приходило.

Когда он вернулся, отец только что разделся и отдавал оруженосцу свой хитон. Александр чуть задержался в дверях — потом вошёл, говоря что-то, чтобы не выдать смущения. Он не мог, на самом деле не мог понять, почему при виде отца испытывает такое омерзение и стыд. Он не помнил, чтобы когда-нибудь видел отца обнажённым.


К восходу крепость пала. Из-за холмов, скрывавших Геллеспонт, поднимался яркий золотой свет; с моря дул свежий ветер… А над крепостью висели резкие запахи дыма и гари, крови, вспоротых кишок и грязного пота.

У обожжённых стен до сих пор стояли лестницы из целых неошкуренных сосен, на которые взбирались по двое в ряд. Кое-где ступеньки выломаны — это в спешке наступил ещё и третий… У разбитых в щепки ворот висел таран, на раме с крышей из толстых шкур. Высунутым языком лежал на парапете подвесной трап осадной башни.

Издали доносился весёлый перезвон молотков. Это мужчин-фракийцев, кто остался в живых, ковали в кандалы; перед дорогой в Амфиполис, на невольничий рынок. Филипп полагал, что такой пример будет поучителен: надоумит кипселийцев сдаться без боя, когда до них очередь дойдёт. А среди лачуг, прилепившихся изнутри к стенам, будто ласточкины гнёзда, солдаты охотились на женщин.

Царь стоял на стене; с Пармением и парой вестовых, разносивших его приказы. Стоял спокойно, даже расслабленно, как хорошо потрудившийся пахарь, успевший поднять большое поле и засеять перед дождём. Несколько раз, — когда снизу доносился крик, терзавший уши, — Александр оглядывался на отца; но тот продолжал свой разговор с Пармением, как ни в чём не бывало. Люди сражались на совесть и заслужили ту скудную добычу, какую можно здесь найти… Сдался бы Дориск — никто бы и не пострадал…

А Александр с Гефестионом вспоминали минувший бой. В башне над воротами никого не было кроме них, если не считать мёртвого фракийца. А ещё — плита с именем и всеми титулами Ксеркса, Царя Царей, несколько грубых табуретов, полкаравая чёрного хлеба… Да на полу валялся палец с грязным обломанным ногтем, сам по себе. Гефестион пнул его ногой под стену; это мелочь в сравнении с тем, что им довелось увидеть сегодня.

Сегодня он заслужил свой пояс для меча. Одного убил наверняка, тот пал на месте… Александр считал, что не одного, а троих.

Сам Александр трофеев никаких не подбирал, и скольких убил — не считал. Едва взобрались на стену — офицера, что командовал их отрядом, сбросили вниз. Никто и опомниться не успел — Александр крикнул, что надо брать башню, откуда забрасывали камнями и стрелами таран у ворот. Заместитель командира, человек неопытный, промедлил — и тотчас потерял своих людей: они уже мчались за Александром. Карабкались по древней грубой кладке, прыгали через горящие трещины, дрались с дикими защитниками в синей татуировке… Вход в башню оказался узок. Когда Александр ворвался внутрь, остальные застряли из-за давки, и был момент, когда он сражался один…

Теперь он стоял, покрытый кровью и пылью, и глядел вниз, на другое лицо войны. «Но, — подумал Гефестион, — он же ничего не видит сейчас!..» Говорил он очень ясно, помнил каждую подробность; а у Гефестиона всё уже сливалось, словно сон вспоминал. Его картина боя уже поблекла, а Александр до сих пор был ещё там: в таком состоянии был, из которого выходить не хотелось, как не хочется уходить с того места, где тебя посетило видение.

На предплечье у него остался порез от меча. Гефестион остановил кровь — от своей юбочки полоску оторвал… Потом выглянул наружу, на светлое гладкое море, и предложил:

— Пойдём вниз, искупаемся. Грязь смоем.

— Давай, — согласился Александр. — Только сначала надо к Пифону зайти. Он же меня своим щитом прикрыл, когда те двое навалились, потому тот бородатый и достал его. Если бы не ты — ему бы вообще не жить…

Он снял шлем (обоим перед отъездом выдали оружие с общего склада в Пелле) и провёл рукой по влажным волосам.

— Тебе бы подождать, на нас бы оглянуться, а не прыгать туда одному. Ты же знаешь, что бегаешь быстрее всех; за тобой так сразу не угонишься!.. Я тебя убить был готов, когда мы там застряли в дверях.

— Они камень собирались скинуть, вон тот. Ты только глянь, какой здоровенный. А про вас я знал, что вы рядом.

— Камень-не-камень — ты всё равно полез бы, это ж на тебе написано было! Просто счастье, что жив остался.

— Не просто счастье, а помощь Геракла, — спокойно возразил Александр. — И быстрота. Я их бил раньше, чем они успевали.

Оказалось, что это легче, чем он ожидал. Самое лучшее, на что он надеялся при своих постоянных тренировках с оружием, — что не слишком сильно будет проигрывать опытным бойцам. Гефестион словно подслушал его мысли:

— Эти фракийцы — крестьяне. Они дерутся два-три раза в год, когда в набег пойдут или меж собой погрызутся. Почти все тупые, а хорошо обученных и вовсе никого. Настоящие солдаты, как у отца твоего, изрубили бы тебя в куски. Ты бы и войти не успел.

— Не спеши, — окрысился Александр. — Пусть это кто-нибудь сделает, после расскажешь.

— Ты ж без меня пошёл!.. Не оглянулся даже!..

Александр вмиг переменился, тепло улыбнулся ему:

— Что с тобой? Патрокл упрекал Ахилла за то, что тот не дрался!

— Но Ахилл-то его слушал… — Голос был уже другой.

Снизу из-под стены давно уже доносилось монотонное причитание женщины, оплакивавшей покойника. Теперь оно прервалось воплем ужаса.

— Надо б ему собрать людей, — сказал Александр. — Сколько можно-то?.. Знаю, больше там взять нечего, но…

Они посмотрели вдоль стены, но Филиппа там уже не было, ушёл по каким-то делам.

— Александр, послушай, только не злись. Когда ты станешь генералом, — нельзя будет подставляться вот так, как сегодня. Царь смелый человек, но он же этого не делает… Ведь если бы тебя убили — это всё равно что битву выиграть для Керсоблепта! А потом, когда царём станешь…

Александр резко повернулся и посмотрел ему в глаза тем особым, напряжённым взглядом, с каким обычно поверял свои тайны. И понизил голос, хоть это было совершенно излишне в окружающем шуме.

— А я всегда так буду. Иначе не могу. Я это знаю, чувствую — это от бога. В тот раз, когда…

Его прервал звук тяжёлого дыхания, вперемежку со всхлипами. Молодая фракийка вбежала со стены в башню и, не глянув по сторонам, бросилась к парапету над воротами. Там до земли локтей двадцать. Колено её было уже на ограде — Александр прыгнул следом и схватил за руку. Она кричала, и царапалась свободной рукой, пока Гефестион не перехватил… Тогда пристально посмотрела в глаза Александру — неподвижная, словно зверь в западне, — потом вдруг вырвалась, сгорбившись рухнула на пол и обхватила его колени.

— Вставай. Мы тебе ничего плохого не сделаем… — Он подучился фракийскому в детстве, когда Ламбар был у них. — Не бойся, вставай. Отпусти меня.

Женщина ухватилась ещё крепче и выплеснула поток полупридушенных слов, прижимаясь мокрым лицом к его голой ноге.

— Вставай, — повторил он. — Мы не будем…

Самого главного слова он не знал. Гефестион выручил — сделал жест, понятный во всём мире, и помотал головой: «Нет».

Женщина отпустила его и осталась сидеть не корточках, раскачиваясь и причитая. Спутанные рыжие волосы, платье из грубой нечёсаной шерсти порвано на плече… Лоб запачкан кровью, под тяжёлыми грудями влажные пятна от потёкшего молока… Она сидела и плакала, и рвала волосы на себе. Потом вдруг вздрогнула, вскочила и распласталась по стене за ними. Послышался топот шагов, и грубый запыхавшийся голос:

— Я ж тебя видел, сука!.. Слышь, ты?.. Иди сюда, я тебя видел!..

Появился Кассандр. Лицо пунцовое, на лбу капли пота… Он ввалился в башню, словно слепой, — и окаменел.

Девушка, выкрикивая проклятья и жалобы, подбежала к Александру сзади и обхватила его за талию, закрываясь им, как щитом. Горячее дыхание обжигало ему ухо, влажная мягкость её тела, казалось, проникает даже сквозь панцирь; он едва не задохнулся от грубого запаха грязных волос и крови, грудного молока и женской плоти. Оттолкнув её руки, он с любопытством и отвращением посмотрел на Кассандра.

— Она моя, — выпалил Кассандр. — Тебе она ни к чему, она моя!

— Нет. Она просила зашиты, и я обещал.

— Она моя! — Он надавил на слово «моя», как будто это могло что-нибудь изменить.

Александр оглядел его, задержавшись взглядом на льняной юбочке под нагрудником… И повторил, сдерживая отвращение:

— Нет.

— Я её уже поймал, — настаивал Кассандр, — но она сбежала…

Щека у него была разодрана ногтями.

— Значит, ты её потерял. А я нашёл. Иди отсюда.

Кассандр не совсем забыл предостережения отца, потому слегка понизил голос:

— Ну что ты вмешиваешься? Ты ж ничего не знаешь про это, ты ж ещё мальчик…

— Не смей называть его мальчиком! — яростно вмешался Гефестион. — Он дрался лучше тебя, спроси кого хочешь!

Кассандр, который в бою на рожон не лез, теперь со смущением, со страхом и ненавистью вспоминал, как этот восторженный мальчишка пробивался сквозь хаос, будто огнём себе дорогу прожигал. Женщина, решив что весь разговор о ней, снова начала выплёскивать поток фракийского. Кассандр её перекричал:

— Так о нём же заботились, его прикрывали! Что бы он ни затеял — любую глупость — всем приходится идти за ним!.. Конечно, он же сын царский… По крайней мере, так считается…

Он совсем одурел от ярости, — да и смотрел на Гефестиона, — прыжок Александра застал его врасплох. А тот схватил его за горло и бросил на шершавый пол. Он отбивался, как мог, но Александр настроился его задушить и не обращал внимания на удары. Гефестион замешкался, не решаясь прийти на помощь без позволения, — и тут что-то мелькнуло из-за его спины. Это женщина, о которой они все забыли, схватила трёхногий табурет и обрушила его на голову Кассандра. Александр откатился в сторону, а она с бешеной яростью принялась молотить Кассандра, сбивая его всякий раз, как он пытался подняться. Теперь она держала табурет обеими руками, будто зерно молотила.

Гефестион, только что взвинченный до предела, теперь расхохотался. Александр поднялся на ноги и смотрел на это избиение с каменным спокойствием.

— Надо её остановить, — сказал Гефестион. — Она ж его прикончит.

— Кто-то убил её ребёнка, — не шелохнувшись ответил Александр. — Видишь кровь на ней?

Кассандр начал выть от боли.

— Если он умрёт — её забьют камнями! — напомнил Гефестион. — И даже царь ее не спасет. А ты ж ей обещал!

— Прекрати! — крикнул Александр по-фракийски.

Они отобрали у неё табурет, она снова разразилась слезами… А Кассандр катался по полу.

— Жив, — сказал Александр, отвернувшись. — Надо найти надёжного человека, чтобы её из крепости увёл.

Так и сделали, а сами пошли купаться.


Чуть погодя, до царя дошёл слух, что его сын избил Антипартова сына, подравшись из-за женщины.

— Ну что ж, похоже мальчики становятся мужчинами… — небрежно отреагировал Филипп.

Нотка гордости была слишком заметна, чтобы кому-нибудь захотелось продолжать эту тему.

Когда возвращались, Гефестион сказал с усмешкой:

— Вряд ли он станет жаловаться отцу своему, что ты позволил женщине его поколотить.

— Пусть жалуется кому хочет и на что хочет. Если захочет.

Они вошли в ворота. Из одного дома внутри доносились стоны. Там, на самодельных постелях лежали раненые; между ними расхаживал врач с двумя подручными.

— Пусть он руку твою посмотрит, — предложил Гефестион. Рука снова кровоточила после той стычки.

— Здесь Пифон, — ответил Александр, вглядываясь в сумрак, гудящий тучами мух. — Сначала надо к нему.

При свете, проникавшем сквозь дыры в крыше, он осторожно пошёл меж тюфяков и одеял. Пифон, моложавый мужчина, в бою выглядевший героем гомеровским, теперь лежал в промокших бинтах, ослабев от потери крови. Лицо его заострилось, глаза беспокойно блуждали. Александр опустился на колени, взял его за руку, и начал говорить ему о его подвигах. Вскоре цвет лица у Пифона стал поживее, он даже прихвастнул немного, и пошутить пытался…

Когда Александр поднялся на ноги, глаза уже привыкли к сумеркам — и он увидел, что все смотрят на него. С ревностью, с отчаяньем, с надеждой… Всем было больно; всем хотелось, чтобы их тоже оценили… Прежде чем уйти, он поговорил с каждым.


Такой зимы и старики припомнить не могли. Волки приходили в деревни и утаскивали сторожевых собак; коровы и пастухи замерзали насмерть на зимних пастбищах в долинах; еловые ветви трещали под грузом снега, а горы завалило так, что чернели только отвесные утёсы в стенах ущелий. Александр не стал отказываться от мехового плаща, который прислала мать.

Взяв лису в застывшей тёмной чащобе, неподалеку от Мьезы, они обнаружили, что шерсть на ней белая. Аристотель очень порадовался тогда.

В доме глаза разъедало от дыма жаровен; ночи были до того лютые, что все спали по двое, просто чтобы теплее. Александр не хотел потерять свою закалку, — ведь отец был ещё во Фракии, куда зима залетает прямо из скифских степей, — и думал, что лучше бы пережить морозы без такого баловства. Но Гефестион сказал — люди подумают, что они поссорились… Послушался.

Те корабли, что не пропали в море, были прикованы к берегу. Даже дорогу до Пеллы иногда заметало, хоть тут рукой подать… Когда к ним пришёл караван мулов, настроение у всех стало праздничным.

— На ужин утки жареные… — заметил Филот.

Александр понюхал воздух и кивнул. Потом сказал:

— У Аристотеля беда какая-то.

— Он что, лежит?

— Нет, ему плохие новости привезли. Я его видел в комнате с образцами. — Александр теперь часто туда заходил, ему понравилось проводить собственные опыты. — Мать новые рукавицы прислала… Мне-то две пары не нужны, а ему подарков никто не посылает… Он там с письмом сидел. Вид — ужасный, как маска в трагедии…

— Наверно, кто-нибудь из софистов в чём-нибудь с ним не согласен?

Александр сдержался и отошёл. Потом рассказал Гефестиону:

— Я спросил, в чём дело, не могу ли помочь, — он сказал нет; сам всё расскажет, когда успокоится… И благородным друзьям не подобает вести себя по-женски. Так я ушёл, чтобы дать ему выплакаться.

В Мьезе зимнее солнце уже спряталось за гору, а вершины Халкидики на востоке ещё светились. Сумерки вокруг дома подбелены снегом… Время ужинать ещё не подошло. В большой гостиной с облупленными розово-голубыми фресками на очаге горел огонь в металлической корзине. Молодые люди собрались вокруг, болтая о лошадях, о женщинах, о своих делах… Лампы ещё не зажигали, потому Александр с Гефестионом сидели возле окна, укрывшись плащом из волчьего меха, что прислала Олимпия. Читали «Киропедию». Эта книга Ксенофонта была теперь у Александра любимой, сразу после Гомера.

"…Было видно также, как струились у нее слезы, стекая вниз по платью и падая даже на ноги. Тут самый старший из нас сказал: «Успокойся, женщина. Конечно, твой муж — мы об этом слышали — прекрасный и благородный человек. Знай, однако, что тот, кому мы предназначаем тебя теперь, ни красотой, ни умом не хуже его, и могуществом располагает не меньшим. По крайней мере, на наш взгляд, если кто вообще и достоин восхищения, так это Кир, которому отныне ты будешь принадлежать.» Когда женщина услышала это, она разодрала своё платье и разразилась жалобными воплями. Вместе с ней подняли крик и её невольницы. Теперь взору явилась большая часть её лица, стали видны шея и руки. Знай, Кир, что и по моему мнению и по мнению всех других, кто видел её, не было ещё и не рождалось от смертных подобной женщины в Азии. Поэтому непременно приди сам полюбоваться на неё.

«Нет, клянусь Зевсом, — сказал Кир, — и не подумаю, если только она такова, какой ты её описываешь.»

«Но почему?» — спросил юноша.

«Потому, — отвечал Кир, — что если теперь, услышав от тебя о её красоте, я послушаюсь и пойду любоваться ею, когда у меня и времени-то свободного нет, то боюсь, как бы она ещё скорее, чем ты, не убедила меня ещё раз прийти полюбоваться ею. А тогда, забросив всё, чем мне надо заниматься, я пожалуй только и буду, что сидеть и любоваться ею.»

Гефестион поднял глаза от книги:

Меня всё время спрашивают, почему Кассандр не приехал.

— Я сказал Аристотелю, что он полюбил войну и отошёл от философии. Как он отцу своему объяснил — не знаю. Но с нами-то вернуться он не мог, она ему два ребра сломала… — Александр вытащил из-под плаща следующий свиток. — Вот это место я люблю, слушай.

— «Ты должен знать, что полководец и рядовой воин, обладая одинаковой силой, по-разному сделают одно и то же дело. Сознание уважения, оказываемого ему, а также то, что на него обращены взоры всех воинов, значительно облегчают полководцу даже самый тяжёлый труд». До чего верно сказано! Это надо помнить всегда.

— Неужели Кир был на самом деле так похож на Ксенофонта?

— Наши персы-изгнанники говорили, что он был великий воин и благородный государь.

Гефестион заглянул в свиток.

— «Он учил своих гвардейцев не плеваться и не сморкаться на людях, не оборачиваться и не глазеть…»

Ну да, персы в то время были горцы неотёсанные… Мидянам они, наверно, казались такими же, как, скажем, Клейт показался бы афинянину… Мне нравится, что когда повара подавали ему что-нибудь особенное — он посылал по куску всем друзьям.

— Скорей бы ужин, а то у меня живот к спине прилип.

Александр, вспомнив, что по ночам Гефестион всегда прижимается, чтобы согреться, подтянул плащ, прикрывая его потеплее.

— Надеюсь, Аристотель спустится к нам. Наверху должно быть совсем как в леднике. Надо бы и ему поесть чего-нибудь.

Вошёл раб с переносной лампой и с трутом на палке, засветил высокие стоячие лампы и подвесную люстру. Неопытный молодой фракиец, которого он обучал, закрыл ставни и аккуратно задёрнул плотные шерстяные шторы.

— "Правитель, — читал Александр, — должен быть не только лучше тех, кем он правит. Он должен очаровывать их…"

На лестнице раздались шаги. Потом стихли, пока рабы не вышли… Аристотель появился в их вечернем уюте, словно ходячий мертвец. Глаза его ввалились; казалось, что из-под сжатых губ проглядывает зловещая улыбка черепа.

Александр сбросил с себя плащ, рассыпав свитки, и пошёл ему навстречу.

— Иди к огню. Принесите стул, кто-нибудь!.. Иди согрейся. И, пожалуйста, скажи нам правду. Кто умер?

— Мой гостеприимец, Гермей Атарнейский.

Услышав прямой вопрос, требовавший ответа, он смог заговорить. Александр крикнул в дверь, чтобы подогрели вина… Все собрались вокруг своего учителя, вдруг постаревшего разом; а тот сидел, глядя в огонь. Потом, на момент, протянул руки к жаровне — погреть, — но тотчас убрал их назад, словно это движение разбудило в нём какую-то ужасную мысль.

— Это Ментор с Родоса, генерал царя Окия… — начал он, и снова умолк.

— Брат Мемнона, который снова Египет покорил, — подсказал Александр остальным.

— Он хорошо послужил хозяину своему… — Голос тоже стал старым, тонким. — Варвары такими родятся, они в своей подлости не виноваты… Но эллин, который опускается до того, чтобы служить им… Гераклит сказал: «Испорченный лучший становится худшим». Он предаёт саму природу. И потому становится даже подлее хозяев своих.

Лицо у него пожелтело; те кто был рядом — видели, что он дрожит. Чтобы дать ему время прийти в себя, Александр сказал:

— Мы никогда Мемнона не любили. Верно, Птолемей?

— Гермей принёс тем землям, где правил, справедливость и лучшую жизнь. Царь Окий жаждал тех земель, и ненавидел пример его… Какой-то враг, — я подозреваю, что сам Ментор, — принёс царю кляузу, а тот рад был поверить… Тогда Ментор, прикинувшись другом, предупредил Гермея об опасности и пригласил к себе, посоветоваться. Тот поверил и поехал. В своём городе, за стенами, он мог бы продержаться долго, ему мог бы помочь… какой-нибудь сильный союзник, с кем у него уговор был…

Гефестион глянул на Александра, но тот был поглощён рассказом.

— Он приехал к Ментору как гость-гостеприимец; а тот послал его Великому Царю, в цепях.

Молодёжь зашумела возмущённо, но все почти сразу притихли: не терпелось узнать, что дальше.

— Ментор забрал у него печать; и разослал приказы, открывшие его людям все атарнейские крепости. Теперь эти крепости принадлежат царю Окию; и все греки, кто там живёт, — тоже… А самого Гермея…

Из жаровни выпала головешка, Гарпал схватил совок и закинул её обратно. Аристотель облизнул пересохшие губы. Руки его были неподвижны, только костяшки побелели.

— Смерть его с самого начала была предопределена. Но этого им было мало. Царь Окий захотел узнать, не заключил ли он каких-нибудь тайных договоров с другими правителями. Так что послал за людьми, искусными в этих делах, и велел им, чтобы он у них заговорил…

Он стал рассказывать им, что делали с Гермеем. Старался говорить бесстрастно, как на занятиях по анатомии, — плохо это у него получалось. Ученики слушали, не произнося ни слова; только слышно было, как свистит воздух при вдохе через стиснутые зубы.

— Написал мне об этом мой ученик Каллимах-афинянин, вы его знаете. Он говорит, когда Демосфен объявил в Собрании, что Гермея взяли, — он назвал это подарком судьбы. Сказал: «Теперь Великий Царь узнает о заговорах царя Филиппа не из наших жалоб, а из уст человека, который сам их составлял». Уж он-то знает, как это делается в Персии!.. Но слишком рано он радовался, Гермей не сказал им ничего. Под конец, — он ещё жив был после всего, что с ним вытворяли, — его повесили на крест. И он сказал, тем кто мог услышать: «Передайте моим друзьям — я не проявил никакой слабости, и не сделал ничего, недостойного философии».

Раздался тихий ропот. Александр стоял не шевелясь. Потом, когда все смолкли, сказал:

— Мне очень жаль, что заставил тебя говорить об этом. Прости.

Он подошёл к Аристотелю, обнял его за плечи и поцеловал в щёку. Аристотель по-прежнему смотрел в огонь.

Слуга принёс подогретое вино. Он отхлебнул глоток, качнул головой и отставил чашу. Потом вдруг выпрямился и повернулся к ним. В свете огня снизу казалось, что черты лица его изваяны в глине, готовы к отливке в бронзу.

— Многие из вас будут командовать на войне. Многие будут править землями, которые вы покорите. Помните: как тело ничего не стоит без разума управляющего им, — поскольку функция его только в том, чтобы обеспечить жизнь этого разума, — так же и варвар ничего не стоит в естественном порядке, предписанном богами. Этих людей можно улучшить, как коней, приручив и приспособив к полезному делу. Как растения или животные, они могут служить целям, лежащим за пределами того, на что способна их собственная натура. Но по натуре они — рабы!.. У всего в мире есть своя функция, — так их функция быть рабами. Запомните это.

Он встал с кресла и начал поворачиваться к выходу, но не отрывал затравленного взгляда от жаровни, где прутья корзины раскалились докрасна.

— Если мне когда-нибудь попадутся те люди, что терзали твоего друга, — клянусь, я им отомщу, будь они хоть персы хоть греки, — сказал Александр.

Аристотель, не оглядываясь, прошёл к тёмной лестнице и поднялся наверх; скрылся из виду.

Вошёл дворецкий; сказал, что ужин подан. Громко обсуждая неожиданные новости, молодёжь пошла в столовую, не дожидаясь принца: в Мьезе условностей не придерживались. Александр с Гефестионом задержались. Стояли и смотрели друг на друга.

— Так значит, он заключил договор, — сказал Гефестион.

— Ну да, с отцом. Хотел бы я знать, что он чувствует сейчас.

— По крайней мере, он знает, что его друг умер, сохранив верность философии.

— Да. Наверно он и сам в это верил. Но человек, умирая, хранит верность гордости своей.

— По-моему, Великий Царь хоть как убил бы Гермея, чтобы города его захватить.

— Или потому, что сомневался в нём. Иначе — зачем бы его пытали?.. Они догадывались, что он что-то знает. — Теперь Александр смотрел в огонь; сполохи пламени золотили глаза и играли на волосах. — Если я когда-нибудь доберусь до Ментора, я его распну.

Гефестион содрогнулся, представив себе как это прекрасное яркое лицо будет бесстрастно наблюдать чьи-то мучения.

— Иди-ка ты лучше ужинать, — сказал он. — Ведь без тебя начинать нельзя, а все есть хотят.

Повар знал, как ест молодёжь в такую погоду, потому каждому полагалось по целой утке. Разрезали и раздали первые куски, воздух наполнился сытным ароматом… Александр поднялся с застольного ложа, которое делил с Гефестионом, и подхватил своё блюдо:

— Вы все ешьте, не ждите. Я к Аристотелю поднимусь. — Потом повернулся к Гефестиону: — Ему ж надо поесть на ночь. Заболеет, если будет поститься на таком холоде, да ещё с этим горем на сердце. Ты им скажи, чтобы мне чего-нибудь оставили, всё равно чего.

Когда он вернулся, посуду уже вытирали хлебом.

— Немножко съел. Я так и думал, что не устоит; уж очень запах аппетитный. Наверно он теперь и ещё… Послушай, здесь что-то слишком много. Стой, ты ж мне своё отдаёшь!.. — Потом добавил: — Он едва с ума не сошёл, бедняга. Я это сразу понял, когда он о природе варваров заговорил. Можешь себе представить, что у великого Кира рабская натура — только потому, что он родился в Персии!


Бледное солнце поднимается раньше и набирает силу… Тяжёлые снега с рёвом слетают с крутых горных склонов, скашивая громадные сосны, словно траву… По ущельям, грохоча валунами, пенятся бешеные потоки… Пастухи едва не по пояс проваливаются в мокрый снег, отыскивая ранних ягнят… Александр отложил в сторону свой меховой плащ, чтобы не привыкать к нему так уж слишком. Все парни, спавшие по двое, разошлись по своим кроватям; так что Гефестиона он тоже в сторону отложил, хоть и не без некоторого сожаления. А Гефестион потихоньку подменил подушки, чтобы взять с собой хотя бы запах его волос.

Царь Филипп вернулся из Фракии. Низложил там Керсоблепта, оставил гарнизоны в его крепостях, а в долине Гебра поселил колонистов из Македонии. На земли в той грубой, дикой стране претендовали только те, кто в других местах никому не был нужен, — или наоборот, слишком был нужен, — так что армейские остряки шутили: новый город надо было б назвать не Филиппополь, а Мерзавград. Однако, база там нужна — город основан не зря: он ещё своё послужит. Царь, довольный своей зимней работой, вернулся в Эги, праздновать Дионисии.

В Мьезе остались только рабы. А вся школа, вместе с учителем, упаковала свои пожитки и двинулась по дороге, ведущей в Эги вдоль подножия горного отрога. В иных местах приходилось опускаться к равнине, чтобы перебраться через вздувшиеся речки. Задолго до того, как увидели Эги, на лесной тропе, почувствовали как дрожит под ногами земля от далёкого ещё водопада.

Старый, суровый замок был полон огней, ярких тканей и аромата восковой мастики. Театр готовили к представлениям. Полулунная терраса, где стоят Эги, сама похожа на громадную сцену, с амфитеатром из горных склонов, заросших лесом. А о зрителях можно только догадываться, когда ветреными весенними ночами они заглушают даже шум воды своими криками ярости, страха, одиночества или любви.

Царь и царица были уже здесь. Едва шагнув через порог, Александр успел прочесть знаки, в которых стал экспертом за много лет, — и пришёл к выводу, что родители друг с другом разговаривают, по крайней мере на людях. Но вряд ли их можно будет застать вместе. Он впервые отсутствовал так долго. К кому идти здороваться сначала?

Надо начать с царя. Так предписывает обычай; нарушить его — это же прямое оскорбление… И совершенно незаслуженное вдобавок. Во Фракии отец пошёл на некоторые неудобства, чтобы приличия соблюсти, в его честь. И ни одной женщины там не было; и ни разу он не позволил себе даже взгляда лишнего на самого красивого из своих телохранителей, который мнил себя выше всех остальных. А после боя — похвалил по заслугам; пообещал, что даст ему отряд, когда он в следующий раз пойдёт в дело… После этого его обидеть — совсем нехорошо… А кроме того Александру и хотелось его увидеть; у него наверно есть что порассказать.


Рабочий кабинет царя располагался в древней башне, — с неё когда-то началась эта крепость, — и занимал весь верхний этаж. Возле массивной деревянной лестницы, которую чинили уже сотни лет, до сих пор висело тяжёлое кольцо. У прежних царей здесь сидела на цепи сторожевая собака; громадной молосской породы, выше человека если на задние лапы встанет. Царь Архелай повесил над очагом вытяжной зонт для дыма, но почти ничего больше в Эгах не поменял. Он слишком любил свой дворец в Пелле, чтобы тратить время на старую крепость. Секретари и писари Филиппа сидели в приёмной под лестницей. Александр послал одного из них доложить, а потом уже начал подниматься наверх. Отец встал из-за письменного стола, пошёл навстречу; взял за плечи… Никогда ещё им не было так легко поздороваться друг с другом. Из Александра посыпались вопросы. Как взяли Кипселы?.. Ведь его отослали обратно в школу, когда армия ещё осаду вела…

— Вы со стороны реки ворвались, или возле скалы брешь пробили, в той глухой стене?

У Филиппа был наготове выговор, за то что по пути домой, не спросясь, заехал в гости к Ламбару, в дикое горное гнездо. Но теперь это забылось.

— Я пробовал подкопаться со стороны реки, но там песок с водой оказался. Так что построил осадную башню, чтобы им было на что смотреть, пока рыли под северо-восточной стеной.

— А где башня была?

— На том склоне, где…

Филипп поискал свою дощечку с записями, нашёл, и стал показывать на пальцах, как что было.

— Погоди! — Александр подбежал к дровяной корзине возле очага и вернулся с охапкой растопки. — Смотри. Вот река… — Положил на стол сосновую лучину. — Вот северная башня… — Поставил полено на торец.

Филипп потянулся за другим и положил возле башни стену. Они увлеченно начали выстраивать деревяшки.

— Нет, это слишком далеко, ворота вот здесь.

— Погоди, отец. Твоя осадная башня?.. Ага, здесь, понял. А подкоп — вот здесь?

— Теперь лестницы. Дай-ка мне те лучинки… Вот здесь был отряд Клейта. Пармений…

— Погоди, мы же баллисты забыли. Александр нырнул в корзину за шишками, Филипп начал их расставлять.

— Так что Клейт был прикрыт отчасти. А я…

Тишина обрушилась, словно удар меча. Александр стоял спиной к двери, но ему достаточно было увидеть отцовское лицо. Легче было броситься в башню в Дориске, чем теперь обернуться, — потому он повернулся сразу.

Мать была в пурпурной мантии, отороченной белым и золотым. Волосы стянуты золотой повязкой и накрыты платком из виссонного шёлка; рыжие волосы просвечивали, как пламя сквозь дым. На Филиппа она даже не глянула: горящие глаза искали не врага, а предателя.

— Когда вы тут наиграетесь, Александр, я буду у себя. Можешь не торопиться. Я ждала полгода — что могут значить ещё несколько часов?

Она жёстко повернулась и вышла. Александр стоял, не двигаясь. Филипп истолковал это так, как ему хотелось; с улыбкой поднял брови и вернулся к своему сражению.

— Извини, отец, мне лучше пойти к ней.

Филипп был хорошим дипломатом, но долгие годы вражды и сиюминутное раздражение отняли у него чутьё на тот момент, когда великодушие могло окупиться с лихвой.

— Я полагаю, ты можешь побыть здесь, пока я доскажу до конца!..

Лицо Александра изменилось. Теперь это был солдат, ждущий приказа. — Да, отец?..

На переговорах с врагом Филипп никогда не проявил бы такого безрассудства. А теперь показал на стул и скомандовал:

— Сядь!

Это было испытанием, вызовом, — и непоправимой ошибкой.

— Извини, отец, я должен идти, мать ждёт. До свидания.

Он повернулся к двери и пошёл.

— Вернись!.. — рявкнул Филипп. Александр оглянулся. — Ты собираешься оставить весь этот мусор у меня на столе? Накидал — убери!

Александр вернулся к столу. Быстро и чётко собрал всё дерево в охапку, прошёл к корзине и бросил. Со стола упало какое-то письмо — поднимать не стал. Кинул на отца убийственный взгляд и вышел.


Женские покои оставались всё такими же, какими были с основания крепости. Как раз отсюда их вызывали при царе Аминте к персидским послам. Он поднимался по узкой лестнице — из прихожей, навстречу, оглядываясь через плечо, выходила девушка, которой он раньше не видел. Пушистые тёмные волосы, чистая бледная кожа, высокая грудь, над ней туго стянуто тонкое красное платье… Верхняя губа чуть выдаётся вперёд… Услышав его шаги, девушка вздрогнула. Взметнулись длинные ресницы; на лице, откровенном как у ребёнка, сначала появилось восхищение, потом — когда заметила это — испуг.

— Мать там?

Он прекрасно понимал, что спрашивать нет нужды; что он просто пользуется случаем, чтобы заговорить с ней.

— Да, господин мой, — робко кивнула девушка.

Он не видел своего злого лица, потому удивился, чего она так напугалась, но пожалел её и улыбнулся. Она изменилась, словно солнцем её осветило.

— Сказать ей, Александр? Сказать, что ты здесь?

— Не надо, она меня ждёт. Ты можешь идти.

Она чуть помедлила, словно раздумывая, не может ли сделать для него что-нибудь. Она наверно постарше, может на год, — подумал он… Девушка повернулась и пошла по лестнице вниз.

Теперь он чуть помедлил, глядя ей вслед. Она казалась хрупкой, словно ласточкино яйцо. И такая же гладкая наверно… А губы не крашеные; розовые, нежные… Смотреть на неё было радостно. Словно сладкий глоток после горечи.

Сквозь окно донёсся мужской хор: репетировали к Дионисиям.

— Так ты всё-таки вспомнил обо мне, — сказала мать, едва они остались вдвоём. — Как быстро ты научился жить без меня!

Она стояла возле окна в мощной каменной стене; косые лучи освещали изгиб щеки и блестели на тонком платке. Она для него нарядилась, накрасилась, специально причёску сделала… Он это видел. А она видела, что он снова вырос, что лицо стало жёстче, а в голосе исчезли последние мальчишеские нотки… Он вернулся мужчиной — и неверен как все мужчины!.. Он знал, что тосковал по ней; и ещё — что друзья делят всё, но только не то прошлое, что было до их встречи. Если бы она заплакала сейчас, пусть хоть это, и позволила бы ему себя утешить, — но нет, она не станет унижаться перед мужчиной!.. Если бы он подбежал и прильнул к ней, — но нет, он уже взрослый, он это выстрадал, и никто из смертных не заставит его снова стать ребёнком!.. И вот они оба, ослеплённые сознанием своей правоты, ввязались в ссору, как влюблённые ревнивцы; а рёв Эгского водопада стучал им в уши, будто кровь.

— Кем я буду, если не научусь воевать?! И где мне учиться, у кого?! Он мой полководец — так с какой стати его оскорблять без причины?!..

— А-а, у тебя нет причины!.. Когда-то тебе хватало моих!

— А что? Что он опять натворил? — Его не было так долго, что казалось, даже Эги изменились, будто обещая какую-то новую жизнь. — В чём дело, мам? Скажи…

— Пустяки. Тебе-то что тревожиться? Иди развлекайся с друзьями, Гефестион поди ждёт…

Наверняка, кого-то выспрашивала, ведь они всегда вели себя достаточно осторожно.

— Их я могу увидеть хоть когда. А всё что я хотел — это приличия соблюсти… И ради тебя тоже, ты ж это знаешь. Но можно подумать — ты ненавидишь меня!

— Просто я рассчитывала на твою любовь — теперь буду знать…

— Но скажи, что он сделал всё-таки?

— Ничего. Для всех кроме меня это мелочь.

— Ну, мама!..

Она увидела складку у него на лбу, глубже стала чем раньше; и между бровями сверху вниз две новых морщинки… А сверху ей на него уже не посмотреть: глаза на одном уровне… Она подошла и прижалась мокрой щекой к его щеке.

— Никогда больше не будь так жесток со мной, ладно?

Сейчас бы перешагнуть — она простила бы ему всё, и всё стало бы как прежде… Но нет. Этого он ей не позволит. Он вырвался и бросился вниз по лестнице, пока она не увидела его слез.

Слезы застили глаза — на повороте он с кем-то столкнулся. Оказалось, та самая девушка, с тёмными волосами.

— Ой!.. — Она затрепыхалась, как пойманный голубь. — Прости!.. Прости, господин мой!

Он взял её за хрупкие плечи.

— Это я виноват. Я тебя не ушиб?

— Нет-нет, что ты…

Какой-то миг они постояли так; она опустила пушистые ресницы и пошла наверх. Он потрогал глаза, проверяя, заметно ли что-нибудь… Нет, незаметно, глаза почти сухие.

Гефестион, искавший повсюду, набрёл на него через час в древней маленькой комнатушке, выходившей к водопаду. Теперь, во время половодья грохот от него был здесь такой, что буквально оглушал; казалось, даже пол дрожит. В ящиках и на полках вдоль стен хранились заплесневевшие отчёты, протоколы, акты, договоры; и длинные родословные, до героев и богов. Было и несколько случайных книг; быть может Архелай оставил.

Александр сидел, скрючившись, в оконной нише, похожий на зверя в норе. На подоконнике рядом лежало несколько свитков.

— Что ты тут делаешь? — спросил Гефестион.

— Читаю.

— Я не слепой. Но что случилось? — Он подошёл поближе, чтобы разглядеть лицо, и увидел злобную настороженность, как у раненой собаки: попробуешь погладить — укусит. — Кто-то сказал, что ты пошёл наверх, сюда. Я никогда раньше этой комнаты не видел…

— Это архив.

— Что читаешь?

— Ксенофонта, об охоте. Он говорит, клыки у кабана такие горячие, что опаляют собакам шерсть.

— Я никогда не слыхал такого.

— А это и не верно. Я проверял. — Он поднял свиток к глазам.

— Здесь скоро темно станет.

— Тогда пойду вниз.

— Хочешь, я останусь?

— Я хочу просто почитать.

Гефестион пришёл сказать ему, что их поселили по древнему обычаю: принц будет спать в маленькой внутренней комнате, а его гвардейцы снаружи, в общей спальне, как это заведено с незапамятных времён. Ясно было, что если этот порядок как-то изменить — царица тотчас заметит. Печально стонал водопад, печально удлинялись тени… Грустно было Гефестиону.


А в Эгах царила праздничная суета, как обычно перед Дионисиями; но теперь ещё усугубленная присутствием царя, который почти всегда бывал на войне. Женщины бегали из дома в дом, мужчины репетировали фаллические пляски… На мулах везли вино, с виноградников и из дворцовых погребов в Пелле… Покои царицы превратились в жужжащий таинственный улей. Александру туда входа не было. Не из-за опалы; просто потому что теперь он уже мужчина. А Клеопатра была там, хоть ещё и не женщина. Она наверно почти все таинства уже знает… Но в горы её всё равно не возьмут: мала ещё.

Накануне праздника он проснулся рано. За окном светилась заря, просыпались первые птицы… Здесь шум воды был послабее; слышно было мычанье коров, звавших своих доярок, и топор дровосека. Он поднялся, оделся… Подумал было разбудить Гефестиона, но потом посмотрел на узкую потайную лестницу и решил, что пойдёт один. Лестницу встроили в стену, чтобы можно было провести к принцу женщину, тайком. Эта лестница, наверно, много могла бы порассказать, — думал он, бесшумно сходя по ступеням. Повернул ключ в массивном замке и вышел.

Парка в Эгах не было, только старый фруктовый сад у наружной стены. На голых чёрных деревьях распускались первые почки, скоро из них цветы вырвутся… Густая роса покрыла высокую траву, сверкала хрустальными бусинками в паутине на ветвях… Розово пылали вершины гор, ещё покрытые снегом… В холодном воздухе пахло весной: где-то цвели фиалки.

Он нашёл их по запаху, в буйных зарослях травы. В детстве он собирал их для матери. Надо и сейчас собрать букет — отнести когда её причёсывать будут… Хорошо, что он один вышел: даже при Гефестионе постеснялся бы.

Руки уже были заняты ворохом холодных мокрых цветов, когда он заметил какое-то движение. Через сад что-то скользило, плавно и бесшумно. Это оказалась девушка, в толстом коричневом плаще поверх светлой прозрачной рубашки. Он узнал её сразу, пошёл навстречу… И подумал, что она — как почка на сливе: светла внутри и окутана тёмным. Когда вышел из-за деревьев, она отскочила в сторону и побелела — белей своей рубашки стала. До чего ж пуглива!..

— Чего ты испугалась? Не съем я тебя, просто поздороваться подошёл…

— С добрым утром, господин мой.

— Как тебя зовут?

— Горго, господин мой.

До чего ж она скромная. Смотрит в землю и дрожит, до сих пор. Что бы ей сказать? Что вообще говорят девушкам?.. Он знал это только со слов своих товарищей и солдат.

— Подойди ко мне, Горго. Если улыбнёшься — цветов подарю…

Она чуть заметно улыбнулась, не поднимая ресниц. Улыбка была мимолётная, таинственная, словно дриада — нимфа лесная — промелькнула меж деревьев своих… Он чуть было не начал делить цветы пополам, чтобы матери тоже осталось, — потом сообразил, как глупо это будет выглядеть.

— Держи.

Она протянула руку за цветами; он, отдавая, наклонился и поцеловал её в щёку. Она на момент прижалась щекой к его губам, потом отодвинулась и мягко качнула головой, не глядя на него. Приоткрыв свой тяжёлый плащ, воткнула фиалки под рубашку между грудей… И ушла, скрылась за деревьями.

Он смотрел ей вслед, а перед глазами были ломкие стебли цветов, уходившие вниз, в тёплую шелковистую складку. Завтра Дионисии… «Мягкий ковёр гиацинтов, и крокусов ярких и маков в свежей росистой траве им святая Земля расстелила, пышной постелью грунтовое жёсткое ложе укрывши…» Гефестиону он ничего не сказал.

Едва зайдя к матери, он сразу понял — что-то случилось. Она пылала подавленной яростью, но видно было, что он тут не при чём; она даже раздумывает, не рассказать ли ему. Он поцеловал её, но спрашивать ничего не стал: ему достаточно было и вчерашнего.

Весь день друзья его толковали друг другу о девушках, которых возьмут завтра, когда поймают в горах. Если цепляли его — он отвечал старинными, испытанными шутками, а намерений своих не открывал. Женщины пойдут от святилища в горы задолго до зари…

— Что будем завтра делать? — спросил Гефестион. — После жертвоприношений, я имею в виду.

— Не знаю. На Дионисии планы строить — это не к добру…

Гефестион быстро глянул на него и отвёл глаза. Это ж невозможно!.. Впрочем, с тех пор как они здесь, настроение у него — хуже некуда. Пока он с этим не справится, лучше оставить его в покое.

Весенние сумерки наступают рано, едва солнце за горы спрячется; а в замке есть и такие уголки, где лампы приходится зажигать сразу после полудня. В этих сумерках и ужинали, не дожидаясь вечерней темноты. Даже в Македонии никто не сидит допоздна за вином накануне Дионисий: ведь завтра вставать до рассвета… Обстановка в зале была необычна. На этот раз Филипп, воспользовавшись своей трезвостью, усадил Аристотеля возле себя. В другой день такая честь была бы не слишком уместна, поскольку пить философ почти не умел. А сразу после ужина почти все разошлись на покой.

Александр ложиться рано не любил — решил заглянуть к Фениксу, который часто читал допоздна. Тот размещался в западной башне.

Переходы в замке запутанны, но он с детства знал, как пройти напрямик. За прихожей, где держат запасную мебель для гостей, лестничный колодец; а оттуда коридор — и вот она, западная башня. Окон в коридоре не было, но с дальнего конца проникал свет от факела на стене. Он уже пошёл, — но тут услышал какой-то звук и заметил движение впереди.

Он задержался в тени и замер. В пятне света появилась та самая девушка, Горго, лицом к нему, извиваясь в объятиях мужчины, стоявшего за нею. Одна его рука тискала ей грудь, другая тянулась к лобку; руки тёмные, квадратные, заросшие… У неё в горле булькал еле слышный, сдавленный смех. Платье соскользнуло с плеча под волосатой рукой, — на пол упало несколько увядших фиалок… Потом, потянувшись губами к её уху, показалось мужское лицо… Отец!

Крадучись, как на войне, он подался назад — они его не услышали — и через ближайшую дверь выбрался в холодную ночь, гудящую рёвом водопада.

А наверху, в помещении его гвардейцев, Гефестион маялся без сна и ждал, когда он ляжет, чтобы войти и пожелать доброй ночи. Обычно они поднимались вместе, но сегодня после ужина никто Александра не видел. Пойти искать его — все смеяться будут… Гефестион лежал в темноте, глядя на полоску света под массивной старой дверью внутренней комнаты, — и ждал, когда эту полоску пересекут тени от ног. Так и не дождался. Заснул, не заметив того; и снилось ему, что он по-прежнему ждёт, и смотрит.


Где-то после полуночи, потайной лестницей, Александр поднялся к себе, переодеться. Лампа почти догорела, едва мерцала. Холод был лютый, пальцы почти не гнулись, но он надел только кожаную тунику, сапоги и поножи, как на охоту ходил. На гору лезть — движение согреет.

Выглянул в окно. То тут то там уже светились первые факелы: мелькали между деревьями, мерцали словно звёздочки в потоках холодного воздуха, стекавшего с горных снегов.

Когда-то давно он ходил за ними в бор, было такое. Но никогда, ни разу в жизни, не пытался увидеть обряды на горе. И сейчас нет у него никаких оправданий — кроме одного: ничего больше не остаётся. Он снова пойдёт за ними, хоть и нельзя этого делать. Ему некуда больше пойти.

На охоте он всегда двигался очень быстро и легко; и не выносил, когда шумели. В эту рань поднялось совсем не много мужчин; хорошо было слышно, издали, как они переговариваются, смеются… Спешить им некуда: на склонах сейчас много подвыпивших бродяжек, отбившихся от процессии, которые охотно станут их добычей. Он бесшумно скользил мимо; его никто не видел. Вскоре все они остались внизу, а он шёл всё выше и выше, по древней тропе через буковый лес. Уже давно, после прошлых Дионисий, он тайно прошёл этой дорогой до утоптанной площадки, где они пляшут. Прошёл по следам: там были ниточки, застрявшие в ветвях, упавшие побеги винограда и плюща, обрывки шерсти и капли крови.

Она не узнает. Никогда. Даже через много-много лет это останется его тайной, будет принадлежать только ему… Он будет с ней — невидим, как боги приходят к смертным. Он узнает о ней такое, чего не знал никто из мужчин.

Тропа вилась вверх по крутому склону, освещённому заходящей луной и первыми проблесками зари. Внизу в Эгах запели петухи; их крик, истончённый расстоянием, казался волшебным; нёс в себе таинственную угрозу, словно перекличка призраков… А впереди, над ним, ползла в гору огненная змея: это факелы сливались, издали, в сплошную ленту.

Над Азией поднялась заря, тронула заснеженные вершины… Далеко впереди послышался предсмертный вопль какого-то зверя, потом исступлённые крики вакханок…

Тропа поворачивала налево; в тесное, заросшее лесом ущелье. Внизу, по валунистому руслу, шумела вода. Александр остановился подумать, он это место помнил. По тропе он выйдет прямо к их площадке, не годится. А если перейти на противоположный склон?.. Через нетронутый лес продираться радости мало, зато укрытие там — лучше не бывает. И он окажется совсем близко, ущелье там узкое… До жертвоприношения, наверно, не успеть, — но пляску её он увидит.

Вода была ледяная; но он перешёл, цепляясь руками за камни. И чащоба была непролазная. Люди в этот лес не заходили; мёртвые стволы так и лежали, как повалило их время. Не обойдёшь, не перелезешь, а наступишь — ноги проваливаются в труху… Шёл долго. Но, наконец, увидел первые факелы — словно светлячки порхают, — а подошёл ближе — яркое пламя алтарного костра. И пение их было похоже на пламя: то взвивалось пронзительным воплем, то опадало, — и опять возносилось, вспыхивало где-то в другом месте, будто от одного голоса загорался другой.

Первые лучи солнца осветили кромку ущелья впереди… Деревьев там не было, только низкая бахрома ракитника и мирта. Прячась, словно крадущийся леопард, он прополз через кустарник — и залёг, на самом краю.

Снизу эту поляну совсем не видно — она открыта только вершинам и богам, — но перед ним была сейчас как на ладони. Несколько рябин, в траве какие-то жёлтые цветочки… На алтаре дымится жертвенное мясо и горит смола: это огарки факелов на него побросали… Александр был выше их локтей на шестьдесят, но совсем рядом, — дротиком достать можно, — так что видел, как промокли от росы подолы платьев, и пятна крови видел, и тонкие сосновые тирсы… И лица их видел. Отрешённые, ждущие бога.

Мать стояла у алтаря и запевала гимн. В руке — жезл, увитый плющом; распущенные волосы стекают, льются из-под венка на платье, на оленью шкуру, на белые плечи… Ну вот, он увидел её. Здесь. Только боги имеют право на это.

В руке у неё оплетённая фляжка, из каких пьют на празднествах… А лицо — не безумное, не пустое, как у некоторых вокруг — весёлое, ясное, с улыбкой… Приплясывая, подбежала Гермиона, подруга ещё из Эпира, все её тайны знает… Мать подняла фляжку к её губам, что-то сказала на ухо…

Теперь все плясали вокруг алтаря: то расходились широким кругом, то с криком бросались к центру. Мать отшвырнула в сторону жезл, пропела какие-то слова на древнем фракийском… Так они называют непонятный язык своих обрядов. Все остальные тоже побросали тирсы, разошлись от алтаря и ухватились за руки широким хороводом. Одну из девушек мать поманила внутрь… Та замешкалась, остальные её вытолкнули… Он смотрел напряжённо: неужели Горго?

Вдруг она поднырнула под сплетённые руки и кинулась к обрыву. Не иначе, обезумела, с менадами это часто… Она бежала в его сторону, и теперь он уже не сомневался, что это действительно Горго. От божественного безумия глаза расширены, и рот… И кричит, как от страха… Танец прервался, несколько женщин погнались за ней. Такие случаи наверно не редкость при этих обрядах?..

Она неслась бешено; и далеко опережала всех остальных, пока не упала, споткнувшись. В тот же миг вскочила, — но её уже догнали. Какой это был вопль — словами не передать. До чего же их доводит это вакхическое безумье!.. Её подхватили под руки, потащили назад… Сначала она бежала вместе со всеми, потом колени подломились, её поволокли по земле… А мать ждёт, улыбаясь… И вот девушка лежит у её ног. Не плачет, не молит — только кричит. Кричит долго, тонко, пронзительно… Как заяц, в зубах у лисы.


Было уже заполдень. Гефестион бродил по склонам и всё звал, звал… Ему казалось, он здесь уже очень долго, хотя на самом деле его поиски начались не так уж давно. Поначалу он и не хотел искать, чтобы не найти себе лишнего горя. Только когда солнце поднялось уже совсем высоко, его страдания сменились страхом.

— Алекса-а-андр!..

От скальной стены за прогалиной покатилось эхо: «а-андр!..»

Из тесного ущелья выбегает ручей, растекаясь меж валунов… И на одном из них — вот он, Александр, сидит. Сидит и смотрит прямо перед собой, невидящим взглядом.

Гефестион подбежал… Он не поднялся навстречу, едва оглянулся. Так и есть, — подумал Гефестион, — свершилось. Это женщина, он совсем другим стал, теперь уже никогда ничего не будет!..

Александр смотрел на него запавшими глазами — так напряжённо, будто изо всех сил старался вспомнить, кто он такой.

— Александр! Что случилось?.. В чём дело? Ты упал, голову ушиб?.. Александр!..

— Ты что по горам бегаешь? — Голос плоский, бесцветный… — Девушку ищешь, что ли?

— Нет. Я тебя искал.

— А ты посмотри в ущелье, вон там. Там есть одна. Только мёртвая.

«Это ты её?» Гефестион едва не задал этот вопрос; при таком лице он не удивился бы ничему. Но спросить не решился; молча сел на камень, рядом.

Александр потёр лоб — рука покрыта коркой грязи, — потом зажмурил глаза, открыл…

— Это не я её убил, нет. — Он криво улыбнулся пересохшим ртом. — Она красивая была!.. Отец мой тоже так думал. И мать тоже. Это божье безумие было, знаешь?.. Они там взяли несколько диких котят, и оленя молодого… И кой-кого ещё, чего сказать нельзя. Ты — подожди если хочешь, она скоро здесь будет. Ручей притащит.

— Мне очень жаль, что ты видел, — тихо сказал Гефестион, не сводя с него глаз.

— Я пожалуй… пойду домой, почитаю. Ксенофонт говорит, если положить на них клык кабаний — увидишь, как они вянут сразу. Жар плоти, понимаешь?.. Ксенофонт говорит, фиалки от него сохнут.

— Александр, выпей хоть чуток. Ведь ты же со вчерашнего дня на ногах. Я тебе вот вина принёс… Смотри, я вина принёс! Ты уверен, что не ранен?

— Нет-нет, меня поймать я им не дал. Я в эти игры не играю.

— Смотри. Глянь-ка. Ну посмотри на меня!.. А теперь выпей. Делай, что я говорю!.. Пей!!!

После первого глотка он забрал флягу из рук Гефестиона и жадно осушил до дна.

— Ну вот и хорошо… — Интуиция подсказывала Гефестиону, что надо вести себя как можно проще, обыденно. — У меня и пожевать есть кой-что, я прихватил… Зря ты пошёл за менадами; все же знают, что это не к добру. Ничего удивительного, что тебе так худо теперь… У тебя шип в ноге — здоровенный — сиди не дёргайся, сейчас вытащу.

Он ворчал что-то, приговаривал, словно нянька над детской царапиной… Александр послушно терпел. Вдруг заговорил:

— Я видал и похуже. В бою и похуже бывало.

— Конечно… Нам надо к крови привыкать…

— Помнишь того мужика на стене в Дориске? Как у него все потроха наружу выпали, а он их пытался назад затолкать?

— Разве? Я наверно в другую сторону смотрел.

— Надо уметь смотреть на всё. Мне двенадцать было, когда я взял первого своего. И я сам же ему голову откромсал. Они хотели за меня это сделать, но я их заставил. Нож отдали мне.

— Да, я знаю.

— Она сошла с Олимпа на Троянскую равнину тихо-тихо, мелким шагом… Так в книге сказано. Тихо-тихо, мелким шагом, будто голубка… А потом надела свой шлем смертельный.

— Конечно, ты на всё смотреть можешь; и все это знают, не сомневайся. Но ты ж совсем не спал сегодня… Александр, ты меня слышишь? Слышишь, что я говорю?

— Тихо. Они поют.

Он сидел, не поднимая головы, но смотрел вверх, на гору; исподлобья, так что видно было белки под зрачками. Где бы он ни был сейчас — надо до него добраться и вытащить оттуда… Нельзя ему сейчас одному!.. Не прикасаясь, тихо но настойчиво, Гефестион сказал:

— Ты со мной, слышишь? Ты теперь со мной. Я обещал, что буду рядом, помнишь? Так вот я рядом. Слушай. Вспомни Ахилла, как мать окунала его в Стикс. Подумай, как это страшно, какая тьма; как будто умираешь, как будто в камень превращаешься… Но потом он стал непобедим, верно? Смотри, ведь всё кончилось, всё прошло. И ты не один, ты со мной.

Он вытянул руку. Рука Александра потянулась навстречу, коснулась мертвенным холодом… Потом с неимоверной силой сжала его кисть; так что он едва не охнул от боли — но, вместо того, вздохнул облегченно.

— Ты со мной, — повторил Гефестион. — Я люблю тебя, слышишь? Ты мне важнее и дороже всего на свете. Я готов умереть за тебя, в любой миг. Я тебя люблю, слышишь?

Так они и сидели. Александр сильно сжимал руку Гефестиона у себя на колене. Потом немного расслабился, хотя руку не отпустил; лицо его утратило жёсткую неподвижность маски, теперь он казался просто больным. И рассеянно смотрел на их сплетённые руки.

— Хорошее было вино. Ты знаешь, я не так уж и устал… Надо уметь обходиться без сна, на войне это пригодится.

— В следующий раз вместе будем не спать, ладно?

— Надо уметь обходиться без всего. Без всего, что только можно выдержать. Но без тебя обойтись мне будет трудно, очень трудно.

— А я рядом буду. Всегда.

Весеннее солнце, двигаясь к закату, залило прогалину тёплым ярким светом… Где-то пел дрозд… Гефестион чувствовал, что произошла какая-то перемена: что-то умерло, что-то родилось, какие-то боги вмешались… То, что появилось сейчас, — оно ещё в крови после трудных родов, ещё слабенькое, хрупкое, прикасаться к нему нельзя… Но оно уже живёт и будет расти.

Пора возвращаться в Эги, но пока можно не спешить. Нужды нет, им и так хорошо, а ему нужно хоть немножко покоя… Александр словно спал с открытыми глазами, отдыхая от тяжких мыслей. А Гефестион смотрел на него не отрываясь, с мягкой терпеливостью леопарда, сидящего в засаде у водопоя, когда голод его утешается звуком лёгких шагов, вдали, на лесной тропе.