"Божественное пламя" - читать интересную книгу автора (Рено Мэри)

7

У подножья лестницы с росписью по стенам оперся на копьё телохранитель. Это Кетей, коренастый густобородый ветеран, уже далеко за пятьдесят. С тех пор как царь перестал навещать царицу, неприлично ставить к ней в охрану молодых воинов.

Юноша в темном плаще задержался в затенённом коридоре, с мозаичным полом в черно-белую клетку. Он никогда ещё не подходил к покоям матери в такой поздний час.

При звуке его шагов часовой закрылся щитом и нацелил копьё, потребовал объявиться… Он открыл лицо и поднялся по лестнице. Легонько поцарапал — не отвечают… Тогда вытащил кинжал и резко постучал рукоятью.

За дверью послышалась сонная суматоха; потом — тишина, полная напряжённого дыхания.

— Это Александр, отвори!

Дверь приоткрылась. Высунула голову растрёпанная женщина в неряшливо надетом халате, моргает… А за спиной её шепот шуршит, словно мыши… Прежде они решили бы, что это царь.

— Госпожа спит, Александр!.. Уже поздно, далеко за полночь!..

Из глубины донёсся голос матери:

— Впустите его.

Она стоит возле кровати, завязывая пояс. Ночной халат сшит из темно-жёлтой шерсти, цвета топлёного молока, и оторочен тёмным мехом, так что в дрожащем свете ночника её почти не видно. Горничная, неуклюжая спросонок, взяла ночник и пытается зажечь от него фитили большой лампы. Очаг чисто выметен, летом его не топят…

Первый из трёх фитилей загорелся.

— Этого хватит, — сказала Олимпия.

Рыжие волосы на плечах смешались с тёмным глянцем меха. Свет от лампы падает сбоку, гравируя чёрными тенями хмурую складку меж бровей и морщинки возле рта. Повернулась лицом к свету — морщины исчезли; остались тонкие черты, чистая гладкая кожа, плотно сжатые губы… Ей тридцать четыре сейчас.

От одного фитиля света мало, только в центре, а по углам темно.

— Клеопатра здесь? — спросил он.

— В такой час?.. Она у себя. Она нужна тебе?

— Нет.

Олимпия повернулась к служанкам:

— Идите спать.

Когда дверь за ними закрылась, она набросила на измятую постель вышитое покрывало и жестом подозвала сесть рядом. Он не двинулся с места.

— Что случилось? — спросила она тихо. — Ведь мы уже попрощались. Тебе спать пора, раз вы уходите на заре. В чём дело? Вид у тебя какой-то странный… Приснилось что-нибудь?

— Я ждал. Ведь это не просто война, это начало всего… Я думал, ты позовёшь. Ты ведь знаешь, что меня привело к тебе; должна знать.

Она начала убирать волосы со лба, так что глаз не было видно за движущейся рукой.

— Хочешь, чтобы я поворожила тебе?

— Мне ворожба не нужна, мать. Только правда.

Она опустила руку слишком рано, и теперь не могла спрятать глаза от его взгляда.

— Кто я? — спросил он. — Скажи, кто я. — По её глазам он понял, что она ждала чего-то другого. — Что бы ты ни делала — это сейчас не важно. Я об этом не знаю и не хочу знать, я не за этим пришёл. Только ответь, кто я!

За те несколько часов, что они не виделись, он успел осунуться; лицо измученное… Она едва не спросила: «И это всё?» Это было так давно, столько всего было после — вся жизнь… А та дрожь непонятного, страстного сна, и ужас пробуждения, и слова той старой колдуньи, что тайно привели к ней тогда из пещеры вот в эту спальню… Как это было?.. Она уже и сама не знала. Она породила дитя дракона — и вот оно спрашивает: «Кто я?» Это мне надо бы у него спросить!..

Он шагал по комнате, быстро и бесшумно, словно волк в клетке. Потом вдруг остановился перед ней.

— Но я сын Филиппа. Разве нет?

Только вчера она видела, как они вместе шли на учения. Филипп что-то говорил улыбаясь; Александр хохотал, запрокинув голову… Она вдруг успокоилась и долго смотрела на него из-под ресниц. Потом сказала:

— Не притворяйся, будто сам в это веришь.

— Ну так?.. Я пришёл узнать!

— О таких вещах не говорят наспех, среди ночи, по капризу. Это дело серьёзное; есть силы требующие… смирения!

Ей казалось, что его потемневшие глаза пронизывают её насквозь, проникают слишком глубоко.

— Какой знак дал тебе мой демон? — тихо спросил он.

Она взяла его за обе руки, притянула к себе и зашептала на ухо. Договорив, отодвинулась посмотреть. Он весь был ещё там, едва осознавал её присутствие, справляясь с тем, что довелось услышать. Насколько это удалось — по глазам не видно, в них ничего не изменилось.

— Это всё? — спросил.

— Тебе мало? Ты до сих пор не удовлетворён?

Он смотрел в темноту, сквозь свет лампы.

— Боги знают всё, — сказал. — Только как их спросить?

Потом потянул её встать и несколько мгновений держал на расстоянии вытянутых рук, сведя брови. В конце концов она опустила глаза. Вдруг пальцы его напряглись; он обнял её — быстро, крепко — и отпустил.

Когда он ушёл, подползла темнота, окружила её со всех сторон… Она зажгла оставшиеся фитили — так и уснула, при трёх горящих.

У двери Гефестиона Александр задержался, тихо открыл и вошёл в комнату. Гефестион крепко спал в квадрате лунного света, откинув в сторону руку. Александр потянулся было к нему, но передумал. Он собирался — если на душе спокойно станет — разбудить друга и всё ему рассказать, — но всё оставалось таким же неясным, как и прежде. Всё сомнительно. Ведь она тоже всего только смертная, надо дождаться надёжного свидетельства… Так стоит ли будить ради того что сказала она? Завтра утром долгий, трудный поход… А луна светит прямо в закрытые глаза. Александр потянул штору, чтобы духи ночи не причинили ему вреда.


В Фессалии их встретила союзная кавалерия. Всадники мчались с окрестных холмов, не соблюдая никакого строя, улюлюкая и швыряя вверх пики, щеголяя своей ловкостью. В этой стране ходить и ездить верхом учились одновременно… Александр удивлённо вскинул брови, но Филипп его успокоил: в бою эти люди сделают всё, что им скажут, и сделают хорошо, а это представление — так, дань традиции.

Армия двигалась на юго-запад, к Дельфам и Амфиссе. По пути присоединялись ополчения Священной Лиги; их генералов радушно принимали и быстро вводили в курс дела. Те привыкли действовать в составе конфедеративных сил, где процветали бесконечные склоки из-за первенства и споры о том, кому доверить верховное командование, — и теперь были просто потрясены, оказавшись в громадной армии из тридцати тысяч пехотинцев и двух тысяч конников, в которой каждый знал своё место и шёл именно туда, где ему надлежало быть.

Афинских войск не было. Афиняне имели место и голос в Совете Лиги; но когда Совет поручал Филиппу эту войну, ни один афинянин там не присутствовал, так что возразить было некому. Тогда Демосфен убедил их бойкотировать заседание Совета, потому что голос против Амфиссы был бы враждебно воспринят в Фивах. А заглянуть дальше он не сумел.

Армия подошла к Фермопилам, к Горячим Воротам между горами и морем. Александр проезжал здесь, когда ему было двенадцать, а с тех пор ни разу. Гирлянду на памятник Леониду, с мраморным львом, он положил; но после заметил:

— Вообще-то, по-моему, генерал он был не ахти какой. Если бы он добился, чтобы фокидские войска поняли свою задачу, персы ни за что бы его не обошли. Эти южные города не умеют работать заодно. Но храбрость его — выше всяких похвал, такого нельзя не уважать.

В крепости наверху ещё стоял фиванский гарнизон. Филипп разыграл их собственную игру: послал туда своего гонца и учтиво предложил им возвращаться домой, с тем что он их сменит. Они посмотрели вниз на нескончаемую колонну войск, вьющуюся по прибрежной дороге сколько хватало глаз, — собрались не торопясь, и ушли в Фивы.

Теперь армия вышла на большую юго-восточную дорогу. Справа возвышались суровые горы хребта Геллы, мрачные и пустынные, пострадавшие от вырубок и выпасов гораздо сильнее, чем лесистые высоты Македонии. А в долинах между этими вознесенными кверху пустынями, плотью меж костей, лежала земля и вода, кормившая род людской. Александр ехал рядом с Гефестионом.

— Знаешь, вот я увидел всё это снова — и теперь понимаю, почему южане таковы, каковы они есть. Им просто земли не хватает. Каждый мечтает о земле соседа — и знает, что тот мечтает о его земле… Каждое государство заперто среди своих гор, словно стеной отгорожено… А ты видел, как собаки носятся вдоль забора, что разделяет их дворы? Лают, как бешеные!..

— Но если добегают до дырки в заборе — в драку не кидаются, — возразил Гефестион. — Смотрят друг на друга удивлённо, и расходятся. Иногда они разумнее людей.

К Амфиссе надо было сворачивать прямо на юг. Передовой отряд под командой Пармения пошёл по этой дороге, — чтобы обезопасить её захватив крепость Китинион, и продемонстрировать решимость Филиппа всерьёз вести священную войну, — но основные силы двигались дальше на юго-восток, по главной, в сторону Фив и Афин.

— Глянь-ка, — Александр показал вперёд, — вон Элатия. Смотри, каменщики и инженеры уже здесь. Стены поднимут быстро. Говорят, все камни так тут и лежат.

Элатия была крепостью ограбивших бога фокидян, её снесли под конец прошлой священной войны. Отсюда до Фив оставалось всего два дня быстрого марша, а до Афин — три.

Тысяча рабов под руководством искусных каменщиков быстро укладывала обтёсанные блоки. Армия заняла крепость и высоты вокруг; Филипп развернул свою штаб-квартиру и отправил посла в Фивы.

В его послании говорилось, что афиняне вот уже много лет ведут с ним войну, — сначала тайно, а теперь и открыто, — и дальше терпеть он не намерен. По отношению к Фивам афиняне враждебны с давних пор, но теперь они стараются и фиванцев втянуть в войну против него. Поэтому он вынужден просить фиванцев определиться. Выполнят ли они свои союзные обязательства, пропустив его армию на юг?

Царский шатёр поставили внутри стен. Пастухи, устроившие в развалинах свои лачуги, при подходе армии разбежались. У Филиппа было его трапезное ложе, которое постоянно возили за ним на телеге, чтобы можно было раненой ноге отдохнуть после дневных трудов. Александр сидел возле него на стуле. Телохранители поставили вино и удалились.

— Теперь всё станет ясно раз и навсегда, — сказал Филипп. — Приходит время, когда надо делать ставку и бросать кости… Мне кажется, войны не будет. Если фиванцы не сошли с ума — они проголосуют за нас. А тогда и афиняне очнутся. Очнутся и поймут, куда их завели их демагоги. К власти придёт партия Фокия — и мы сможем двигаться в Азию, не пролив в Греции ни капли крови.

Александр покрутил в пальцах чашу и наклонился понюхать вино. Во Фракии оно, пожалуй, лучше — но им там сам Дионис его подарил!..

— Так-то оно так… Но посмотри, что получилось, пока ты лежал а я собирал армию. Мы распустили слух, что поднимаемся против иллирийцев, — и все в это поверили, прежде всего сами иллирийцы. А теперь — что с афинянами?.. Демосфен уже сколько лет твердит им, что мы придём, — и вот мы, тут как тут!.. И что с ним будет, если там выберут Фокия?

— Если Фивы встанут на нашу сторону, он ничего не сможет.

— В Афинах десять тысяч обученных наёмников…

— А-а, это да. Но решать всё равно будут Фивы. Ты же знаешь их конституцию. Они это называют умеренной олигархией — но какая там олигархия!.. Имущественный ценз настолько низок, что гражданские права имеет каждый, кто может себе позволить доспехи гоплита. Так что у них — голосуешь за войну — иди воюй! За чужую спину не спрячешься… Вот так то!..

Он снова начал рассказывать о своих юных годах, проведенных там заложником. Рассказывал почти с ностальгией. Время смягчило все тяготы; в воспоминаниях осталась только ушедшая молодость. Однажды друзья тайком взяли его с собой в поход под командой Эпаминонда… Он знавал Пелопида… Александр, слушая его, размышлял о Священном Отряде, который Пелопид, собственно, и не создавал даже, а просто собрал из разных воинских частей; потому что их героические обеты шли из древности, от Геракла и Иолая, у алтаря которых они клялись. В этом Отряде каждый был в ответе за двоих — за себя и за друга, — у каждого была как бы двойная честь, двойная доблесть, и потому они не отступали никогда: либо шли вперёд, либо стояли насмерть. Александру много чего хотелось бы узнать о них — и рассказать Гефестиону, — если бы здесь был кто-нибудь другой, кого можно было бы спросить. Вместо этого он сказал:

— Интересно, что сейчас делается в Афинах.


А в Афинах о захвате Элатии узнали к вечеру в тот же день. Городские Старейшины сидели за ужином в Зале Совета; вместе с ними были олимпийские победители, отставные генералы и другие заслуженные люди, удостоенные этой чести. Агора бурлила. Когда прибыл фиванский гонец, весь город уже всё знал. Всю ночь на улицах было оживлённо, будто во время ярмарки, когда родственники бегают друг к другу, торговцы спешат в Пирей, на улицах горячо спорят совершенно незнакомые люди, а женщины, едва прикрыв лицо, мчатся на женскую половину соседних домов, где у них есть подруги. На рассвете городской Трубач начал созывать собрание; на Агоре подожгли ограды торговых складов и рыночные прилавки, чтобы вызвать людей с дальних окраин. Всё мужское население стекалось на Пникс, к каменной трибуне. Им сообщали последние новости: похоже, что Филипп тотчас пойдёт на юг, и Фивы сопротивляться не будут… Старики вспоминали чёрный день своего детства: начало позора, голода и тирании, когда в городе появились первые беглецы с Козьей Речки на Геллеспонте, где был уничтожен весь флот; когда Великая Война была уже проиграна, но смертная агония была ещё впереди. Утренняя прохлада пробирала до костей, словно зимний мороз.

Председательствующий Советник воззвал:

— Кто хочет говорить?

Упало долгое молчание. Все глаза обратились в одну сторону; никому не пришла в голову дикая мысль встать между людьми и их выбором. Когда он поднимался на трибуну, никто его не приветствовал: слишком сильно было мрачное оцепенение. Только глухой ропот прокатился по толпе, словно люди молились.

Всю ту ночь в кабинете Демосфена горела лампа; для людей, бродивших по улицам не в силах уснуть, этот свет служил утешением. Ещё затемно, перед зарёй, он закончил набросок своей речи. Город Тезея, Солона и Перикла — в критический, судьбоносный час обратился к нему!.. Он был готов.

Прежде всего, — сказал он, — они могут не бояться, что Филипп так уж уверен в Фивах. Если бы был уверен, то не сидел бы в Элатии — уже сейчас стоял бы здесь, под их стенами, которые всегда мечтал разрушить. Он демонстрирует силу свою, чтобы подогреть своих купленных друзей в Фивах и запугать патриотов. Теперь афиняне должны, наконец, забыть давнюю вражду — и направить в Фивы послов, предложив самые щедрые условия союза, пока люди Филиппа ещё не успели сделать там своё чёрное дело и захватить власть. Он лично, если ему доверят, готов принять на себя эту миссию. А тем временем все, кто только может держать в руках оружие, пусть вооружаются и идут по Фиванской дороге к Элевсину, в знак готовности принять бой.

Как раз в тот момент, когда он закончил, поднялось солнце — и все увидели, как засиял своим великолепием Акрополь. Тёплыми тонами древнего мрамора, белизной новых храмов, яркими красками и золотом… Увидели — и по холму прокатился ликующий клич. Даже те кто был слишком далеко и не слышал — все присоединились к этому кличу, решив, что спасение найдено.

Вернувшись домой, Демосфен начал набрасывать дипломатическую ноту: обращение к Фивам, преисполненное презрения к Филиппу. «… действуя, как только и можно ожидать от человека его племени и породы; нагло пользуясь своим нынешним везением, забыв в своём нынешнем возвышении к власти о низком и подлом происхождении своём…» Он в раздумье пожевал свой стилос, потом остриё снова побежало по воску.

А под окном идут мимо молодые люди, ещё не бывавшие на войне. Идут к местам сбора, к своим офицерам; и по пути окликают друг друга, обмениваются какими-то очень молодыми шутками, смысла которых он уже не понимает… Где-то плачет женщина… Но это ж в его доме, наверняка!.. Дочь, что ли? Если у неё есть кого оплакивать — до сих пор он об этом не знал… Он сердито закрыл свою дверь: этот плач не только работать мешает, — сосредоточиться не даёт, — он ещё и на дурную примету смахивает, не к добру!..


На Собрание в Фивах не пришли только те, кто вообще не мог стоять на ногах. Поскольку македонцы формально считались союзниками, первое слово предоставили им.

Они напомнили об услугах, оказанных Фивам Филиппом. Как он помог в Фокидской войне, как поддержал их гегемонию в Беотии… Напомнили о давних обидах, какие вытерпели Фивы от афинян, — как те старались ослабить Фивы, как вступили в союз с нечестивыми фокидянами, которые платили своим войскам золотом Аполлона… (Этим же золотом, несомненно, они покрыли и фиванские щиты, выставленные в богохульное оскорбление Фивам и самому богу! ) Филипп не требует, чтобы Фивы подняли оружие против Афин. Фиванцы могут это сделать, если такова будет их воля, — и разделить с ним плоды победы, — но он будет по-прежнему считать их друзьями и в том случае, если они просто предоставят ему право прохода.

Собрание думало. Они были рассержены сюрпризом с Элатией. Если Филипп и союзник — слишком уж своеволен этот союзник, надо бы пораньше с ними советоваться, теперь уже поздновато… А всё остальное, пожалуй, верно… Но самого главного македонцы так и не говорят. Чья будет власть? Если Афины падут — зачем тогда они сами Филиппу? Однако, в Фессалии он получил власть полную, а ничего плохого там не сделал… Они долго вели Фокидскую войну; теперь в Фивах полно осиротевших семей, в которых все заботы о матери-вдове и малышах легли на плечи сыновьям погибших воинов. Быть может, хватит с них?..

Антипатр закончил и сел. Ропот в толпе звучал отнюдь не враждебно, почти одобрительно. Председатель вызвал афинского посла. Демосфен поднимался на трибуну в тишине, полной хмурого ожидания. Уже много поколений угроза здесь исходила не от Македонии, а от Афин. В каждом фиванском доме был свой кровавый долг афинянам, унаследованный от бесконечных приграничных войн. Он мог сыграть лишь на одной струне — на их общей ненависти к Спарте. С этого он и начал.

Когда после Великой Войны Спарта навязала Афинам тридцать Тиранов (предателей, вроде тех кто хочет теперь мира с Филиппом), Фивы дали пристанище Освободителям, приняв их у себя. Рядом с Филиппом те тридцать Тиранов — мальчишки, школьные шалуны!.. Давайте забудем прежние распри, будем помнить лишь то благородное дело!.. Искусно выдерживая паузы, он выкладывал афинские предложения. Права фиванцев в Беотии не будут оспариваться никогда — Афины даже пошлют войска на подавление беотийцев, если те восстанут. Платеи тоже, это давнее яблоко раздора… Он не стал напоминать своим слушателям, что своим участием в Марафонской битве Платеи заплатили Афинам как раз за защиту от фиванцев; и с тех пор навеки получили афинское гражданство. Сейчас не время мелочиться, Платеи придётся отдать… А кроме того, если придётся воевать с Филиппом, то всеми сухопутными силами будут командовать Фивы, а Афины возьмут на себя две трети расходов.

Взрыва рукоплесканий не последовало. Фиванцы в раздумье смотрели не на него, а на своих сограждан, которых знали, которым доверяли. Захватить их, зажечь, ему не удалось.

Шагнув вперёд, подняв руку, он призвал мёртвых героев — Эпаминонта и Пелопида, — напомнил о славных битвах под Лектрой и Мантинеей, о боевых заслугах Священного Отряда… Здесь его звенящий голос соскользнул на ноту вкрадчивой иронии. Если всё это их больше не волнует, если всё это ничего больше для них не значит — у него только одна просьба от имени Афин: пусть им дадут право прохода, пусть их пропустят навстречу тирану — они будут сражаться сами!

Вот тут он их поймал. Упрёк давних соперников оказался слишком обидным.

Им стало стыдно, он слышал это в приглушённых голосах толпы. Одновременно в двух местах раздались крики начинать голосование: это люди из Священного Отряда стояли на страже своей чести. Загремели камушки в урнах; счётчики, под зорким наблюдением толпы защёлкали счетами… Долгая и нудная процедура, дома в Афинах всё это гораздо быстрей… Проголосовали за разрыв договора с Македонией и за союз с Афинами.

Он возвращался с площади окрылённый, не чуя ног под собой. Ведь он только что держал в руках судьбу всей Греции. Держал в руках — и решил!.. Как Зевс с весами!.. А если впереди тяжёлые испытания — ну что ж, всякая новая жизнь рождается в муках… Отныне и вовеки о нём будут говорить, что решающий час нашёл своего человека.


Новость принесли Филиппу назавтра в полдень, он сидел с Александром за обеденным столом. Прежде чем распечатать депешу, царь отослал телохранителей. Как и большинство людей того времени, он не владел искусством читать только глазами: ему надо было слышать себя. Александр, напряжённый ожиданием, удивлялся, почему отец не смог научиться читать молча, как научился он сам. Ведь это дело только практики… Хотя и у него губы шевелились, но Гефестион уверял, что не было ни звука.

Филипп читал ровно, без раздражения, только морщины на лице обозначились резче. Потом положил свиток на стол возле миски и сказал:

— Ну что ж. Раз хотят — получат.

— Извини, отец, но иного я и не ожидал.

Неужели он не понимал, что в Афинах его всё равно будут ненавидеть, независимо от голосования этого? Неужели не видел, что единственный способ войти в афинские ворота — победителем… Как это ему удалось столько лет пронянчиться со своей иллюзорной мечтой?.. Но нет. Сейчас лучше оставить его в покое и вернуться к реальности. Теперь это будет новый план войны.


Афины и Фивы лихорадочно готовились встретить марш Филиппа на юг. Вместо того, он пошёл на запад, в отроги Парнасских гор. Ему было поручено изгнать амфиссийцев из Священной долины — этим он и займётся. А что до Фив — пусть все говорят, что он лишь проверял верность сомнительного союзника, и получил ответ.

Афинская молодёжь, поднятая на войну, собиралась идти на север, в Фивы. Вопросили оракулов. Огонь костра не разгорался, а внутренности жертвы гадателям не понравились… Демосфен, взятый за горло костлявой рукой предрассудка, объявил, что эти дурные предзнаменования были затеяны специально для того, чтобы разоблачить предателей, подкупленных Филиппом ради предотвращения войны. Когда Фокий, вернувшийся с задания слишком поздно, чтобы хоть что-то изменить, потребовал, чтобы Город обратился к оракулу в Дельфах, — Демосфен рассмеялся и сказал, что Пифия куплена Филиппом, и все это знают, весь мир.

Фиванцы встретили афинян, как линкестиды встречали Александра: с осторожной учтивостью. Фиванский генерал расположил объединённые силы так, чтобы охранять проходы на юг и отрезать Филиппа от Амфиссы. Обе армии маневрировали и вели разведку по каменистым высотам Парнаса и долинам Фокиды. Деревья пожелтели, потом облетели; на вершинах выпал первый снег… Филипп не торопился. Он занялся восстановлением крепостей богохульных фокидян; а те с удовольствием сдали их его солдатам в аренду, за скидку с их выплат ограбленному богу.

В генеральное сражение его втянуть не удавалось. Была одна стычка в ущелье, ещё одна на горном перевале, — но он прекратил их тотчас, как только заметил, что его могут вытянуть на неудобную местность. Афиняне объявили, что это победы, и устроили празднества с благодарственными жертвоприношениями.

Однажды зимним вечером шатёр Филиппа стоял в ущелье за скалой, в укрытии от ветра, над рекой, разбухшей от снега. Вода клокотала меж камней. По окрестным склонам рубили сосны на костры. Смеркалось. Порывы чистого горного воздуха прорывались сквозь густые запахи дыма, каши, бобовой похлёбки, лошадей, сыромятной кожи солдатских палаток и многих тысяч немытых людских тел. Филипп с Александром сидели на кожаных походных стульях и сушили промокшую обувь у тлеющих углей своей жаровни. Отцовские ноги попахивали резковато, но Александра это не раздражало: это был знакомый и обыденный компонент аромата войны. Сам он тоже был довольно грязен — но не более того: если трудно было добраться до воды, он обтирался снегом. Его забота о чистоте уже породила легенду — он ещё не знал о ней, — будто он от природы наделён особым благоуханием. Большинство вообще не умывалось месяцами. Вернутся к брачным постелям — жёны их ототрут…

— Ну, — сказал Филипп. — Я ж говорил тебе, что у Демосфена терпенье кончится раньше моего. Я только что узнал — он таки послал их.

— Что?!.. Сколько?

— Всех десять тысяч!

— Он что, свихнулся?

— Нет… Просто он партийный политик… Гражданам, избирателям, не нравится, что наёмные войска получают жалованье и паёк в Аттике, когда сами граждане пошли воевать. Я их побаивался, честно говоря. Люди опытные и очень подвижные, слишком. Если бы мы завязались с афинской армией, то десять тысяч боеспособного резерва — это серьёзная сила, очень серьёзная. А теперь мы сможем разделаться с ними, когда они будут одни. Их посылают прямо к Амфиссе.

— Значит, мы подождём, пока они прибудут, — а потом что?

Пожелтевшие зубы Филиппа сверкнули улыбкой в свете углей.

— Ты знаешь, как я выскользнул под Византием? Попробуем ещё раз. Мы получим скверные новости, очень скверные, из Фракии. Восстание, Амфиполь под угрозой, — и мы должны быть там, защищать границу. Все должны быть, до последнего человека. Я отвечу, письмо напишу, чётко и красиво, что мы всеми силами идем на север. Мой гонец попадётся — или просто продаст это письмо, — и их разведчики увидят, как мы уходим на север… А у Китиниона мы заляжем и подождём.

— А потом — через Грабийский перевал — и на рассвете р-р-аз!..

— Скрытый марш, как говаривал твой друг Ксенофонт.

Так они и сделали, до того как весенний паводок перекрыл броды на реках. Афинские наёмники честно сражались, пока в этом был хоть какой-то смысл. А после того — часть отошла к побережью, другие запросили об условиях капитуляции. Из этих большинство кончило тем, что пошло в армию к Филиппу. Им перевязали раны и усадили к котлам с горячей и вкусной едой.

Амфиссийцы сдались безоговорочно. Их правительство отправилось в изгнание, как решила Священная Лига, а Священную долину очистили от безбожных пахотных угодий и оставили под паром для бога.


Было уже по-весеннему тепло, когда в Дельфийском театре Лига чествовала царя Филиппа золотым лавровым венком. Позади высились бледные орлиные скалы Федриад, впереди — огромный храм Аполлона, за ним сверкал широкий залив… В этом впечатляющем обрамлении его, вместе с сыном, прославляли в длинных речах и хорических одах; а скульптор делал наброски для их будущих статуй, которые украсят храм.

После церемонии Александр с друзьями пошёл по запруженной террасе. Кого только не было в этой толчее! Люди не только со всей Греции, но и с Сицилии, из Италии, и даже из Египта… Проходили богачи в сопровождении рабов, несших на головах их приношения богу; блеяли козы, стонали голуби в ивовых клетках; мелькали встревоженные и умиротворённые лица, благоговейные и жаждущие… Был день оракулов.

В окружающем шуме Гефестион сказал Александру на ухо:

— Слушай, сходи-ка и ты, раз уж мы здесь.

— Нет, сейчас не время.

— Но ведь надо узнать и успокоиться наконец!..

— Нет. День неподходящий. Мне кажется, в таких местах как здесь, прорицателей надо захватывать врасплох.

В театре поставили роскошный спектакль. Протагонистом был Феттал, прославленный героическими ролями; красивый и пылкий молодой человек с кельтской примесью в фессалийской крови. Обучение в Афинах обогатило его талант хорошей актерской техникой, а природную горячность — хорошими манерами. Он часто выступал в Пелле и был любимцем Александра. В его исполнении, словно по волшебству, Александр видел душу героя как-то по-новому. Теперь, в софокловом «Аяксе», играя одновременно Аякса и Тевкра, он сделал невозможной даже мысль о том, что один мог бы пережить свою славу, а другой оказался бы неверен павшему. После спектакля Александр вместе с Гефестионом зашел за сцену к артистам. Феттал только что снял маску Тевкра и вытирал полотенцем пот с резко очерченного лица и коротких курчавых волос. Услышав голос Александра, он вынырнул из полотенца и засиял навстречу громадными карими глазами.

— Я рад, что тебе понравилось. Я же всё это играл специально для тебя, сам понимаешь.

Они поговорили немного о его последних поездках… Под конец он сказал:

— Слушай, я много где бываю. Если у тебя когда-нибудь будет дело — всё равно какое — и понадобится надёжный человек — ты знай, что для меня это честь.

Его поняли. Актёры, слуги Диониса, находились под его защитой; потому их часто использовали в качестве послов, и ещё чаще в качестве тайных агентов.

— Спасибо Феттал, — ответил Александр. — Тебя я попрошу первого, если что.

Когда они уходили в сторону стадиона, Гефестион спросил:

— А ты знаешь, что он до сих пор влюблён в тебя?

— Ну и что? Можно же оставаться учтивым… Он всё понимает, не ошибётся. А мне, быть может, когда-нибудь придётся довериться ему, кто знает.


По хорошей весенней погоде Филипп двинулся вниз к Коринфскому заливу и взял Навпактос, запиравший наружный пролив. Летом он кочевал за Парнасом, укрепляя опорные пункты, подогревая союзников и откармливая кавалерийских лошадей. Время от времени предпринимал ложные вылазки на восток, где фиванцы и афиняне плотно держали перевалы, — а потом отходил, оставляя их скучать и выдыхаться, и устраивал учения или игры, чтобы держать своих людей в постоянной боевой форме. Даже теперь он снова отрядил послов в Фивы и Афины обсудить условия мира. Демосфен объявил, что Филипп, дважды отражённый их оружием, наверно отчаялся, не иначе, — его мирные предложения это доказывают, — ещё один хороший удар — и с ним будет покончено.

В конце лета, когда ячмень между оливами в садах Аттики и Беотии стал желтеть в колосе, Филипп вернулся на свою базу в Элатии, но гарнизоны во всех крепостях оставил. Передовые посты фиванцев и афинян располагались в десяти милях южнее. Пока его мирные предложения не были отвергнуты, он лишь слегка дразнил их. Теперь он продемонстрировал силу: эти посты были взяты в клещи и могли быть отрезаны и окружены в любой момент. На следующий день разведчики обнаружили, что на перевалах никого нет. Он занял перевалы, разместив там своих людей.

Кавалеристы сияли от радости, полировали сбрую и оружие, и вылизывали своих коней: теперь предстоящая битва должна произойти на равнине, где они смогут себя показать!..

Ячмень побелел, созрели маслины… По македонскому календарю пошёл Месяц Льва. Царь Филипп устроил в крепости грандиозный пир в честь дня рождения Александра. Восемнадцать исполнилось.

Элатию сделали даже уютной: тканые занавеси по стенам, пол выложен плиткой… Пока гости пели, Филипп обратился к сыну:

— Ты не сказал, что подарить тебе. Чего ты хочешь?

Александр улыбнулся:

— Ты и сам знаешь, отец.

— Ну что ж, заслужил, обещаю. Теперь уже недолго. Я возьму правое крыло, это с незапамятных времён… А кавалерию отдам тебе.

Александр медленно опустил на стол золотую чащу. Глаза его, мерцающие от вина и видений, встретили пронзительный взгляд отцовского чёрного глаза.

— Отец, если ты об этом пожалеешь — я уже не узнаю: не доживу.

Назначение отпраздновали с ликованием и тостами. Снова вспомнили приметы при рождении его: победу на олимпийских скачках и разгром иллирийцев…

— И ещё одно, — сказал Птолемей. — Это я помню лучше всего; я в том возрасте был, когда чудеса потрясают. В тот день сожгли большой храм Артемиды в Эфесе. Пожар в Азии!

Кто-то спросил:

— А как это случилось, раз не было войны? Молния попала, или жрец лампу опрокинул?..

— Нет, один чудак это сделал, нарочно. Я его имя слышал когда-то. Гиро…? Геро…? Нет, не помню, длинное какое-то. Неарх, ты не знаешь?

Вспомнить никто не мог.

— А хоть узнали, зачем он это сделал? — спросил Неарх.

— Да!.. Он сам всё рассказал перед казнью! Сказал, хотел мол, чтоб его запомнили навечно.


Над пологими холмами Беотии занималась заря. В предрассветных сумерках стали видны побуревшие за лето заросли вереска и кустарника, с серыми валунами и каменистыми проплешинами там и сям… И люди стали видны. Тёмные, ржавые, как вереск; шершавые, как камень; шипастые, как терновник, — они перетекали через холмы, струясь вниз по склонам, и оседали в долине. Осадок становился всё гуще, но всё-таки двигался, полз дальше.

По самым ровным склонам, бережно храня некованые копыта, лёгким шагом спускалась кавалерия. Кони ступали почти неслышно, осторожно отыскивая себе путь между кустами сквозь вереск. Только доспехи всадников постукивали иногда.

Небо посветлело, хотя солнце ещё пряталось за высоким массивом Парнаса. Долина, заполненная наносами древних потоков, стала положе и шире… В летнем русле бурлит меж камней речка Кефисс… На восточном берегу, под террасированным склоном, деревня Херонея; в тени горы розоватая побелка домов кажется лиловой.

Людской поток замедлился, затормозился, — и начал растекаться поперёк долины. Впереди — плотина: щетинится и сверкает в первых косых лучах солнца. Плотина тоже из людей.

Между ними лежал чистый простор ещё не затоптанных полей, напоённых рекой. Стерню скошенного ячменя вокруг олив украшали маки… Слышалось пенье петухов, блеянье и мычанье скота, резкие крики мальчишек и женщин, угонявших стада наверх, в горы… Поток и плотина ждали.

Северная армия расположилась лагерем вдоль реки. Кавалеристы прошли чуть ниже по течению: поить коней, чтобы не мутить воду остальным. Люди отвязывали чашки с поясов и распаковывали еду для полуденной трапезы: плоская лепёшка, яблоко или луковица, узелок грязной, серой соли, с самого дна сумки, из уголка…

Офицеры осматривали оружие, глядя в порядке ли копья и ремни для дротиков, и проверяли настроение людей. У всех чувствовалась здоровая напряжённость натянутого лука: все понимали, что приближается нечто великое. Их больше тридцати тысяч пехоты и двух тысяч конницы; тех — впереди — примерно столько же; это будет величайшая битва на их веку, такого они ещё не видели!.. А вокруг все свои: соседи по деревне, соплеменники, родня, и командир тоже из родных мест, — ведь они расскажут дома, как ты себя показал: всё донесут — и славу, и позор!..

Ближе к вечеру в долину добрался обоз с палатками и постельным скарбом, на ночлег расположились с удобствами. Все кто не попал в охранение смогут спать спокойно: царь запер все перевалы вокруг, так что обойти их невозможно. А неприятелю только и остаётся ждать, когда царь соизволит!..

Александр подъехал к повозке с царскими палатками и распорядился:

— Мою поставьте здесь.

Под молодым дубом была тень возле самой реки, и тут же рядом чистый бочаг с галечным дном. Хорошо, обрадовались слуги, не надо будет воду носить… Он любил искупаться не только после боя, но и перед, если была такая возможность. Один ворчун пошутил как-то, что он даже трупом своим похвастаться готов.

Царь в своём шатре принимал беотийцев; те охотно рассказывали ему всё что знали о неприятельских планах. Фиванцы их долго угнетали; афиняне — когда-то поклявшиеся в дружбе — только что продали их всё тем же фиванцам; так что они ничем не рисковали, связываясь с Филиппом, им нечего было терять. Он принял их радушно, выслушал все их жалобы — нынешние и давнишние, — пообещал, что всё исправит, и собственноручно записал всё, что они рассказали. А ближе к сумеркам поехал на гору посмотреть на всё своими глазами. Взял с собой Александра, Пармения, и заместителя его, македонского князя по имени Аттал. Царская стража под командой Павсания двигалась следом.

Перед ними расстилалась равнина, которую один древний поэт назвал «танцплощадкой войны», так часто здесь сталкивались армии, с незапамятных времён. Армия союзников протянулась поперёк долины от реки на юг до горных склонов, фронтом около трёх миль. Поднимался дым от их вечерних костров, кое-где взлетало пламя… Это ещё не был боевой порядок, потому они кучковались — как птицы разных пород — каждый город отдельно. Их левый фланг, тот что будет против правого у македонцев, прочно опирался на возвышенную местность. Филипп прищурил туда свой здоровый глаз.

— Ага, афиняне… Ну что ж, надо будет их оттуда вытащить. Старину Фокия, единственного толкового генерала, они спихнули на флот; он слишком хорош чтобы Демосфену нравиться. Нам повезло: сюда прислали Кара, а тот воюет по книгам… Хм-м, да. Да, придётся изобразить хороший натиск, прежде чем я начну поддаваться и отходить. Они клюнут! Они поверят старому вояке, который умеет списывать свои потери… — Он потянулся к сыну и, улыбнувшись, похлопал его по плечу. — С маленьким царём этот номер не прошел бы, верно?

Александр нахмурился сначала, потом понял и улыбнулся в ответ. И снова начал рассматривать длинный людской вал внизу; как инженер, которому предстоит повернуть реку, рассматривает мешающую скалу. Высокий, голубоглазый, худощавый Аттал подъехал было поближе, но теперь потихоньку отодвинулся назад.

— Так, значит в центре всякий сброд, — сказал Александр. — Коринфяне, ахеяне и так далее. А справа…

— А справа верховное командование, сынок. Фиванцы. Это тебе. Всё твоё — тебе; как видишь, я ни кусочка не отбираю.

Меж пирамидальных тополей и тенистых лужаек блестела в свете бледневшего неба река. Возле неё, в строгом порядке, разгорались костры фиванцев; Александр сосредоточенно смотрел на них. На какой-то миг он представил себе лица в свете тех дальних огней; потом они как-то расплылись, сливаясь в гигантскую и величественную картину. «Все отворились ворота, из оных зареяли рати; Конные, пешие; шум и смятение страшное встало…»

— Очнись, парень, — сказал Филипп. — Мы уже видели всё что надо, а я есть хочу. Пора ужинать.

Пармений всегда ел вместе с ними; сегодня за столом был и Аттал, только что прибывший из Фокиды. Александр чувствовал себя неловко от того, что в охране стоял Павсаний. Когда эти двое оказывались рядом, ему всегда было не по себе; и сейчас он улыбнулся Павсанию с особенной теплотой.

Это Аттал, друг и сородич убитого соперника Павсания, организовал тогда непотребную и позорную месть. Для Александра было загадкой, почему Павсаний — человек не робкого десятка, — пошёл за отмщением к царю, а не свершил его своей собственной рукой. Быть может он хотел получить какой-то знак верности Филиппа? Раньше, до той перемены, была в нём какая-то древняя красота, которая могла таить в себе и такую самонадеянную любовь, достойную Гомера… Но Аттал был другом царя, давним; и главой мощного клана; и весьма полезным человеком; и погибшего мальчика потерять было горько… Царь уговорил Павсания не поднимать лишнего шума, а гордость его подлатал почётным назначением. С тех пор прошло шесть лет. Он начинал уже чаще смеяться, больше разговаривать; и присутствие его становилось уже не таким тягостным, как бывало, — пока Аттал генералом не стал. А с тех пор он снова перестал смотреть людям в глаза, и десяток слов в его устах снова превратились в длинную речь. Не стоило отцу этого делать: это выглядит как награда, люди уже болтать начали…

Отец, тем временем, говорил о предстоящей битве. Александр выбросил из головы все лишние мысли, — но всё равно что-то осталось, как во рту после тухлятины.

Выкупавшись в своём бочаге, он улёгся в постель и ещё раз восстановил в памяти план завтрашнего сражения, шаг за шагом. Всё ясно, ничего не забыл… Он поднялся, оделся и бесшумно пошёл мимо костров ночного дозора к палатке, в которой — ещё с парой человек — ночевал Гефестион. Он даже не успел коснуться палатки, как Гефестион беззвучно поднялся, накинул плащ и вышел наружу. Они постояли рядом, чуть поговорили — и разошлись. Александр сладко проспал до самой утренней стражи.


Шум и смятение страшное встало.

Между олив, по ячменной стерне, в виноградниках старых, брошенных теми, кто жил здесь, собрать не успев урожая, все сокрушая, топча, сошлись оба воинства в схватке, сок из раздавленных гроздьев кровавого цвета мешая с кровью людской, обращая в вино, что земля поглощает. Как на дрожжах забродившее тесто бурлит пузырями, вооруженными толпами так же вскипает долина, массы людей друг на друга бросая и вновь разводя их… Да, то что разворачивалось сейчас перед глазами Александра — это было достойно Гомера.

Шум стоял оглушающий. Люди орали друг другу, или врагам, или самим себе — просто для поддержки духа; или в ответ на такую боль, какой не могли себе и представить раньше… Со звоном сшибались щиты, ржали кони, каждый отряд союзной армии вопил во все горло свой боевой пеан; офицеры выкрикивали приказы, трубили горны… И над всем этим висела громадная туча ржавой, удушающей пыли.

Слева, где афиняне держали склон горы — оплот союзной армии, — македонцы упорно давили снизу своими сариссами; копья разной длины у трех первых шеренг создавали почти сплошную стену наконечников, щетинившуюся дикобразом. Афиняне принимали их на щиты; самые отчаянные проталкивались вперед меж сарисс, тыча коротким копьем или рубя мечом; некоторых из них тут же сбивали, но другие оставляли щербинку в линии фаланги. Филипп, поодаль, сидел на своем коренастом боевом коне, окруженный вестовыми, и ждал. Чего ждал — все его люди знали. Они старательно тужились в строю, всем своим видом давая понять, как гнетет их эта неудача с прорывом, как трудно им примириться с грядущим позором. Повсюду вокруг шум был ужасный, но здесь — потише. Им было приказано слушать.

В центре фронт колебался. Союзных бойцов, незнакомых друг с другом, иногда даже прежних врагов, объединяло сейчас общее знание, что если где-нибудь их линия будет нарушена — туда ворвутся позор и смерть. Раненые продолжали сражаться, пока их не загораживали щитами товарищи, — или падали, и тогда их затаптывали насмерть все остальные, у кого не было возможности опустить оружие хотя бы на миг. Горячая давка бурлила в горячей пыли; потея и ворча, нанося и отражая удары, хрипло дыша, проклиная… Если где из земли торчала скала — сеча плескалась вокруг, словно пена морская, и обдавала ее темно-красными брызгами.

На северном фланге, защищенная сбоку рекой, ровно, как бусины в ожерелье, вытянулась безупречная линия щитов фиванского Священного Отряда. Сейчас, для боя, пары выстроились в общую шеренгу, в единый заслон, так что каждый щит закрывал стоящего слева. А в каждой паре старший, эраст, держал правую сторону, где копье; младший, эромен, шел слева, где щит. Правый фланг почетнее и для отряда, и для отдельного воина; хотя младший, повзрослев, мог превзойти старшего и ростом, и силой, и боевым мастерством — он никогда не предложил бы другу поменяться местами. Это традиция древняя, нерушимая. Здесь были и такие любовники, кто принес свои клятвы совсем недавно и теперь рвался подтвердить свою верность им; и пары, прослужившие в Отряде уже по десятку лет и больше, — солидные, бородатые отцы семейств, у кого любовь давно уже уступила место дружбе… Отряд слишком был славен, чтобы из него можно было уйти, даже когда юные мечты оставались в прошлом. А кроме того, их пожизненные клятвы были клятвами боевыми. Сейчас Отряд сверкал даже сквозь тучу пыли: бронзовые беотийские шлемы в форме шляпы и круглые щиты с витым орнаментом по краю отполированы так, что блестят будто золото. Вооружены они были копьями в шесть пядей длиной, с железным наконечником, и короткими колющими мечами. Но мечи еще в ножнах, пока линия копий не нарушена.

Пармений, чья фаланга сражалась против фиванцев, сдерживал их с трудом. Они уже несколько раз потеснили фалангу, и могли бы пойти еще дальше вперед, если бы не боялись потерять контакт с ахеянами, их соседями по фронту. Пармений невольно любовался ими: весь Отряд — словно отполированное оружие древней работы, какое узнаёшь на ощупь, даже в темноте. Поторопись, Филипп, эти ребята хорошо учились!.. Надеюсь, ты знаешь, какой орешек предложил своему сыну… Надеюсь, он себе зубы не обломает…

А позади фаланги, только-только за пределами полета стрелы, ждала кавалерия.

Они собраны в плотную колонну, словно снаряд баллисты с затесанным оголовком; а на острие — один-единственный всадник.

Кони волновались. Из-за шума, из-за прилетавшего с порывами ветра запаха крови, из-за напряжения всадников своих… Отфыркивались от щекочущей пыли… Люди разговаривали с соседями в строю или окликали друзей поодаль; успокаивали своих коней — кто ругал, кто оглаживал; старались разглядеть сквозь облако пыли, как идет бой… Им предстояло атаковать сомкнутый строй гоплитов, нет ничего страшней для кавалериста. Конница против конницы — там другое дело. Там враг может слететь с коня так же просто, как и ты сам, если его копьем собьют или потянется слишком далеко и равновесие потеряет; там его можно перехитрить обманным замахом и достать саблей… Но пойти в карьер на частокол поднятых копий — это же против самого естества любой лошади!.. Они щупали нагрудники из твердо выделанной бычьей шкуры, надетые на коней. Хоть у каждого из Товарищей — гвардии принца — было и свое снаряжение, все теперь были рады, что послушались Малыша.

Передовой всадник согнал муху с века своего коня. Да, дорогой, я чувствую, как ты силен, как ты готов, как ты мне веришь, как ты всё знаешь… Уже скоро, скоро. Скоро пойдем, потерпи. Ты помни, кто мы с тобой.

В короткой шеренге за ним Гефестион потрогал свой пояс. Болтается что-то, быть может подтянуть?.. Нет, нельзя. Его ничто так не раздражает, как если начнешь копошиться с экипировкой в строю. Надо будет догнать его раньше, чем он туда доберется. Опять он раскраснелся… Перед боем такое часто; но ведь если от лихорадки — он ведь ни за что не скажет!.. Два дня с ней проходил, перед тем как крепость взяли, — и ни звука. Я бы хоть воды побольше мог тогда взять. Зато ночка была!..

По запыленной вытоптанной стерне примчался верховой курьер, окликая Александра именем царя. Послание было устное:

— Клюют. Приготовься.


Высоко на склоне, над деревушкой Херонея, где все дома оштукатурены розовым, в десятой шеренге афинского войска стоял в строю своего родового полка Демосфен. В первых шеренгах были молодые; за ними самые сильные из пожилых. Строй колыхался и напрягался на всю глубину, как напрягается всё тело, когда работает с усилием одна лишь правая рука. Начиналась жара. Казалось, они стоят здесь уже много часов, раскачиваясь и глядя вниз; тревога ожидания мучила его, словно зубная боль. А там впереди люди падали, сраженные копьями в живот или в грудь; и казалось, что удары проникают через весь строй, до самой последней шеренги, где стоит он. Сколько их уже пало? Сколько рядов еще осталось между ним — и тем, что там происходит?.. Это неправильно, что я здесь; зря это… Городу только хуже, если я рискую собой на войне… Но что это? Схватка вдруг качнулась далеко вперед, уже второй раз подряд. Нет сомнений — враг поддается!.. Еще девять рядов между ним и сариссами, а те уже зашатались!.. Ведь вам небезызвестно, мужи афинские, что я нес щит и копье на поле Херонейском, посчитав за ничто и жизнь свою и заботы, хотя кое-кто и мог бы назвать их немаловажными, — и вы вполне могли бы упрекнуть меня за то, что рискуя своим благополучием, я рисковал и вашим… Из второй шеренги, которая только что была первой, донесся хриплый крик невыносимой боли. Мужи афинские!..

Шум битвы изменился. Ликующий возглас огнем пронесся по плотной массе людей, и эта масса пришла в движение. Не натужно, как прежде, а словно оползень, сель, сметающий всё на своем пути. Враг бежит!.. Перед его глазами сверкнули славные картины Марафона, Саламина и Платей. Впереди прокатился клич: «Смерть македонцам!» Он побежал вместе со всеми и закричал пронзительно: «Хватайте Филиппа!.. Живым берите!..» Его надо провести через Агору, в цепях; а уж потом он у нас заговори-ит!.. Все-ех, всех предателей назовет!.. А на Акрополе новую статую придется поставить, рядом с Гармодием и Аристогетоном: ДЕМОСФЕН ОСВОБОДИТЕЛЬ. Он еще раз крикнул тем, кто бежал быстрее, «Живьем берите!..» Он так торопился быть там и увидеть это своими глазами, что чуть не падал, спотыкаясь о тела молодых, убитых в первой шеренге.


Феаген Фиванский, главнокомандующий союзной армии, погнал коня галопом к центру позиции, позади боевых порядков. По длинному фронту войск навстречу ему волнами катились слухи о происходящем, слишком противоречивые, чтобы можно было что-то понять. Наконец, появился его ординарец и доложил: да, македонцы действительно отступают.

Как? — спросил Феаген. В беспорядке? — Нет, в полном порядке, но драпают — будь здоров!.. Уже скатились со склона, и афиняне гонят их дальше… — Гонят дальше?.. Как это? Они что, без приказа позиции свои оставили?! — Ну, с приказом или без — но они уже на равнине; самого царя хотят захватить.

Феаген с проклятьем ударил себя кулаком по бедру. Ну, Филипп!.. А эти идиоты несчастные, недоноски позорные, самовлюбленные афинские придурки!.. Что теперь осталось от фронта? Там теперь дырища размером с ипподром… Он послал ординарца назад, с приказом во что бы то ни стало закрыть брешь и обезопасить свой левый фланг. Ведь нигде больше и намека нет, что враг поддается; давят пуще прежнего!..

Коринфяне получили его приказ. Как лучше всего обезопасить левый фланг? Конечно же, сдвинуться наверх, туда, где прежде стояли афиняне. Ахеяне, чтобы не быть открытыми слева, потянулись следом. А Феагену пришлось растянуть своих бойцов. Пусть эти афинские ораторы посмотрят, что такое настоящие воины. На своем почетном правом крыле Священный Отряд рассредоточился: теперь они работали не в сплошном строю, а парами.

Феаген оглядел длинную цепь своих сражавшихся людей; поредевшую, растянутую, едва прикрытую слева. Что творилось в глубине македонских порядков, он не видел — из-за облака пыли и густого леса сарисс: незанятые шеренги держали их вертикально, чтобы не мешать передним. И тут его ударила мысль, словно кулаком в поддых. Где Александр? О нем ни звука. Остался он в каком-нибудь гарнизоне в Фокиде? Или сражается в фаланге простым копейщиком, так что его не видно?.. Да ну, это когда топоры поплывут!.. Так где же он?!

Тем временем сражение перед ним стало, вроде, менее ожесточенным; почти тишина по сравнению с недавним грохотом боя. Гнетущая тишина, как перед землетрясением. Потом глубокая, ощетинившаяся копьями фаланга вдруг развернулась в стороны, тяжеловесно но гладко, словно гигантские двери.

Они так и остались открытыми. Фиванцы не пошли туда: ждали, что дальше. В Священном Отряде друзья повернулись друг к другу и теперь — пока не сомкнули щиты в общем строю — стояли парами, в последний раз.

На скошенном поле, среди затоптанных маков, Александр поднял руку с мечом и звонко начал пеан.

Сильный устойчивый голос, поставленный на уроках у Эпикрата, понесся над строем всадников; они подхватили… Теперь, в массе, слов было не разобрать; пеан звучал словно неистовый крик тучи налетающих ястребов; он гнал коней сильнее шпор. Их еще не было видно, когда фиванцы ощутили их приближение: громом из-под ног, из земли.


Следя за своими людьми, как пастух на горной тропе, Филипп ждал новостей.

Македонцы отходили. Отходили медленно, угрюмо, не отдавая без боя ни пяди… Филипп разъезжал верхом позади, направляя отступление куда ему было нужно. Кто бы мог подумать!.. — размышлял он. Когда были живы Ипикрат или Катрий… Но у них же теперь генералов ораторы назначают. Как быстро всё изменилось, всего одно поколение… Он прикрыл глаза от солнца, разглядеть что там, впереди. Кавалерия пошла, ничего больше он пока не знал.

Ну ладно, он жив пока. Если бы погиб — новость быстрее птицы долетит… Проклятая нога. Хорошо было бы сейчас пройтись среди людей, они к этому привыкли. А я же всю жизнь пехотинцем был, — никогда не думал, что генерала кавалериста выращу… Да, но молоту без наковальни делать нечего. Вот когда он сумеет провести вот такой плановый отход с боем, как сейчас… Инструкции он понял, во всех подробностях, до последней мелочи. Только вид у него был такой, словно где-то не здесь, витает. Точь-в-точь как у матери иногда.

За этой мыслью поплыли образы, спутавшись в клубок змеиный. Вдруг увидел гордую голову в луже крови; похоронные обряды и могилу в Эгах; и выборы нового наследника… Дергающееся лицо придурка Аридея — это я пьян был, когда его делал… А Птолемей — слишком поздно его признавать теперь, а тогда я мальчишкой был, что я мог?.. Впрочем, что такое сорок четыре? Много, что ли?.. Во мне еще семени достаточно!.. К нему бежал коренастый, крепкий черноволосый мальчуган, кричал «Папа!..»

Рядом раздались крики, направлявшие всадника к царю.

— Он прорвался, государь!.. Прорвался!.. Фиванцы еще держатся, но они отрезаны у реки, а правое крыло смято. Я с ним не говорил. Он приказал сразу мчаться к тебе, как только увижу. Сказал, донесение срочное. Но я его видел в первых рядах, белый гребень видел.

— Хвала богам!.. Слушай, за такую весть гонцу причитается, найдешь меня попозже.

Он подозвал горниста. Какой-то миг еще посмотрел; как смотрит хороший крестьянин на поле, подготовленное его стараниями к уборке урожая. На высотах, еще не занятых коринфянами, уже появилась его резервная конница; а отступившая пехота изогнулась лезвием серпа, охватив с трех сторон ликующих афинян.

— Давай, трубач. Всем вперёд.


Кучка бойцов еще сопротивлялась. Они закрепились в овечьем загоне с каменными стенами высотой до плеча, но сариссы доставали и там. В грязи за стеной стоял на коленях восемнадцатилетний мальчишка, прижимая к щеке выбитый глаз.

— Надо уходить, — торопливо сказал пожилой. — Ведь нас отрежут. Вы посмотрите, что кругом творится!..

— Никуда мы не пойдем, — возразил молодой, принявший на себя команду здесь. — Уходи, если хочешь. Толку от тебя все равно не много.

— Чего ради выбрасывать нашу жизнь?.. Ведь мы Городу принадлежим, Городу!.. Мы должны вернуться и посвятить себя возрождению Афин…

— Варвары! Варвары!.. — закричал молодой солдатам снаружи. Те ответили нестройным боевым кличем. Молодой повернулся к пожилому: — Возрождению Афин, говоришь?.. Давай лучше умрем вместе с ними, ведь Филипп сотрет Афины с лица земли. Демосфен сказал, уж он-то знает!..

— Откуда он знает?! Можно как-то договориться… Смотри, нас уже почти окружили! Неужто ты настолько безумен, чтобы всех нас здесь погубить?..

— Даже не рабство нас ждет, а полное истребление. Вот что сказал Демосфен. Я там был, я сам его слы…

Сарисса из толпы нападавших попала ему в рот, наконечник вышел из-под затылка.

— Это же безумие! Безумие!.. Я в этом больше не участвую…

Бросив щит и копье, пожилой полез через заднюю стену загона. Только один человек, сидевший с перебитой рукой, видел, как он сбросил и шлем тоже. Остальные продолжали сражаться, пока не подошел македонский офицер, крича, что если сдадутся — царь обещает им жизнь. Тогда они сложили оружие. Когда их уводили к толпе других пленников, через поле, заваленное убитыми и умиравшими, один из них спросил остальных:

— А кто знает того мелкого, что удрал? Ему еще наш бедный Эвбий всё Демосфена цитировал… Знает его кто-нибудь?

После долгого молчания ответил человек с перебитой рукой:

— Демосфен это был. Демосфен.


Пленные были под охраной. Раненых уносили на щитах, начиная с победителей. Это еще много времени займет, до заката всех не собрать… Так что побежденные были брошены на милость тех, кто их найдет. Кого не найдут — из тех многие умрут до утра… А среди убитых тоже своя очередность. Побежденные так и будут лежать; до тех пор, пока их города не пришлют за ними и не попросят их отдать. Такая просьба — официальное признание поражения своего.

Филипп со своим штабом ехал по краю поля отшумевшего сражения, с севера на юг, вдоль линии, отмеченной телами павших. Так морской берег бывает завален обломками после шторма. А стоны умиравших звучали, будто порывы ветра в горах Македонии. Отец с сыном почти не разговаривали. Филипп старался оценить свою победу во всем ее значении. А Александр совсем недавно был с Гераклом; чтобы отойти от этого, нужно время… Но он старался, как мог, оказывать внимание отцу, который только что обнял его при встрече и сказал все слова, какие он заслужил.

Доехали до реки. Здесь, вдоль берега, мертвые не были разбросаны в беспорядке, как те, кого достали на бегу. Здесь они лежали ровной дугой, лицом наружу, кроме той стороны, где их закрывала со спины река. Филипп посмотрел на щиты с витым орнаментом по кайме. Спросил Александра:

— Ты здесь прорвался?

— Да, между ними и ахеянами. Ахеяне тоже неплохо держались, но с этими было труднее.

— Павсаний, — окликнул Филипп. — Организуй, чтобы их пересчитали.

— Это ни к чему, отец, — возразил Александр. — Сам увидишь.

Пересчет отнял много времени. Многие из них были буквально завалены трупами македонцев, приходилось вытаскивать. Насчитали триста. Весь Отряд был здесь.

— Я им кричал, чтобы сдавались, но они ответили что такого слова не знают. Мол, это наверно что-то македонское…

Филипп кивнул и снова ушел в свои мысли. Какой-то остряк из его охраны, только что считавший трупы, перевернул одно тело на другое и отпустил похабную шуточку.

— А ну, оставь в покое! — прикрикнул Филипп. — Да сгинет тот, кто скажет о них хоть единое слово хулы!

Он развернул коня, Александр следом. На Павсания никто не смотрел — он обернулся и плюнул на ближайший к нему труп.

— Ну, — сказал Филипп, — славно мы сегодня поработали. Теперь не грех и выпить, заслужили.


Ночь — ясная-ясная. Пологи царского шатра распахнуты настежь: столы и скамьи не уместились там — выставлены наружу… Здесь и все старшие офицеры, и давние друзья-гостеприимцы, и племенные вожди, и послы союзников, сопровождающие царя в походе.

Поначалу вино разбавляли: всем просто пить хотелось. Но когда жажду утолили — пошло уже неразбавленное. То и дело кто-нибудь поднимался с новым тостом, превознося царя, — с искренней радостью или потому, что считал это для себя полезным.

Под старые македонские застольные песни гости начали хлопать в ладоши или стучать по столам. На головах у них были венки из лоз с разоренных виноградников. После третьей песни Филипп поднялся на ноги и объявил комос.

Гости выбрались из-за столов и построились в линию. Каждый кто мог дотянуться до факела — схватил, и теперь размахивал над головой. У кого кружилась голова, тот хватался за соседа. Качаясь и хромая, Филипп проковылял в голову колонны, под руку с Пармением. В пляшущем свете факелов лицо его пылало багровыми бликами, а песню он орал, словно командовал на поле боя. Истина в вине осветила ему всю громадность того, что он сделал сегодня: давние планы выполнены, враг сокрушен, а впереди — власть и могущество. Освободившись от южных правил приличия, словно от мешающего плаща, он был сейчас душой со своими предками — горцами и кочевниками, — был просто македонским атаманом, угощавшим своих соплеменников после самого грандиозного из всех пограничных набегов. И песня его вдохновила:

— Тихо! — заревел он. — Слушайте сюда!..


Демосфен пропал!

Демосфен пропал!

Демосфен Пэонский,

Демосфенов сын.

Эвой, о Вакх! О, эвой Вакх!

Демосфе-ен пропал!


Куплет побежал, как огонь по труту. Его легко было выучить, еще легче спеть. С топотом и криком комос извилисто полз сквозь лунную ночь по оливковым садам над рекой. Чуть ниже по течению, где они не могли замутить воду победителям, располагались загоны с пленными. Поднятые шумом от сна или от невеселых мыслей, измученные люди вставали и молча смотрели, что происходит, или переглядывались друг с другом. Глаза их блестели в свете факелов.

В хвосте комоса, среди молодежи, Гефестион выскользнул из-под рук своих соседей и пошел в тень под оливы. Смотрел и ждал. Он не уходил из танца, пока не увидел, что Александр ушел. А тот теперь тоже оглядывался по сторонам: знал, что Гефестион должен быть где-то рядом.

И вот они стояли под старым деревом с узловатым кривым стволом толщиной в два обхвата. Гефестион тронул дерево:

— Мне кто-то говорил, они по тысяче лет живут.

— Да. Этой будет что вспомнить.

Александр пощупал голову, сдернул виноградный венок и швырнул его под ноги. Он был совершенно трезв. Гефестион опьянел было к началу комоса, но успел проветриться, пока плясал.

Они пошли вместе. Огни и крики еще клубились вокруг пленных. Александр шагал вниз по реке. Приходилось перешагивать через сломанные и брошенные копья и сариссы, обходить трупы людей и коней… Наконец Александр остановился, на берегу; Гефестион заранее знал, что так оно и будет.

Никто не успел еще обобрать павших. Блестящие щиты, трофеи победителей, мягко отражали лунный свет. Здесь запах крови был сильнее, потому что раненые сражались до конца. Чуть слышно плескалась о камни река.

Одно тело лежало отдельно, ногами к реке. Совсем молодой, с темными курчавыми волосами. Мертвая рука так и не выпустила перевернутый шлем; он стоял рядом, наполненный водой. А вода не пролилась, потому что смерть настигла его на земле, ползущим. Кровавый след, по которому он возвращался, тянулся от него к груде мертвых тел. Александр осторожно поднял шлем и пошел по этому следу до конца. Этот тоже был молод. Лежал в луже крови, с пробитой веной на бедре. Рот раскрыт, и видно пересохший язык. Александр нагнулся, поднес шлем к его губам, — но тронул его и поставил шлем на землю.

— Тот уже окоченел, а этот еще теплый. Долго пришлось ему ждать.

— Но он знал, почему это, — ответил Гефестион.

Чуть поодаль двое лежали накрест, оба лицом кверху, где был их враг. Старший был мощный мужчина со светлой стриженной бородой. У младшего, на которого он упал спиной, не было шлема на голове. С одной стороны лицо его было стесано до кости ударом кавалерийской сабли. По другой стороне было видно, как он был красив еще сегодня утром.

Александр опустился на колени и расправил лоскут плоти, — как поправляют смятую одежду, — прижал на место, приклеил на сгустившейся крови. Оглянулся на Гефестиона:

— Это я его так. Я помню. Он хотел Быкоглава в шею копьем. А я…

— Не стоило ему шлем терять. Наверно, ремешок был слабый.

— А другого не помню…

У старшего живот был пробит копьем, и копье это выдернули в спешке, разворотив всё вокруг, так что рана была страшная. Лицо его застыло в гримасе мучительной боли, он умер в полном сознании.

— Этого я помню, — сказал Гефестион. — Он на тебя кинулся, когда ты первого сбил. А у тебя и так было выше крыши, так что пришлось мне его взять.

Вокруг было тихо. Только лягушки трещали на мелководье, мелодично посвистывала какая-то ночная птица… А издали доносилась нестройная песня комоса.

— Это война, — сказал Гефестион. — Они знают, что сделали бы с нами то же самое.

— Да, конечно. Всё это в руках богов.

Он опустился на колени возле двух этих тел и попытался распрямить им руки, но они затвердели, как дерево; попробовал закрыть глаза — они снова раскрылись. В конце концов он стянул труп мужчины в сторону и положил его рядом с юношей, так что негнущаяся рука легла поперек, как бы обнимая. Потом снял с себя плащ и укрыл обоих, спрятав их лица.

— Тебе надо бы вернуться в комос, Александр. Отец искать будет.

— Клейт поёт гораздо громче меня. — Он снова оглядел замершие фигуры вокруг, засохшую кровь, черную в лунном свете, бледно светящуюся бронзу… И добавил: — Здесь, среди друзей, мне гораздо лучше.

— Но надо, чтобы люди тебя видели… Это же победный комос. Ты прорвался первым сегодня, он этого ждал…

— Что я сделал — это все знают. Но сейчас я хочу только одной чести: хочу, чтобы про меня говорили, что там меня не было. — Он показал в сторону качающихся факелов.

— Тогда пойдем, — позвал Гефестион.

Они спустились к реке отмыть руки от крови. Гефестион распустил тесьму на плечах, забрал Александра к себе под плащ… И они пошли вдоль реки в густую тень плакучих ив, нависших над потоком.

Под конец пира Филипп был совершенно трезв. Когда он плясал перед пленными, некто Демад, афинский эвпатрид, сказал ему со спокойным достоинством:

— Судьба дала тебе роль Агамемнона, царь. Тебе не стыдно играть Терсита?

Филипп не настолько был пьян, чтобы не ощутить под этой резкостью, что тут грек упрекал грека. Он остановил комос, приказал выкупать и переодеть Демада, накормил его ужином в своем шатре, — а на другой день отправил его в Афины, послом. Даже во хмелю Филипп не ошибся в выборе: этот человек оказался из партии Фокия и ратовал за мир, хотя и подчинился воинскому приказу. Он и повез в Афины условия царя. Когда их прочитали Собранию — все ошеломленно притихли, не веря своим ушам.


Афины должны признать македонскую гегемонию. Ну да, Спарта шестьдесят лет назад начала с того же. Но спартанцы перерезали горло всем пленным у Козьей Речки — там было три тысячи человек, — и снесли Длинные Стены под музыку, и тиранию установили. А Филипп обещал отпустить всех пленных без выкупа, не входить в Аттику — и позволить им самим выбрать новое правительство.

Они согласились; и получили, как полагается, кости своих погибших. Тела не могли валяться на поле, пока переговоры шли, потому их сожгли на общем погребальном костре. Костер получился громадный. Один отряд целый день занимался доставкой дров для него, другой стаскивал и укладывал трупы. Дым валил к небу с восхода до заката; к вечеру обе команды едва стояли на ногах от усталости: им пришлось сжечь больше тысячи. Пепел и обугленные кости собрали в дубовые сундуки, чтобы отвезти в Афины.

Фивы, потеряв всю свою армию, сдались безоговорочно, на милость победителя. Афины всегда были открытым врагом, а Фивы оказались вероломным союзником… Филипп разместил в Фиванской крепости свой гарнизон, казнил или разогнал в ссылку всех видных противников Македонии, а Беотию освободил от фиванского правления. Никаких переговоров с фиванцами вообще никто не вел, их убитых собрали наскоро… Только Отряду оказали почести: похоронили их всех в братской могиле, так что друзья-герои и в смерти остались вместе, и над ними уселся на вечную вахту Херонейский Лев.


Едва послы вернулись из Афин, Филипп объявил пленным афинянам, что они свободны. Он обедал в своей палатке, когда попросил позволения войти один из старших офицеров, ответственный за доставку пленных домой.

— Ну? — спросил Филипп. — Что не так?

— Государь, они требуют свой багаж.

Филипп опустил лепешку, не успев откусить.

— Чего-чего требуют?..

— Да вещи свои из лагеря забрать хотят. Спальные скатки и всё такое.

Македонцы изумились. Филипп расхохотался, ухватившись за подлокотники кресла и высоко закинув голову. Рявкнул:

— Они что?.. Думают, мы у них в бабки выиграли?! Гони их вон!

Офицер вышел. Снаружи послышалось недовольное ворчание уходящей толпы. Александр сказал:

— А почему бы нам не пойти, а? Городу мы ничего не сделаем. Они просто уйдут из города, если ты появишься в Аттике.

Филипп покачал головой.

— В этом я не уверен. А Акрополь еще никогда никто не взял, если только там люди были.

— Никогда? — переспросил Александр.

— Только один раз, но то был Ксеркс!.. Нет-нет, такого нам не надо.

— Конечно, не надо… — Они не вспоминали вслух ни о комосе, ни о том, что Александр ушел тогда; и оба были благодарны друг другу за эту сдержанность. — Но я никак не пойму, почему ты не заставил их хотя бы Демосфена выдать.

Филипп макнул лепешку в миску с супом.

— Знаешь, тогда бы вместо этого человека у них появилась его статуя. Статуя героя. А с человеком дело иметь проще, он больше жизнью дорожит. Ну, ладно. Ты-то совсем скоро Афины увидишь: поедешь туда послом, погибших отдавать.

Александр медленно огляделся. В первый момент ему показалось, что его как-то непонятно разыгрывают. Ему и в голову не приходило, что отец, избавивший Афины от вторжения и оккупации, откажется теперь от возможности самому въехать туда великодушным победителем, чтобы принять благодарность Города. Что это? Стыд за тот комос? Политика? А быть может — надежда?

— Послать тебя — это учтиво, — объяснил Филипп. — Мне самому ехать нельзя: наглостью посчитают. Они же у нас теперь в союзниках… Может, когда-нибудь в другой раз, если случай подходящий представится.

Да, это по-прежнему оставалось мечтой. Он хотел, чтобы ворота открыли изнутри… Вот когда он выиграет войну в Азии и освободит тамошние города — именно в Афинах он устроит свой победный пир, но войдет туда не победителем, а почетным гостем!.. А пока он их ни разу не видел даже.

— Хорошо, отец. Я поеду, — сказал Александр.

И только потом спохватился поблагодарить.


Он проехал между башнями Дипилонских ворот в Керамик. По обе стороны — могилы великих и благородных; древние стелы, с выцветшей краской, и новые, на которых в завядшие венки вплетены волосы скорбящих. Мраморные рыцари сидели на конях обнаженными, как герои древности; дамы у туалетных столиков хранили свою красоту; солдат смотрел на море, поглотившее его когда-то… Это всё был тихий народ. А между ними роились шумные толпы живых, собравшихся поглазеть. Встречали.

К их приезду построили павильон, чтобы урны были под крышей, пока не приготовят могилы. Теперь эти урны заносили туда с вереницы катафалков. Пока он ехал сквозь толпу, лица вокруг были подобострастны; но позади катился вал пронзительных воплей: это женщины бросались на катафалки оплакивать погибших. Быкоглав вздрогнул — кто-то камень бросил из-за какой-то могилы… И конь, и всадник знавали вещи и похуже, так что оглянуться было ниже их достоинства. Если ты был в том бою, друг мой, то не пристало тебе такое; если не был — тем более… Но если это женщина — тут я могу понять.

Впереди вздымались северо-западные утесы Акрополя. Он скользнул взглядом, пытаясь представить, что там с другой стороны. Кто-то приглашал его на какое-то торжество — он поклонился, принял… У самой дороги оперся на копье мраморный гоплит в древних доспехах; Гермес, проводник усопших, наклонился над ребенком, протягивая руку; жена прощалась с мужем; два товарища сжимали друг другу руки на алтаре, возле них чаша… Любовь здесь противостояла Необходимости в безмолвии. Никакой риторики. Кто бы ни пришел после этих людей — Город построили они!

Его повели через Агору в Зал Совета, речи послушать… Изредка из толпы доносились проклятия, но партия войны — чьи предсказания так позорно провалились — по большей части держалась подальше отсюда. Демосфен как сквозь землю провалился. Теперь выдвигали старых македонских гостеприимцев и сторонников; встречи с ними получались неуклюжими, но он старался, как мог. Ага, вот и Эсхин; хорошо держится, молодец, но видно, что насторожен. Филипп проявил милосердие, какого даже партия мира не решалась предположить; и теперь они вызывают неприязнь, потому что оказались слишком правы. Проигравшие следят за ними, словно Аргус: надеются заметить проблеск торжества и уверены, что заметят… Филипповы наемники тоже пришли; иные с опаской, иные хвостами виляют… Эти решили, что сын Филиппа весьма воспитан, но непонятен.

Обедал он в доме Демада. Гостей совсем немного — не тот случай, чтобы пир задавать, — но всё очень по-аттически. Строгие наряды, ложа и столы с изящной отшлифованной резьбой; древние серебряные чаши, истонченные полировкой; бесшумная вышколенная прислуга; беседа, в которой никто не перебивает и не повышает голоса… В Македонии одного отсутствия жадности было достаточно, чтобы отличать Александра от всех остальных за столом. Здесь он старался всё делать так же, как другие.

На другой день он принес жертвы богам Города. В залог мира. На Акрополе, где вздымалась Афина-Воительница с копьем, наконечник которого указывает путь кораблям. А ты где была, Госпожа? Или отец запретил тебе вмешиваться, как к Трое не пускал?.. Но на этот раз ты подчинилась, верно?.. А вот в ее храме Дева, изваянная Фидием из слоновой кости, в плаще из золота; и возле нее трофеи сложены и приношения, накопившиеся за сто лет… (Три поколения! Всего-то три! )

Он вырос во дворце Архелая, так что изящная архитектура была не в новинку. Заговорил об истории — ему показали оливу Афины: ту, что зазеленела к утру, после того как персы сожгли. И те же персы увезли отсюда древние статуи Освободителей — Гермодия и Аристогитона, — чтобы столицу свою украсить.

— Если мы сумеем их вернуть — отдадим вам, — пообещал он. — Это были храбрые люди и верные друзья.

Никто ему не ответил: хвастливость македонцев в пословицу вошла. А он поднялся на парапет и стал отыскивать место, где поднялись тогда персы. И нашел-таки, без чьей-либо помощи. Спрашивать не хотелось.

Партия мира провела решение — в благодарность за милосердие Филиппа установить на Парфеноне статуи его самого и его сына. Позируя скульптору, он размышлял о том, как здесь будет стоять статуя отца, и скоро ли сможет появиться сам отец.


Его спросили, есть ли в Афинах еще что-нибудь, что он хотел бы увидеть перед отъездом.

— Да, Академию. Аристотель там учился, наставник мой. Он сейчас в Стагире; отец восстановил город и вернул туда весь народ… Но я хотел бы увидеть то место, где учил Платон.

Вдоль дороги туда были похоронены все великие воители афинской истории. Он стал рассматривать боевые трофеи, и его вопросы затянули поездку. Здесь тоже бойцы, вместе погибшие в славных битвах, лежали в братских могилах. Расчищали новую площадку; он не стал спрашивать, для кого.

Дорога словно размылась в роще древних олив, среди высокой травы, уже подсохшей по осени. Возле алтаря Эроса был еще один, с надписью «Эрос Отомщенный». Он спросил, что это значит. Ему объяснили, что некий иммигрант, полюбивший афинского юношу, поклялся, что сделает для него всё, что тот пожелает. «Пойди и спрыгни со Скалы», — сказал тот. Но когда узнал, что его послушались, — сам пошел на Скалу и тоже прыгнул.

— Правильно, — одобрил Александр. — Какая разница, откуда человек родом? Важно, каков он сам по себе…

Хозяева переглянулись и поменяли тему. Естественно — сын македонского выскочки и не может думать иначе!..

Спевсипп, унаследовавший школу от Платона, год назад умер. В простом побеленном домике, принадлежавшем когда-то Платону, его принимал Ксенократ, новый глава школы. Рослый костистый человек, про которого говорили, что его серьезность расчищает ему дорогу в толпе даже на Агоре в базарный день. С Александром он разговаривал с той вежливостью, с какой выдающийся ученый обращается к студенту, подающему большие надежды, — и сразу завоевал его симпатию. Среди прочего, заговорили и об Аристотеле.

— Человек должен идти за своей правдой, куда бы она ни вела его, — сказал Ксенократ. — Мне кажется, Аристотеля она уведет в сторону от Платона, для которого «Зачем?» всегда было важнее, чем «Как?» А меня, знаешь ли, как раз это и удерживает у ног Платона.

— У вас тут нет его портрета? Или чего-нибудь такого?

Ксенократ повел его мимо фонтана с дельфинами к могиле в тени миртов. Рядом статуя. Платон сидел со свитком в руке, наклонившись вперед. Классическая овальная голова, могучие плечи… До самых последних дней он сохранил короткую прическу атлета, борода аккуратно подстрижена, тяжелый лоб изрезан морщинами вдоль и поперек… И задумчивый, но неколебимый взгляд человека, который видел всё, но ни разу в жизни не отступил, ни перед чем.

— И все-таки он верил в добро. У меня есть его книги.

— Ну, что касается добра, — ответил Ксенократ, — он сам был доказательством! А без такого — ни одно другое не поможет… Я хорошо его знал. И рад, что ты его читал. Но сам он всегда говорил, что в его книгах только записано учение Сократа, наставника его; а его собственной книги вообще быть не может, потому что всё, чему он может научить, передается только от человека к человеку, как огонь передается прикосновением к уже горящему пламени.

Александр жадно смотрел на задумчивое лицо, словно крепость оглядывал на неприступной скале. Но этот утес уже рухнул, подточенный временем, его штурмовать уже поздно.

— У него была какая-нибудь тайная доктрина, что ли?

— Его тайна общеизвестна… Вот ты солдат — и можешь научить своему знанию только тех, чьи тела готовы к лишениям, а души — к победе над страхом, верно? Так от огня загорается новый огонь. То же и с ним…

Александр еще долго вглядывался в мраморное лицо, пытаясь проникнуть в его тайну. А Ксенократ так же вглядывался в лицо этого странного юноши. Попрощались. Он поднялся на коня и поехал в Город, мимо мертвых героев.

Он собирался переодеваться к ужину, когда привели какого-то человека и оставили их наедине. Хорошо одет, с хорошей речью… Сказал, что они уже встречались в Собрании… Александр узнал от него много интересного. Все превозносят его скромность и умеренность, столь подобающие его миссии; и очень многие огорчены тем, что из уважения к общественному трауру он был вынужден отказаться от тех радостей, какие город более чем способен предоставить; и было бы просто позорно, если бы ему не предложили возможности вкусить эти радости в интимной обстановке, что никому не принесет вреда.

— У меня есть мальчик!.. — И он описал все прелести Ганимеда.

Александр выслушал его, не перебивая. Потом спросил:

— Что значит, у тебя есть мальчик. Это сын твой?

— Что ты! Впрочем, ты шутишь конечно…

— Быть может, твой собственный друг?

— Ничего подобного, уверяю тебя. Он полностью в твоем распоряжении! Ты только посмотри на него, я за него двести статеров отдал…

Александр поднялся на ноги.

— Не знаю, что я такого сделал, чтобы заслужить твой визит и это приобретение твоё. Убирайся!

Тот исчез; и в ужасе вернулся к партии мира, которая хотела, чтобы Александр увез с собой благодарные воспоминания. Это вечное проклятие ложных слухов!.. А теперь уже поздно предлагать женщину…

На другой день он уехал на север.


Вскоре после того прах павших под Херонеей доставили к братской могиле на Аллее Героев. Люди обсуждали, кому доверить траурную речь. Эсхину, Демаду?.. Но один слишком был прав, другой слишком преуспел в последние дни, — обиженным в Собрании было тошно смотреть на них. И все глаза снова обратились к Демосфену. Сокрушительное поражение, невероятный позор выжгли из него всю злобу — на время, — и новые морщины на опустошенном лице говорили теперь больше о боли, чем о ненависти. Здесь был человек, о котором все знали, что он не будет торжествовать в час их горести. Эпитафий поручили ему.


Все греческие государства, кроме Спарты, прислали представителей на Совет в Коринфе. Они признали Филиппа верховным военным вождем Эллады на случай обороны против персов. На этом первом собрании он ничего больше и не просил. Остальное придет.

Он подошел с армией к границам угрюмой Спарты, но передумал. Пусть этот старый пёс сидит в конуре своей. Сам он наружу не вылезет, но если загнать его в угол — дешево жизнь не отдаст. А ему не хотелось стать Ксерксом новых Фермопил.

Коринф, город Афродиты, принимал их радушно. Александр нашел время подняться на Акрокоринф и осмотреть громадные стены, которые снизу казались узкой лентой вокруг вознесенной головы. День был ясный, так что они с Гефестионом увидели Афины на юге и Олимп на севере; оценили стены; рассмотрели, где можно было бы построить их удачнее и где можно было бы взять эти… На самом верху был небольшой, изящный храм Афродиты. Проводник пообещал им, что кто-нибудь из знаменитых девушек богини обязательно подойдет в этот час из городского святилища, чтобы послужить ей здесь… Он подождал немного, с надеждой, — но тщетно.


Демарат, коринфский аристократ из древнего дорийского рода, был давним гостеприимцем Филиппа, и на время Совета царь поселился у него. В большом доме у подножья Акрокоринфа хозяин устроил как-то вечером небольшую пирушку в узком кругу, пообещав царю, что позовет интересного гостя.

Это оказался Дионисий Младший, сын Дионисия Великого, недавно приехавший из Сиракуз. С тех пор как Тимолай лишил его власти, он обосновался здесь и зарабатывал себе на хлеб, руководя школой для мальчиков. Близорукий, нескладный человек мышиной масти, примерно того же возраста, что Филипп… Его новое положение, да и бедность, положили конец его прежней разгульной жизни, но прожилки на носу изобличали старого пьяницу. Вялый подбородок прятался под расчесанной учительской бородой. Филипп — превзошедший даже его могущественного отца, знаменитого тирана, — так очаровал его своим тактичным обхождением, что когда дошла очередь до вина, Дионисий разоткровенничался:

— Понимаешь, у меня никакого опыта не было, когда я отца сменил. Ну совсем никакого. Отец был очень подозрительный человек. Ты, наверно, слышал разные истории о нем — так всё это, по большей части, правда. Все боги свидетели — у меня никогда и мысли не было причинить ему хоть какое зло, — но до последнего дня его жизни меня обыскивали, прежде чем впустить к нему. Догола!.. Я никогда не видел государственных бумаг, ни разу не был на военном совете… Если бы он оставлял меня править дома, как ты сына своего оставляешь, уходя в поход, — всё могло бы сложиться по-другому…

Филипп серьезно кивнул, сказал что совершенно согласен.

— Если бы он хоть позволял мне просто радоваться жизни!.. Ну, обычные маленькие радости каждого молодого… Отец суровый был человек. Талантливый, но суровый.

— Суровый, да. Но для переворотов много разных причин…

— Конечно. Знаешь, когда отец взял власть, народ был по горло сыт демократией. А когда она перешла ко мне — они уже объелись деспотизмом.

Филипп подумал про себя, что этот парень совсем не так глуп, как кажется.

— А Платон тебе ничем не помог? Говорят, он дважды к тебе приезжал…

— Ты же видишь, как я переношу перемену судьбы. Так научился я хоть чему-нибудь у Платона? Как тебе кажется?

Водянистые глаза на невзрачном лице почти засветились достоинством. Филипп посмотрел на аккуратно заштопанное великолепие его единственного приличного наряда, ласково накрыл ладонью его руку, и подозвал виночерпия.


На позолоченной кровати с резными лебедями по изголовью Птолемей лежал с Таис-Афинянкой, новой подругой своей.

Она приехала в Коринф совсем юной, а теперь уже имела здесь собственный дом. По стенам роспись — сочетающиеся любовники; на столике возле постели две изысканно-плоские чаши, винный кувшин и круглый флакон ароматного масла… Тройная лампа из позолоченных нимф освещала их наслаждения: ей было всего девятнадцать, и нечего было стыдиться. Пышные черные волосы, яркие синие глаза; алые губы в краске не нуждались, хотя ноздри и соски она слегка подкрашивала розовым перламутром… Молочно-белая кожа гладка, как мрамор, без единой пушинки… Птолемей был без ума от нее. Час был поздний, и он утомленно ласкал ее тело, не заботясь о возвращении желания.

— Мы должны жить вместе, эта жизнь не для тебя. Я еще много лет не женюсь. А заботиться о тебе буду всегда, не бойся.

— Но, дорогой мой, все мои друзья здесь! Наши концерты, чтения… В Македонии мне совершенно нечего делать, я там просто пропаду… — Все говорят, что он сын Филиппа; нельзя казаться слишком заинтересованной.

— Но скоро мы пойдем в Азию. Ты будешь сидеть у голубого фонтана, вокруг розы… А я приду к тебе после битвы и осыплю тебя золотом, с ног до головы!

Она рассмеялась и легонько прикусила ему ухо. И подумала, что с этим мужчиной на самом деле можно встречаться каждую ночь, не как со многими другими.

— Ты меня не торопи, ладно? Дай еще подумать. А завтра вечером приходи ужинать, ладно? Ой, это ж уже сегодня!.. Я скажу Филету, что заболела.

— Ах ты, обманщица! Что тебе принести?

— Только себя самого. — Она знала, что эта фраза беспроигрышна. — Македонцы — настоящие мужчины.

— Ну, знаешь, ты бы и статую расшевелила.

— Я ужасно рада, что вы начали бороды брить. Теперь по крайней мере можно увидеть красивое лицо… — Она скользнула пальцами по его подбородку.

— Это Александр такую моду ввел. Говорит, борода дает врагу возможность тебя схватить.

— А-а, так вы из-за этого?.. До чего красивый мальчишка! И все его так любят…

— Все кроме тебя?

Она рассмеялась:

— Ты не ревнуй, я солдат имела в виду. Ты знаешь, он ведь один из нас, в душе.

— Нет. Нет, тут ты ошибаешься. Он чист, как Артемида. Или почти…

— Конечно, это видно… Я не о том. — Пушистые брови шевельнулись в раздумье. Ей нравился этот парень в ее постели, и она решилась доверить ему свои мысли. — Понимаешь, он похож на самых великих, на самых прославленных гетер. Вроде Лаисы, или Родопы, или Феодосии, о которых до сих пор легенды ходят. Они не просто любят, они живут любовью. И могу сказать тебе, — я это видела, — он такой же. Понимаешь, все эти люди вокруг — они — ну, прямо кровь его, душа его… Все эти люди, про которых он знает, что они пойдут за ним хоть в огонь. А если когда-нибудь настанет такой день, что больше не пойдут, — с ним случится то же самое, что бывает с великой гетерой, когда любовники уходят из-под ее двери и она откладывает в сторону зеркало. Он начнет умирать, понимаешь?

Он не ответил. Спал. Она бесшумно нащупала легкое покрывало и укрылась вместе с ним. Скоро утро… Ладно, пусть остается. Быть может, на самом деле пора начинать привыкать к нему.


Из Коринфа Филипп двинулся домой, готовиться к войне в Азии. Когда будет готов — начнет добиваться санкции Совета.

Основная часть войск уже ушла вперед под командой Аттала и рассеялась по домам, в отпуск… Аттал тоже. У него была старая родовая крепость в предгорьях Пинда, и Филипп получил письмо от него: Аттал просил царя оказать честь его простому дому, заехав к нему по дороге. Царь успел оценить его способности, потому ответил согласием.

Когда с большой дороги свернули в горы, Александр стал молчалив и замкнут. Потом отъехал от Гефестиона, догнал Птолемея и отозвал его в сторону от кавалькады. Птолемей последовал за ним несколько озадаченный; его мысли были заняты собственными делами. Сдержит она свое слово? Ведь заставила ждать ответа до самой последней встречи…

— Отец вообще соображает, что делает?! Почему не отослал Павсания в Пеллу?.. Как он может тащить его сюда?!

— Павсания? — рассеянно перепросил Птолемей. Потом лицо его изменилось. — Ну, знаешь ли, это его право — охранять царя.

— Его право — быть избавленным от этого визита, если у него вообще есть хоть какие-нибудь права. Ты что, не знаешь, что произошло в доме Аттала?

— Не здесь. У него дом в Пелле.

— Как раз здесь. Я это знаю с двенадцати лет. Я в конюшне был, в станке, меня никто не видел… Атталовы конюхи рассказывали нашим. А потом и мать мне сказала, через несколько лет; я не стал ей говорить, что знаю. Здесь всё это было.

— Ну, с тех пор много воды утекло. Шесть лет, все-таки…

— Думаешь, такое можно забыть?! Хоть за шестьдесят?..

— Но он ведь на службе. Ему не обязательно считать себя гостем.

— Надо было освободить его от этой службы. Отец обязан был его избавить.

— Да… — медленно произнес Птолемей. — Да, нехорошо выходит… Но знаешь, я бы и не вспомнил об этом деле, если б ты не заговорил. А у царя забот побольше, чем у меня.

Быкоглав, почуяв что-то неладное в настроении хозяина, захрапел и вскинул блестящую голову.

— Может ты и прав, — согласился Александр. — Это мне в голову не пришло. А сказать отцу я не могу. Даже в нашей семье есть предел, что можно напомнить отцу. Это Пармений должен был сделать, ведь они с отцом всю жизнь вместе… Но он, наверно, тоже забыл.

— Это ж всего на одну ночь… А я вот думаю, если всё идет нормально — она, быть может, уже продала свой дом… Ты должен ее увидеть. А услышишь, как она поет!..

Александр вернулся к Гефестиону. Они ехали молча, пока за поворотом не показались крепостные стены из грубых каменных глыб, мрачное напоминание о беззаконных временах. Из ворот показалась группа всадников, поскакали навстречу.

— Если Павсаний будет не в себе, ты его не цепляй, — сказал Александр.

— Конечно. Я знаю.

— Даже цари не имеют права оскорблять людей и забывать об этом.

— А я не думаю, что он забыл, — возразил Гефестион. — Ты вспомни, сколько кровавых междоусобиц погасил царь, за то время что правит. Вспомни Фессалию, линкестидов… Мне отец говорил, когда погиб Пердикка — в Македонии не было ни единого рода, ни единого племени, кто не имел бы хоть одного кровного врага. Знаешь, мы с Леннатом должны были быть кровниками: его прадед убил моего. Я, наверно, тебе рассказывал. Но царь часто зовет к ужину наших отцов, вместе, чтобы убедиться что всё нормально; и они уже ничего не имеют против…

— Но то старые семейные дела. Не их собственные.

— Да, но царь именно так себя ведет, всегда и со всеми… И Павсаний наверняка это знает, так что не должен оскорбиться.

И на самом деле, когда добрались до крепости, Павсаний занялся своими делами, как обычно. Во время пира он должен был охранять двери, а не сидеть за столом с другими гостями. Его накормят потом.

Принимали очень заботливо. Самого царя, его сына и нескольких ближайших ему людей провели во внутренние покои. Аталлиды — древний род; крепость их лишь чуть попроще и помоложе, чем замок в Эгах; а тот стар, как сама Македония… Так что у хозяев было время обзавестись богатым убранством, и внутри красовались персидские ковры и кресла с инкрустацией. А в знак наивысшего почтения к гостям к ним вышли женщины: представиться и поднести сласти.

Александр рассматривал персидского лучника на ковре, когда услышал голос отца:

— А я никогда не знал, Аттал, что у тебя есть еще одна дочь.

— Ее и не было, царь, она совсем недавно появилась. Боги, забравшие моего брата, подарили ее нам… Это Эвридика, дитя несчастного Биона.

— На самом деле, несчастный, — сказал Филипп. — Вырастить такую девушку и не дожить до ее свадьбы!

— Мы еще и не думали об этом… Мы слишком рады своей новой доченьке, чтобы отпустить ее из дома.

При первом же звуке отцовского голоса Александр обернулся, как сторожевая собака на шорох чужих шагов. Девушка стояла перед Филиппом, держа в правой руке полированную чашу с конфетами. А левую руку он только что держал, как мог бы позволить себе кто-нибудь из близких родственников, и отпустил быть может только потому, что она покраснела. Она была похожа на Аттала, только все его недостатки у нее превратились в достоинства: вместо костлявой худобы — изящная тонкость; вместо соломенных волос — золотые; вместо долговязости — стройность… Филипп сказал несколько хвалебных слов о ее погибшем отце, она чуть присела в поклоне, глянула ему в глаза и опустила взгляд. Потом подошла со своей чашей к Александру… И ее нежная мягкая улыбка застыла на мгновение: посмотрела на него раньше, чем он успел к этому подготовиться.

На следующее утро их отъезд был отложен до полудня: Аттал сказал, что у них праздник каких-то местных нимф и женщины будут петь. Женщины пришли с гирляндами; голос Эвридики был легок, чуть ребячлив, но чист… Все попробовали и похвалили воду из родника этих нимф…

Когда, наконец, тронулись, уже началась дневная жара. Через несколько миль Павсаний отъехал от колонны. Другой офицер, увидев что он спускается к реке, крикнул ему потерпеть еще милю-другую: там вода будет чище, здесь ее скот замутил… Павсаний сделал вид, что не слышит, зачерпнул двойную пригоршню и жадно осушил. За всё время, что были в доме Аттала, он ничего не съел; и не выпил ни капли воды.


Александр с Олимпией стоят под стеной Зевксия с разорением Трои. Над ней разрывает одежды царица Гекуба, над его головой алым нимбом разливается кровь Приама и Астианакса. Отсветы огня зимней жаровни пляшут на пламени, нарисованном на стене.

Глаза Олимпии окружены черными тенями; лицо в морщинах, постарело лет на десять. Губы Александра сухи, плотно сжаты; он тоже не спал эту ночь, но на нем это не так заметно.

— Ну зачем ты опять позвала меня?! Ведь всё уже сказано, и ты сама это знаешь. Ничего ведь не изменилось со вчерашнего дня… Мне надо пойти!

— Ну да, целесообразность!.. Целесообразность, видишь ли! Он сделал из тебя грека, сделал… Пусть лучше он убьет нас за неповиновение, но давай умрем гордо!..

— Брось, ты прекрасно знаешь, что убивать нас он не станет. Но если мы окажемся там, где нас хотят увидеть наши враги… Слушай, если я иду на эту свадьбу — каждый поймет, что я отношусь к ней, как и ко всякой другой. Все эти фракийки, иллирийки… Отец это понимает, как раз потому он меня и позвал. Ведь этим приглашением он нас с тобой поддерживает, лицо наше спасает, неужели непонятно?..

— Что?! Это когда ты будешь пить за мой позор?!

— Разве?.. Ты пойми, он от этой девочки не откажется. Пойми и смирись. Сама посуди: она македонка, род ее чуть ли не древнее нашего… Конечно же, они настаивают на свадьбе!.. Он для того ее и подсунул отцу, я сразу понял… Так что это сражение Аттал выиграл, но если мы сами станем ему помогать — он выиграет и всю войну.

— Все будут думать, что ты встал на сторону отца против меня, чтобы его расположение сохранить.

— Слишком хорошо меня знают, — ответил он, хотя как раз эта мысль мучила его всю ночь.

— Пировать с родней этой шлюхи!..

— Да какая она шлюха! Ей всего пятнадцать, девочка совсем; ее подставили приманкой, как ягненка в волчьей западне. Да, конечно, она свою роль сыграет, она одна из них… Но через год-другой он увидит кого-нибудь помоложе. И Аттал это знает не хуже нас с тобой, так что он постарается побольше успеть за это время. Ты вот о ком думай, а не об отце.

— Чтобы мы дожили до такого!..

Хотя это было сказано с горьким упреком, он сделал вид, что принял ее реплику за согласие: слишком не хотелось продолжать разговор.

В его комнате ждал Гефестион. Здесь тоже почти всё уже было сказано. Какое-то время они посидели молча, наконец Гефестион не выдержал:

— Скоро тебе придется узнать, кто тебе друг.

— Я и сейчас знаю…

— Друзья царя должны были подсказать ему! Пармений не мог, что ли?

— Филот говорит, он пробовал… Я знаю, что думает Пармений. Я даже согласен с ним… Только, вот, матери этого не скажешь.

Гефестион подождал продолжения, потом спросил:

— Чего не скажешь?

— Понимаешь, с шестнадцати лет отец мается неразделенной любовью. Он посылал ей цветы — она швыряла их в грязь; он пел под ее окном — она выливала ему ночной горшок на голову; он предлагал ей руку — она с его соперниками путалась… Наконец, он не выдержал — и ударил. Но смотреть, как она у его ног валяется, не смог — поднял… А потом… Потом уже всё что угодно мог себе позволить, но постеснялся даже к двери ее подходить — меня послал… А она оказалась старой раскрашенной шлюхой, вот и всё. Мне его жалко. Никогда не думал, что доживу до такого, чтобы его жалеть, — но мне его жалко, на самом деле! А девчушка эта… Конечно, лучше бы это была танцовщица какая-нибудь или флейтистка — или мальчишка даже, если на то пошло, — нам всем было бы гораздо спокойнее… Но раз уж она как раз та, кто ему нужен…

— Так ты поэтому идешь?

— Ну, знаешь, я мог бы найти причины и получше; но если по правде — поэтому.


Свадебный пир Аттал устроил в городском доме, неподалеку от Пеллы. Он только что подновил его, и не поскупился: колонны увиты позолоченными гирляндами, а бронзовые статуи привезли морем с Самоса… Чтобы показать, что эта свадьба царя не похожа на все остальные, — кроме самой первой, — было сделано всё. Когда Александр и друзья его огляделись в доме, у всех возникла одна и та же мысль: это резиденция царского тестя, а не какого-то там дядюшки какой-то там наложницы.

Македонцы сохранили гораздо больше старых обычаев, чем их южные соседи, так что невеста была окружена великолепием своего приданого и даров, преподнесенных женихом. Свадебный помост заполняли золотые и серебряные чаши, рулоны тонких тканей, безделушки и ожерелья разложенные на полотняных покрывалах, инкрустированные столы под грузом шкатулок с пряностями и флаконов с благовониями… А она — в шафрановом платье и в венке из белых роз — сидела, сложив руки на коленях и не поднимая глаз. Гости подходили с ритуальными поздравлениями, которые её тетушка, стоявшая рядом, принимала от её имени.

Когда подошло время, в дом, приготовленный для невесты, женщины понесли ее на руках. Процессию со свадебной колесницей посчитали неподходящей. Глядя на родню, Александр убедился, что они мечтали о такой чести. Он думал, что уже не злится, — пока не увидел, как они смотрят на него.

Подавали обильно приправленное мясо от свадебного жертвоприношения, потом разные лакомства… Хотя дымоход был с фартуком, жаркое помещение заполнилось дымом… Он заметил, что его, по сути, оставили в одиночестве; только собственные друзья вокруг. Хорошо, конечно, что Гефестион рядом; но — по правилам — здесь должен был бы сидеть кто-нибудь из родственников невесты… А даже самые младшие из Атталидов собрались около царя.

— Поторопись, Дионис, ты нам очень-очень нужен, — шепнул Александр Гефестиону.

Но когда подали вино, он пил очень мало. В этом он был так же скромен, как и в еде. Македония — страна чистых родников; здесь никому не приходится садиться к столу, мучаясь от жажды, как это бывает в южных странах Азии с их смертоносными реками и ручьями. Но хоть и были они с Гефестионом совершенно трезвы, — позволили себе несколько шуток из разряда тех, какие обычно оставляют на дорогу домой; поскольку никого из хозяев поблизости не было. Молодежь из его окружения, оскорбленная невниманием к нему и заметившая их улыбки, последовала их примеру, но с меньшей осторожностью… В зале запахло ссорой.

Александр заметил это, шепнул Гефестиону: «Надо присоединиться ко всей компании», и повернулся к остальным гостям. Когда жених уйдет с пира, им можно будет исчезнуть; но пока хоть как-то приличия соблюсти… Он глянул на отца и понял, что тот уже пьян.

Отупевшее лицо блестит от пота, борода от сала… Он горланил старые солдатские песни, вместе с Атталом и Пармением, и перекидывался с гостями стародавними шутками по поводу дефлорации и мужской удали, которыми жениха осыпают на пиру так же ритуально, как перед тем изюмом и зерном. Он добился своей избранницы, он был среди старых друзей, здесь царило товарищество, а от вина становилось еще радостнее… Александр, почти голодный, почти совершенно трезвый, смотрел на него — и, буквально, ощущал тишину вокруг себя.

Гефестион, сдерживая злость, разговаривал с соседями о пустяках, чтобы отвлечь их внимание. Ни один порядочный хозяин, — думал он, — не стал бы даже раба такому испытанию подвергать. На себя он тоже злился. Как мог он не предусмотреть всего этого? Почему ничего не сказал Александру, почему не отговорил?.. Ну да, не хотел праздник портить, потому что хорошо к Филиппу относится. И вообще это казалось правильным, и — теперь он сознавал это — назло Олимпии… С Александром понятно, он пошел сюда в порыве опрометчивого великодушия, за которое Гефестион так его любил. Но его надо было защитить, надо было вмешаться… Сквозь нараставший шум он услышал голос Александра:

— … ну конечно, она из их клана, но у нее и выбора не было, она же совсем ребенок…

Гефестион обернулся, изумленный. Вот уж чего он никак не ожидал — что Александр будет переживать за девочку.

— Ты же знаешь, на свадьбах всегда так. Это обычай…

— Она здорово перепугалась, когда впервые увидела его. Держалась хорошо, но я заметил.

— Ну, груб с ней он не будет, это на него не похоже… Он ведь умеет с женщинами, правда?

— Надо полагать, — пробормотал Александр в свою чашу и быстро опорожнил ее.

Потом протянул чашу в проход между ложами; подошел мальчик с ритоном, охлажденным в снегу, налил… Чуть погодя, подошел снова и налил еще.

— Прибереги эту для тостов, — заботливо посоветовал Гефестион.

Хвалить невесту от имени царя поднялся Пармений, хотя по правилам это должен делать ближайший родственник жениха. Александр иронично улыбнулся, друзья его это заметили и ответили такими же улыбками. Пармению доводилось выступать на многих свадьбах, — в том числе и на свадьбах царя, — и он сказал всё, как надо: учтиво, просто, осмотрительно и кратко.

После него поднялся Аттал. С огромным золотым кубком в руке, он сполз со своего ложа и, шатаясь, начал традиционную речь тестя. Сразу стало видно, что пьян он не меньше царя, а держится и того хуже. Его похвалы царю были многословны и бессвязны, кульминации плохо отмерены и по-пьяному сентиментальны… Рукоплескания слушателей относились к царю, а не к оратору. Но чем дольше он говорил, тем осторожнее становились эти рукоплескания. Пармений желал счастья мужчине и женщине. Аттал — царю и царице, хотя пока еще не сказал этого прямо. Его сторонники ликовали и стучали кубками по столам, — друзья Александра разговаривали вполголоса, но так чтобы их было слышно… А молчание выдавало тех, кто не принадлежал ни к одному лагерю и теперь был захвачен врасплох.

Филипп не настолько был пьян, чтобы не понять, что всё это значит. Он неотрывно смотрел на Аттала своим покрасневшим черным глазом, пытаясь побороть пьяную медлительность и придумать, как бы того остановить. Ведь это Македония. Он затушил великое множество застольных ссор, но никогда прежде не доводилось ему иметь дело с собственным тестем, даже если он и самозванец. Все остальные знали свое место и были ему благодарны… Он посмотрел на сына.

— Не обращай внимания, — шептал Гефестион. — Он же набрался сверх меры, все это знают, к утру никто и не вспомнит, что он тут наболтал…

Когда Аттал только начал говорить, Гефестион поднялся со своего ложа, подошел к Александру и встал рядом. Александр не сводил глаз с Аттала, а на ощупь был напряжен, словно заряженная баллиста.

Посмотрев в их сторону, Филипп увидел под покрасневшим лбом и золотистыми волосами, приглаженными ради пира, широко раскрытые серые глаза, непрестанно переходящие с него на Аттала и назад. Ярость, как у Олимпии? Нет, та кипит, и выплескивается скоро, а эта вся внутри, ее наружу не выпускают… Ерунда. Я пьян, он пьян, все мы пьяны… А почему бы и нет!.. Почему этот мальчишка не может принимать всё легко и просто, как все остальные на пиру? Пусть-ка проглотит — и ведет себя прилично…

Аттал тем временем стал разглагольствовать о доброй, старой, исконной Македонии, о македонской крови. Он хорошо вызубрил свою речь, но теперь — соблазненный веселым Дионисом — был уверен, что сможет закончить её ещё лучше, чем собирался.

— В лице этой светловолосой девы, с благословения богов наших предков, сама отчизна прижимает царя к своей груди! — воскликнул он во внезапном озарении. — Вознесем же им наши молитвы, да даруют нам они настоящего, законного наследника!

Зал взорвался нестройным шумом. Крики одобрения и протеста, попытки обратить всё это в шутку… Но все голоса тотчас смолкли: Аттал, вместо того чтобы выпить свой тост, схватился свободной рукой за лоб, меж пальцев его показалась кровь, а что-то блестящее со стуком катилось по мозаичному полу возле него. Александр по-прежнему лежал на своем ложе, опершись на локоть: он метнул свою чашу, не вставая.

Снова поднялся шум, забился эхом под высокими сводами зала… Но его заглушил звонкий голос, который был слышен сквозь грохот битвы у Херонеи:

— Эй ты, мерзавец! Это ты меня байстрюком считаешь?!

Молодежь поддержала его негодующим криком. Аттал, сообразив что произошло, крякнул и швырнул в Александра свой тяжелый кубок, но не докинул. Александр даже не шевельнулся, увидев его бросок, а кубок упал на полпути. Теперь кричали уже все; шум стоял, как на поле боя… Разъяренный Филипп, нашедший наконец, куда обратить свой гнев, проревел, заглушая всеобщий гвалт:

— Как ты смеешь, мальчишка?! Как смеешь?.. Веди себя прилично или убирайся отсюда!!!

Александр почти не повысил голоса, но попал не хуже чем той своей чашей:

— Ты, гнусный старый козел! Неужто в тебе никогда совесть не проснется? Вонь твою ощущает вся Эллада — что тебе делать в Азии?.. Неудивительно, что афиняне потешаются над тобой.

Какой-то момент единственным ответом было тяжелое дыхание, словно у запаленного коня. Красное лицо царя потемнело до синевы. Рука его ощупывала ложе: только у него здесь был меч, в традиционном наряде жениха.

— Сын шлюхи!..

Он сполз со своего ложа, перевернув стол перед собой; раздался треск бьющейся посуды… Схватился за меч…

— Александр… Александр… — в отчаянье заговорил Гефестион, — Идем отсюда, быстро!..

Александр, словно не слыша, легко соскользнул с ложа, закрылся им, как щитом, и ждал, с холодной напряженной улыбкой. Задыхаясь и хромая, с обнаженным мечом в руке, Филипп двинулся к нему через месиво на полу. Поскользнулся на каких-то фруктах, тяжело навалился на хромую ногу, споткнулся — и рухнул, растянувшись во весь рост среди рассыпанной снеди и черепков.

Гефестион невольно шагнул вперед; в первый момент инстинктивно хотел помочь. Но Александр бросил свое ложе и встал рядом с ним, руки на поясе. Наклонив голову, смотрел он на человека, валявшегося в луже пролитого вина и с проклятиями шарившего вокруг, в поисках меча.

— Смотрите, люди!.. Смотрите, кто собирается идти в Азию — а сам и двух шагов пройти не может!..

Филипп, опершись обеими руками, привстал на здоровое колено. Рука кровоточила: порезал ладонь на разбитой тарелке. Аттал с роднёй, натыкаясь друг на друга, кинулись его поднимать… В этот момент, посреди всеобщей суматохи, Александр кивнул друзьям, и все они пошли за ним наружу, быстро и бесшумно, словно в ночной вылазке на войне.

Со своего поста возле двери, вслед Александру смотрел Павсаний. Смотрел такими глазами, какими человек в пустыне смотрит на спасителя, давшего ему напиться. Никто этого не заметил. А Александр, собирая своих людей, даже не подумал о нем: он был не из тех, с кем легко заговорить.

Быкоглав заржал навстречу. Они пошвыряли свои праздничные венки на мусорную кучу, пушистую от инея; не дожидаясь помощи слуг, вскочили на коней; и помчались галопом в Пеллу, хрустя по лужам, покрытым тонким ледком. Во дворе Дворца Александр оглядел всех по очереди, вглядываясь в лица.

— Я забираю мать к ее брату, в Эпир. Кто со мной?

— Я во всяком случае, — сказал Птолемей. — Чтобы их законным наследничкам не скучно было.

Гарпал, Неарх и все остальные сгрудились вокруг Птолемея. Одних вела любовь к Александру, других преданность, или привычная вера в его удачу, или страх, что царь с Атталом их приметили и не простят, или стыд, что другие увидят, как они засомневались…

— Нет, Филот. Ты оставайся.

— Поеду, — быстро ответил Филот. — Отец меня простит, а если и нет — что с того!..

— Не надо. Твой отец лучше моего, и обижать его ради меня — не стоит. А остальные — слушайте. — В его голосе появилась привычная нота боевого приказа. — Уходить надо сразу. Не ждать, пока меня запрут, а мать отравят. Движемся налегке. Берите подменных коней, всё оружие какое есть, все деньги что под рукой, запас провизии на день, всех надежных слуг, кто способен драться. Я их вооружу и обеспечу лошадьми. Встречаемся здесь же, когда протрубят следующую смену караула. Всё.

Все разъехались, кроме Гефестиона.

— Он об этом пожалеет, — сказал Александр. — Он очень рассчитывал на Александроса Эпирского. Он же и на трон его посадил, много хлопот было с этим союзом… А теперь ничего хорошего там не будет, пока мать не получит всех своих прав.

— А ты? Мы-то куда едем?

— В Иллирию. Там я больше смогу, иллирийцы мне свои. Ты помнишь Косса? Отец для него никто; он уже восставал однажды и опять восстал бы. А меня он знает.

— Так ты думаешь?.. — начал Гефестион, надеясь, что договаривать вопрос не придется.

— Они отличные бойцы. Могли бы драться еще лучше, толкового генерала не было.

Что сделано, того уж не изменишь, подумал Гефестион. А что я сделал, чтобы его спасти?.. Но сказал другое:

— Ну ладно. Если по-твоему так лучше…

— Остальные могут остаться в Эпире, разве что сами захотят со мной. Но об этом пока рано. Посмотрим, как понравится Верховному Главнокомандующему Всех Греков двигать в Азию, когда Эпир ненадежен, а Иллирия готовится к войне.

— Я тебя соберу. Я знаю, что брать.

— Хорошо, что мать умеет верхом. С носилками мы бы не успели.

Он нашел ее сидящей в высоком кресле. Рядом горела лампа, а она неподвижно глядела перед собой. На него посмотрела с упреком: ведь он пришел из дома Аттала, а ничего больше она не знала… В комнате пахло истолченными травами и горелой кровью.

— Ты была права, — сказал он. — Даже больше чем права. Собери драгоценности, ты едешь домой.

Когда у себя в комнате он увидел свою походную сумку, в ней было всё что нужно, как и обещал Гефестион. А сверху приторочен кожаный футляр со списком «Илиады».


Большая дорога на запад шла через Эги. Александр повел свой отряд в обход, по путям, которые узнал, обучая войска в горах. Дубы и каштаны в предгорьях стояли черные, голые; на тропах над пропастями было скользко от влажной опавшей листвы.

В этих захолустьях чужие появлялись редко. Они говорили всем, что пилигримы: мол, едут к Додоне посоветоваться с оракулом. Если кто из местных и видел его мельком во время маневров — сейчас не узнавали. В старой дорожной шляпе, в накидке из овчины, небритый, он выглядел гораздо старше. Добравшись до Касторского озера, с его ивами, болотами и бобровыми плотинами, они переоделись в обычное платье, хоть их и могли узнать теперь; но легенду оставили всё ту же, и никто ни о чем не спрашивал. Что царица не в ладах с царем — все это знают; если она хочет совета от Зевса и Матери-Дионы — это ее дело. Молву они обогнали. Была ли за ними погоня; или их оставили в покое, позволив скитаться, как ненужным собакам; или Филипп по своему обыкновению сидит и ждет, что время сработает на него, — этого никто не знал.

Олимпии давно уже не доводилось путешествовать подобным образом, хотя в детстве ездила много: в Эпире передвигались только по суше, из-за пиратов с Киркоры, которыми кишело всё побережье. К вечеру первого дня она была бледна от усталости и дрожала от холода. В тот день заночевали в пастушьей хижине, оставленной хозяевами, когда стада ушли на зимние пастбища: не решались довериться деревне в такой близости от дома. Но хоть ночлег был не из самых удобных — на следующий день она проснулась свежей, с сияющими глазами, и держалась уже наравне со всеми, не хуже мужчин. Пока не доедут — будет в седле.

Гефестион ехал позади, среди остальных, глядя на тонкие фигуры в плащах, которые держались рядом, голова к голове, обсуждая что-то, советуясь, планируя… Сейчас здесь хозяйничала его врагиня. Птолемей относился к нему покровительственно, не имея в виду ничего обидного, скорее всего даже и не замечая этого… Птолемей принес самую большую жертву: он оставил в Пелле Таис, после такого краткого блаженства с нею. А Гефестион — наоборот! Он просто сделал единственно возможное для себя. Его все и считали, как Быкоглава, как бы частью Александра; никто его не замечал… А он был готов ехать вот так хоть целую вечность.

Они свернули на юго-восток, к суровым хребтам между Македонией и Эпиром. С трудом переходили вздувшиеся потоки, двигались напрямик по крутым склонам меж вершинами Граммоса и Пинда… Еще не поднялись на хребет, где кончаются красные почвы Македонии, — повалил снег. Тропы стали коварны, кони выбивались из сил… Стали думать, не лучше ли вернуться к озеру, чем оказаться ночью в горах без крыши над головой, — но тут среди буков показался какой-то всадник и попросил их оказать честь дому его хозяина. Сам он отсутствует, поскольку занят делами службы, но прислал распоряжение их принять.

— Это земля Орестидов, — сказал Александр. — Кто же твой хозяин?

— Мог бы и сам догадаться, — шепотом перебила Олимпия. И повернулась к гонцу: — Мы рады быть гостями Павсания. Мы знаем, что он нам друг.

В массивной старой крепости, словно выросшей из горного отрога среди лесов, им приготовили горячие ванны, отличную еду, отличное вино, теплые постели… Оказалось, Павсаний держит свою жену здесь; хотя все офицеры, служившие при дворе, забирали жен в Пеллу. Рослая горянка, работящая и простая, она и не хотела отсюда уезжать. Но и здесь ей было неспокойно. Ее мужа когда-то давно, еще до того как они встретились, кто-то тяжко обидел. Как, кто — этого она не знала. Но когда-то должен настать его день; и эти люди — его друзья, они против его врагов, их надо встретить, как родных… Но против кого может быть другом Олимпия? И почему принц здесь, раз он генерал гвардии?.. Она сделала для них всё, что могла. Но когда осталась одна в своей комнате, где Павсаний проводил две-три недели в году, ей слышалось уханье филина и волчий вой, а тени вокруг ее лампы сгустились… Ее отца убил на севере Барделий, деда — на западе Пердикка. Когда на другой день гости уехали, — в сопровождении хорошего проводника, как велел Павсаний, — она пошла вниз, в погреба высеченные в скале, считать наконечники к стрелам и съестные припасы.


Они двигались вверх сквозь каштановые леса — здесь даже хлеб пекли из каштановой муки, — потом еще выше, сквозь хвойные… К перевалу, где солнце сияло на только что выпавшем снеге и заполняло нестерпимым светом неоглядные горизонты. Здесь проходит граница, уложенная богами, формовавшими землю. Олимпия оглянулась на восток, и зашептала древние слова, которым научилась у одной египетской колдуньи. Прошептала их камню подходящей формы, который везла с собой всю дорогу, и бросила этот камень назад.

В Эпире снег таял. Им пришлось прождать три дня, чтобы перебраться через разбухшую речку. Сами ютились в деревушке у крестьян, коней держали в пещере… В конце концов добрались до Молосских земель.

Холмистые плато здесь славятся суровостью зимы; но пастбища, напоенные талыми водами, обильны как нигде. Нигде больше нет таких громадных, длиннорогих коров; а тонкорунных овец наряжают в кожаные попоны, чтобы колючки в шерсть не забивались; а собаки, что их стерегут, не меньше самих овец. Могучие дубы — мечта всех корабельщиков и строителей, священное богатство этой земли, — стояли нагие, закаляясь для грядущих столетий… А в хорошо построенных деревнях, полных здоровой детворы, жизнь шла своим чередом.

Здесь Олимпия причесалась и надела золотую цепь.

— Знаешь, предки Ахилла были из этих мест. И Неоптолем, сын его, жил с Андромахой здесь, когда вернулся из-под Трои. Это через меня в тебе их кровь. Мы были самыми первыми из эллинов, они все и имя это получили через нас.

Александр кивнул; он слышал всё это сколько себя помнил. Да, земля богатейшая; Верховного царя еще совсем недавно у них вообще не было; а нынешний, хоть он и брат Олимпии, всем обязан Филиппу…

Послали вперед гонца, а сами остановились у ручья привести себя в порядок: брились и причесывались, расположившись на камнях. Вода была ледяная, но Александр еще и выкупался в омуте. Все распаковали и надели свое лучшее платье.

Вскоре показалась вереница всадников; яркая темная полоса на полурастаявшем снегу. Это ехал навстречу царь Александрос.

Высок, рыжеват, слегка за тридцать… Рот спрятан под густой бородой, но фамильный нос на виду — не ошибешься, — а глубоко посаженные глаза насторожены, тревожны. Он поцеловал сестру, сказал что полагается… Он давно уже ждал, что рано или поздно это произойдет; и теперь старался, как мог, сгладить неприятный момент изящной тактичностью. Своим царствованием он был обязан ее замужеству; но с тех пор он мало мог припомнить такого, чего она не сделала чтобы его подвести. Из ее яростного письма он так и не понял, развелся с ней Филипп или нет. Но в любом случае он обязан ее принять — и отстаивать ее оскорбленную невинность, чтобы не порушить честь семьи… Сестра и сама по себе не подарок. Но он до сих пор надеялся, — хоть это было совершенно немыслимо, — что она не притащит с собой еще и сынка, который прославился тем, что убил своего первого в двенадцать лет и с тех пор ни дня не просидел спокойно.

С недоверием, спрятанным под учтивой улыбкой, царь быстро оглядел отряд молодых людей. Костистые македонские физиономии, бриты на южный манер… Да, крутые ребята: видно, что начеку, ко всему готовы, и друг за друга горой. Какую кашу они здесь заварят? У него в царстве было спокойно: племенные вожди признали его гегемоном, шли за ним на войну и справно платили налоги; иллирийцы границу не трогали; только что, в этом году, он разорил два пиратских логова; местные крестьяне распевают гимны в его честь… Но кто пойдет за ним против Македонии? Кто станет благословлять его потом? Никто. Филипп — если только выступит — пройдет победным маршем прямо к Додоне и посадит в Эпире нового Верховного царя. И больше того — он просто любил Филиппа, всегда восхищался им!.. Сейчас, двигаясь между сестрой и племянником, он размышлял, сумеет ли жена собраться, чтобы встретить гостей прилично. Он оставил ее в слезах. Да она и беременна к тому же…

На подъезде к Додоне извилистая дорога растянула кавалькаду, и царь оказался впереди. Александр, ехавший рядом с Олимпией, тихо сказал:

— Не говори ему, что я затеял. О себе говори что хочешь. Обо мне — ничего не знаешь.

Она возмутилась:

— Что он такого сделал, чтоб ему не доверять?

— Ничего… Но мне надо подумать, время нужно.

Додона лежит высоко в долине, под длинным заснеженным хребтом. Стены города вздымаются над склоном горы, а священное пространство под ним охраняет лишь низкая ограда — и боги. Посреди — громадный дуб, под которым алтари кажутся игрушечными, поднимает к небу черный лабиринт обнаженных сучьев… Пронизывающий ветер сек влажным снегом, покрывая людей и коней ледяной коркой, и донося до путников низкое гудение из кроны священного дуба.

Распахнулись городские ворота. Когда всадники строились для въезда в город, Александр сказал:

— Дядя, я хотел бы навестить оракула перед отъездом. Ты не спросишь, когда следующий благоприятный день?

— Обязательно! — ласково пообещал царь.

Ему сразу стало полегче. Этот подходящий день мы устроим побыстрее — чем раньше тем лучше… Теперь он говорил с Александром совсем по-другому, тепло, и закончил пожеланием: «С богом и удачей!»

Царь был почти мальчишкой, когда Олимпия вышла замуж; а перед тем она всегда задирала его, хоть он и был старше. Теперь ей придется привыкать к тому, что он здесь хозяин. И этот малый, опаленный войной, покрытый шрамами, с бешеной задумчивостью в глазах — и с бандой холеных головорезов вокруг — он ей не поможет. Пусть-ка отправляется своей дорогой к Гадесу, и оставит в покое нормальных людей.

Горожане приветствовали своего царя с искренней радостью. Он с успехом водил их против многих врагов, и был не так алчен, как прежние вожди. Собралась толпа; впервые после Пеллы Быкоглав услышал знакомые приветственные крики «Александрос!». Он вскинул голову и пошел гордым парадным аллюром. Александр сидел очень прямо, глядя перед собой. Гефестион, покосившись, увидел, что он бледен — словно половину крови потерял. Правда, самообладания он не потерял и родственнику своему отвечал нормально; но когда добрались до царского дворца, бледность вокруг рта так и не прошла… Царица забыла о своей болезни и приказала слугам поторопиться с горячим вином: не далее как вчера на перевале над городом нашли замерзшего насмерть пастуха.


Снег перестал, но по-прежнему лежит на земле, смерзшийся; хрустит под ногами. Холодное, резкое солнце сверкает на сугробах и обледеневших кустах; с гор тянет не сильный, но пронизывающий ветер. В этом белом ландшафте лоскутом старой рогожи темнеет расчищенная площадка, покрытая жухлой травой и влажными листьями дуба. Рабы святилища разлопатили снег по сторонам, к дубовой изгороди; он лежит теперь кучами, запачкан землей, с пятнами листьев и желудевой шелухи.

Молодой человек в овчиной накидке подошел к входу. Ворот нет; только оклад из массивных, потемневших от времени брусьев.

С перекладины на сыромятных веревках свисает глубокая бронзовая чаша. Он взял из подставки посох и ударил, сильно. Густой гудящий звук заколыхался, словно круги на воде; откуда-то издали донесся низкий ответный гул… Громадное дерево будто дремлет; в развилках ветвей, на узлах коры и старых птичьих гнездах повис снег. А вокруг на поляне — алтари, стоят тут уже много столетий.

Это самый древний оракул Греции. Его сила пришла от египетского Аммона, отца всех оракулов, в незапамятные времена: Аполлон еще не пришел в Дельфы, а Додона уже говорила…

Ветер, до сих пор ровно тянувший по верхним ветвям, вдруг резко нырнул книзу — и впереди раздался новый звук. Лязг?.. Звон?.. Там на мраморной колонне бронзовый мальчишка, в руке его плеть с хвостами из бронзовых цепочек. Ветер пошевелил их, и они ударили по бронзовому барабану-котлу, вроде тех что бывают в театрах иногда. Звук — грому подобен! А вокруг священного дерева стоят на треногах бронзовые раковины, и гром этот заметался между ними, затухая словно раскаты после удара… Не успел он угаснуть, как новый порыв ветра снова пошевелил плеть… Из каменного домика за деревом высунулись, щурясь, несколько седых голов.

Александр улыбнулся, как бывало в бою, и шагнул к гудящему святилищу. Снова порыв ветра, снова поднялся и угас звенящий гул… Вернулась прежняя шелестящая тишина.

Из крытой соломой каменной хижины появились, бормоча что-то, три бабуси, в изъеденных молью меховых плащах. Голубки, служительницы оракула. Когда пошли через расчищенную от снега площадку, стало видно, что хоть лодыжки у них закутаны в шерстяную ветошь — ступни босые. Они силу свою извлекают из касания с землей, и не должны терять его никогда; таков закон святилища.

Одна старуха — крепкая, костистая; вид такой, словно всю жизнь мужскую крестьянскую работу делала… Вторая — низенькая, круглая; но сурово торчит вперед нижняя губа, и колючий острый нос… Третья — крошечная, скрюченная; иссохшая и побуревшая, словно кожура старого желудя. Про нее говорят, что родилась в тот год, когда умер Перикл!..

Кутаясь в свои меховушки, они озирались вокруг, то и дело возвращаясь удивленным взглядом к этому единственному пилигриму. Высокая что-то шепнула толстой… Самая старая засеменила вперед на иссохших птичьих ножках, подошла и потрогала его пальчиком, как любопытный ребенок. Глаза ее были закрыты белесой пеленой, почти слепа.

— Как хочешь вопросить ты Зевса и Диону? — заговорила толстая. Голос резкий, хоть и слышна в нем осторожность напряженная… — Нужно тебе имя бога, кому принести ты должен жертву свою, чтобы исполнилось желание твое?

— Я буду говорить только с богом. Дайте чем и на чем тут у вас пишут.

Высокая наклонилась к нему с неуклюжей сердечностью. Она двигалась, как животное на ферме, и пахла так же.

— Да, да… Никто кроме бога не увидит… Но в двух кувшинах разные жребии: в одном боги, кого молить будешь, а в другом «Да» или «Нет». Какой из них вынести тебе?

— Да или нет.

Старая все еще сжимала в крошечном кулачке складку его плаща, с уверенностью ребенка, который не сомневается во всеобщей любви. И вдруг пропищала снизу, где-то от его живота:

— Ты поосторожней со своим желанием-то! Поосторожней…

Он наклонился к ней и тихо спросил:

— Почему, матушка?

— Почему? Да потому что бог-то тебе даст всё что ни попросишь!

Он положил руку ей на голову — крошечную скорлупку под шерстяным платком — и, гладя ее, посмотрел в черную глубину дуба. Две другие переглянулись молча.

— Я готов, — сказал он.

Они пошли в низкий храм возле их жилища; старая ковыляла позади, скрипя какие-то путаные распоряжения, как каждая прабабушка, что забирается на кухню, чтобы мешать работать всем остальным. Слышно было, как они суетятся и ворчат внутри… Так в харчевне бывает, если врасплох нагрянет гость, кого выгнать нельзя.

Громадные древние ветви простирались над ним, расщепляя бледное солнце. Ствол складчат и ребрист от возраста; из трещин выглядывают обеты, засунутые богомольцами так давно, что кора почти поглотила их… Некоторые изъедены червями, тронуты гнилью… Сейчас зима: не видно, что часть сучьев уже омертвела; но первый росток этого дуба пробился из желудя еще при Гомере; ему уже недолго осталось жить.

В дуплах и в маленьких домиках, прибитых там и сям к стволу, где расходятся ветви, сонно воркуют, постанывают священные голуби; сидят нахохлившись, взъерошив перья, прижавшись друг к другу от холода… Когда он подошел вплотную, один из них вдруг курлыкнул громко…

Снова появились женщины. Высокая несла низкий деревянный столик; круглая — древний черно-красный кувшин. Они поставили кувшин на столик под деревом, а старая вложила ему в руки полоску свинца и бронзовый стилос.

Он положил полоску на старый каменный алтарь и начал писать, сильно нажимая на стилос; глубокие буквы засверкали серебром на тусклом свинце. «С БОГОМ И УДАЧЕЙ. АЛЕКСАНДР ВОПРОШАЕТ ЗЕВСА И ДИОНУ: СБУДЕТСЯ ЛИ ТО, ЧТО Я ЗАДУМАЛ? » Свернув полоску, чтобы спрятать слова, он бросил ее в кувшин. Ему рассказали, что делать, еще до того как пришел сюда.

На кувшине жрица нарисована; стоит, воздев руки… Высокая встала точно в такой же позе; и обратилась к богу на каком-то чужом наречии. Гласные звуки протяжны, будто воркованье голубиное… Вот один голубь ответил, потом остальные — словно тихо забормотал весь дуб… Александр стоял и смотрел, неотрывно думая о желании своем. Высокая сунула руку в кувшин и начала что-то нащупывать… Старая подошла к ней, ухватила за плащ и заверещала, пронзительно, словно обезьяна:

— Это мне обещано!.. Мне!..

Высокая отодвинулась, украдкой глянув на него; толстая кудахнула, но не шевельнулась; а старая выпростала из-под плаща руки-щепочки, ухватилась за кувшин, будто горшок на кухне чистить собралась, и полезла внутрь. Послышался стук дубовых кубиков; на них жребии написаны.

Всё это время Александр стоял, не сводя глаз с кувшина. Там, на красном фоне, напряженно застыла черная жрица, подняв руки ладонями вперед; а у ног ее черная змея обвивала ножки черного стола.

Змея изображена искусно и сильно, вскинула голову как живая. А стол низенький, не выше кровати; ей легко забраться на него… Это же домашний змей, он какую-то тайну знает!.. Пока старушка бормотала и ворошила кубики, Александр напряженно хмурился, пытаясь проследить назад — в темноту, из которой оно выползло вдруг, — непонятное ощущение какой-то давней ярости, какой-то ужасной раны, какого-то смертельного и не-отмщенного оскорбления… И вот возник образ: он снова стоял лицом к лицу с врагом-гигантом. Короткий стон он подавил почти сразу; облачко пара изо рта разошлось в воздухе — и всё, нет больше дыхания. Зубы и пальцы стиснулись сами: память раскрылась и кровоточит…

Старая жрица разогнулась, держа в запачканной ручонке смятый свинец и два деревянных жребия. Другие бросились к ней — и зашипели на нее, словно няньки на ребенка, сделавшего по незнанию что-то неприличное: ведь по закону должен быть только один, тот что ближе к свинцу!.. Она вскинула голову — спину разогнуть не могла — и строго сказала вдруг помолодевшим голосом:

— Назад! Я сама знаю, что делать!

В этот момент стало видно, какой красавицей была она когда-то.

Она оставила свинец на столе и подошла к нему, протянув руки; в каждой по жребию.

— Это желание твоих мыслей… — Она раскрыла правую ладонь. — А это желание сердца твоего. — Раскрыла левую.

На обоих кубиках из почерневшего дерева было вырезано «Да».