"Бенито Муссолини" - читать интересную книгу автора (Хибберт Кристофер)

Глава первая «ВОЙНА ИДЁТ ВСЕ ХУЖЕ…»
23 октября 1942 — 23 января 1943

Судьба! Только споткнувшись, государственные деятели вспоминают о судьбе.

К осени 1942 года, после более чем двух лет ненавистной войны, по всей Италии широко распространились оппозиционные настроения по отношению к Германии и фашистскому режиму. Ежедневно в Риме и Милане арестовывали интеллигенцию, в Неаполе и на Сицилии — рабочих. Забастовки превратились в повсеместное и обычное явление и часто полиция была вынуждена стрелять над головами возбужденных демонстрантов, чей пыл могли остудить только полицейские пули. Социалисты в Генуе, коммунисты в Турине печатали листовки, срывали со стен и заборов фашистские плакаты, наклеивая вместо них призывы к свободе и миру. Газеты нефашистской ориентации осторожно поддерживали оппозицию, разжигали в людях недовольство, сообщая на своих страницах о длинных очередях и других лишениях, хотя это было запрещено. Вскоре некоторые из них, включая «Oggi», были закрыты. Отпуск продуктов, в том числе хлеба, овощей, мяса, риса, яиц, был строго нормирован, однако полиция уже даже и не пыталась вмешиваться в операции черного рынка, который совсем вышел из-под ее контроля с тех пор, как правительство очередным непродуманным декретом снизило все цены на 20%.

На юге Италии тысячи крестьян находились на грани голодной смерти, по всей стране бедняки голодали, затягивая пояса на самую последнюю дырку, а Муссолини получил даже прозвище — «форо Муссолини», «дыра Муссолини» [29] .

Это была его война, именно он ввергнул в нее страну, и немцы, маршировавшие повсюду, словно солдаты оккупационных войск, были его друзьями — но не друзьями этих бедняков. Надо сделать все что угодно, лишь бы только положить конец этой войне, — с мрачным юмором повторяли итальянцы популярную остроту, — в крайнем случае даже постараться ее выиграть. Однако большинство из них уже перестали думать о победе: эти люди ждали поражения с какой-то безнадежной безропотностью. Они слушали передачи Би-би-си в надежде услышать хотя бы намек на скорое поражение Италии в войне, что казалось уже вполне допустимым. Муссолини воспринимал подобные пораженческие настроения как еще одно доказательство неспособности итальянцев проявить себя иначе, как ничем не выдающейся нацией никчемных людей, способных только петь и поедать мороженое. Они вовсе не напоминали славных итальянцев 1914-го, это был «печальный, но, увы, очевидный вывод». Что касается армии, то в глазах Муссолини она была никуда не годной, а генералы почти все до единого — «паралитики». С адмиралами дело обстояло еще хуже. Буржуа превратились в «эгоистичных декадентов», в «самый отвратительный тип итальянца, который только можно представить». Правда, если Муссолини и позволял себе самому подобные высказывания, то он приходил в ярость, когда немцы выражали этим словам свое одобрение.

Однажды Муссолини передали запись перехваченного телефонного разговора между офицером штаба немецкой армии в Италии и Берлином, в котором итальянцы именовались «макаронниками», а Италия — страной, которую необходимо оккупировать. После этого Муссолини несколько дней ходил, бормоча ругательства, на которые он был большой мастер, и загадочные угрозы. В итоге дуче сообщил Чиано, что он завел досье, где зафиксированы оскорбления, нанесенные немцами, и совершенные ими преступления, которое будет использовано, «когда наступит нужный момент».

Однако дуче ограничился лишь тем, что в одном из публичных выступлений до небес превознес достоинства японского оружия и военные успехи Японии, которые в действительности никак не могли равняться с немецкими. Заявив, что именно он является главным почитателем Японии, Муссолини в конце речи провозгласил, что наступит день, когда итальянские и японские солдаты будут бок о бок маршировать к победе… вместе с другими армиями Тройственного союза, о национальном составе которых он скромно умолчал. В другом случае, ознакомившись с рапортом о положении итальянских рабочих в лагерях Германии, где с ними обращались, не только не выказывая даже притворного гостеприимства, но и подвергали телесным наказаниям за строптивость и небрежность, надзирали за ними, используя сторожевых собак, Муссолини с негодованием сказал: «Это переполнило чашу моего терпения. В конце концов я предъявлю им счет. Я могу ждать много лет, но я сделаю это, я не допущу, чтобы сыновей нации, давшей человечеству Цезаря, Данте и Микеланджело, сожрали кровожадные собаки гуннов».

Сам он, однако, не обратился с открытым протестом к Германии, а продолжал прослушивать телефонные разговоры между Римом и Берлином, выражая таким своеобразным образом недовольство германской политикой. Конечно, все поступившие к нему материалы он приказал передать германскому послу Макензену, но сделать это был должен Чиано, как будто по собственной инициативе, без ведома дуче, который, считалось, «не имел об этом ровно никакого представления». Подобное нежелание лично вмешиваться в конфликтные ситуации было характерно для его отношений с немцами и имело катастрофические последствия для Италии. Немцы были варварами, которые маршировали по Италии навстречу своей гибели, считал дуче. Снова, как и в 1936 году, они стали «примитивными дегенератами» без «чести и совести». Они были «грязными собаками», забиравшими себе все лучшее и оставлявшими Италии лишь груду костей, «недостойными доверия обманщиками», которым следовало бы оставить итальянцев в покое. «Они должны запомнить, — говорил он, — что из-за них мы потеряли империю. У меня в сердце сидит заноза, потому что разгромленные французы все еще сохраняют империю, а мы свою потеряли… Мы можем добровольно отдать свои рубашки в случае нужды, но немцы сдерут с нас даже шкуру». Единственная надежда Италии, — признавался Муссолини в частной беседе, — заключается в том, чтобы война закончилась компромиссом, который сможет спасти независимость страны. Причем произойти это должно в отдаленной перспективе, чтобы побольше измотать немцев в боях. Но все же, несмотря на все эти экстравагантные обвинительные тирады, он испытывал по отношению к немцам чувство постоянного восхищения. Он так ревниво относился к их военным успехам, что не мог скрыть удовлетворения, узнав о ряде неудач германской армии на русском фронте; он настолько не хотел давать им повода относиться к себе снисходительно, что так и не послал Гитлеру письма с просьбой выделить Италии зерна, которым можно было бы накормить миллионы голодавших соотечественников; его так злили доклады о жестокости и некомпетентности немцев, особенно находившихся в Альто-Адидже, что он предвидел «начало неизбежного конфликта между Германией и Италией». Тем не менее дуче несомненно находился под влиянием неотразимой привлекательности немецкой мощи, силы и безжалостности, особенно поддаваясь ему в присутствии немецкого генерала, дипломата, а тем более самого фюрера. Так, через несколько часов после совещания с фельдмаршалом Кессельрингом, немецким главнокомандующим в Италии, Муссолини разговаривал с собственными генералами, не скрывая своего презрения. Он проявлял симпатию лишь одному из них, тому, который сказал своим солдатам в Албании: «Я слышал, что вы хорошие семьянины. Все это очень хорошо дома, но не здесь. Здесь вы не можете совершать слишком много краж, убийств и изнасилований». «Я тоже буду брать заложников», — объявил однажды Муссолини, находясь в дурном расположении духа. Он отдал приказ, согласно которому за каждого раненого солдата будут расстреляны два заложника, а за каждого убитого двадцать. Однако Муссолини прекрасно знал, как говорил впоследствии Чиано, что этот приказ не будет выполнен никогда. Он всегда угрожал смертью и наказаниями, но очень редко исполнял свои угрозы. В своей решимости сделать итальянцев такими, как немцы, т. е. дисциплинированными, видавшими виды, сильными и нечувствительными к лишениям, он дошел до абсурда, заявив однажды, что даже рад тому, что на Неаполь совершается так много воздушных налетов. По его мнению, это должно было закалить породу и сделать неаполитанцев нордической расой. Муссолини также отдал приказ, согласно которому каждый раз, когда в Неаполе объявлялась воздушная тревога, сирена должна была звучать и на улицах Рима, а батареям ПВО предписывалось открывать огонь, чтобы создать иллюзию опасности. Исходя из новых установок, признавались годными к мобилизации все новые категории гражданского населения, ужесточались наказания за проступки в политической и военной сферах; газетам было приказано печатать статьи, не затрудняя себя проверкой содержащихся в них фактов, лишь бы они способствовали подъему патриотизма, упрочению лояльности по отношению к фашизму и разжигали ненависть по отношению к врагу. «Гитлер, — говорил Муссолини Чиано, — желая оказать влияние на людей, использовал риторику, далекую от правды, равно как и этот осел Рузвельт. Они оба большие болваны, недаром принадлежат к родственным расам». Но уж если немцы фальсифицировали свои коммюнике, то и Муссолини позволял себе то же самое. Причем он делал это всегда. Когда 11 ноября 1940 г. британский ВМФ атаковал итальянский флот в Торонто и вывел из строя половину судов, включая новый корабль «Литторио», газетам было предписано преуменьшить потери и значение этого разгрома, а вместо этого печатать фантастические сообщения о воздушном налете, проведенном в тот же день, по настойчивому требованию Муссолини, итальянскими воздушными силами на британский конвой у острова Мидуэй. Операция, эффект которой был минимален, стоила итальянцам 8 бомбардировщиков и 5 истребителей. Она оказалась первым и последним налетом на Британию. Позднее, когда на одном из Ионических островов высадилась группа парашютистов в количестве 150 человек, Муссолини приказал объявить, что там приземлилась целая дивизия.

Тем не менее итальянцы не были в восторге от попыток дуче обмануть их, и уже тем более — превратить в образцовых солдат, которых ему так недоставало, навязать им привычки и качества, которыми они никогда не обладали. Шли месяцы, война казалась бесконечной, а победа невозможной. Муссолини медленно, но верно терял популярность даже среди своих последователей, с энтузиазмом принявших объявление войны и прощавших бедствия первых военных лет. Когда Муссолини появлялся где-нибудь на публике, его по-прежнему приветствовали, о нем говорили с восторгом, к нему обращались с лестью и подобострастием, которые он давно принимал как должное, однако всеобщее бурное одобрение и преданность, ранее помогавшие ему управлять большей частью нации, канули в прошлое. Казалось, что одобрение выражают больше по привычке, а уважение — потому что так предписано. Однако для подобного отношения были и другие причины, помимо отвращения к союзу с Германией.

Муссолини был серьезно болен. Его выступления уже не были столь энергичными и блестящими, как когда-то, он растерял большую часть своей бешеной энергии, а его настроение уже нельзя было предугадать — столь неустойчивым оно стало. По мнению некоторых врачей, главная причина заключалась в недолеченном когда-то в молодости сифилисе, входившим теперь в свою последнюю стадию, характерными проявлениями которой были лихорадочное возбуждение и галлюцинации. «Я помню, — говорил Джузеппе Боттаи, тогдашний министр национального образования, — что маршал Бальбо называл Муссолини „продуктом сифилиса“ и что обычно я протестовал против его слов. Если это обвинение и неправда, то интересно было бы узнать, насколько оно близко к ней. Дуче опустился интеллектуально и физически. Муссолини более не человек действия. Меня он совсем не привлекает. Он самонадеян и амбициозен и может рассчитывать только на обожание, лесть и… предательство».

В октябре 1942 года Муссолини испытывал не просто недомогание, но и сильнейшие боли, и его врач, доктор Поцци постоянно находился на вилле Торлония, или в Рокка-делле-Каминате. У него вновь открылись раны, полученные в 1917 году. Вдобавок его мучила язва (болезнь продолжалась с перерывами уже несколько лет), так что от боли он не мог спокойно сидеть на стуле, постоянно вертясь и ерзая. Иногда боль была такой сильной, что, сжав руки около рта, он застывал в этой позе, удерживая рвущийся наружу крик. По словам Квинто Наварра, его личного слуги, выполнявшего роль главного церемониймейстера в Палаццо Венеция, он иногда отдавался во власть этой боли и падал на пол, корчась и стеная от боли. Физическое здоровье Муссолини никогда не подвергалось сомнению, однако будучи неспособен выносить сильную боль, он начал принимать обезболивающие таблетки, а также инъекции, прописанные ему доктором Поцци.

В конце сентября Эдда Чиано писала своему мужу в министерство иностранных дел: «Моя мать лишена чувства юмора. Она говорит и делает самые невероятные вещи. Но пишу я не поэтому. Мой отец очень нездоров. Боли в желудке, раздражительность, депрессия и т. п. Моя мать рисует мрачную картину. По-моему, у него снова разыгралась старая язва — его частная жизнь последних лет дает себя знать. Но давай не будем говорить об этом. Так вот, ему сделали все возможные рентгеновские снимки, — они все плохие, — но специалистов так и не приглашают… Пожалуйста, попробуй сделать что-нибудь… что угодно, лишь бы отца обследовали или хотя бы осмотрели. Держи связь с моей матерью и помогай ей. До сих пор единственные методы лечения, признаваемые им, — богохульства и брань».

Одного из ведущих итальянских врачей, профессора Чезаре Фругони, попросили, как бы случайно, обследовать дуче. Он подтвердил опасения Эдды Чиано, поставив точный диагноз — запущенная язва двенадцатиперстной кишки. Муссолини посадили на жидкую диету, что в свою очередь вызвало анемию. В мае 1943 года слуга Муссолини увидел, как его хозяин корчится в судорогах на полу в Рокка-делле-Каминате. Испугавшись, он влетел в комнату к Рашель с криком «Il Duce muore! Il Duce muore! Дуче умирает!» Немедленно прибыл доктор Поцци и после осмотра сказал Рашель, что ее мужу следует лечь в постель и отдохнуть. Кроме того, он посоветовал проконсультироваться у другого специалиста помимо профессора Фругони и трех других уже вызванных врачей. Впоследствии Рашель писала в дневнике: «Мысль о таком количестве врачей испугала меня. Они во всем противоречили друг другу. Фругони, поставивший диагноз „язва“, иронизировал по поводу одного из коллег, который „прожужжал все уши, твердя о дизентерии“. Однако затем он согласился, что острая дизентерия явилась осложняющим фактором. Затем Фругони выдал другой диагноз — рак, но был тут же опровергнут профессором Чезаре Бьянки».

Настоящим, а не мнимым поводом для беспокойства, о котором знали лишь Чиано и старший сын Муссолини Витторио, было психическое состояние дуче [30] .

Ночами дуче спал очень плохо, в светлое время суток он находился в состоянии повышенного возбуждения и встревоженности. Он никак не мог оправиться — чем дальше, тем хуже складывалась для Италии война. Как только до него доходили новости о новой неудаче в Северной Африке или на Средиземноморье, он начинал биться в припадках гнева.

Дуче поносил армию, которая сражалась «со спокойствием и безразличием профессионалов, вместо того, чтобы биться с яростью фанатиков»; он ополчился против итальянцев, не созданных для войны, которые в отличие от японцев и немцев, «так и не созрели для столь мрачного, но и решающего испытания»; он проклинал англичан «на вечные времена» за то, что они отняли у него империю, оккупировав Абиссинию, и это было уже «личной вендеттой»; он проклинал Рузвельта, к которому испытывал просто патологическую ненависть. «В истории никогда, — злобно заявлял он, — нация не управлялась паралитиком. Были лысые короли, толстые короли, красивые короли, даже глупые короли, но никогда не было королей, которые, желая посетить бал или сходить в столовую, были вынуждены прибегать к услугам другого человека». Его приводили в ярость даже традиционные праздники. Например, что это за праздник Новый год? А «день Сретенья Господня — вообще праздник еврейского обряда, упраздненный самой церковью». И почему это некоторые позволяют себе выражать недовольство по поводу неграмотности населения? «Даже если и существует неграмотность, то что из этого? — вопрошал Муссолини. — В четырнадцатом веке Италия была населена сплошь неграмотными людьми, но это не помешало расцвести Данте Алигьери. А сегодня, когда каждый умеет писать и читать, кого мы имеем? Поэта Говони!»

Действительно, Муссолини сетовал на все и на всех, «даже на Всевышнего, если дела шли плохо», — печально комментировал Чиано.

Но даже несмотря на возраставшую раздражительность, Муссолини становился все более апатичным, в том числе и в те дни, когда его здоровье немного улучшалось. Его выступления уже не были столь убедительными и яркими, а его ироничные комментарии — столь остроумными и занимательными, как раньше, они просто были проявлением скверного настроения дуче. Он часто противопоставлял себя другим, при малейшем споре терял самообладание, раздражался и горячился, а затем… снова впадал в апатию. Он стал подозрителен и непримирим более, чем когда-либо. Однажды он сместил с должности одного из своих штабистов лишь потому, что тот носил бороду, «этот идиотский отросток». Бороды Муссолини не любил, ибо считал, что это маска, призванная скрывать «торжествующего обманщика и второсортного arrivistes». Другого человека он не принял на работу потому, что ему не понравился его почерк. Как и многие люди, отличавшиеся подозрительным характером, Муссолини был уверен, что благодаря графологии можно с легкостью определить моральные качества человека, вот почему он был необычайно горд своим твердым, уверенным почерком. «Я могу определить характер человека, глядя на его почерк, как если бы я смотрел ему в глаза», — сказал он однажды. Впоследствии он будет часами заниматься несущественными, а подчас и вовсе бессмысленными деталями пропаганды. Подбирая цитаты из иностранной печати, которую он читал с неослабевающим интересом, перефразируя заголовки итальянских газет, Муссолини писал нелепые, порой истеричные политические статьи; он переделывал стиль и содержание ежедневных военных сводок перед тем, как их передавали по радио, выделяя какой-либо один пункт новостей и преуменьшая важность другого. В этой области дуче действительно много работал, однако все это мог спокойно проделать любой опытный журналист или чиновник министерства культуры. В прежние времена, будучи редактором «Il Popolo d ' Italia», он с увлечением занимался тем, что вырезал из других газет курьезные статьи или те, где содержались какие-нибудь ошибки, и размещал их на стене своего кабинета под характерным заголовком — «колонка позора». Теперь же, словно вспомнив об этом, Муссолини проводил массу времени, разыскивая и вырезая абсурдные или неточные высказывания из иностранных газет и перепечатывая их в итальянской прессе в так называемой «колонке чепухи». Перед войной Муссолини по шесть раз на дню инструктировал журналистов, давая наставления по заголовкам и содержанию новостей, теперь даже 10 таких встреч в день не являлись редкостью.

В первые дни войны журналистов приглашали на виллу Торлония, чтобы они могли поведать народу о спартанской, деятельной жизни, которую вел дуче — о его привычке проснувшись, сразу вставать с постели, о холодных ваннах перед просмотром почты, о диктовке приказов с легкостью и быстротой телеграфного аппарата, о коротких перерывах для прогулок верхом, плаванья или азартного сета в теннис, о его простой пище, отказе от отдыха, о его увлеченности работой. Но теперь все изменилось: простая пища превратилась в медицинские помои, верховая езда и теннис были запрещены. Разрешено было лишь косить траву вокруг виллы. Дуче жил придуманной жизнью, при крайней необходимости его жизнедеятельность симулировалась: свет в его кабинете горел до глубокой ночи, создавая видимость работы для проходящих мимо, хотя сама комната могла быть пустой. Теперь дуче даже увидеть мог далеко не каждый.

Преследуемый навязчивой идеей тотального разгрома, мнительный, неуверенный, охватываемый внезапными порывами злобы, после которых следовали дни отчаяния, видя свои впалые щеки, исхудавшую шею, черные круги под глазами, Муссолини совсем отказался появляться на публике и вел, как однажды сказал Джузеппе Боттаи, «уединенную жизнь в Палаццо Венеция, борясь в одиночку со своими проблемами».

Было бы лучше, как позднее заметил тот же Боттаи, если бы он действительно вел там уединенную жизнь. Однако чаще всего после полудня в комнатах верхнего этажа дворца, как и раньше, его ожидала все та же Кларетта Петаччи. Боттаи был не единственным итальянцем, считавшим, что регулярные визиты дуче к любовнице стали одной из причин ухудшения его здоровья. Теперешние его посещения стали реже и короче, чем прежде, так что Кларетта часами лежала на диване в гостиной, разглядывая изображенные на потолке золотые знаки Зодиака и слушая граммофонные записи. Иногда она пела сентиментальные песни или наигрывала какие-нибудь популярные мелодии. Порой она рисовала эскизы одежды или простенькие картинки из птиц и цветов, лежа на подушках, читала любовные романы, красила ногти, любуясь на себя в зеркало, или наблюдала за фонтанами, бьющими на дворе.

В свой небольшой дневник она записывала не только воспоминания о счастливых днях, проведенных с дуче, — катании на лыжах в Германии, купании в Римини, пикниках в королевских имениях в Кастельпорциано, — но и свои опасения по поводу будущего. Дело было в том, что ее любовник все чаще приходил к ней в подавленном настроении, злой, раздраженный. Иногда ее ожидание затягивалось до десяти вечера, но он не приходил, и тогда в ней росла и росла обида на всех презиравших и порицавших ее. «Они все его враги, — кричала Кларетта как-то раз, прождав напрасно пять с лишним часов. — Они предают его по сто раз на дню». Фашисты в ее устах были «предателями, генералы — старыми дураками», особенно — дряхлый идиот Де Боно. «Зачем он пытается шокировать окружающих, — с негодованием в голосе спрашивала она, — позволяя старой графине любить себя на черной вельветовой софе?» Кларетта была глубоко убеждена, что дуче не только сам страдал от предательства, но, в свою очередь, он сам предавал ее. Она стала бояться, что Муссолини завел новую любовницу, либо вернулся к одной из своих старых привязанностей.

Маргарита Сарфатти и Анджела Курти делали все возможное, чтобы отобрать у нее дуче. Теперь же появилась еще одна женщина — Ирма, «превратившая его в тряпку». «Люди говорят, что это я высасываю из него все соки, — жаловалась Кларетта, — но это она, это она». Конечно, Кларетта могла бы спросить обо всем самого Муссолини, но в этом случае она рисковала нарваться на оскорбление или быть попросту высмеянной. В результате она бы расплакалась, а дуче, увидев эти слезы, разозлился еще больше. Боясь потерять его, Кларетта начала писать письма, обвиняя и понося всех и вся. Но могла ли она быть уверена, что ее соперницы не поступают точно таким же образом? Кларетта посоветовалась с любовницей своего брата Зиттой Ритоссой. Та сказала, что не следует делать себя слишком доступной. «Но если я попытаюсь так сделать, — в ужасе закричала Кларетта, — он вообще отвернется от меня». Эти слова были похожи на правду — дуче пытался положить конец связи, длившейся уже семь лет. Это была самая продолжительная любовная связь в его жизни. По словам сицилийской княгини ди Джанджи, дуче признавался, что он наконец обрел «самую отталкивающую женщину». Как-то раз весной 1943 года, когда Кларетта подошла ко входу в Палаццо Венеция со стороны виа Асталли, смущенный полицейский, стоявший у входа, сказал ей, что у него есть приказ не пропускать ее в дом. Рассерженная Кларетта оттолкнула его и бросилась вперед, однако внезапно она натолкнулась на самого дуче, пристально и весьма холодно глядевшего на нее. «Я считаю, — заявил дуче, глядя на Кларетту тем взглядом, который, как она говорила потом, он пускал в ход всякий раз, когда нужно было избавиться от любовницы, — я считаю, что все кончено». Но на этот раз Муссолини все-таки уступил. В дальнейшем он предпринимал еще ряд попыток избавиться от нее, но всякий раз уступал. Кларетта начинала громко рыдать, размазывая по щекам косметику — испытанное средство, к которому она прибегала всякий раз, когда просила дуче оставить ее при себе. Что он и делал. Правда, после этого он обычно жалел, что поступил подобным образом, звонил Кларетте и говорил ей, чтобы она более не возвращалась в Палаццо Венеция. «Пожалуйста, оставь меня в покое. Война складывается не лучшим образом, — говорил он. — Народ осудит меня за слабость. Одна женщина однажды вынудила меня делать глупости, и я вовсе не собираюсь повторять пройденный путь». Но все это были слова.

Дуче оскорблял Кларетту, ссорился с ней, встречал с нарочито холодным безразличием, «словно у него была другая женщина, имевшая от него все, чего можно было пожелать». Он скандалил с ней из-за ее семьи, из-за плохой репутации ее брата и его сомнительных финансовых операций, из-за его идиотского меморандума о том, как выиграть войну, из-за ее долговязой, крючконосой матери, чье необычайное тщеславие и посулы покровительства снискали ей презрение всего Рима. Однажды во время ссоры, случившейся из-за брата Кларетты, дуче ударил ее с такой силой, что она отлетела назад и ударилась о стену, и только сильный укол стимулятора, сделанный ее отцом, привел Кларетту в чувство. Правда, порой бывали дни, когда все эти ссоры казались им пустяком и они предавались любви и воспоминаниям о счастливых днях их жизни, после чего она вновь заносила в свой дневник все, произнесенное ими в эти минуты. «Я больше не буду приходить днем, — шептала она, — но только ночью, только на несколько минут, лишь бы увидеть тебя и поцеловать. Я не хочу никакого скандала».

Тем не менее это все-таки был скандал, причинивший «дуче, — по словам одного из высокопоставленных полицейских чиновников, — больше вреда, чем дюжина военных поражений». «Действительно, здесь есть о чем подумать», — согласился Чиано в беседе со своим приятелем Серрано Суньера, министром иностранных дел Испании, и продолжил, — что он, конечно, не возражает против нескольких любовниц, но сводить все внимание к одной женщине и ее семье — это уже скандал». Как заметил Анджело Черика, один из высших офицеров корпуса карабинеров, «Петаччи вмешиваются во все дела, оказывают политическое покровительство, угрожают сверху и интригуют снизу». Но что можно сделать, как предупредить дуче, — говорил раздраженно Чиано, — если два самых близких ему человека — личный секретарь де Чезаре и помощник секретаря по внутренним делам Гвидо Буффарини-Гвиди имеют кучу денег с этого «спектакля в преисподней».

Кто-то действительно должен был переговорить с дуче, тем более что на этом настаивала сестра Муссолини Эдвига. Да, конечно, ее брат имел полное право заявить министру культуры Алессандро Паволини, что никто из великих итальянцев эпохи Возрождения не чурался любовных связей и что он лично ничего не дарил Кларетте, кроме разве что нескольких скромных подарков да иногда 500 лир на платье. Это действительно была правда, но при этом невозможно было скрыть, что она носит дорогие костюмы и благоухает не менее дорогими духами, которыми спешили снабдить ее пронырливые римские коммерсанты и расчетливые дельцы. Никто не хотел верить в скромность Муссолини по отношению к Кларетте (и справедливо), считая что все ее расходы оплачиваются за счет налогоплательщиков. Последние, конечно, не могли знать, что кольцо с огромным бриллиантом было подарено ей банкиром, искавшим ее покровительства, что пальто из норки — подарок человека из окружения ее брата, который также заключил выгодный контракт с министром труда. Всякий раз, когда люди вспоминали о «скандале Петаччи», они больше обсуждали поступки членов ее семьи, нежели самой Кларетты. Все знали, что перед войной ее родители построили роскошную современную виллу с черными мраморными ваннами в фешенебельном районе Каталацци и верили, что за все заплатил Муссолини. То же повторялось, когда речь заходила об экзотической спальне Кларетты, стены которой были сплошь облицованы зеркалами, а громадная, покрытая шелком, кровать возвышалась посреди, словно царский престол. Но Муссолини вовсе не платил за все это, хотя властная синьора Петаччи не раз напоминала дочери о том, чтобы она попросила дуче о подобных маленьких услугах. Кларетта не осмеливалась даже заикнуться об этом. Когда же дуче впервые приехал на виллу, то на вопрос ее тщеславных хозяев, нравится ли она ему или нет, он грубовато ответил: «Не очень».

Самым ненавистным членом семьи Кларетты был ее брат Марчелло, — один из врачей итальянских ВМФ — делавший деньги на контрабанде золота и использовавший для этого дипломатическую почту. Не брезговал он и нелегальной торговлей иностранкой валютой. Не стеснялся он и широко рекламировать свою дружбу с дуче, что, естественно, открывало ему превосходные возможности заключения выгодных контрактов и осуществления нужных назначений. Однако дуче не помогал Марчелло делать деньги, впрочем, он никогда и никому не помогал в этом открыто, и меньше всего ему. Дуче был слишком открыт и бесхитростен, чтобы в этом отношении вокруг него могли зародиться какие-нибудь слухи. Более того, он практически никогда не интересовался деньгами и не думал о них.

По словам Кларетты, он был таким наивным, что однажды даже поинтересовался, как ей удается так хорошо жить. «Твой отец много зарабатывает?» — простодушно спросил он, желая, вероятно, немного разобраться в ситуации, чего с ним раньше никогда не случалось. Муссолини не понимал и того, что когда ухоженная, прекрасно одетая и надушенная Кларетта демонстративно раздает деньги бедным, это не может не вызывать в обществе отрицательной реакции. Чиано записал в своем дневнике, что директор ведомства народного здравоохранения как-то рассказал ему, что Гвидо Буффарини-Гвиди дает ей 200 000 лир в месяц, большая часть которых идет на раздачи бедным, считавшим, однако, что делалось это для очистки совести.

Кроме того, со стороны Муссолини было верхом недомыслия не понимать, что, приближая к себе и протежируя кого-либо из клана Петаччи, он не может не вызвать глубокого негодования. Он очень удивлялся, видя, как негативно встречают отобранные им, положительные, казалось, кандидатуры, и никак не мог понять, сколь велико было в действительности всеобщее раздражение. Тем не менее никто не протестовал, когда он просил руководство газеты «II Messaggero» сделать отца Кларетты ее корреспондентом по вопросам медицины, — ведь доктор Петаччи был в конце концов компетентным врачом. Никто не возражал и против его попыток обеспечить сестре Кларетты — Мириам карьеру киноактрисы. Однако другие примеры его покровительства, примеры неудачные, прощались уже не так легко. Достаточно вспомнить его выбор на важный пост секретаря фашистской партии некоего Альдо Видуссони, молодого человека 26 лет, друга Петаччи. Кандидатура была единодушно отклонена. Полуофициальное объяснение, что Видуссони был предложен на этот пост, чтобы проверить пользуется ли он авторитетом среди партийной молодежи, никого не удовлетворило. Чиано был просто ошеломлен, когда узнал об этом выборе, потому что Витторио Муссолини описал Видуссони как человека «невежественного, злобного, абсолютно ничтожного». И он заявил об этом, но, конечно, не дуче.

Некоторые из руководящих деятелей фашистского движения появились у Чиано и посоветовали ему, как ближайшему советнику Муссолини и его зятю, информировать дуче о том, что члены партии настроены резко против этого назначения, а в стране поднимается и ширится волна раздражения против Петаччи. Но Чиано не осмелился этого сделать. Никто не осмелился сказать дуче и о слухах, ходивших по Риму, о влиянии, оказываемом неким архитектором по имени Патер на донну Рашель, которое, по словам ее дочери Эдды, отражалось на многих сторонах жизни ее матери. «Дело заключается в том, — писал Боттаи, — что никто не осмеливается разговаривать с Муссолини о чем-либо вообще». Когда один из приятелей сказал Чиано, что дуче настолько нездоров, что часто уже не в состоянии скрывать сильные боли, испытываемые им, и что необходимо принять какие-то меры, Чиано ответил: «Да?… А у кого хватит мужества пойти и поговорить с ним о личных делах?».

«Где тот человек, у которого хватит мужества поговорить с Муссолини о неприятностях?» — вопрошал Боттаи почти словами Чиано. Когда министерство внутренних дел подготовило документальный доклад о нестабильном внутреннем положении в Италии и росте антифашистских настроений, Буффарини-Гвиди отважился скрыть это сообщение от дуче. Когда Рафаэло Рикарди, министр торговли, разгневанный нелегальными операциями Петаччи с золотом, все-таки отважился говорить с Муссолини об этом, дуче отнесся к этому факту с негодованием и даже, как подумал Рикарди, «с сознанием собственной вины». Однако Чиано не думал, что будущее этого министра сложится удачно после такого визита. «Говоря с Муссолини, не следует верить, что ты опередил его на два шага», — проницательно подчеркивал он. Буффарини-Гвиди согласился с этими словами и сказал, что главным в реакции дуче на слова Рикарди было вовсе не негодование и уж тем более не самоуничижение, а озлобление за то, что ему устроили сцену. Граф Кавальеро не пошел по пути Рикардо. По опыту он знал, что общаться с дуче будет много легче, если информация, которая ему не нравится, будет сокрыта. Когда, например, его попросили предоставить список военного снаряжения, производимого в Италии, он позволил себе значительно преувеличить количество противотанковых ружей, и т. п. Хотя Муссолини с удовольствием принимал хорошие новости, не стремясь подвергать их особым проверкам, в этом случае он все-таки усомнился в данных, которые привел Кавальеро. Но граф отвертелся, сославшись на то, что они представляют теоретические возможности производства, но не реальные его размеры, и изменил данные в своем черновике.

Искажение или утаивание от дуче информации, конечно, не являлось последним изобретением руководства фашистской партии. Вообще, в Италии многие верили, что в течение долгих лет высшее руководство страны утаивало от него истинное положение дел. В прошлом эта вера часто срабатывала на Муссолини. Когда кого-либо из местных фашистских функционеров уличали в коррупции, жестокостях и т. п., или когда очередной фашистский декрет уже не казался людям слишком удачным, то они говорили друг другу: «Если бы об этом знал дуче!» Поскольку дуче был все еще богом, он не отвечал за ошибки своих земных последователей. Однако теперь подобное внимание встречалось все реже. К концу 1942

года многие итальянцы стали считать, что именно дуче был одной из главных причин всех мучительных несправедливостей, поражений, бедствий последнего времени, демонстрировавших, что созданная Муссолини система не способна преодолеть то критическое положение, в котором она оказалась благодаря своему создателю.

Война тянулась слишком долго.