"Инго и Инграбан" - читать интересную книгу автора (Фрейтаг Густав)

2. Христианин среди язычников

В стороне от деревни, на равнине, стоял запущенный дом, обнесенный деревянным забором, над которым раскидывал свои серые листья запыленный лопушник; забор был дыряв, небрежно сложен, и целый год поросята и дворовые куры имели здесь беспрепятственный лаз. За воротами был, из двух жердей, сооружен деревянный крест – единственный признак того, что жил здесь Мегингард, которого называли также Меммо, христианский священник. Неохотно деревенские жители позволили ему несколько лет назад, и то по настоянию графа, поселиться в пустой хижине. Однако несмотря на это, внутренность избушки была не совсем лишена удобств. В щель притворенных оконных ставень можно было разглядеть весело пылавший на очаге огонь. Тут же сидел и сам Меммо, маленький круглый человечек; перед ним стоял плохонький стол и на нем кружка пива, на очаге варилась в горшке курица, а подле печи хлопотала, с деревянной ложкой в руке, здоровенная служанка.

– Давно уже варится курица, Годелинда, – сказал маленький человечек, тоскливо взглянув на горшок, – ворочай-ка ложкой, да подбрось дров: этого добра вдоволь в здешней стороне.

Но Годелинда обращала мало внимания на вздохи своего господина и порой лишь сердито посматривала на монаха.

– Мой господин мог бы принести от больного соседа подарок почище, чем вот это, – и она указала ложкой в угол хижины, где на вязанке соломы сидела девушка-славянка, которая, склонив голову, уставилась в землю. – В течение многих недель заклинали вы злых духов, поселившихся в больной ноге соседа, и плохое же это вознаграждение за великий труд – пленница, хворое, дрянное, ни к чему не годное существо! Зачем не подарил он вам на хозяйство теленка? Часто советовала я вам высказаться с соседом по этому поводу. Еле-еле хватает для прокормления двух ртов, а тут пожаловал и третий: какая-то дикарка с растрепанными волосищами, слова не умеющая вымолвить… Вот и новая добавка к хлопотам, которые я имею, ходя за вами.

Меммо лукаво прищурился и посмотрел в угол.

– Ради тебя только я и взял ее, Годелинда, – ласково сказал он, – для поля, лугов… Мне бы очень хотелось облегчить твой тяжкий труд.

– Разве я жаловалась на работу? – дулась мало успокоенная властительница очага. – Вот и хлопочи еще об этом уроде!

Она выкинула вареную курицу на глиняную миску и подала горячее кушанье и ложку своему господину. Поднялся благоуханный пар, а Меммо, ожидая, чтоб кушанье остыло, сидел и нетерпеливо постукивал ложкой по блюду.

Вдруг что-то заскрипело на дворе и вслед за этим, с короткими промежутками, в дверь раздались четыре удара палкой. Ложка выпала из руки монаха; он испуганно вскочил, уставился на дверь и, как бы страшась появления какого-нибудь духа, тихо и почти бессознательно пробормотал: «Во имя святого духа, аминь». Раздался еще удар, от которого распахнулась дверь, на пороге показался мужчина в черной одежде, и послышался глухой голос:

– Во имя Бога, приветствую тебя.

Меммо стоял, онемев, вся краска сошла с его лица. В течение одного мгновения Винфрид глядел на обитателей дома, затем подошел к окну, открыл ставень, взял миску с курицей, все выбросил во двор, так что только загремели черепки, и повелительно вскричал:

– Прочь, женщины!

Подбоченившаяся Годелинда нисколько не собиралась повиноваться приказанию незнакомца, но увидев, что ее господин сильным движением руки приказывает ей удалиться, и заметив, что пламенные глаза незнакомца устремились на нее, оробела и, потащив за собой пленницу-славянку, поспешила к двери.

– Приищи себе на ночь другой приют, – закричал ей вслед Винфрид, – потому что едва ли отныне нога твоя будет в келье этого человека!

Он притворил за женщинами дверь, запер ее на засов и подошел к окаменевшему Меммо.

– В нечестии живешь ты, брат, – грустно сказал Винфрид, – и в дурном обществе я застал тебя; но я пришел, чтобы наставить душу твою. На колени, Мегингард, повинись в злодеяниях твоих, ибо настал день покаяния. Постарайся снискать милосердие Судящего.

Ошеломленный монах опустился перед епископом на колени и стал бормотать латинские молитвы. Весело горело пламя очага, отбрасывая по сторонам тени мужчин; вода в горшке приподнимала крышку и шипела на очаге, но никто не обращал на это внимания; наконец пламя улеглось, затихла вода. В избе сделалось темно; тлеющие уголья разливали слабый свет, в оконное отверстие падало бледное мерцание звезд, но монах все еще лежал на полу – слышались только тяжкие воздыхания и шепот торжественных молитв, а порой резкие удары бича и тихие стоны. И длилось это всю ночь. И когда свет звезд померк в рассвете нового дня, Меммо все ещё лежал ниц, с распростертыми в виде креста руками, а подле него на коленях стоял чужеземец, и его голос торжественно гремел над стонами лежавшего.

Винфрид отворил дверь, и первые лучи утра проникли в темное помещение; у калитки стоял юный Готфрид, он молча поклонился учителю, потому что еще не настала пора, когда монаху разрешалось говорить.

– Я думал, что ты спокойно спишь на ложе хозяина, – сказал Винфрид и знаком позволил говорить Готфриду.

– Прости, отче, я пришел сюда, побуждаемый беспокойством о тебе.

– Там лежит падший. Посиди возле него, чтобы он увидел лицо твое, когда приподнимет голову; поддерживай его колеблющиеся шаги. Я изловил его, как улетевшую из клетки коноплянку, но неспокойно мечется душа его. Хотя ты и моложе его, но помоги ему, да привыкнет он снова к послушанию, и насколько возможно, будь к нему снисходителен. Не разумно было бы лишать одичавшего всякого утешения.

Чужеземец направился к деревне, где во дворах уже замечалось движение, а молодой инок тихо сел подле кающегося; вскоре тот вздрогнул, осторожно приподнял голову и с изумлением увидел не сурового епископа, а юношу, на светлом лице которого изображалось живейшее участие.

– Явился вестник мира, – с трепетом пробормотал он и снова пал ниц, но через несколько мгновений опять приподнял голову. – Я ощущаю теплое дыхание над головой; если ты из наших, то говори.

– Имя мое Готфрид, отче; я твой брат и слуга.

– Он ушел, – вздохнул Меммо, робко оглядываясь; ощупав затем свою изъязвленную спину, он с трудом сел и обхватил руками голову. – Я совсем преобразился… Он выбросил за окно курицу и миску, а Годелинду… – Монах перекрестился. – Отыди, сатана! Тяжким испытаниям подвергся я среди язычников, сын мой, сидел меж конских голов; а когда весной они водили хороводы, то требовали они, чтобы я с Годел… – монах снова перекрестился. – Истинно, епископ – муж святой, превыше немощей человеческих. Ты молод, брат мой, но и тебе известно правило.

Готфрид ласково кивнул головой.

– В таком случае ты знаешь, сын мой, что раскаявшемуся грешнику дозволяется увлажнить пылающие уста водой с уксусом. Уксуса здесь нет, но, – убедительно продолжал он, – там есть остатки пива, а воды в нем довольно; прошу тебя, подай мне кружку.

Готфрид охотно подал напиток, а истощенный монах, сделав большой глоток и держа кружку в растопыренных ладонях, сокрушенно начал свою утреннюю молитву. Готфрид повторил священные слова, затем насыпал в углу соломы, привел больного к постели и до тех пор тихонько читал ему молитвы, пока тот не уснул.

Возвратившись к монаху, Винфрид застал Меммо бодро сидящим на стуле. Готфрид убрал келью, соорудил маленький алтарь, украсил его сосновыми ветками и пахучей богородицкой травой. При появлении епископа Меммо попытался было встать, но Винфрид легонько подтолкнул его обратно на стул.

– Я пришел теперь не врачом, заставляющим больного принять целебное лекарство, но твоим старым товарищем сажусь я подле тебя. Если тебе не в труд, то прошу, брат мой, поведай мне по правде, какие тяготы довелось испытать тебе среди народа этого. Истинно, не легка возложенная на тебя обязанность, и не за приятным трудом застаю я тебя.

– Ничего доброго не могу я сказать тебе, достопочтенный отче, – робко начал Меммо. – Подобно Даниилу во рве львином, пять лет выдержал я среди народа этого. Суровы их сердца и надменен дух; у лучшего из них выдаются часы, когда неистовствует он, точно злой дух преисподней. Верующих мало, да и веруют они только тогда, когда вывихнут ногу или их бьет злой дух лихорадки; тогда они шлют за мной, чтобы я молился перед ними и усердно осенял себя крестным знамением, но на другой день посылают за язычницей, творящей волхования, и снова выводят у себя на теле изображение молота. Часто спрашивают они, может ли наш Бог даровать им победу на славян и саксонцев; в таком случае они готовы сойтись с ним. Бог должен обязаться по отношению к ним, подобно слуге, но сделать для него то же самое они не хотят.

– Тебе известны христиане здешней местности? – нетерпеливо спросил Винфрид. – Для этого, собственно, ты и послан сюда, подобно тому, как ласточки высылают вперед своих вестников.

– Кажется, я знаю их на всем пространстве между Заалой и Веррой, – ответил Меммо. – По твоему повелению я записал имена некоторых, пользующихся значением и пребывающих еще в вере. Но из священников я словно одинокая овца среди воющих волков. Действительно, есть и другие, именующие себя христианскими священниками, но это чисто бесовская снедь: они имеют больше одной жены, сидят с язычниками за жертвенными пирами, конские головы висят подле их крестов, а великого римского наставника они и знать не хотят. Издавна исчадие это поселилось в стране. Они на теле своем красками изображают какие-то знаки.

– Диких шотландских кошек! – гневно вскричал Винфрид.

– Много перенес я побоев и глумления, – продолжал Мегингард, – но худшее случилось в последний год, при вторжении вендов в страну. Став против них недалеко от Заалы, туринги грозили мне и потребовали, чтобы я, их гость, пользующийся миром страны, отправился с ними и как мирный человек стоял подле их рати на возвышении и молитвами низвел на них победу. Итак, меня увели и поставили на холм, но венды одолели турингов, многих поубивали, пожгли села, увели в неволю женщин и детей; меня тоже взяли и связали ивовыми прутьями. Подобно стаду овец, гнали нас на восток, в рабство. Горек был путь среди жен-язычниц и плачущих детей; кто падал и не в состоянии был подняться, тот получал удар палицей и оставался на дороге. И скудна была пища в пути: нам давали похлебку в корытах, словно свиньям. Два дня и две ночи шли мы путем страдания, пока не увидели вендских деревень и столбов, на которых развевались знамена военачальников. Там нас распределили по селам; я достался сорбу Ратицу, человеку свирепому, который возвел себе круглое укрепление по сию сторону Заалы. Язычники устроили великий пир, а меня обрекли на горькую смерть; увидев мою стриженную голову, бесы эти плевали в меня. И лежал я, связанный и безнадежный, как вдруг в сарай вошел Ратиц и через сопровождающего его человека спросил у меня, какого я племени и рода.

Я ответил ему, что я монах, а ты – мой достопочтенный наставник, и я обязался тебе странствовать по землям турингов. Тогда Ратиц смягчил свое сердце, приказал разрешить узы мои и через своего спутника, под великой тайной объявил, что намерен он отправить послов на запад, к повелителю франков, и что ты, человек могущественный и миролюбивый, можешь ходатайствовать в пользу его желаний. И этот лукавый волк, насытившийся убийством в нашей овчарне, уверял, будто он возлюбил мир, но что пограничные франкские графы – хищники, жаждущие крови. И я был вынужден обещать ему как можно скорее доставить тебе эту весть. После этого меня освободили, накормили, одели и проводили почти до наших сел, о чем я немедленно уведомил тебя письмом, которое взял франк Гунибальд, отправляясь на запад.

– Я прочел твое послание, – ответил Винфрид. – Между тем проголодавшийся волк снова вторгся в земли франков. Не знаешь ли, чего он хочет от Карла повелителя франков? Славяне и франки столь же мало могут блюсти мир между собой, как два хомяка, живущие в одной норе.

– Мне кажется, что он хочет даров и, быть может, захваченных им земель.

– И он согласится исповедать имя Божье и отречься от дела сатаны?

– Скорее лиса, попавшая в капкан, откусит себе хвост. В нем столько же благочестия, как в пустом орехе.

– Столь же пусты и некоторые из осеняющих себя крестным знамением, – ответил Винфрид. – Если он не ревностный язычник, то дети его могут оказаться горячими христианами. А теперь расскажи мне о другом человеке. Ты знаешь Инграма, которого язычники называют Инграбаном?

– Не много хорошего слышал я о нем. Он враг кресту и живет в местности, называемой «Вороньим двором», потому что черные птицы язычников гнездятся там по деревьям и каркают свои злобные пески. Во всяком бою он впереди, и в его руках сердца молодых воинов. Во время битвы я видел, как товарищи унесли его раненого; они полагают, что если бы Инграм до конца ратовал в передних рядах, то не досталась бы победа славянам.

Винфрид встал и пытливо осмотрел углы хижины.

– Закон повелевает, чтобы иноки жили под одной кровлей, и неприлично мне жить у чужих там, где у монаха имеется дом. Постарайся устроить мне здесь постель.

Меммо с ужасом выслушал это решение.

– Хижина тесна, достойный отче, и повреждена крыша, через нее протекает дождь, да и с пищей плохо; не думаю, однако ж, чтоб это было важно для тебя, – спохватился Меммо. – К тому же прости, достопочтенный отче, – птички, которых до сих пор я держал, громко поют и порой так бессовестно гадят. Владыко, прикажешь выпустить птичек? Студеной зимой прилетели они ко мне, иные упорхнули весной в небо, но другие свили себе гнезда на стропилах, вывели второй выводок, и порой, когда я бывал смущен духом, щебетанье их радовало меня. Грешен, – почти со слезами продолжал он, – что прилепился сердцем к твари, но, отче, все равно они воротятся назад – если только не свернут им шеи – а в особенности один щегленок, красивейшая птичка в здешней стране.

Винфрид сурово слушал сетования строптивого монаха.

– Брату своему предложи ночное отдохновение не менее охотно, чем и твоим пернатым товарищам.

– Тщетен оказался труд над сердцами людей, – печально продолжал Меммо, – но птицы скоро усвоили себе священные глаголы. Ежегодно ловил я молодых воронов и сорок, выучивал их петь греческие молитвы и затем выпускал на волю. В светлом лесу ты можешь слышать, как распевают они священные слова. Желая порой отомстить Инграму за несправедливости, которые причинил он мне, я пускал моих молодых воронов на его деревья, чтобы среди языческих птиц они взывали к Богу, но другие вороны ожесточенно нападали на них и выдергивали у прирученных перья, потому что диким противно наше пение. И питомцы мои снова возвращались назад. Но и прирученные не оставляли своего коварства: пожирали моих крошечных товарищей, и с последней суровой зимы только маленькие и остались у меня. Прости меня, святый отче.

– Я не сержусь на тебя, брат мой, – ответил Винфрид. – Посылая тебя, я знал, что не сеятель ты в каменистой стране; но так как у тебя доброе сердце, то я полагал, что язычники, быть может, станут терпеть тебя ради твоей ласки. Ты был для меня соглядатаем, отправленным в обетованную землю, но теперь я пришел сам, чтобы покорить народ этот Господу моему.

Через отворенные ворота Готфрид ввел во двор коня, привязал его к столбу, взял кожаный мешок и принес в хижину. Теплый луч любви и скорби пал на юношу из очей Винфрида.

– Что сказал проводник, так неласково расставшийся с нами?

– Я едва смог добраться до него, – раздался мягкий голос монаха. – Слуги сурово гнали меня прочь, наконец провели за ограду, где Инграм связывал своих коней, как бы желая угнать их. Я объяснил ему твое желание, и он нетерпеливо выслушал его. «Никогда не провожал бы я твоего господина, если б мне был известен его сан. Я не требую вознаграждения за проводы: ни запястий, ни франкского серебра; благодарность его также не радует меня, но пусть он не ждет от меня расположения, если оно потребуется ему!» Так сказал он, стоя передо мной, подобно Турну, суровому витязю, о котором римлянин Вергилий повествует, что он восстал против короля Энея.

– У твоего короля Энея, сын мой, – с улыбкой ответил Винфрид, – нет другого оружия против дикаря, кроме честного намерения быть полезным и ему, и другим. Молись, чтоб это удалось нам.

Винфрид подошел к столу, распустил ремни кожаного мешка, вынул деревянный ящик и благоговейно передал его Мегингарду.

– Храни его, как зеницу ока, Мегингард, в нем заключены мощи святых, ризы и сосуды для храма, который мы воздвигнем здесь.

Меммо изумленно поглядывал то на епископа, то на хранилище святынь, а Винфрид между тем сделал знак юноше и вышел с ним из хижины.

Готфрид вел коня, а епископ решительно шагал к холму, стоявшему перед лесом. Винфрид остановился на возвышении.

– Скорее, чем предполагал я, – взволнованно начал он, – настал час, когда трудным путем я должен отправить тебя к язычникам, тебя, сына сестры моей. Любимое существо должен я предать опасностям пустыни, и да простит мне Господь, если с тоскливой робостью я помышлял о служащем ему посланце.

– Доверься мне, отче, – просил Готфрид.

– Ты должен дать Ратицу ответ на его вопрос; вопрос ты знаешь, знаешь и ответ.

– Знаю, отче.

– Ты должен также помочь язычнику Инграму освободить пленницу. Стоя на коленях у гроба франка, я дал обет Господу обречь тебя на это посольство; но вспыльчив и неприветлив человек, которого я хочу избрать тебе в товарищи.

Винфрид снова пошел вперед, продолжая:

– Юношей твоего возраста вошел я однажды, в земле англов – родине нашей, в развалившееся каменное здание, воздвигнутое римским народом не сколько веков назад. Ибо в древние времена, прежде чем благовест Господа проник в среду обитателей страны, народы обуздывались великим царством римлян, и они почти везде воздвигли себе сильные укрепления. И увидел я тогда, что воины моего племени согнали за каменные стены толпу женщин и детей, похищенных из соседних сел. Я слышал свист бича и вопли, видел удары меча, поражавшие безоружных, – в общем, адскую ночь провел я на римских камнях. Убийцы и убиваемые похвалялись, что они христиане, и с ужасом познал я, что даже божественное учение лишилось на земле своей благотворной силы. Повсюду епископы враждовали между собой, один обзывал другого лжеучителем, бил противника по ланитам или обнажал на него меч, но едва ли хоть кто-нибудь поступал по заповедям Господа; подобно пастырям, и паства вконец развратилась; всякий грех и своеволие видел я в полном цвету, и порой язычники бывали лучше христиан. Я думал, что лишусь ума от такого бедствия на земле и молил Господа небесного, которому обрек себя, о спасении человечества от скорбей наших. И вот снизошло на меня послание благодати, и подобно пламени, пронеслось по моим жилам, так что в страхе и радости я воспрянул духом. Ибо возвещено мне было спасение людям, новое обуздание для необузданных и новое единение для враждующих. Погибла власть римлян, но в Риме пребывает кроткий преемник апостолов. Он есть верховный судия сердца и совести и должен он править на земле великим вождем царя небесного. И все мы обязаны служить ему в деле веры точно так, как служим королям и военачальникам в мирских делах. Мой долг: привести народы земные к служению ему – фризов, саксонцев, гессов, турингов и, если будет милостив Бог, то и дикие орды, которые называются вендами. Всем хочу я возвестить мир моего Господа. И да соделается вера целебной для народов, стану я учить, что правит ими единый Бог в тверди небесной, а здесь, на земле – его наместник, римский епископ, достопочтенный и властный над всеми. На земле должно быть единение в учении, единение в повиновении, да будет также единение в любви. Поэтому проповедовал я среди фризов и гессов, поэтому ездил я в Рим и, на коленях перед папой, обрек себя на вассальство Богу моему; поэтому, наконец, я странствую среди плевел диких долин, одинокий с тобой, о юноша, ибо хочу я истребить бедствие мира, и всем, пребывающим в погибели, возвестить слово спасения.

Юноша почтительно поцеловал крепко стиснутую руку Винфрида, который уже спокойно продолжал:

– Ты предан мне, любимец мой, юноша летами, но мудрец разумом, и мало есть мыслей, которые я скрывал бы от тебя. Не язычники больше всего тревожат меня: предстоящий мне труд, труд, при котором я сильно нуждаюсь в помощи, гораздо важнее. Мне кажется, что лютейшие из волков – это франки, именующие себя христианами, и их епископы, злодеи, каждый из которых враждует со всеми. Римский епископ – муж достойнейший, но и он вначале смотрел на меня как на безумца, когда я объявил ему, что в деле веры он должен быть верховным повелителем на земле, для спасения всех нас. Много там себялюбия и жажды мирской власти, но Господь, которому я обрек себя, поможет мне одолеть как неразумие сильных, так и упорство этих длинноволосых дикарей. Поэтому следуй за мной к язычнику, сын мой, открой уши и слушай в пути, в чем еще окажется тебе надобность.

Когда они достигли возвышения, на котором находился «Вороний двор», то навстречу им вылетела пара горячих коней, на одном из которых сидел Инграм, а на другом – его служитель. Винфрид стал на дороге, так что конь Инграма взвился на дыбы, и раздраженный всадник, крепкой рукой осадив коня, остановился вплотную к епископу.

– Зачем ты задерживаешь меня?! – гневно вскричал Инграм. – Да будет проклят час, когда я обещался служить тебе!

– Кто отправляется в дорогу, подобную твоей, – ответил Винфрид, – тот поступает неразумно, проклятьем начиная свой путь.

– Не хочу я твоего благословения, христианин, и сумею найти себе защиту посильнее той, которую дает твое знамение.

– Но многие в сорбской деревне, у которых руки стянуты ивовыми прутьями, уверовали в священное знамение, столь безрассудно унижаемое тобой. Если перед выездом ты оскорбляешь Бога, которому поклоняются христиане, то берегись, да не окажется бесплодным путь твой.

Всадник, хотевший было тронуть своего коня, мрачно опустил глаза.

– Смири свою горячую кровь, – важно продолжал Винфрид. – Разумный совет – прежде быстрого дела. Хоть ты и не любишь меня, не пренебрегай, однако ж, моими словами; сойди с коня, Инграм, если только действительно у тебя есть желание освободить женщину.

Напоминание было до того убедительным, что ту-ринг сошел с коня и бросил поводья своему слуге.

– Пусть будет кратко то, что ты имеешь сказать мне, чужеземец. Земля горит у меня под ногами.

Винфрид отвел в сторону нетерпеливого воина.

– Ответь мне на один вопрос, который я задаю с добрым намерением и в сильной заботливости о пленниках. Есть ли у тебя то, что могло бы служить для Ратица выкупом? Или надеешься ты похитить из стана сорбов женщин и детей?

Дрогнув лицом, Инграм ответил:

– Входящий в стан разбойника берет похищенное как получится. Если мне удастся пробраться не узнанным, то я постараюсь тайно увезти ее.

– Но ты говорил мне, что туринги обещали мир сорбам.

– Только не я, потому что лежал я тогда раненый.

– Но старики обещали за тебя.

– Мир нарушен тем, кто убил моего друга. Кто станет порицать меня, если я отомщу за него?

– Твой народ спросит, друг ли ты умершему: ты из страны турингов, он – франк.

Инграм промолчал.

– А если пограничная стража сорбов заметит тебя? Им известен обычай порубежников, и опасаются они теперь мести франков. После этого ясно, что только мирным путем можно освободить пленницу.

– Так знай же, хотя и неохотно сознаюсь я в этом, – мрачно ответил Инграм, – что я хочу добыть выкупные деньги продажей коней, которых ты видишь здесь; иные из них достойны носить седло короля. Не знаю только, согласится ли Ратиц принять их, потому что наполнен конями стан воров со времени их последнего набега. Поэтому я угоню коней в Эрфесбург, там большой рынок моего народа; может, удастся получить за них запястья и франкское серебро. Сомнительная, однако ж, продажа, если приспела крайность; вот именно это меня и тревожит.

– И нет другого средства преклонить волю славянина?

– Золото или серебро гномов, искусно выкованное ковачем: против этого не устоять низкому человеку, – быстро ответил Инграм. – Но у туринга нет королевского добра.

Винфрид взял футляр, открыл его и вынул дивной работы большую чашу: снаружи – серебро, внутри – золото, с венком из виноградных листьев и выпуклыми человеческими фигурками.

– Это из сокровищницы одного короля, И дано мне королевским вассалом. Не думаешь ли ты, что эта вещь может освободить детей?

– Никогда не видал я подобного творения рук человеческих! – сверкнув глазами, вскричал туринг. – Отчеканенные из серебра дети, они так рельефны, будто, ожившие, бегают по саду!

Но он тут же сдержался и, устыдившись своего любопытства, промолвил:

– Такое сокровище освободит многих.

– Да будет благословен час, в который я получил эту чашу! – торжественно произнес епископ.

Но мрачная тень снова пронеслась по лицу молодого воина, и гордо возвращая сосуд, он воскликнул:

– Убери свою чашу, коварный чужеземец! – и повернулся к коням.

Но Винфрид схватил его за руку.

– Не думай, Инграм, что золотом и серебром я хочу купить твое расположение. Ты отказался принять вознаграждение за проводы. Будь ты сыном великого Бога, я подарил бы тебе чашу для христианского подвига. Но ты высказал предо мной свою дикую страсть. Не рабыней должен ты привести в свой дом франкскую женщину; чашу я дарю ей и ее племени, и если можно ценой сосуда выкупить ее из рабства, то возвратится она свободной, она и другие, которых ты сможешь освободить: таково мое намерение. Но умоляю тебя ради узников: всех их выкупи и затем отведи в убежище, какого они сами пожелают.

– И вся честь достанется тебе, а мне – ничего! – запальчиво вскричал Инграм.

– Не я и не ты даем выкуп. У меня богатства меньше, чем у беднейшего из твоих соотечественников: я только посол христианского Бога, и из его сокровищницы серебро это.

Воин робко взглянул на блестящий металл.

– Спрячь чашу в твою деревяшку: опасаюсь, не, было бы в даре этом злых чар.

– Да и я не советую держать ее при себе, – продолжал Винфрид. – Я посылаю к Ратицу моего юного брата Готфрида, по делам франкского короля. Но ты будешь рядиться о выкупе, и прошу тебя, позволь юноше отправиться с тобой и обещай верно заботиться о нем.

– Труден путь к селам Ратица: придется ехать быстро, и не безопасна в горах дорога скорого посланца. Как мне уберечь от этого юношу?

– Ты испытал его силу и не нашел его способным?

Воин взглянул на Готфрида, державшего под уздцы коня епископа, и лицо Инграма прояснилось. Он размышлял.

– Вижу, что властелином хочешь ты управлять моей волей. Не знаю, полезно ли мне исполнить твое желание; впрочем, я не исполнил бы его, если б дело касалось одного меня. Но вижу я женщину с заломленными руками, сидящую в неволе. Обещаю блюсти юношу как своего друга! – вскричал он и положил свою руку на руку епископа.

Вскоре он поспешил к коням и приказал увести их во двор. Между тем Винфрид, тихо разговаривавший с юношей, воздел руки над его головой, и глубокая скорбь легла на его лицо, когда он шептал над странником напутственную молитву.

– Сюда, юноша! – позвал Инграм, потрясая копьем. – Много времени потрачено на словопрения; пусть скорее загремят копыта на пути к земле славян!

Он еще раз пытливо посмотрел на коня и мирного всадника, и понравилось ему, что юноша крепко сидит в седле. Он приветливо кивнул ему, громко вскрикнул свое «Гара!» и всадники помчались к лесной дороге. Винфрид, поглядев им вслед, воздел руки к небесам.

В хижине Меммо долго стоял перед кожаным мешком, крестился и клал поклоны, потом отнес мешок в угол, тщательно прикрыл его соломой и сел, погруженный в глубокие раздумья. Иногда он покачивал головой.

– Кто должен построить церковь? Я и он. А кто иссечет из камня купель? Опять же я. Много ударов молотом сделают мои руки, и погнется спина под тяжестью бревен. Но кто же станет приходить во двор для принятия крещения? Да никто за исключением ласточек небесных и полевых мышей, но в один грозный день явятся язычники, и мечами своими понаделают кресты на головах наших. С сегодняшнего дня я чужой в моем доме, ибо сказано: «Прейдете на земле и яко былинка человек».

Вдруг заскрипели ворота, и красное лицо заглянуло в окно.

– Силы небесные! Это же Годелинда! Прочь, женщина! – вскричал он, не трогаясь с места. – Я не знаю тебя!

– Шибко же вы изменились! – разгневанно вступила женщина. – Какие чары потемнили ваш рассудок?

– Прочь, Годелинда! – сурово вскричал Меммо. – Пусть только епископ увидит тебя – и ты погибла. Ты находишься под крестом, и властен он над тобой!

– Вот чего стоит ваш епископ, да и вы сами, трусишка этакий! – воскликнула она, бросая монаху соломинку. – И вы позволяете, чтобы чужеземец, в награду за службу, которую несла я днем и ночью, гнал меня из дома?

– Мало проку в сетовании на прошлое, – ответил Меммо, – я навсегда отказываюсь от тебя. Приютись у своей тетки и возьми с собой славянскую девушку, только, пожалуйста, не обижай бедняжку. Можешь прихватить с собой поросенка из хлева, но только замолчи и исчезни, потому что я погружаюсь в глубокое созерцание, и тягостна мне твоя болтовня. Эта ночь полностью преобразила меня, и в душе каюсь я, что нога твоя переступила мой порог.

– Трус! – взъярилась Годелинда. – Когда-нибудь ты раскаешься, что прогнал служанку, а я буду хохотать, вспоминая глупца, который у холодного камина жует сырые бобы, запивая их ключевой водой.

С этими словами она удалилась, а вскоре из хлева раздался визг поросенка.

– Она уносит сокровище дома моего, – вздохнул, Меммо и смиренно склонил голову, пока не сел на нее щегленок и с голого черепа не стал щебетать свою песню. Меммо шевельнул рукой, птичка слетела на нее, и монах поцеловал ее в красненькую головку.