"Приключения Мишеля Гартмана. Часть 2" - читать интересную книгу автора (Эмар Густав)

ГЛАВА IX Нападение на транспорт

Солнце, подобно громадной металлической бляхе, раскаленной докрасна, готово было закатиться за небосклон и бросало только слабые и холодные лучи, бледный свет которых угасал более и более и исчезал наконец в волнах тумана, оттенявшего отвесные склоны гор и застилавшего долины, хотя верхушки гор еще озарялись светом.

Быстро смеркалось; ночь пала на землю почти мгновенно, как это бывает в горах.

Четыре часа медленно пробило на отдаленной колокольне, и волнообразное гудение колокола, передаваемое эхом, замирало с таинственной звучностью эоловой арфы невдалеке от довольно большой деревни, дома которой, подобно разбежавшемуся стаду, вытянулись сперва по обоим берегам узенького ручейка, протекавшего по тесной долине среди высоких гор, а потом расползались веером, в виде амфитеатра, до пятисот метров высоты.

Все было мертво и безмолвно в деревне: двери и окна заперты, в пустых улицах не слышалось ни лая собак, ни блеяния овец, ни мычания быков — словом, ни одного из тех звуков, которые в горных местностях изобличают жизнь и движение при первом наступлении сумерек, когда стада возвращаются в хлева и дневные труды приходят к концу.

Селение это походило как две капли воды на один из тех фантастических городов в «Тысяче и одной ночи», которых волшебник коснулся своим грозным жезлом и жителей превратил в камни. Все население как будто бросило эту деревню.

Один только дом на площади был отворен и, по-видимому, населен, по крайней мере, отчасти; это была гостиница.

Тележка, покрытая смоленым холстом и запряженная тощей лошаденкою, долго стояла у двери трактира. Около половины пятого два человека в крестьянской одежде, из которых один держал в руке длинный кнут, показались в дверях дома и, обменявшись с третьим лицом, по всей вероятности трактирщиком, несколькими словами на прощанье, при крепком пожатии руки, стали по обе стороны лошади, крикнули «ну!», и, несмотря на свой тщедушный вид, кляча пошла довольно бойким шагом.

Тележка, проехав деревню во всю длину, очутилась в долине, где почти все поля стояли несжатые, несмотря на позднее время года, обильная и роскошная жатва, надежда трудолюбивого земледельца, была еще на корню, но в плачевном виде: примятая, затоптанная, местами вырванная и уничтоженная; война оставила тут свои следы, лошади все помяли, попортили, истребили.

Двое вожатых скромного экипажа курили с наружной беспечностью огромные глиняные трубки, не обмениваясь ни единым словом, и по временам украдкой озирались вокруг, как будто силясь просмотреть насквозь кусты и группы высоких деревьев, все более и более сгущавшихся вокруг них.

Уже через несколько минут они свернули вправо на довольно широкую дорогу, которая выходила на долину в нескольких стах шагах от деревни, потом слегка поднималась в гору, постепенно становилась круче и пролагала по откосу горного кряжа бесчисленные изгибы среди высокого соснового и лиственного леса.

Когда пробило пять часов, тележка достигла довольно крутого поворота и только что начинала огибать его, когда путешественники увидали в двухстах метрах впереди себя с десяток всадников, приближавшихся крупною рысью.

По их четырехугольным шапкам и длинным пикам в этих всадниках с первого взгляда можно было узнать улан.

Два путешественника значительно переглянулись, губы их дрогнули от насмешливой улыбки, но они продолжали идти совершенно спокойно.

Менее чем в пять минут уланы доскакали до них и окружили тележку.

— Стойте, добрые люди, — сказал на превосходном французском языке офицер, командовавший отрядом.

Крестьяне повиновались, взявшись за шапки.

— Вы здешние? — продолжал расспрашивать офицер.

— Не совсем, — ответил крестьянин, который на вид был старший, — я нормандец, а мой приятель пикардиец.

— Но край этот вам знаком?

— О, конечно, сударь, давно уже мы колесим его. Впрочем, я-то почти здешний, — продолжал, по-видимому словоохотливый, мужик, — я женат на здешней, понимаете? Баба злющая, но работать молодец, надо говорить правду. И то взять, ведь я в кои веки дома-то бываю, не все ли равно, добрая у меня жена или злая, тем более…

— Я не спрашиваю у вас всего этого, — с живостью перебил офицер, — отвечайте только на мои вопросы.

— Простите, не знал, как говорят здешние незнайки, — возразил мужик с насмешливым смирением, — я думал, не во гнев вам будь сказано, что вы хотите все знать, но когда я ошибся, то прошу прощения.

— Черт возьми! Замолчишь ли ты, болтун? — нетерпеливо крикнул офицер.

— Я нем, ваша милость, не извольте гневаться, я ни в чем не повинен, я бедный человек, и родители мои были такие же бедняки, не на что им было учить меня, иначе… ну, да я ничего не знаю, ровно ничего не знаю, вот вам и весь сказ!

— Черт возьми олуха! Неужели я не вытяну из него толкового слова? — вскричал офицер, готовый уже вспылить. — Молчи, старый дурак, дай говорить товарищу.

— Как угодно. Жером очень охотно ответит вам. Не так ли, старина?

— На всякий вопрос требуется ответ, — наставительно произнес другой крестьянин, которого товарищ назвал Жеромом.

— Вы знаете эту местность? — обратился к нему офицер.

— Пожалуй, что и знаю, сударь, — ответил Жером.

— Я уже говорил вам, — вставил в виде объяснения первый крестьянин.

— Молчи или!.. — вскричал офицер, протянув руку к чушкам.

— Ай, ай, не замайте! — закричал крестьянин в испуге. — Я бедный отец семейства, у меня пять человек детей, младший сосет еще!

— Да замолчишь ли ты, скот?

Офицер замахнулся на него и ударил бы саблею плашмя, но мужик ловко увернулся, хотя не преминул взреветь благим матом и самым жалостным голосом умолять:

— Не убивайте меня, ваша милость, не убивайте!

Он отступил на несколько шагов со всеми признаками страха и без всякой натяжки очутился у деревьев, окаймлявших дорогу, где окончательно остался нем и недвижим.

Офицер с самодовольною улыбкой покрутил длинный бесцветный ус и обратился к другому крестьянину.

— Далеко мы еще от ближайшей деревни? — спросил он.

Мужик засмеялся и ничего не отвечал.

— Вы слышите, что я спрашиваю? — сказал офицер.

— Как не слышать, ваша милость, очень слышу, я не глух, благодарение Богу, — возразил он с видом себе на уме.

— Что ж вы мне не отвечаете, если слышите?

— Как бы не так! — мужик расхохотался еще пуще. — Вы ведь смеетесь надо мною!

— Как смеюсь? Что вы хотите сказать?

— То, что вы на смех поднимаете меня, мужлана; я, кажется, говорю по-французски.

— И не думаю смеяться над вами, я еду в деревню, которая не должна быть далеко отсюда, мне хотелось бы знать, где именно она находится и далеко ли еще до нее.

— Как бы не так, поверю я, чтоб важный барин, который учен, не знал, куда он идет!

— Однако это правда; итак, отвечайте скорее, я тороплюсь.

— Ну да, вы любите смеяться, годы ваши такие, в этом нет ничего дурного. Хотя я нормандец, а все же не дурак и понимаю, в чем штука, — продолжал он, все смеясь. — Ведь, с вашего позволения, надо быть глупее нашей собаки, скотины значит, чтоб не знать, куда идешь. Полноте, ваша милость, точно я не понимаю! Нет, нет, Жерома Гепена так не проведешь!

— Чтоб черт побрал дурака! — крикнул с гневом офицер. — Эти французские мужики сущие идиоты, ничего от них не узнаешь. Ответите вы мне или нет?

— Зачем? Будто вы не знаете дороги лучше меня?

— А если я вам на водку дам, поверите вы мне, что я говорю не шутя, и дадите ответ?

— Что ж! Деньги — это деньги, известно, времена плохие, — заключил он, подходя к офицеру, — надо посмотреть.

— Вот, — сказал офицер, достав из кармана пятифранковую монету и показывая ее крестьянину, — я дам вам это.

— В самом деле? — вскричал крестьянин с радостью. — Вы не в шутку говорите?

— Нисколько, но вы должны ответить на все мои вопросы.

— Еще бы! С большим моим удовольствием отвечу вашей милости.

— Итак, это дело решено.

— А деньги-то вы опускаете в свой карман?

— Нет же! Берите, я лучше отдам их сейчас. — Во время этого разговора совсем стемнело.

Уланы в числе десяти человек, имея пред собою всего двух крестьян, подъехали, несмотря на обычную осторожность, без всякого подозрения и стали кучкой вокруг тележки. Как и все пруссаки, они худо ли, хорошо ли, но понимали по-французски и хохотали от души над выходками крестьянина.

Тот подошел почти к самой лошади офицера, который нагнулся к нему, чтобы отдать пятифранковую монету, когда внезапно раздался пронзительный свист.

Вмиг крестьянин схватил офицера за левую ногу и, сильно дернув, заставил покатиться наземь, между тем как пятнадцать человек, выбежав из кустарника, ринулись на улан и во мгновение ока очутились каждый на лошади за спиною всадника, которого, обхватив сильными руками, как в железные тиски, вынуждали к совершенной неподвижности.

Нападение было так внезапно и так верно рассчитано, что уланам не оставалось возможности защищаться, и они почувствовали себя пленниками прежде, чем успели постичь, что с ними творится, они даже не имели возможности обратиться в бегство, другие люди схватили их лошадей под уздцы и держали крепко.

— Можете подняться, ваша милость, — насмешливо сказал крестьянин офицеру, у которого проворно отобрал оружие.

Офицер встал на ноги, оторопелый и с намятыми боками.

— Негодяй, — пробормотал он, — и еще смеется надо мною!

— Не гневайтесь на меня, — возразил тот, посмеиваясь, — ведь мы французские крестьяне, идиоты, от нас не добьешься толкового слова.

— Смейтесь, теперь сила на вашей стороне, но мы не одни, за нами идет сильный отряд, посмотрим, кто посмеется последний.

— Мы, разумеется.

— Вас всех расстреляют за сношения с неприятелем. Война между цивилизованными нациями имеет свои законы, которых нельзя нарушать безнаказанно, мужики должны оставаться безучастными, одни солдаты имеют право защищать отечество. Каждый крестьянин, взявшийся за оружие, совершил преступление и заслуживает смерть.

— Что же делали вы, господа пруссаки, после Йены, когда призывали к оружию весь народ поголовно, мужчин и женщин, стариков и детей? Вы защищали отечество и были правы, мы сражались с вами, не называя негодяями, преступниками или злодеями, так как в защиту родного края дозволено все, теперь вы вторгаетесь к нам, мужиков наших честите разбойниками, вините их в сношениях с неприятелем, потому что, разоренные вами, они пытаются отомстить за бедствия, которые вы навлекли на них, и расстреливаете без суда вольных стрелков под предлогом, что они не входят в состав регулярного войска и не имеют права сражаться в защиту отечества; это мне нравится!

— Но кто же вы? — вскричал офицер с изумлением. — Одежда на вас крестьянская, а говорите вы, как военный и человек хорошего общества.

— Кто я? — переспросил с иронией мнимый крестьянин. — Я офицер, спасшийся от катастрофы в Седане, предводитель вольных стрелков.

— Вольных стрелков! — вскричал офицер в ужасе. — О, тогда я погиб!

— Быть может, — насмешливо ответил Мишель, — я не знаю еще; но бросим это, и ступайте за мною.

— Во имя человеколюбия!

— Человеколюбия? А вам оно разве известно, когда вы расстреливаете стариков и женщин наказываете публично? Идите.

Во время этого разговора уланы были обезоружены и отведены в лес, так точно, как и лошади их; дорога осталась свободна, и на ней никакого следа происшедшей борьбы.

Офицер последовал за Мишелем, который сдал его на руки своим волонтерам с предписанием караулить во все глаза, потом прибавил еще несколько слов шепотом и вернулся на дорогу, где Оборотень, другой крестьянин, ожидал его, стоя возле тележки и куря трубку.

— Что нового? — спросил он.

— Немного, командир, однако мне послышалось что-то странное, и я послал Тома разведчиком; мы скоро узнаем, в чем дело.

— Очень хорошо. Что нам теперь-то, оставаться здесь или продолжать идти вперед?

— Я думаю, мы хорошо сделаем, если выждем, пока вернется Том, да и то надо принять в соображение, что трудно бы найти место благоприятнее этого поворота для нашего замысла.

— Справедливо, подождем; кстати, Тому незачем лезть опять в тележку, уже стемнело.

— Тем более что он не боится напасть на человека и в случае нужды может быть очень полезен.

Становилось все темнее.

В ста или ста пятидесяти шагах позади смутно виднелись во мраке темные силуэты трех-четырех вольных стрелков, которые время от времени перебегали дорогу и, казалось, спешили кончить какую-то работу; но на таком расстоянии нельзя было рассмотреть, около чего они суетятся.

Прошло минут двадцать, и ничего не появлялось. Мишель не тревожился нисколько; один из его вольных стрелков, посланный на рекогносцировку, доложил ему часа в три, что транспорт не выйдет из города, где его собирали, прежде пяти часов вечера.

Это замедление происходило от неожиданного прибытия нескольких французских пленных, которых немедленно хотели отправить в Германию, следовательно, и примкнуть к транспорту. Впрочем, пруссаки не тревожились нисколько, отсутствие регулярного войска в Эльзасе было несомненно, что же касается вольных стрелков, то пруссаки не могли предположить, чтобы при таком ограниченном числе — они не подозревали, насколько число это возросло в последние недели, — они дерзнули, несмотря на отчаянную смелость, напасть на транспорт, которого прикрытие состояло из тысячи шестисот человек пехоты и кавалерии с двумя полевыми орудиями — для большей верности нашли нужным усилить прикрытие транспорта двумя пушками. Последнее, чрезвычайно важное сведение сообщено было Мишелю также разведчиком его, человеком надежным, который утверждал, что видел пушки собственными глазами, следовательно, не оставалось никакого сомнения.

В силу этого Мишель отменил свои первые распоряжения и составил новый план атаки.

Было семь часов вечера, месяц выплывал из-за небосклона и рассеял немного мглу, когда Оборотень почувствовал, что подкравшийся к нему Том трется об его ноги, тихо и отрывисто подавая голос. Хозяин, по-видимому, отлично понял, что хочет выразить собака.

— Транспорт приближается, — сказал контрабандист, — подвигайтесь понемногу вперед, пока я в свою очередь сделаю разведку.

— Идите, — ответил Мишель и, ударив лошадь кнутом, крикнул: — Ну, Кокот!

Тележка медленно покатилась по дороге.

Оборотень уже исчез.

Отсутствие его длилось недолго, не более четверти часа.

Мишель вздрогнул, когда контрабандист вдруг точно из земли вырос возле него: такими неслышными шагами он вернулся.

— Ну что? — спросил Мишель.

— Все идет хорошо, — ответил Оборотень, весело потирая руки, — транспорт в двух километрах по меньшей мере. У нас довольно времени потолковать.

— Как они идут?

— В наилучшем порядке. Отряд из пятидесяти улан идет в ста шагах впереди, потом следует одна рота пехоты, а за нею два орудия и длинная вереница фургонов, окруженных солдатами, направо и налево тянутся по две цепи фланкеров для разведки дороги и осмотра кустов, первая цепь состоит из пеших солдат и поддерживается второю цепью, состоящею из конных. Поняли, командир? Просто весело познакомиться с такими осторожными молодцами и доказать им, что они олухи.

— Не отвергаю этого, — с усмешкой возразил Мишель, — и радуюсь, что настоял на ста шагах в глубь чащи.

— Правда, ближе было бы ошибкой; но и то сказать, они вовсе не опасаются.

— Вы совершенно уверены, что они не открыли ничего?

— Ничего ровно, иначе уже запели бы пули; ничего они не открыли ни направо, ни налево, ни впереди в особенности. Они полагаются на десять человек разведчиков, обезвреженных нами.

— Что до них, то нам беспокоиться нечего более.

— Вы не отменили решение, чтоб дело было сделано на повороте дороги?

— Нет, только надо изловчиться попасть туда всего за минуту до артиллерии.

— Хорошо, командир, предоставьте мне править тележкой, я вам ручаюсь за успех.

Мишель передал ему кнут, потом приподнял смоленый холст и тихо шепнул одно слово:

— Внимание!

Вскоре раздался громкий лошадиный топот о крепкую замерзшую землю. Холод был резкий, морозило. Эскадрон улан появился на повороте дороги, он ехал в отличном порядке.

Мишель и Оборотень шли рядом, не торопясь и куря усиленно. Том следовал за ними по пятам.

— Эй вы, добрые люди! — окликнул их начальник отряда. — Куда вы идете так поздно?

— Домой, сударь, — ответил Мишель с поклоном.

— Далеко вам до дома?

— Мили с две, сударь, мы с фермы Лоуендаль.

— Знаю, знаю я ее, но как вы так поздно в дороге не боитесь недобрых встреч?

— Мы немного замешкались, калякая с кумом, трактирщиком в деревне там, внизу. Впрочем, чего и бояться-то? Здесь все тихо в краю, как будто войны не бывало.

— Вы не слыхали разве о вольных стрелках?

— Слава Богу, нет, сударь. Что им тут делать, когда солдат не имеется и биться не с кем?

— Напротив, они сражаются и горы кишат, как говорят, шайками этих разбойников.

— Не мне, маленькому человеку, опровергать слова вашей милости, но смею уверить вас, что с этой стороны гор не видали ни одного вольного стрелка с самого начала войны.

— Действительно, это говорят. Что вы везете в тележке?

— Съестные припасы и овощи, сударь, — ответил Мишель, с движением, как будто хочет снять холст.

— Оставьте, оставьте, не стоит труда, — остановил его офицер смеясь. — Итак, дорога свободна?

— Мы не встретили кошки, и в деревне нет ни души, кроме трактирщика, все ушли. Я не понимаю, что он-то делает там один-одинешенек.

— Вероятно, философствует.

— Вы очень милостивы, сударь, — ответил Мишель с глупым видом, — покорнейше благодарю.

— Ну, прощайте, добрые люди, — сказал офицер, расхохотавшись странному ответу крестьянина.

— Просим прощения, сударь, — ответили оба с поклоном.

Уланы проехали, тележка тронулась в дальнейший путь.

Вскоре она встретила роту пехоты, которая расступилась по команде офицера и открыла ей проезд.

Никто не заговаривал с мнимыми крестьянами, знали, что их уже подвергли допросу, и если пропустили, то, вероятно, не нашли опасными.

Мишель и Оборотень не преминули боязливо и неуклюже раскланиваться направо и налево, что вызывало дружный смех солдат; крестьяне до того даже довели учтивость, что забыли о телеге, и, когда подъехали орудия, Оборотню пришлось своротить лошадь в сторону. Это он исполнил так неловко, что одно из колес тележки задело за колесо передка. Артиллерист, торопясь расцепиться, хлестнул невпопад по лошадям, и те рванулись с такою силой, что бедная кляча, впряженная в телегу, пошатнулась, потеряла равновесие и грохнулась со всех ног, увлекая тележку, которая заняла собою большую часть дороги.

К довершению несчастья, это неприятное событие произошло именно на крутом повороте дороги, где она была всего уже.

Поднялась страшная суматоха, кричали и ругались наперерыв, не слушая друг друга, темнота еще более способствовала неурядице. Крестьяне ревели, плакались и рвали на себе волосы в отчаянии. Прежде всего, они выпрягли лошадь; но, странное дело, животное, в котором, кажется, еле дух держался, едва очутилось опять на ногах, как бросилось в самую толпу и, лягая задними ногами вправо и влево, понеслось к лесу, между тем как крестьяне гнались за ним с криком: «Остановите, остановите!» — и не в состоянии были догнать его. Вмиг в глубине леса скрылись из виду и лошадь и люди, и никому в ум не пришло даже пытаться их останавливать, так все застигнуты были врасплох и поражены тем, что произошло.

Прибавим, что третий крестьянин выскочил из телеги никем не замеченный и в два прыжка догнал товарищей.

— Живее, поворачивайтесь! — крикнул полковник, командовавший отрядом. — Вернутся ли, наконец эти скоты убрать телегу?

Те и не думали: притаившись в лесу, они хохотали изо всей мочи над изумлением пруссаков. Но это было только начало.

— Сомкнуть ряды, — раздался громовой голос полковника, — и смотреть в оба! Этот случай должен скрывать измену. Отцепите скорее дрянную тележонку, которая преграждает нам путь, и сбросьте ее в ров. Живей, живей!

Восстановилась тишина, офицеры распоряжались, строго наблюдая за исполнением своих приказаний, и, пока поднимали тележку, которую очень трудно было отцепить от передка, человек пятьдесят солдат бросились обыскивать лес.

Но раздался свист, и во всю длину транспорта, по обе стороны его, и сзади, и спереди, по нему открыли смертоносный огонь.

Пруссаки очутились точно в горниле.

Вдруг грянул оглушительный удар.

Это взорвалась тележка. От нее огонь перешел к пороховому ящику на передке, взорвался и тот с страшным треском, и во все стороны полетели осколки дерева и железа, которые искалечили и убили множество солдат.

Хаос достиг своего апогея, всеми овладел панический страх, ввиду ужас наводящей опасности они забыли всякую дисциплину и очертя голову ударились бежать врассыпную, имея одно на уме — спастись от смерти. Они ежеминутно ожидали нового взрыва.

Но порядочное число старых солдат, стыдясь такого унизительного бегства и позорной паники, оставались на своих местах и, не расстраивая рядов, окружили начальников с твердым решением исполнить свой долг.

Благодаря этим храбрым воинам вокруг транспорта восстановился некоторый порядок, команда была слышна и сейчас исполняема, завязалась неумолкаемая перестрелка между пруссаками, или, вернее, баварцами — весь отряд состоял из баварцев, — и их невидимыми противниками.

На несчастье немецкого войска, все невыгоды были на его стороне. Неприятель за отличным прикрытием стрелял в него, не подвергаясь опасности. Подобное положение не могло длиться долго, следовало прекратить его, во что бы ни стало, уланам приказали атаковать лес и выгнать оттуда вольных стрелков.

Они помчались, оглашая воздух исступленными «ура». Французы дали им въехать в лес, продолжая стрелять, как в мишени, — в солдат, оставшихся на дороге.

Вдруг послышались ужасные крики ярости, боли, отчаяния и, примешиваясь к ним, крики «Да здравствует республика!» при неумолкаемом беглом ружейном огне.

Что же происходило в лесу?

Уланы мчались очертя голову, с пистолетами в руках и пиками наперевес, атака производилась с поражающей стремительностью. Надо сказать, что этому способствовала местность: лес был очищен от порослей и довольно редкие высокие деревья позволяли всадникам скакать по прямой линии. На расстоянии пистолетного выстрела они увидали вольных стрелков. Только что они думали достигнуть до неуловимых противников и выгнать их из засады, как лошади под всадниками, скакавшими во главе атаки, запнулись о протянутые в двух футах от земли веревки, которые вдруг натянули; лошади упали, всадники грохнулись оземь, следующие ряды подверглись той же участи, и вскоре выросла страшная груда людей и лошадей, разбитых, искалеченных, раздавленных одни другими без всякой возможности выпутаться и застреливаемых в упор неумолимыми противниками, которые мстили за много позорных и низких жестокостей; всех улан положили на месте, несмотря ни на какие мольбы о пощаде.

Это была варварская война, око за око, зуб за зуб. Вольные стрелки, с которыми пруссаки обращались как с разбойниками, расстреливая их без суда, под предлогом, будто они изменники, теперь мстили каждый за близкого ему человека, брата или друга, которого пруссаки умертвили и жестокая смерть которого громко вопияла о страшной мести палачам.

Полковник, командир отряда, был отличный, опытный в военном деле, старый офицер, ему одного взгляда было достаточно, чтоб сообразить, в какое положение он попал и каким образом из него выйти.

Вольные стрелки, вероятно, предупрежденные своими шпионами, что большой транспорт с боевыми и разного рода припасами отправляется к немецкому войску, осаждавшему Мец, собрали все свои рассеянные отряды и довели наличные силы до двух тысяч человек храбрости испытанной. Они устроили свою засаду и выбрали пункт, где транспорт, стесненный в узком проходе, с обрывом по одну сторону и густым лесом по другую, будет, так сказать, парализован, а прикрывающий его отряд поставлен в невозможность сопротивляться при искусно рассчитанном нападении вольных стрелков.

Полковник отлично понял этот план, он только ошибся в численности вольных стрелков, которых в данную минуту далеко не было столько, как думал он, их не оказывалась более шестисот, что составляло несравненно меньшую цифру, чем личный состав защитников транспорта. Полковник не подозревал этого и, вероятно, не поверил бы даже, если б ему сказали.

Атакованные врасплох с страшной стремительностью со всех сторон в одно и то же время, пруссаки не могли действовать и смешались, вынужденные сражаться на открытом месте с неприятелем, которого видеть не могли.

Более трети пехоты и вся кавалерия погибли в западне, так искусно расставленной, кто бежал, кто был убит, кто попал в плен, солдат оставалось всего около восьмисот человек, и то начальники могли полагаться на них только относительно, так они были поражены и упали духом. Конечно, положение казалось очень опасным, но все же не отчаянным. Выйти из западни следовало энергичным усилием. Об отступлении не могло быть речи, в арьергарде продолжался ожесточенный бой, так точно, как и вдоль флангов транспорта, беглецы уже возвращались искать убежище среди войска, которое еще держалось, да, наконец, и фургоны занимали собою почти всю дорогу, слишком узкую, чтобы можно было повернуть их. Итак, оставалось только одно средство — пробиться вперед и во что бы то ни стало проложить себе дорогу, бросив фургоны, в которых лошади по большей части были перебиты и никакой не представлялось возможности увести их с собою.

Приняв такое решение, полковник исполнил его немедленно, по его команде два орудия, направленные на лес, осыпали его картечью, потом ими же очистили дорогу, чтоб легче было прорваться, и войско бросилось беглым шагом, не замедляя его ни на минуту под убийственным градом пуль, вслед за орудиями, из которых стреляли на ходу — солдаты поняли не хуже офицеров, что спасение их зависело от энергии, с которою они исполнят это движение.

Сражение было ужасно, бились с ожесточением, не раз схватывались грудь с грудью врукопашную, пользуясь каждым удобным случаем, стрелки стремительно нападали на своих противников. Пруссаки, вынужденные обернуться к ним, отбивались отчаянно, и вскоре битва превратилась в страшную резню, где выразилась вся обоюдная ненависть двух народов.

Попытка пруссаков была исполнена с неоспоримою отвагой и выдержкой, огонь вольных стрелков стал мало-помалу перемежаться. По всему вероятию, французы отказывались от дальнейшего боя, бесполезного уже, когда цель засады была достигнута. Солдаты ободрились, хотя, измученные усталостью и по большей части раненные, пятьсот человек, оставшиеся в живых, испытывали живейшую радость — честь была спасена, и если транспорт достался неприятелю, зато орудия уцелели.

Ночь была ясная и холодная; месяц заливал своими бледными и грустными лучами обширное поле битвы. Окинув взором окрестность, полковник дал людям перевести дух, но сейчас скомандовал идти дальше, он боялся дать им время почувствовать свои раны, некоторые падали от времени до времени. Следовало перебраться через довольно узкий ручей по деревянному мосту, сперва орудиям надо было проехать на ту сторону и оттуда прикрывать отступление.

Двинулись в путь. Орудия въехали на мост вскачь. Вдруг раздался ужасный треск, и мост обрушился, увлекая в своем падении обе пушки. Идти далее было невозможно, для пруссаков настала минута невыразимой тоски. Теперь они увидели, что гибель их неминуема.

В то же мгновение засверкали кусты, огненный круг охватил пруссаков, крик «Да здравствует республика!» огласил воздух и ружейная пальба возобновилась с ожесточением.

Пруссаки составили каре и готовились с мрачной решимостью умереть, сделав последнее усилие.

Вдруг опять раздался свист и вслед за ним крик:

— Да здравствует республика! В штыки! Вспомните жен своих и детей!.. Бейте, бейте!

И стая вольных стрелков, точно легион демонов, вынырнула отовсюду одновременно и ринулась на последних защитников транспорта с неудержимым порывом.

Борьба завязалась страшная, отчаянная, уж это был не бой людей цивилизованных, но оргия дикарей, растерзывающих один другого с неистовыми криками и ревом хищных животных, упоенных кровью. Рубили, рубили бесконечно; раненые поднимались на колени, ползли на руках, чтоб нанести последний удар, и падали с радостным чувством, что положили еще одного врага.

Подобно роковым кругам Данте в аду, поле сражения суживалось все более и более, штыки, красные до трубки, были искривлены и с зазубринами, так они работали, вонзаясь в человеческую грудь. Баварцы, надо отдать им эту справедливость, падали один за другим безмолвно, хладнокровно, твердо, как люди, пожертвовавшие жизнью, которые умирать умеют.

Вдруг сражение прекратилось, настала мрачная тишина значения грозного.

Весь отряд, прикрывавший транспорт, был уничтожен.

Последний защитник его пал с раскроенным черепом.

Командир партизанского отряда, Мишель Гартман, снял шляпу и, взмахнув над головой длинной шпагой в крови до эфеса, вскричал зычным голосом:

— Да здравствует республика!

— Да здравствует республика! — подхватили вольные стрелки в безумной радости[7].

Горное эхо повторило этот великодушный крик и далеко разнесло его по Эльзасу, где скоро, быть может, опять им будет оглашаться воздух с таким же энтузиазмом.

Месяц заливал своими бледными и кроткими лучами прекрасную долину, теперь такую тихую и безмолвную, но минуту назад волнующуюся и потрясенную пронесшимся над нею ураганом смерти, который в безжалостном своем равнодушии наделал столько несчастных жертв, убивавших друг друга ради прихоти и чудовищного честолюбия двух злодеев.

Увы! Так все идет на свете.