"Осенние рассказы" - читать интересную книгу автора (Торин Александр)Привет, Менгисту!Тяжелым выдался 1980 год. За несколько дней до новогодних праздников началась война в Афганистане. В начале марта где-то в далеких горах погиб Коля Рейзенбек, отчисленный из института за вольнодумство и тут же призванный к исполнению интернационального долга. Два с лишним года Коля был лучшим моим другом, фанатичным коллекционером записей рок-музыки и любителем группы Queen. Несмотря на сомнительную фамилию, происходил он из осевших в России немцев. Коля поражал девушек длинными золотистыми кудрями, да и профиль у него был вполне арийский, вызывающий ассоциации с Вагнеровским Зигфридом. Тогда, узнав о гибели Коли, я ушел с занятий. На улице падал пушистый снег, светились корпуса институтов, ходили троллейбусы, толпились студенты в пивной около рынка, через дорогу от военной кафедры, но Коли уже не было. А ведь всего несколько месяцев назад я я был у него на дне рождения, играла музыка, мы пили вино, курили, целовались с девушками и жизнь казалась вечной. Ну, или по крайней мере ужасно длинной. Летом того же рокового 1980 года в стольном граде Москве были назначены Олимпийские игры. По этому поводу страна надрывала пуповину, тут и там строились всяческие спортивные стадионы и сооружения, и никто еще не знал, что мы присутствуем при начале конца исторической эпохи, именуемой четырьмя буквами алфавита, прочтенными справа налево с двукратным нацистским заиканием: «СССР». Поздним летом того же года, во время душной жары умер хрипловатый Высоцкий. За его концерт в актовом зале школы чуть не выгнали мою любимую преподавательницу литературы. А какой славный был концерт, а как здорово он хрипел на Таганке, надрывая вены на шее. Добрый человек из Сезуана, в зале бродил Любимов с бледным лицом и в кожаной куртке. Но человек по природе своей эгоцентричен. В феврале меня угораздило влюбиться в рыжую девушку Инну, и несмотря на катаклизмы, 80-й год прошлого века закружился поземкой вокруг ее ведьминых зеленых глаз. Черт его знает, как начинается это чувство, из какого странного инстинкта оно проистекает. По крайней мере не из инстикта размножения. Несколько моих подружек того времени были весьма длинноноги и стройны, изумительно и с чувством выполняли предусмотренные природой функции, а также безусловно подходили для зачатия здорового и беспечного потомства, не отягощенного генетическими, моральными и прочими комплексами. К грядущей Олимпиаде из студентов выбрали наиболее способных к иностранным языкам и начали обучать их по специальной методике, подготавливая будущих переводчиков для буржуйских корреспондентов. Английский я выучил самостоятельно. В те славные годы все иностранные голоса глушились напропалую, и кроме жужжания и редких слов в эфире ничего разобрать было решительно невозможно. Зато исконно английское BBC из града Лондона принималось в Москве прекрасно и не глушилось, поскольку средний советский человек английского языка знать не умел. Так и пошло-поехало, слово за слово, оборот за оборотом, и бормотание в радиоприемнике вдруг сложилось в связную человеческую речь с Оксфордским акцентом. Инна училась в английской спецшколе, и училась неплохо. Мы попали в одну группу. Занятия проводились диалогами — мы разбивались по парам и болтали на заданные темы под присмотром преподавателя. Была Инна тоненькой, огненно-рыжей с огромными зелеными глазами. И на третьем или четвертом уроке, после непринужденного обмена легким англоязычным стебом я почувствовал, что пропадаю. Да что там, пропадаю — задыхаюсь стоит только увидеть ее. Я понял, что закрутило меня серьезно, когда однажды во время перерыва между лекциями понял, что должен немедленно увидеть Инну. Ее группа прилежно выполняла лабораторные работы в соседнем здании, я удрал с лекции и воровато приоткрыл дверь в лабораторию. Инна была в белом свитере, она крутила ручки на каком-то приборчике. Как же грациозно она это делала, дыхание перехватывало. Черт его знает почему, я стеснялся и не мог заставить себя подойти к ней и пригласить ее в кино, в театр, на концерт, просто прогуляться. Все решил случай, или, вернее, женская интуиция. Перед очередным занятием по английскому она проходила в коридоре, увидела меня, улыбнулась, подошла и вдруг сказала — «У тебя воротничок замялся» и ничуть не смущаясь поправила его, прикоснувшись будто невзначай к моей щеке. — Спасибо, — непринужденно сказал я, хотя сердце трепыхалось, будто у меня начался приступ стенокардии. — Слушай, а ты сегодня вечером свободна? (Что же я делаю, — неслось где-то в глубине сознания, я сам удивлялся и ужасался тому, как слова выскакивают из меня) — может быть сходим куда-нибудь? — Конечно, — улыбнулась она. После лекций встретимся у входа. Какой это был удивительный день. Глупость, наивные развлечения молодежи советского времени: мы пошли смотреть мультфильмы в «Баррикадный», был в те времена такой странный кинотеатр мультипликационного фильма, располагавшийся около площади Восстания. Мрачный Сталинский высотный дом, в котором впоследствии пересеклись наши судьбы, серое небо, из которого на землю падал мокрый снег. Инна проголодалась, мы зашли в гастроном. Гипсовые гроздья винограда и лепные амфоры периода культа личности свисали с потолков, здесь явственно стояли в своей торжественной и мрачной неприступности тридцатые годы. За прилавком стоял продавец, будто сошедший с киноэкрана 50-х годов, странноватый парень в белом халате. От него излучалась обстоятельность, правота своего дела и присущая строителю коммунизма уверенность в завтрашнем дне. — Гражданочка, вам батончик «Ситного»? — он ловко поворачивался и хватал хлебные овалы из лотка. — А вам, молодые люди за 13 копеечек? — Пожалуйста, проходите, граждане, не задерживайтесь. — Забавный тип, — хихикнула Инна. — Он здесь уже год с лишним работает, какой-то он, не знаю, как передать. — Ископаемый. Как и все это здание. Гость из прошлого. — Точно. Он будто из прошлых поколений. — Как ты это все точно чувствуешь, я тебе поражаюсь. — А я тебе. Ну что оставалось делать, разве что воспарить к небесам, но проклятая сила тяжести не отпускала. Мы смотрели мультфильмы, я держал ее за руку. Мультфильмы были хороши. Советская элита развлекалась, шедевр на шедевре, до слез, когда динозаврик говорил «папа, папа»… Потом я провожал Инну домой. Жила она на Проспекте Мира, мы шли пешком от метро, перебегая улицу перед трамваями. Снег валил все сильнее, мы оказались на детской площадке, идти дальше было некуда. Зеленые глаза ее светились, меня прорвало — я говорил о том, какая она красивая, и мы поцеловались. И глаза ее сверкнули, будто из них исходил луч лазера… С тех пор мы встречались почти каждый день. Мы ездили в метро и по эскалаторам, держась за руки и смеясь тому, что казалось понятным только нам. Мы ходили на десятки концертов и театральных премьер. Мы заваливались к друзьям на дни рождения и свадьбы, покупая бездарные тортики в кондитерской около Тверского бульвара. Мы сдавали одежду в химчистку где-то у черта на куличках, за десятками трамвайных и железнодорожных путей среди талого снега. И нам было хорошо. Несмотря на то, что мы ограничивались лишь поцелуями. Как ни странно, мне этого хватало. Поэтические натуры вообще склонны к идеализации образа. Но весной что-то сломалось. В первых числах мая мы шли от Проспекта Мира к Сокольникам. Справа был овощной магазин, потом мост, по которому рыча перекатывались самосвалы, а за мостом и железной дорогой начинались расцветающие кустики непонятной природы, и трава, и буйство природы. — Инна, — я смотрел на нее. — Ты прекрасна. К тому же ты умна, а это уже совсем большая редкость, особенно среди женщин. — Ну ты хватил, — она улыбнулась. — Посмотри, как красив этот парк. Жизнь прекрасна, любой, наугад выбранный момент навсегда остается в памяти. Я читал где-то, что человеческая память запоминает все, в мельчайших подробностях, как видеозапись, каждую секунду, и, если напрячься, через много лет можно будет точно вспомнить, где лежала эта поломанная ветка, каждый листик на этой тропинке, каждое дыхание, каждый поцелуй. Представь себе, через двадцать лет ты просыпаешься, открываешь глаза, и видишь все, как будто оно происходит сейчас, в эту секунду. — Сейчас попробую, — она закрыла глаза. — Это я пытаюсь вспомнить, как я была на даче, маленькой. Не-а, не получается, что-то колышется перед глазами, смутно как-то. — Это потому, что мозг не дает людям прикоснуться к памяти. Как предохранительный механизм, иначе люди могут сойти с ума. Они потеряют представление о пространстве, времени, и начнут жить прошлым или будущим, забыв о настоящем. — Не знаю, — Инна замолчала. — Если это действительно так, как ты говоришь, то жить станет страшно. — Ты права, — я на секунду задумался. — А я тебе сегодня говорил, мне иногда кажется, что я вижу не только то, что происходило со мной, но и умею читать память окружающих, давно умерших людей. Это так интересно, но и жутковато одновременно… — А может тебе к врачу сходить? — Инна испугалась и как-то замкнулась. — Да нет, не пугайся, это просто чересчур развитое воображение. — Я погладил ее по щеке, и Инна замерла. — Посмотри мне в глаза, — ее зрачки встретились с моими, я погрузился в них, и мы снова слились в поцелуе. — Увидят же, — смущенно прошептала она, заметив трех мужиков, с решительным видом направляющихся в кусты. — Да не до нас им, — я засмеялся. — Они распивать пошли после работы, отработали смену и отдыхают. — Ну все равно, пойдем. — Мы обошли небольшой прудик и вышли на городскую улицу. Около входа в парк улица проходила по мостику над рельсами железной дороги. Под мостом прогрохотала электричка. — Пошли, пошли, — прошептала она. Уже стемнело, на улице зажглись фонари. Таинственен был этот район, желтый свет расплывался по мостовой, черные кусты шуршали сухими листьями, машины проносились мимо, освещая нас фарами. — Красивый сегодня вечер, черт возьми, — я впитывал городские улицы, запахи и шорох автомобильных шин. — Ой, слушай, в «Звездном» сегодня крутят «Несколько дней из жизни Обломова». Пошли? — Пошли. И понеслось. Штольц и Обломов, и нелепость, и радость жизни, и счастье, и снег… — Я, кстати, за Штольца. За энергию и созидание. За готику и империю. Но тем временем понимаю, чувствую и даже сочувствую Обломову. Ведь это наше все, соеденилось и слилось. — Чушь какая-то. Все страдают, цыгане, пьянство, Надоел пьяный надрыв. — Милая ты, но глупая. От себя не уйдешь. — Я уйду. Надоели, идиоты. И ты тоже. В глазах ее стояло странное выражение, словно что-то, давно сдерживаемое прорвалось изнутри. — Ты знаешь, я давно хотела тебе сказать. Я не хочу больше с тобой встречаться. Я боюсь тебя. Нокаут был настолько болезненным, что не доходил до сознания несколько минут. — Что? — Что слышал. Ты слишком опасен. — И для чего же я слишком опасен? Для здоровья? — Для будущего. — Ааа. Понятно. Для будущего. Будущее размажет нас манной кашей по краю тарелочки и не поморщится. Инна, ты же.. — Что я? — Ты же выше, умнее. — Ничего не знаю. Я хочу жить сейчас и здесь! — Инночка, милая, ну какого черта! — Вот заладил. А кто я? Кто? Я обычная женщина. Я хочу замуж, да. Хочу детей. Хочу нормальной жизни. И смотрю на тебя, и думаю, с этим мне только в Сибирь как женам декабристов. А жизнь одна, понимаешь, одна! И другой не будет. — Ах, как часто слышал я эти аргументы, — нахмурил я брови. — Радость мещанина, двухкомнатная квартирка в Чертаново, хрипло играет радиоточка, пахнет подгоревшим маслом, располневшая жена в засаленном халате готовит яичницу, орут дети. Счастье простого советского человека. — Вот в этом ты весь, на нормальных людей тебе наплевать. — Инна, во-первых не наплевать, во-вторых ты не из этого клана. — А откуда ты знаешь? Почему ты взял себе право судить тех и этих, и вообще кто ты такой? — Не смей. Я тебя умоляю. — Извини, я все решила, — слова эти из ее волшебных губ были тем более обидны… — Какая глупость. Смотри, не пожалей. — Я? Я пожалею? И мечта жизни моей, хрупкая и поэтическая Лаура кисти Ботичелли в одно мгновение превратилась в огнедышащего дракона. О, Боги… Высокое и низкое, вода и огонь, я почувствовал, что земля горит под ногами и еще подумал: зачем же теперь жить. События последних дней меня подкосили. Я сидел дома на пятом этаже хрущевской 12-этажной башни и третьи сутки пил разведенный медицинский спирт. Из мещанского трюмо темного дерева пятидесятых годов на меня смотрела опухщая физиономия. Все это казалось пошлым и неестественным, будто происходило с кем-то другим. Я набирал ее телефон, она бросала трубку. Все было как во сне, и в сне этом неслись электрички и трамваи, а мы с Инной создавали странные туннели во времени и пространстве. Куда бы не заносила нас судьба, где бы мы ни целовались, или не шли в обнимку, чувствуя друг друга единым целым, в переходах метро, на Петровке и переходах с Кольцевой на радиальную, всюду в пространстве навечно повисли розовые, светящиеся туннели, подобные тем, которые прорывают муравьи в гигантском муравейнике. Мы были там всегда, в этот полуночный час, смеясь проходя по переходу, и несколько месяцев спустя, тоже смеясь пробегая обратно, и в кафе на улице, и около уличного киоска, и здесь, в этом углу за эскалатором, и около той колонны, и за Метрополем, и уж среди совершенно затерянного пространства между Лосиным Островом и кинотеатром «Звездный». И каждый раз, проезжая по этим местам, вернее, пересекая эти забытые, светящиеся розовым светом траектории, я улыбался, чувствуя мягкий, розовый комок тепла, ударяющий в лицо. Уже не помню как я оказался около ее дома и рассказывал ей об этом, о следах и траекториях, о времени и пространстве, о том, что все было и будет, и нет ничего нового, просто все те же запутанные траектории повторяются в каждом поколении, и на секунду ее зеленые глаза зажглись. Но тут же погасли. Духовного трения не хватало для химической реакции души. Что-то пошлое и стандартное сказала она: «Я не знала, что ты так чувствуешь», «Извини», «Время все исправит». Лицо ее было помятым и чужим. На улице стоял туман, в переходах около станции железной дороги пахло «Беломором» и вениками. — Можно я тебя поцелую в последний раз? — Целуй, — зевнула она. Губы ее были вялыми и чужими. В летней пыли пронеслась мимо Олимпиада: костюмы, пластиковые карточки-пропуски, валютные бары, финские соки, корреспонденты, первые аппараты-факсы, у которых бумага приводилась в движение огромными зубчатыми колесами и куча бездарных чекистов. Чекисты искали бомбы. Потом наступила осень. Холодные дожди. Дни катятся, неразличимые друг от друга. Я сижу в аудитории, невнимательно слушая похожую на попугаиху преподавательницу очередного политико-экономического предмета, а на самом деле рассматриваю окна расположенного напротив научно-исследовательского института. Он пяти- или шестиэтажный, выложенный крупным розовым кирпичом, с большими, во всю стену стеклянными пролетами. Там кипит, а вернее медленно протекает жизнь. С утра в комнату на четвертом этаже приходит молоденькая девочка, скорее всего лаборантка, она снимает свое пальтишко, напяливает на плечи белый халатик и первые несколько минут делает вид, что разбирает бумаги на столе, перелистывая страницы лабораторного журнала. Потом она достает из сумочки косметический прибор и старательно подкрашивает губы, рассматривая себя в маленькое зеркальце. После этой обязательно повторяющейся каждое утро процедуры, девочка звонит по телефону, либо своему кавалеру, а скорее всего подружкам, прикрывая трубку рукой и проводя у в этой позе не менее сорока минут. Телефонная иддилия заканчивается всегда одинаково: в комнату заходит пожилой мужчина, тоже в белом халате, скорее всего ее начальник. При этом трубка торопливо опускается на телефонный аппарат, девочка вскакивает, демонстрируя озабоченность происходящим, и начинает щелкать переключателями большого шкафа, стоящего в глубине комнаты. Потом она о чем-то разговаривает с начальником, и тот удовлетворенно уходит. Лаборантка опять для виду пару минут стоит около шкафа, потом со скучающим видом садится за стол и снова берет трубку. Через два окна от нее расположен кабинет начальника, скорее всего директора этого славного учереждения. На стене у него висит большой портрет Ленина, рядом расположился Брежнев, которого нельзя не узнать даже издалека благодаря патологически густым бровям, а сбоку висит еще один портрет, я не могу разобрать лица, но почти уверен, что это Дзержинский. У директора в кабинете длинный деревянный стол, и с завидной постоянностью он не менее двух раз в день собирает сотрудников на совещания. Люди с тетрадочками усаживаются, а директор встает со стула и что-то долго проникновенно им рассказывает. К концу своей речи он неизменно начинает резать руками воздух, стучать кулаком по столу, а потом обессиленно усаживается обратно в кресло, отпуская сотрудников на волю. Жизнь проходящая за окнами неозвучена, это как будто немое кино, в котором нужно догадываться о том, какие роли играют в нем люди, мелькающие за тусклым стеклом. Приходит в голову, что и я, сидящий в этой аудитории, ничем не отличаюсь от этих марионеток в доме напротив. В канун 7 ноября мы напились в студенческом общежитии, и тут я вспомнил, что ровно год назад Коле исполнилось 20 лет. То ли чрезмерное количество выпитого спирта давало себя знать, то ли я погрузился в то редкое астральное состояние, в котором иногда находятся йоги, но день этот врезался в сознании каждой прожитой секундой и потек по кругу, никогда не прерываясь. Лекция закончилась, и в опустевшем холле института, около раздевалки, пахло влажным снегом. Коля только что получил у гардеробщицы свое пальто и обвязывал шею длинным, красным шерстяным шарфом. Продавщица в книжном киоске погасила свет и, склонившись над столом, копалась в сумочке. На улице начинало темнеть и снежинки кружились в свете фонарей, покрывая землю девственно-белым нетронутым ковром. — Мне только что принесли последний диск «Queen», — Коля достал из кармана пачку «Явы». — Будем отмечать мой день рождения, заваливайся ко мне. — Спасибо, — пойти к Коле ужасно хотелось, но предстояло объяснение с родителями. — Я только домой позвоню. А чего принести? — Да не надо ничего, у меня есть пара бутылок вина. Ну, если хочешь, тащи еще одну, напьемся. В телефонной трубке звучал слегка испуганный голос мамы, просившей меня приехать домой не слишком поздно, но трубка была уже повешена и я чувствовал радостное возбуждение, освобождение от условностей жизни и предвкушение вечеринки. Добираться к Коле надо было на метро, потом на троллейбусе. От остановки в глубь домов-колодцев вела тропинка, протоптанная гражданами империи между голых веток замерзших кустов. Старый кирпичный дом довоенной постройки оседал на сугробы подъездом под проржавевшей крышей, темная лестница вела к деревянной двери, из-за которой раздавалось глухие удары музыки. Я нажал на кнопку звонка, дверь открылась и на пороге возник Коля с сигаретой в зубах, все еще замотанный в длинный красный шарф. В квартире было накурено, на полу сидели несколько ребят и девушек, и вокруг грохотала музыка. Музыка эта мгновенно захватила меня, она совпадала с ритмом ударов сердца, резонировала в сознании, и от нее веяло манящей свободой духа. Я, как загипнотизированный, протянул Коле бутылку грузинского вина, и, снимая пальто, кинулся в комнату. — Ага, я же тебе говорил! — Коля был доволен. — Это как будто бы ты погружаешься в другую жизнь. Песни заканчивались, после них начинались следующие, одна другой лучше, ударник посылал то звенящие, то глухие удары в колонки, и я уже ничего не видел вокруг, закрывая глаза и взлетая вверх с каждым аккордом. — Это мой друг, — представил меня Коля. Чего будешь пить? Портвейн сойдет? — Сойдет, сойдет, — я продолжал вслушиваться в мелодию, пытаясь разобрать английские слова. Пластинку докрутили до конца и снова поставили на первую песню. Портвейн слегка ударил в голову, пространство размягчилось, свет настольной лампы начал слегка колебаться, освещая сидящих на полу, и я понял, что девушка, сидящая рядом со мной красива. Я поглядывал на нее, она сидела, обхватив ноги, ее светлые волосы были скреплены сзади заколкой. У нее были острые плечи, чувственные губы, слегка согнутые в уголках, она курила, оставляя красные следы на сигаретных фильтрах, и медленно потягивала вино из бокала. Как это обычно бывает, она замечала мой заинтересованный взгляд и изредка ее глаза встречались с моими. В этот момент на губах ее возникала слегка циничная улыбка, адресованная в пустоту и одновременно мне. Гудели басы, хриплый голос певца разрушал привычные барьеры, то переходя вниз, то срываясь на дисконт, заставляя сердце следовать ритму музыки. Грязный двор, старые кирпичные дома и тускло освещенные троллейбусы, прокладывающие свой путь по улицам заснеженного города, навязшие в зубах программы телевизионных новостей, насыщенные партийными хрониками, уходили в небытие. Здесь, в этой комнате, существовал настоящий мир, мир свободы, лишенный условностей, мир, в котором человек, независимо от окружающей его социальной системы искал свое место в жизни, завоевывая окружающее его пространство, противостоя невзгодам жизни и побеждая природу. — Хорошо играют, — нарушил молчание Игорь. — Аппаратура у них классная, чувствуешь как гитары звучат? В этот момент пластинку перевернули и все мы услышали новую песню, настолько захватывающую, что все замолчали, вслушиваясь в извергающуюся из динамиков мелодию. Это был уже не рок, вернее рок, но мелодия напоминала классическую симфонию, тут и там вступали скрипки, сопровождаемые органом, на фоне которого электрическая гитара и барабаны казались совершенно естественным дополнением оркестра. Почему-то от этой песни хотелось плакать, петь, слезы выступали на глазах, то ли из-за небесной красоты и скорби этой мелодии, то-ли из-за выпитого алкоголя. — Эх, черт, проняло. — Коля сказал это сдавленным голосом и мы все увидели, что музыка подействовала на него так же, как и на нас, и перестали стесняться своих чувств. — За свободу, друзья! — Коля разлил вино по стаканам. Гостям уже было хорошо, все снова закурили. Сигареты остались только у меня и, протягивая пачку Яне, я снова встретился с ней глазами. Она откликалась на мой взгляд, какое-то шестое чувство говорило мне это, заставляя замирать и обрываться что-то внутри. Мне казалось, что эта компания, собравшаяся в прокуренной комнате, близка мне, что эти девочки чувствуют то же, что и я, что все мы прорвались в какой-то другой мир, манящий открытыми горизонтами и отличающийся от серой слякоти, ожидающей нас на улицах. Вторая сторона пластинки закончилась, и Коля поставил предыдущий альбом той же группы. Пластинка была заезжена, но сквозь хрипы и шуршание иглы прорывалась музыка, заставляющая душу взлетать к небесам. — А ты с Колей вместе учишься? — Компания разбилась на маленькие группки, что-то оживленно обсуждающие, и я с радостным изумлением заметил, что мы с Яной стоим на кухне, стряхивая пепел в слегка проржавевшую раковину и прислушиваясь к аккордам, доносящимся из комнаты. — Да, а ты его давно знаешь? — В школе вместе учились. Я заслуженный комсорг нашего класса… — Так ты здесь недалеко живешь? — Да, живу я рядом, а поступила в Университет, на химфак. — Нравится? — Ничего… А тебе? — Как тебе сказать, так… Вроде бы ничего. Я тоже в Университет поступить хотел, но меня туда не взяли. — Не расстраивайся, немного потерял. И вообще, все это чепуха — Музыка красивая, — я снова застыл, прислушиваясь к раздающейся из комнаты мелодии. — А ты играешь на чем-нибудь? — На фоно, немного занимался в школе. — А я на скрипке училась. — Я никогда на скрипке играть не пробовал. — Сложный инструмент, но когда научишься, это здорово. — Никогда до сих пор не видел девушку, умеющую играть на скрипке, — я чувствовал, что меня влечет к ней, и что я начинаю заигрывать. — Ну и как, нравится? — Яна скептически улыбнувшись посмотрела на меня, и в груди что-то екнуло. — Ничего, вполне симпатичная, — сердце начало стучать. Я ожидал ответной реакции, чувствуя, что от следующих слов будет зависеть все остальное. — Нет чтобы сказать, что замечательная, — она засмеялась. — А ты замечательная, только вот комсомольский лидер, — я положил ей руку на плечо. — Не знаю, как с этим примириться. — Не издевайся, — она попыталась увернуться, но глаза ее снова встретились с моими и ее губы приоткрылись. Этого уже выдержать было нельзя и мы поцеловались. — Эй, эй! — Коля некстати появился на кухне с пустыми стаканами, — Ну что за народ такой пошел! Яночка, нельзя же так, ей богу! — И это ты мне говоришь? — Она подмигнула мне. — А помнишь как ты на выпускном вечере Ирку соблазнял? — Грехи молодости, что поделаешь. — Коля посмотрел на меня. — А ты зачем уводишь моих лучших подруг? — Иди к гостям, чего пристал, — засмеялся я. — Ну ладно, ладно, — он с ухмылкой взглянул на нас, поставил стаканы в раковину и исчез в комнате. — Ты мне определенно нравишься, — я снова попытался поцеловать ее. — Вот так вот, на кухне… — Она усмехнулась. — А что ты думаешь, кухня в жизни человека занимает почетное место. На ней он принимает еду, да и потом, по русской традиции ругает правительство, целуется, занимается любовью… — Последние слова выскочили из меня как-то невзначай, и я сам испугался сказанного. — Ну, это уже слишком, — Яна замкнулась и сбросила мою руку с плеча. — Пойдем лучше в комнату. — Прости, — я чувствовал себя идиотом. — Прости пожалуйста. — Ты что обо мне думаешь? — голос ее стал жестким. — Извини, вырвалось как-то по-дурацки. Слушай, ты мне правда ужасно нравишься… Давай потанцуем. — Я обнял ее за талию, щелкнув выключателем. Стало темно. Из комнаты доносились голоса, музыка была медленной, ее волосы пахли свежестью, я чувствовал мягкие движения ее талии, прижимая ее к себе, и целуя, каждый раз удивленно отмечая про себя, что влюблен. За окном светились желтоватым светом окна, фонарь отбрасывал тень на сугробы. — Перестань, — смеясь говорила она, отталкивая меня, и мы прислушивались к друг другу, к музыке, к ощущению счастья, и хотелось, чтобы этот вечер никогда не заканчивался. Время от времени на кухне появлялся Коля, весело подмигивая нам и засовывая пустые бутылки куда-то под раковину. Потом он снова исчезал и мы останавливались в каком-нибудь углу, смотря друг на друга, и начиная словесную дуэль. — Ну что, ты думаешь, девочка отпала? — она иронично смотрела на меня. — Думаешь, ты такой неповторимый и замечательный, что я в первый же вечер в тебя втюрилась? — Я безусловно неповторим, и замечателен, и еще черт его знает что, — мое красноречие не знало границ. — И тот факт, что ты мне определенно нравишься, еще ничего не определяет. — Нахал! — она морщила носик. — Обычный московский недоросль, любимое дитя в советской семье простых тружеников, правда слегка обнаглевшее от близости податливой девочки. — А девочка эта выросла в семье Рокфеллеров, случайно застрявших в России, и на самом деле привыкла к замкам на берегу океана, Роллс-Ройсам, лакеям в лайковых перчатках. Она только для виду изображает из себя скромную студентку, пришедшую в приятную компанию послушать хорошую музыку, которую обычно в СССРе не достать. — А может быть и так, тебе откуда знать? — Она доставала новую сигарету из пачки. — Послушай, мы не в школе, — Я сжал ее плечи и она вздрогнула. — Я не хочу тебе врать, ты мне ужасно нравишься. Но мне никогда не было так хорошо… — Ты что имеешь в виду? — Яна иронически улыбнулась. — Ну как тебе объяснить, человеческие существа получают удовольствие еще и от общения, от мыслей. — Так ты про это? — Она начала хохотать, прикрыв лицо руками. — Я тебе сейчас покажу про что! — Я разозлился и схватил ее за волосы. — Эй, вы чего здесь делаете? — Коля появился с очередной пустой бутылкой, щелкнул выключателем и подозрительно посмотрел на наши раскрасневшиеся лица. — Беседуем, — сорвавшимся голосом сказала она. — Ну и ну, — Коля иронично посмотрел на нас. — Ну беседуйте дальше, — он выключил свет и исчез в коридоре, затем прибавил мощности в проигрывателе и музыка снова волнами захватила нас. — Прости, — мне было неловко. — За что прости? — голос ее был чуть хрипловатым. — Ладно, пойдем в комнату, что-ли. — Пошли, — Я ухватился за эту спасительную идею. Гости были уже порядочно пьяны и с откровенным интересом посмотрели на нас. На наших лицах застыло неестественное выражение, совсем не заставляющее предположить, что мы всего навсего выкурили сигаретку на кухне. Мы поддерживали непринужденную беседу и только изредка я бросал на Яну откровенные взгляды и она, словно пойманная лучом прожектора, замирала на секунду. Стало поздно и пора уже было уходить. Шум затихал, проигрыватель прохрипел и щелкнул, приподняв звукосниматель, гости толклись в коридоре, мы напяливали меховые шапки. Я подал Яне пальто, заметив как непринужденно она поправляет воротник. Скрипя открылась дверь подъезда и мы оказались под морозным и звездным небом. Музыка еще звучала в наших ушах, проигрываясь в такт скрипу снега под ботинками. — Яна, — мы оба чувствовали себя неловко. — Я тебя провожу. — Ну проводи, — она поежилась. — Тебе холодно? — Нет, ничего… — между нами возникла странная отчужденность. Я вдруг почувствовал, что не могу выдавить из себя ни одной фразы, судорожно пытался вспомнить хотя бы пару анекдотов, но Яна лишь морщилась и я замолчал, ругая себя за бездарность. — Так, мы уже пришли. Мне пора домой. — Мы остановились у подъезда пятиэтажки с выцветшим плакатом «При пожаре звоните 01». — Так мы завтра встретимся? — Я ничего не понимал. — Уезжай…Уезжай, пожалуйста… — Яна, — желание, ревность, боль и еще непонятно какие эмоции овладели мной. — Пожалуйста. Я хочу тебя увидеть. — Вряд ли ты это поймешь. Я боюсь чувств. Меня к тебе потянуло, если честно. Я не знаю, как тебе это объяснить, я просто ничего не хочу сейчас, я слишком устала. У меня недавно была очень тяжелая история с парнем, которого я любила, понимаешь? — Понял. Мне уйти? — Лестничная клетка расплылась перед глазами. — Иди. — Яна. Можно тебе еще раз позвонить? — А какой смысл? — Она помрачнела. — Не думай обо мне плохо. — Уходи, пожалуйста, — она была потеряна. И обещай мне, что не позвонишь. — Хорошо, будь счастлива, — Я погладил ее по щеке и вышел на лестничную клетку. «Мама, купи мне паровозик», — услышал я детский плач и мимо меня прошел заплаканный ребенок в шубке, поднимающийся куда-то вверх по лестнице. «Вот и все», — подумал я, — «Так оно все навсегда и останется в этой дурацкой трагической безысходности, мечта прошедшая мимо, а она рядом, здесь, за этой дверью». — Я даже уже почти что вернулся, постояв около дермантиновой двери, преодолевая искушение позвонить в звонок, но, отрезвев, спустился и вышел в неприветливый замерзший двор. Троллейбус пришел на удивление быстро и в моих ушах зазвучала музыка, впервые услышанная мной вчера. Я часто вспоминаю ее и этот день, быть может, не уйди я тогда, и наши судьбы бы изменились. Около этой кнопки звонка висела в воздухе судьба, но мне тогда было не суждено ее изменить. Я больше никогда ей не позвонил, вернее позвонил через неделю, мучаясь, но услышал мужской голос и трусливо повесил трубку. Через пару лет Яна вышла замуж за какого-то сына арабского шейха и уехала то ли в Йемен, то ли в Саудовскую Аравию. Пластинка с пронизывающими сердце песнями навсегда осталась в моей памяти связанной с ней, поэтому когда лет пятнадцать спустя я оказался в огромном магазине на самом краю света, я не задумываясь пошел вдоль рядов, пока не увидел запыленный компакт-диск со знакомыми записями. Диск стоил довольно дорого, но я засунул кредитную карточку в щель электронного аппарата и подписал чек. Певец с хрипловатым голосом стал знаменитым и уже давно умер, сломавшись от неуютности человеческой жизни, а его записи стали классическими. Мелодии эти были любимы уже несколькими поколениями, живущими на всех континентах, но только у нас двоих на планете они вызывали в памяти этот зимний вечер. За неделю до ноябрьских праздников начался снегопад. Наш курс сняли с занятий и в полном составе послали приветствовать лидера партии социалистического возрождения Эфиопии товарища Менгисту Хайле Мариама. По замыслу партии и правительства, советский народ, рабочие, студенты и интеллигенция должны были с энтузиазмом размахивать эфиопскими флажками вдоль трассы следования товарища Менгисту, демонстрируя дружбу народов и единство прогрессивных сил всего человечества. Во избежание накладок нас привезли на трассу следования эфиопского вождя заранее. Махать флажками и демонстрировать теплые чувства мы должны были напротив Дома на Набережной. С неба валил снег, я курил сигарету за сигаретой, вспоминая губы и зеленые, светящиеся глаза Инны. — Разве это город? — Леня, мой приятель уже окончательно решивший сваливать из СССР занимался садомазохизмом. — Разве это страна? Мы все рабы. Все до единого, сказали махать флажками черной обезъяне — значит будем махать. Посмотри, здесь нет никакой архитектуры кроме Сталинской, замешанной на крови. — А дом Казакова? А Ленинская библиотека? А Кремль? А набережная? — вяло отвечал я. — Все, все от начала до конца истории — сплошная тирания. Собор Василия Блаженного — памятник деспотизму. Лобное место, все на крови. Все в крови. — Да брось ты, красивый город. И потом, любой большой город построен на крови, так устроена цивилизация. — Ненавижу, — фыркал Леня. — Это не моя страна. Я здесь чужой, я хочу быть свободным. — Черт его знает, это конечно не Европа, — соглашался я, но все-таки ты неправ. — Европа, — насмешливо фыркал Леня. — Европа мертва. Америка. Только Америка! — «Бог сейчас в Италии», — вспомнил я «Иудейскую Войну» Фейхтвангера. — Брось ты, ерунда все это. Леню я встретил двадцать лет спустя в Лос Анжелесе. Он жил в маленькой съемной квартирке с грязными синтетическими коврами, облысел, нажил брюшко и приобрел откуда-то противный местечковый акцент. Работал Леня санитаром в больнице, он дежурил по ночам (за ночную смену больше платили). Он считал Лос Анжелес лучшим городом в мире и старательно делал вид, что доволен своей судьбой. Я не стал его расстраивать, и даже не сказал ему, что Лос Анжелес отвратителен. Каждый человек кузнечик своей судьбы. — Товарищи студенты, правительственный кортеж приближается! — Ура, — нестройно грянула толпа, эфиопские флажки замелькали по обоим сторонам проспекта. Появились черные правительственные ЗИЛы, припорошенные свежим снегом. За тонированными стеклами сидело что-то лилово-черное и махало ладошкой. — Ура! Да здравствует дружественный народ Эфиопии. — Эфиоп, твою мать, — брякнул кто-то. — Разговорчики! Да здравствует товарищ Менгисту Хайле Мариам! — Ура! — А чем, скажем, отличается Менгисту от Мангусты? — Товарищи студенты, с энтузиазмом машем флажками дружественного эфиопского народа. Кортеж правительственных машин направился по Каменному мосту в Кремль, мы начали расходиться. И тут замела настоящая метель. Я бросил снежок в Леню, сбив с него шапку. Он начал материться и бросаться снежками в меня, потом Дом на Набережной скрылся в белой пелене, и остались только чугунные решетки и фонари. И я почувствовал то, что чувствовал несколько раз в жизни — единство прошлого и будущего, дежавю, это странное ощущение того, что все уже было и будет: и черно-лиловый Менгисту Хайле Мариам, как и Хайле Селлассия первый, давно ушедший в небытие, и эта метель, и Пушкин с прадедом Ганнибалом, и призрачные дореволюционные извозчики, летящие к Кремлю, и старые фотографии, которые я буду рассматривать в далеком будущем, и вечно молодая Инна, и вкус ее губ, и эта метель, которая в конце концов покроет и смешает все и скорее всего приснится мне накануне моей смерти. И еще я понял, каким-то шестым чувством, что вместе с Менгисту промчалось в черной машине прошлое и начинается будущее, которое мало чем будет отличаться от прошлого, по крайней мере вряд ли будет лучше. В начале декабря того же 1980 года в доме на площади Восстания, на 22 этаже случилась свадьба моего однокурсника с моей же однокурсницей. Свадьбе предшествовала обычная суета: церемония в Грибоедовском ЗАГСе с непременным свадебным маршем и советской тетенькой в стиле ткачих-ударниц производства, напутствующей молодоженов. Потом было застолье, танцы под пластинку, многочисленные дети и вдруг в толпе гостей появилась Инна. Она была со смазливым самодовольным парнем в кожаной куртке, располнела, и как мне показалось, была беременна. — А это моя троюродная сестричка, Инночка, знакомьтесь, — радостно сообщил счастливый новобрачный. — Мы знакомы, — сухо сказал я. — Вот как? Откуда? — допытывался мой однокурсник. — Так, вместе английским занимались… Я вышел на лестницу покурить и заметил, что руки слегка дрожат. Докурив сигарету я ушел домой. Больше я Инну не встречал, не знаю, что с ней стало. Вроде бы она родила ребенка и взяла академический отпуск. В прошлом году в Калифорнию заезжал мой однокурсник, который был на той студенческой свадьбе. Мы уговорили бутылку коньяка, напились кофе и в расслабленно-возбужденном состоянии начали вспоминать молодость. — Кстати, помнишь… — он назвал бывшего молодожена. — Вроде бы Шурик в Канаде теперь неплохо устроился. И еще сестренка его троюродная с мужем, может быть помнишь ее, рыженькая такая, тоже в нашем институте училась. Кстати, у меня для тебя сюрприз, вот фотографии с его свадьбы. Какими же мы были странными четверть века назад, я не мог узнать самого себя, и друзей, хотя помню все, как будто это было вчера. Инна тоже попала на эту фотографию, на ней она осталась молодой. Я хотел было попросить у него эту снимок, но решил, что это ни к чему. Лица ее я уже не помню, только светящиеся глаза, а это самое главное и бывает считанные разы в жизни. 11. Числа десятого декабря 1980 года я собрался с силами и наконец поехал навестить родителей Коли. Я ехал на троллейбусе мимо серых домов, потом стоял около знакомого мне подъезда. Мне вспоминался зимний вечер, альбом «Queen», громыхавший в комнате, Коля, с шеей обмотанной шерстяным шарфом и Яна. Комок стоял в горле, сухонькие старички поили меня чаем с засохшими миндальными пирожными, и я чувствовал себя неловко. Судя по рассказам Колиных товарищей, они проезжали какой-то полуразрушенный кишлак, и древний аксакал бросился навстречу машине, крича «Урус, урус» и показывая на подбитую машину и лежащие рядом тела убитых солдат. Коля выскочил из УАЗика и тут же был прошит автоматной очередью. Партизанская война… После чая Колины родители усадили меня на диван, и начали показывать альбом с фотографиями. Я смотрел на черно-белые фото школьного выпускного вечера, узнавая ребят, собиравшихся в этой квартире чуть больше года назад, потом обещал старикам помочь, если что-нибудь понадобится. Они хотели поехать вместе со мной на кладбище, но этого я уже не мог выдержать, и извинившись ушел. На кладбище я поехал тем же вечером. Оно было большим, расположенным на самой окраине Москвы, где-то за Рязанским проспектом. Автобус долго колесил между безрадостными пятиэтажками и чахлыми деревцами, посаженными вдоль дороги. Для того, чтобы добраться до Колиной могилы, надо было пройти по аллее, и я с удивлением замечал тут и там белеющие памятники на свежих могилах ребят, погибших в Афганистане. Количество могил явно не соответствовало бодрым официальным сводкам, согласно которым за все время ведения боевых действий в братской республике погибло не более ста человек. Коля лежал под маленьким обелиском с красной звездочкой. Я постоял около окрашенной черной масляной краской ограды, в последний раз попрощавшись с ним, потом закурил сигарету, и вышел с кладбища через случайно обнаруженную мной ржавую калитку, выходившую на стройку. Экскаватор, рыча и чихая черным дымом, поднимал ковшом замерзшую землю, и мне пришлось перепрыгивать через бетонные трубы и вырытые траншеи. За стройкой, на первом этаже кирпичной пятиэтажки, располагался винный магазин, и тогда я впервые в жизни распил бутылку с совершенно незнакомыми мне до этого мужиками. Выпитое подействовало на меня, и, уйдя в глубь жилого квартала, я сел на скамейке около детской площадки, и закурил. Незнакомая мне жизнь медленно текла вокруг, из подъездов выходили люди, тянулись из магазинов женщины с сетками. Район этот был безрадостным, запущенным и навевающим тоску. — Не подходи, не подходи к нему, Катя, — вдруг истерически вскрикнула женщина. — Алкоголики проклятые, больше им сидеть негде. Я поднял голову. Широкая, не по летам расплывшаяся женщина с бессмысленным лицом поставила на соседнюю скамейку сумку, из которой торчала покрытая глиной морковь. Рядом с ней женщиной стояла девочка с куклой, одетой в выцветшее ситцевое платьице. — Я вам что, мешаю что-ли? — Неожиданно злость поднялась во мне. — И с чего вы взяли, что я пьян? — Ты у меня повыступай, — баба перешла в наступление. — Сейчас мигом милицию вызову, заберут в вытрезвитель, и дело с концом! А ну, вали отсюда! — Никуда я не пойду, — рассудком я понимал, что связываться со скандальной бабой глупо и смешно, но меня начал бить нервный озноб, мне стало обидно за Колю, лежавшего в полукилометре отсюда, будто кто-то осквернил его память. — Вы не имеете права меня оскорблять, а тем более прогонять отсюда. Ребенка бы постыдились! — Катя, пойдем отсюда, — баба решила со мной не связываться. Она еще что-то зло прошипела в мой адрес через плечо, и на душе стало совсем паршиво. Я встал, и, доехав до метро, сел в вагон, идущий в центр, вылез на Пушкинской площади, и спустился к Кремлю, пытаясь раствориться в толпе, шумящей и затекающей потоками в магазины. Потом я свернул на Герцена и, дойдя до Тверских ворот, углубился в любимые кварталы, обойдя их несколько раз, пока не выскочил на Садовое кольцо, и, наконец, поехал домой. Город обтекал меня, я не мог включиться в жизнь, словно смотрел кино, в котором сам играл главную роль. Через десять лет, голодной зимой 1990 года я уезжал из Москвы. А день в день ровно через четверть века, будто было в этой десятичной системе счисления дней и лет мистическое содержание за пределами лунных и солнечных циклов, я летел домой над безлюдными территориями королевы Виктории, черными водами океанов, замерзшей Гренландией и фиордами Норвегии. Следом за Норвегией на мониторе «Боинга» показался Стокгольм, через несколько минут — Петербург, за ним почему-то Тверь, и тут же Шереметьево. Внизу светилось электрическое кольцо, и я понял, что вижу кольцевую автодорогу. И еще я понял, что Москва ужасно маленькая. Целая жизнь, проведенная между микрорайонами, от Речного вокзала до Останкино и Крылатского, была как на ладони, от телебашни до Кремля и Чертаново. В центре города розовыми полосками призрачно светились щупальца наших старых траекторий, расползающиеся на окраины. Одно из щупалец выползало в район «Октябрьского поля», мы тогда ходили на день рождения к приятелю, и опознав этот тусклый след я улыбнулся. Неожиданно я увидел яркий огонек, светившийся в районе моего детства… И еще один, и еще. Город блистал огоньками прошлого, как новогодняя елка. Моя школа была оранжевой. Высоцкий был слегка нетрезв, гитара его была расстроена, он матерился и бормотал что-то вроде «Сейчас, ребята, сейчас все будет хорошо». Потом он начал играть. Аккорд, еще один. «Здесь вам не равнина, здесь климат иной». Он сбился, опять начал настраивать гитару. За окнами актового зала средней школы падал снег. Красными посадочными огнями сверкали Большой, МХАТ, Садовое кольцо, Таганка, Площадь Ильича, Шоссе Энтузиастов, переулки и улицы, квартиры и подъезды. Один из огоньков был совсем близко и полыхал бенгальским огнем. Внутри призрачной сферы обнаружился давно исчезнувший буфет в старом Шереметьево, вечное лето и запах скошенной травы, бензина и навоза. За прилавком стояла полная буфетчица в белом фартуке. Когда-то отец привозил меня сюда на нашей старенькой «Победе» и поил безумно вкусным яблочным соком из стеклянных конусов, если кто еще помнит эти киоски. Рядом Веничка Ерофеев, с головы до ног перепачканный подмосковной глиной кряхтел и опохмелялся томатным соком, пытаясь выскрести из стакана кристаллическую соль. Было это в 1967 году. Тогда, в детстве, я не знал, что это он, обычный работяга, прокладчик кабеля. Да и до сих пор не знаю, он ли это был, но кто еще в те годы мог сказать «Эй, слушай, мужик, ты вроде человек хороший, может быть подскажешь, как мне до Кремля дойти?» Посадочные огни становились все ярче. Земля светилась, я видел себя в детстве, когда родители возили меня по дорогам вдоль Шереметьево, излучину речки, в которой поймал первую свою плотвичку и лесные опушки, на которых собирал сыроежки. Розовые туннели окутали меня и я вдруг понял, что любовь к родине так же иррациональна как и любовь к женщине. И объяснять почему любишь ту, а не другую — занятие неблагодарное. У каждого эта любовь своя, и бывает, что и единственная. Но сердцу и тем более душе не прикажешь. |
||
|