"Приключения Мишеля Гартмана. Часть 2" - читать интересную книгу автора (Эмар Густав)ГЛАВА VI РозгиПруссаки везли с собою фургонов пятнадцать для склада добычи, безжалостно захватываемой во всех несчастных селениях, которых Фургоны эти тянулись за колонною, составляя, так сказать, мрачный арьергард. Их продвинули вперед и поставили в самой деревне. Так как на этот раз добычи было чрезвычайно много, к фургонам присоединили все телеги, какие оказались у крестьян. Тут-то немцы приступили к грабежу с систематичностью и порядком, которые они вносят во все. Не могло быть зрелища более прискорбного и раздирающего, как эти несчастные крестьяне, принужденные притеснителями приводить им свой скот, перетаскивать свой хлеб, сено и солому и помогать складывать в исполинские фургоны все эти припасы, стоившие им столько тяжелого труда, а теперь безжалостно у них отнятые при пошлых остротах, оскорбительном хохоте и наглых шутках. Все эти несчастные анабаптисты, — Господь дал, Господь и взял, — шептали они порою про себя, — да будет благословенно Его святое имя! Это евангельское изречение, которое вполне передает дух смиренной и кроткой секты анабаптистов, было единственным протестом, который позволяли себе эти несчастные. Бледные, грустные, но спокойные на вид, скрывая свою скорбь в глубине души, они исполняли с обычной кротостью грубые и своевольные приказания врагов, распоряжавшихся ими, как невольниками. Столько твердости и смирения тронуло бы диких зверей, краснокожих индейцев, на пруссаков, однако, произвело действие совершенно противное. Они встревожились и заподозрили западню. Им казалось, что эта покорность должна скрывать измену. А между тем чего же было опасаться от сотни женщин, детей и старцев без оружия, пятистам человекам регулярного войска, вооруженного с ног до головы, знакомого с военным делом и командуемого избранными офицерами? Полковник был зол, как с цепи сорвавшаяся собака, он то и дело кусал усы, нетерпеливо стучал кулаком по луке седла и порой устремлял на Иогана Шипера мрачный и грозный взор, от которого сильно задумался бы всякий, кто менее был бы тверд, чем мэр Конопляника. Так же под стражею двух солдат, почтенный старик, держа прямо свою белую голову, стоял неподвижно возле лошади полковника; его бледное лицо выражало глубокую скорбь, сдерживаемую силою воли и смирением, по-видимому, ничто не могло заставить его изменить спокойствию, которое он поставил себе в обязанность. Между тем фургоны и телеги уже нагрузили, скот согнали, пробил час отъезда, солдаты стали в ряды и ожидали одной команды, чтобы двинуться в путь. Вдруг полковник махнул рукою, и все остались неподвижны на своих местах. Полковник обратился к мэру, все еще стоявшему возле него. — Подойдите, — приказал он. Старик повиновался. — Готовы ли вы отвечать на мои вопросы? — Спрашивайте, сударь, — кротко сказал старик, — если вопросы ваши будут такого свойства, что я отвечать могу, то постараюсь удовлетворить вас. — Я требую одной истины. — Я скажу правду, ложь, как вам известно, никогда не оскверняла моих уст. — Вы утверждаете это, но ничто мне еще не доказывает этого; мы увидим, если вы обманете меня, берегитесь. — Мне нечего беречься, я скажу одну правду. — Который ваш дом? — Тот, перед которым вы находитесь. — Это большая белая хижина, крытая соломой? — Именно. — Где ваше семейство? — Вот оно здесь, возле меня. И рукою старик указал на немного сгорбленную старуху лет около шестидесяти восьми, двух мужчин лет пятидесяти, но еще бодрых и здоровых, двух женщин от сорока до сорока пяти лет и трех молодых девушек от пятнадцати до семнадцати лет, белокурых, прелестных, но еще не вошедших в силы. — Это вся ваша семья? — спросил полковник. — Вся, сударь. — Внуков у вас нет? — Три внука, они ушли два месяца назад присоединиться к своему корпусу. — Хорошо, окружить этих людей, чтобы ни один не мог бежать. — Зачем им бежать? — возразил старик. — Ведь они не совершили никакого преступления. Солдаты немедленно исполнили приказание полковника. Остальные крестьяне дрожали от ужаса и озирались растерянно, большая часть усердно молилась. — Ваше семейство ответит мне за вас и послужит залогом, — с злою усмешкой сказал полковник. — Я не понимаю вас, сударь, — возразил старик со скорбным изумлением. — Будьте покойны, скоро поймете, — сказал полковник прежним тоном холодной иронии. — Тем лучше, сударь, это необходимо, чтобы я мог отвечать вам удовлетворительно. Полковник покосился на старика, вообразив, что тот смеется над ним, однако ничего подобного не было и анабаптист ответил в душевной простоте со всею искренностью. Вынужденный сознаться в этом самому себе, полковник прикусил губу. — В эту ночь убийство или покушение на убийство совершено было в вашем присутствии в Прейе? — К несчастью, это справедливо. — Знаете вы убийцу? — Нет, я увидел его тогда в первый раз. — Этого быть не может. — Однако это так. — Вы лжете. Среди ночи вы вышли из вашего дома с женщиною, переодетою мужчиной, этой женщине вы служили проводником и провели ее в Прейе, вместо того, чтобы расстаться с нею и вернуться домой, что было бы естественно, вы оставались при ней там и не отходили ни на минуту, она разделила с вами убежище, где скрывалась от нас. Все это буквально точно. Что вы скажете на это? — Правду, как всегда, сударь, ту правду, которую знаете и вы не хуже меня, хотя напрасно стараетесь исказить. — Негодяй! — вскричал полковник. — Брань ничего не доказывает, сударь, особенно когда обращена к человеку беззащитному. Дама, о которой вы говорите, вероятно, переоделась мужчиной, потому что ей так было угодно, я взялся отвести ее в Прейе и привести обратно, одна она не нашла бы дороги ни под каким видом. Я скрывался, говорите вы. Кто же не прячется, когда вы появляетесь где-нибудь? Все бегут! Знала ли эта дама мужчин, из которых один был ранен, а другой убит, этого я сказать не могу. Что меня касается, то я их в глаза не видывал; вера моя не только воспрещает мне проливать кровь, но еще предписывает выносить все оскорбления, не пытаясь мстить, я всегда повиновался этому божественному учению; итак, нельзя обвинять меня в содействии печальным событиям, происшедшим в Прейе; я мог бы бежать, как меня уговаривали, но раненому необходима была помощь, я остался, несмотря на опасность, которой мог подвергнуться, и, перевязав раненого, не дал ему изойти кровью, как вы сами могли удостовериться. — Положим, — грубо сказал полковник, нахмурив брови, — а даму, которой служили проводником, вы знаете? Вероятно, ее в вашем присутствии называли. Имя ее? — Я не знаю, она просила у меня приюта, и яоткрыл ей дверь моего дома; не расспрашивают гостей,посланных Богом. — Не одна же она явилась к вам? — Нет, ее сопровождало несколько дам и четверо или пятеро вооруженных слуг. Я уже имел честь говорить вам все это, сударь, к чему повторять одно и то же? — К тому, чтобы вы сказали, что сталось со всеми этими людьми, понимаете теперь? — Как мне это знать, сударь? Ведь я был в отсутствии, когда они оставили мой дом. — Я не к вам теперь обращаюсь, а к вашему семейству. — Мы готовы отвечать, сударь, — ответил один из мужчин, сделав несколько шагов по направлению к полковнику. — Говорите, что знаете. — Это легко, сударь. Сегодня утром, около четверти пятого, я только вставал, когда услышал сильный и торопливый стук в дверь, и поспешил отворить. Очутился я перед кучкой неизвестных мне людей. Удивленный, я спросил, что им надо, и один из них ответил, что они спешат и времени не имеют для разговоров, что сейчас надо будить путешественников и все готовить к отъезду. Не слушая меня более, они вошли в дом, хотя я пытался удержать их. Дамы оделись менее чем в пять минут, и не прошло четверти часа, как неизвестные и путешественники с их слугами уже были далеко. Вот все, что я могу сказать вам, более того не знаю. — Быть может, — заметил полковник с видом озабоченным. — Какою дорогою поехали они? — Тою, что называется тропинкою Шенере; она идет к Саверну. — Вы знаете Саверн? — Нет, но здесь говорят, что тропинка эта выходит на дорогу из Саверна к нижним площадкам в двух-трех милях отсюда. Более вы ничего знать не желаете? — Напротив, постойте еще. — К вашим услугам, сударь. — Вы не подозреваете, кто были неизвестные люди, которые пришли за путешественниками? — Очень трудно составить себе какое-либо мнение на этот счет, сударь; с начала войны у нас в горах столько перебывало людей, которых мы прежде не видывали. — Как были они одеты? — На них были широкие черные бархатные штаны, засунутые в высокие сапоги, черный шерстяной пояс и кожаная портупея, к которой прицеплялись патронташ и сабля-штык, не говоря о большом многоствольном пистолете, нового изобретения, если не ошибаюсь. Они имели казакины из толстого сукна, мягкие поярковые шляпы с широкими полями и что-то вроде охотничьей сумки из холста, перекинутой через плечо, у каждого было ружье в руках, какие дали войску, кажется, года два-три назад. — Да, шаспо. — Действительно, мне помнится, что так их и называли. Вот все, что я могу сказать вам об этих людях. — Это вольные стрелки, я не имею и тени сомнения на этот счет. — Быть может, сударь, я не знаю этого. — А я знаю, как и то, что мнимая ваша откровенность — одна ложь, чтобы обмануть меня; вам отлично известны те, кому, вы говорите, будто оказали только гостеприимство; сношение этих лиц с вольными стрелками, присутствие одной из путешественниц в Прейе в эту ночь положительно доказывают их соучастничество в преступлении, там совершенном. Теперь вслушайтесь-ка повнимательнее в то, что я скажу: я вполне убежден, что вы знаете многое, что упорно от меня скрываете; я даю вам пять минут на размышление, если спустя этот срок вы не решитесь сознаться мне с полной откровенностью — доннерветтер! — я накажу вас так, что через сто лет еще будут говорить об этом с ужасом. — Мы не можем сказать ничего более, потому что не знаем. — Молчать! Одумайтесь, вы имеете еще пять минут срока. Бедные люди смиренно опустили головы, они сознавали себя в когтях тигра. Полковник отъехал, разговаривая с офицерами. Он бесился в душе, что не мог захватить ни единого из тех, кого думал застать врасплох, все его враги насмеялись над ним и ускользнули у него меж пальцев с ловкостью, которая окончательно приводила его в ярость; если он не изловит виновных, то все равно поплатятся за всех невинные; он хотел страшным примером нагнать страх на этих дерзких горцев, которые несмотря ни на что осмеливались противиться немецкому воинству. Однако все члены семьи мэра оставались, спокойны, смиренны и невозмутимы среди цепи солдат, которые окружали их и бдительно караулили, за ними стояли остальные жители деревни, объятые невыразимым ужасом. Полковник вернулся к этой группе вскачь, сопровождаемый всем своим штабом, и остановил лошадь перед стариком. — Ну что, — грубо и грозно спросил он, — обдумали ли вы и приняли наконец решение мне повиноваться? — Я не понимаю вас, — с твердостью возразил старый анабаптист, — я исполнил все ваши требования, ответил на все ваши вопросы, чего же вы хотите еще? — Без уловок, негодяй! — крикнул полковник с гневом. — В последний раз спрашиваю, хотите или нет открыть имена презренных, кому вы изменнически дали приют и в чьем преступлении в эту ночь вы соучаствовали, и сознаться мне, какими средствами им удалось уйти от справедливого возмездия? — Я повторял вам уже неоднократно, сударь, что не имею понятия о том, что вы спрашиваете, особ этих я не знаю, имена их мне неизвестны, я не имею понятия, как они уехали и куда скрылись, в ваших руках сила, вы можете убить, но вам не удастся заставить меня произнести ложь или сделать низость, чтоб сохранить несколько минут жизни, которые мне еще суждено прожить на земле. — А! Так-то! — вскричал полковник в ярости. — Вот мы увидим! — Я готов на пытку и на смерть, поступайте же, как угодно, — возразил старик с редким величием. Полковник бросил на него взгляд гиены и обратился к своим офицерам. — Вы все свидетели, господа, — сказал он прерывающимся голосом, — какое упорство оказывает этот подлец? Офицеры почтительно склонили головы. — Когда меня вынуждают к этому, правосудие должно быть совершено, и правосудие страшное, — прибавил он со свирепою усмешкой, — мы увидим, увидим! И он сказал капитану Шимельману: — Велите взять этих трех женщин, обнажить их до пояса и крепко привязать к деревьям. — Которых женщин, господин полковник? — почтительно спросил капитан. — Вот этих, — указал полковник на трех молодых девушек. Несчастные помертвели; они едва вышли из детства, старшей только что минул восемнадцатый год, младшей было пятнадцать. От первого озноба они задрожали всем телом, лица их исказились от ужаса и выразили безумный страх, они дико озирались вокруг и с посиневших губ их только срывались слова, последний протест попранной стыдливости: — О, мама, мама! И они по безотчетному побуждению искали защиты в объятиях матерей. Выражение голоса их раздирало душу, в этих нежных голосах звучало такое отчаяние, что даже солдаты почувствовали невольную жалость, эти грубые натуры, равнодушные рабы кровавого деспота, имели матерей и сестер в своем краю, нежных существ, любимых, быть может, оплакиваемых ими, природа все-таки берет свое: как велико ни было их бесстрастное повиновение, глубокая жалость овладела их сердцами пред этою молодостью, красотою и невинностью, они остановились. Один полковник держался прямо и гордо на лошади и, с сигарою во рту, смотрел на эту сцену с видом насмешки. Содрогание ужаса, подобно электрическому току, пробежало по рядам толпы, повергнутой в оцепенение от такого цинического варварства. Продолжительный стон поднялся к небу, единственный и трогательный протест несчастных против такого чудовищного злоупотребления власти. — О! — вскричал полковник с грозною усмешкой. — Эти негодяи, кажется, смеют бунтовать? Эй, вы! Прицелиться в них и стрелять, если пикнет хоть один. Старик сделал шаг вперед и воздел руки к небу. — Молчите, — сказал он голосом, полным страдания, — молчите, беззащитные христиане, час великих испытаний пробил для вас, вспомните ваших отцов, подобно им смиренно склоните головы и покоритесь без малодушия и без страха жестокой каре, по всемогущей воле Господа нашего возлагаемой на вас для искупления грехов. Полковник презрительно пожал плечами. — Хорошо проповедует, — сказал он посмеиваясь, — к несчастью, это проповедь в пустыне. При первых словах старика все головы склонились, всякое волнение затихло, толпа, уже безмолвная, покорилась. Полковник с досады прикусил губу и накинулся на солдат. — Доннерветтер! — вскричал он грозно. — Разве мне повторять приказание? Схватить этих девчонок и привязать! — Погодите, ради Бога! — воскликнул старик, и по лицу его заструились слезы. В душевной тоске он почти бессознательно ухватился за повод лошади полковника. — Не трогай, негодяй! — крикнул полковник и ручкой пистолета ударил старца по голове. Тот грохнулся оземь с раскроенным лбом, но тотчас опять встал на ноги, отирая кровь, которая ручьем лилась из его раны. — Я совершил вину, — сказал он с раздирающею улыбкой, — вы и наказали меня, это справедливо, но я умоляю вас именем всего, что есть наиболее святого в мире, именем того же Бога, которому поклоняетесь и вы, пусть одна моя кровь прольется сегодня! Разве мы виновны, разве мы должны отвечать за эту страшную войну? Мы, население безобидное и ничего не знающее о делах света? У вас есть же сестры, матери, жены, которые любят вас и на родине вашей оплакивают ваше отсутствие; во имя этих дорогих существ, будьте милосердны, будьте людьми. Самые свирепые дикие звери и те любят своих детенышей, защищают их, дают убить себя за них, не будьте же безжалостнее диких зверей, вспомните ваших матерей, ваших сестер и пощадите стыдливость и невинность бедных детей, которые не сделали вам ничего, не тираньте женщин, будьте милосердны к слабым, дабы Господь, когда станет судить вас, также оказал вам милосердие… — Кончил ты свою проповедь? — перебил полковник со злою усмешкой. — Предупреждаю, терпение мое истощается. — Еще слово, одно слово, умоляю вас! — Говори, но смотри, коротко. — Если ничем удовлетворить вас нельзя, если вы жалости не знаете, если сердце у вас каменное, — продолжал старик еще с большею убедительностью, — если вам непременно нужна кровь, чтоб насытить вашу ярость против всех, кто носит название французов, здесь есть мужчины, и немало их; возьмите нас всех, велите сечь, расстрелять даже, если так угодно, мы умрем с радостью, чтоб спасти тех, кого любим; но ради самого неба, сжальтесь над женщинами, над нашими детьми, не выставляйте обнаженных дочерей наших насмешкам ваших солдат, оскорблениям и поруганию; мы готовы на казнь, берите нас! — Да, берите нас! — вскричали мужчины в один голос. — Мы готовы! Полковник засмеялся. — Скоты эти воображают о себе Бог весть что, — вскричал он, — не понимая того, что жизнь их в моих руках, что вздумается мне, и они все будут расстреляны по одному моему знаку. Ну, молчать, — крикнул он, — а вы — слушать команды! У крестьян вырвался крик ужаса. Старик с мольбою сложил руки, и они замолкли; не слышно было другого звука, кроме подавленных вздохов и рыданий женщин. Три молодые девушки грубо были вырваны из объятий убитых горем матерей. Несмотря на их слабое сопротивление — увы! скорее безотчетное, чем сознательное, последний протест стыдливости, низко поруганной, — с них сорвали одежду и, обнажив до пояса, привязали к деревьям. Зрелище было ужасное. Три бедные девочки, бледные, с чертами, искаженными от стыда и горя, почти в обмороке, обезумев от ужаса и оскорбленной стыдливости, заливались слезами, а возле них стояли, холодные, бесстрастные и суровые, три унтер-офицера, вооруженные каждый длинным, гибким прутом, ожидая, со взором, устремленным на начальника, команды приступить к казни, а пред ними все население деревни, старики, женщины и дети, в безграничном отчаянии ломали руки, возводили очи к небу и плакали навзрыд почти под дулом направленных на них ружей. Над всею этою картиной, которая казалась тяжелым сновидением и едва ли когда-нибудь могла быть создана фантазией Кало или Брейгеля, господствовала группа офицеров. Цивилизация как будто ушла на три века назад, и вернулась эпоха полного варварства. — Однако пора покончить с этим, — продолжал полковник, — время уходит, нам следовало бы уже быть далеко: мы поступили очень неосторожно, углубившись в горы на такое расстояние без подкрепления. — Разве вы действительно станете сечь их, господин полковник? — робко спросил поручик. — Фердаммт! Не воображаете ли вы, что я для одного удовольствия вашего выставил их вам напоказ? — возразил полковник, нахмурив брови. — Жаль будет исполосовать кровавыми чертами это упругое и красивое тело такого дивного розового цвета, — заметил капитан Шимельман со вздохом сожаления. — Вы глупец, капитан, — грубо остановил его полковник, — бросьте чувствительность, мы здесь на войне, эти люди наши враги, они не хотели нам покориться и подняли нас на смех, нужен страшный пример, от которого ужасом объяло бы этих мятежных горцев. — Справедливо, господин полковник, простите, я говорил необдуманно, — смиренно ответил капитан. Полковник презрительно пожал плечами и обратился к старику, который не думал отирать кровь, струившуюся из его раны. — Подойдите, — приказал полковник. Анабаптист тихо подошел. — Я согласен, — грубо сказал полковник, — отсрочить казнь этих девушек, даже готов помиловать их, но предупреждаю, помилование зависит от одного вас, вы держите в своих руках жизнь их и смерть, вы можете спасти их, если хотите. — Что мне сделать для этого? — с живостью вскричал старик. — Точно вы не знаете! Откажитесь от мнимого своего неведения, не настаивайте на том, чтоб обманывать меня, — словом, сообщите мне те сведения, которые я неоднократно от вас требовал, говорите, я слушаю вас. — Увы, — ответил старик, в отчаянии ломая руки, — вы требуете от меня того, чего я исполнить не могу, я ничего не знаю, могу вас уверить. Неужели вы думаете, что я давно бы не ответил вам, если б мне что-нибудь было известно? Беру Бога в свидетели, что удовлетворить вас мое искреннейшее желание. — Все то же упорство во лжи! — вскричал с раздражением полковник. — Хорошо же, пусть вся гнусность этой казни падет на вас одних, вы хотите ее, вы меня вынуждаете оставаться неумолимым. Он взмахнул саблей и крикнул палачам: — Делайте свое дело! Прутья свистнули и как ножом резнули девушек по обнаженной груди. Страшный крик исторгла у них боль. Вопли ужаса и отчаяния поднялись в толпе. Мужчины, женщины и дети бросились не противиться этому возмутительному истязанию, беднягам этого не пришло бы в голову, но собою заслонить несчастных. Пруссаки не поняли, или, вернее, прикинулись, будто не понимают этого невольного изъявления всеобщего негодования. — Пли! — скомандовал полковник. Дула ружей опустились вновь, и раздался страшный залп. Вместо того чтоб бежать, крестьяне теснее прижались один к другому и, взмахнув шляпами в воздухе, вскричали в один голос: — Да здравствует Франция! — Пли! — опять скомандовал полковник. Вторично грянул залп. — Да здравствует Франция! — снова воскликнули крестьяне в порыве восторженной преданности, призывающей смерть. Так продолжалось залп за залпом, вслед за каждым крики «Да здравствует Франция!» постепенно становились слабее. После пятого залпа настала мертвая тишина. Все население деревни было истреблено[6]. — Ага! — вскричал полковник, поднося к губам сигару, которую не переставал курить во все время этого жестокого побоища. — Гнездо ехидн, кажется, раздавлено, в живых не осталось ни единой. Вдруг человек, или, вернее, кровавый призрак без человеческого образа, поднялся из груды тел, стал перед полковником и, брызнув ему в лицо несколькими каплями крови, струившейся из его ран, произнес могильным голосом: — Каин! Будь заклеймен как первый убийца! Каин, проклинаю тебя! Проклинаю… убийцу женщин, детей и старцев! Полковник протянул руку к седельным чушкам, но не успел взять пистолета, как раненый уже упал навзничь; он был мертв прежде, чем коснулся земли. — Господа, — холодно сказал полковник офицерам, отирая забрызганный кровью лоб, — нам здесь нечего делать более, надо поджечь эти хижины и двинуться в путь. Приказание было исполнено тотчас, и вскоре несчастная деревня изображала собою один громадный костер; после населения истреблялись жилища, пруссаки действовали сообразно своей неумолимой системе. Спустя двадцать минут колонна, впереди которой ехали фургоны и телеги с добычею, выходила из деревни по дороге, лежавшей к прусскому лагерю. Позади себя неприятель оставил смерть и развалины как несомненные признаки своего прохода. Одиннадцать часов пробило на отдаленной колокольне в ту минуту, когда последний прусский солдат скрылся из виду за склоном горы. |
||
|