"Один год" - читать интересную книгу автора (Герман Юрий Павлович)

В ноябре

Побег

Партия была небольшая – восемь человек, всё мелочь, уголовное отребье, угрюмые жулики, злая городская шпана. Шли молча и очень быстро, чтобы не обморозиться. Дыхание на глазах из пара превращалось в изморозь. Мороз был с пылью. Пыльный мороз – любой бродяга тут начинает охать. И деревень не попадалось, только кочки, покрытые голубым снегом, да мелкие сосенки до колен, не выше.

Захотелось есть.

Жмакин вытащил из-за пазухи хлеб, но хлеб замерз, сделался каменным. С тоской и злобой Алексей принялся сосать кусок за куском. Сначала сосать, а потом жевать. Сала осталось совсем немного, он берег его на потом, на будущие времена.

Под ногами все скрипело.

День кончался. Ничего не было слышно, кроме мертвого скрипа, – ни собачьего бреха, ни голосов. К вечеру краски сделались фиолетовыми, пыль сомкнулась в сплошной туман. Лица у всех были замотаны по глаза – платком, портянкой, шарфом.

К ночи вошли в городок. В морозном тумане едва мерцали желтые огни. Пахло дымом, навозом, свежим хлебам. В большой комнате убийца – техник-протезист Нейман – разулся и заплакал.

– Ножки жалеете? – спросил Жмакин. – Натрудили ножки?

– На войне как на войне! – сказал бывший заврайунивермага Казимир Сигизмундович. – Впрочем, надо было запастись валенками.

– Они обязаны сами предоставлять! – заныл убийца. – Если у них машина вышла из строя…

– Начнете работать – дадут! – заявил Казимир Сигизмундович. – Я имею опыт, можете мне поверить…

Жмакин усмехнулся: весь мир был проклят, тем более все эти – убийцы, мошенники, сволочь, те, про которых пишут в газетах: «Еще случаются такие явления, как…»

Нейман зарезал старика, чтобы взять у него золото, и нашел два золотых империала и колечко.

Казимир Сигизмундович любил рассказывать, как командовал целой шайкой «настоящих ребяток», которые натягивали ткани в магазинах, где он был начальником. Натянуть – большое дело. Особенно большое – натянуть и передернуть. Особенно если ткань дорогая, шерсть, бостон, сукно. Еще шикарная работа в смысле выгодности – пересортица. Например, резинки для подвязок, для трусов, – кто может учесть, что один сорт стоит шестнадцать копеек метр, а другой семьдесят восемь. Есть даже рубль двенадцать. А товар ходкий, резинки нужны всем – и детям, и дамочкам, и мужчинам.

– Не так ли? – спрашивал Казимир Сигизмундович.

Конвойный слушал, подремывая в углу на табуретке. Иногда он вздыхал и говорил густым басом:

– От же ж хитрый народ…

А рыжий старик?

Калечил людей, мальчишек, превращая их в каких-то там голубков безгрешных. А теперь намазывает печенье топленым свиным жиром и кушает истово, словно богу молится.

Потом люди уснули – вповалку, наевшись, напившись кипятку. В углу на месте бывшей иконы светил фонарь – «летучая мышь». Пышная, чистая изморозь пробивалась в щели между бревнами и как бы дышала холодом, морозной звенящей пылью. Люди спали тяжело – со стонами, с руганью, с назойливым злым бредом. Ничего хорошего, наверное, никогда никому тут не снилось. Под фонарем страшный, рыжий, молчаливый старик чинил прохудившийся ботинок. Жмакин глядел на него, пока не уснул. Во сне не мог согреться, думал: «Уйду!» Казалось, что уже ушел. Просыпался, но было то же – комната, изморозь, фонарь, старик, Казимир Сигизмундович выкрикивал:

– Ставлю на черное! Еще на черное! Скушали?

Жмакин засыпал и во сне шел, ведомый товарищем Митрохиным, красивым, улыбающимся, веселым Андреем Андреевичем. Его опять вели в тюрьму, хотя он и не убежал и не украл больше, хотя он только хотел «ухватиться за жизнь», «подняться», «начать все сначала». Он сам пришел на площадь, но Митрохин сказал ему, что он «хитрый, как муха», однако же тут работают люди «поумнее его». И предложил взять кражу, с ходу сознаться в краже.

– Поедешь обратно! – посулил он, ослепительно улыбаясь.

Сон мешался с явью. Жмакин то засыпал, то садился на полу – тяжело дыша, ругаясь, бормоча. Зачем он просил Митрохина, чтобы тот отправил его к Лапшину?

– К Ивану-то Михайловичу? – сверкал зубами Андрей Андреевич – Иван Михайлович сейчас в нарзанной ванне сидит. Понятно, гражданин Жмакин? И, кстати, я вам не товарищ, а гражданин начальник, потому что ваш товарищ не кто иной, как тамбовский волк!

Потом зевал и спрашивал:

– Ну как? Будем сознаваться или будем морочить голову?

Пожалуй, сон был страшнее яви: явь осталась позади, с явью он покончил. А сон мог привязаться надолго, мог стать таким же неотвязным, как Митрохин. С таким сном пропадешь.

…Утром Жмакин долго стоял в очереди, но потом надоело, обошел всех и положил руки на стол перед военным. Тот поднял глаза, потом почти изумленно спросил:

– Обратно?

– Обратно, – глухо повторил Жмакин.

– Так вы же…

Жмакин знал, что хотел сказать военный: он хотел сказать, что Жмакин хорошо работал, даже больше чем хорошо, что его портрет висел на Доске почета, что на него можно было положиться. Но начальник ничего этого не сказал, не время было и не место. Он только спросил:

– На какую встанете работу?

– Могу портсигар принять или часы за десять секунд, – сказал Жмакин. – Не потребуется?

Очередь негромко зашумела, здесь любили спектакли. Начальник смотрел в упор на Жмакина – серьезно и не обижаясь. Он повидал многое в своей жизни, этот человек с залысинами и запавшими глазами, и умел понять человека в настоящей беде.

– Отставить шуточки! – сказал он, помедлив. – Пойдете работать на молочную ферму.

– Я коров боюсь.

Очередь заржала. Спектакль начался. Но Жмакин в бешенстве повернулся. Он и в самом деле с детства боялся коров.

– Чего ржете? – крикнул он. – Вы, рвань! Шпана несчастная!

Лицо его дрожало. Теперь было понятно, почему блат окрестил его «Психом». Глаза его сузились, одно плечо выдалось вперед. Очередь шарахнулась кто куда. Начальник с любопытством смотрел на него своими запавшими глазами.

– Не шумите, Жмакин! – сухо сказал он. – Зайдете ко мне завтра в тринадцать часов. Разберемся. Вы не больны?

Жмакин не ответил, ушел, скрипя зубами. Его трясло. Если бы здешний начальник Кулагин был на месте Митрохина, разве повернулось бы все так? Или если бы он дошел до Лапшина? Впрочем, черт с ними, гори они все синим огнем, сейчас он им покажет, кто такой Жмакин. Теперь они узнают, каков таков «Псих» и с чем его кушают. Дайте только сорваться – весь Ленинград заходит ходуном, а там пускай расстрел. Все равно так жить нельзя. Подождет его завтра Кулагин в тринадцать ноль-ноль. Подождет и почешет в затылке.

Поостыв, он зашел в контору, потолкался там среди всяких раздатчиков и кладовщиков, перемигнулся со старым корешом Люнькой, посвистал и вынул из большой коробки пачку накладных на хлеб. Многие здесь знали Жмакина и относились к нему как к своему, честно отбывающему срок. Ну, вернулся, большое дело. Но теперь и здесь он был чужим, волком, как назвал его Митрохин, он делал сейчас то, чего бы никогда не сделал, когда отбывал прошлый срок.

Вечером он продал накладные хозяину избы за тридцать рублей и за нож. Нож был паршивый, но Жмакин, забравшись в сарай, наточил его на камне. Расположение кордонов он знал как самого себя. Конвойного уже ныне не было.

Когда все заснули, Жмакин взял у Казимира ватник и у рыжего старика валенки, потом какую-то рыбу. Больше не было блатных законов, он переступил последний – взял у своего. За это полагается убивать. Сердце его стучало, ладони были мокры от пота. На улице он переобулся – замотал ноги газетами – теплее. Все было в порядке – ни луны, ни часовых. Впереди лежало более трехсот километров волчьего пути. Он готов был принять смерть.

– Рвань! – сказал он, вспомнив шпану, с которой ехал, шел и жил.

За околицей он пошел ровнее, спокойнее. Было время подумать. Он уже поостыл, злоба пропала, ровный путь лежал впереди. Вот и старая кузня. Здесь надо было сворачивать. Жмакин ступил в снег. У кузни он остановился, оттянул дверь и понюхал. Изнутри тянуло морозом и едва уловимым запахом ржавого железа и жирного угля. Кусок доски отскочил. Тоненький, как посошок. Он взял его с собой и пошел, переваливаясь, покручивая посошком, позевывая.