"Дева и Змей" - читать интересную книгу автора (Игнатова Наталья)ГЛАВА VIIВ очень красивом месте поставлен был замок Нарбэ. На горе, заросшей у подножия смешанным лесом, а выше — каменной, грозной с виду. В свете заходящего солнца гора и замок выглядели сошедшими с гравюр Доре. Черная скала, черная крепость, а за ними, над ними — небо, истекающее лавой и расплавленным золотом. — Ну, как? — довольный поинтересовался Вильгельм. — Впечатляет, — признал Курт. — Привозить гостей на закате — добрая семейная традиция. Говорят, германцы склонны к романтизму. — Правду говорят. Гёте, Вагнер, Гейне… — Курт, — осклабился капитан, — оставьте! Я солдат, и даже не представляю, о ком вы говорите. Когда речь заходит о романтике, вспоминают германцев, когда речь идет о германской романтике, вспоминают этих троих, словно святую троицу. Представьте, если бы во всех разговорах о вашей стране обязательно всплывали Маркс, Ленин и Сталин, долго бы вы смогли гордиться ими? — Конечно, — развеселился Курт, — Марксом — особенно. Дорога пошла через рощу, и замок скрылся из виду, осталось любоваться могучими стволами деревьев, пролетавших мимо их “мерседеса”, как на ускоренной прокрутке фильма. Мелькнула и осталась позади небольшая деревня. — Город, — обиделся Вильгельм, — город Нарбэ. Полтысячи душ населения, это вам, не кот чихнул. Кажется, так говорят русские? — Это Георг так говорит? — уточнил Курт. — Ну, ему виднее. А гора вблизи оказалась не такой уж грозной. Лес, ползущий по склону, выглядел чистеньким и ухоженным, ни единой хворостинки на земле, не говоря уже о буреломе или выворотнях. Скала, вокруг которой вилась дорога, была рыжей от пыли и оттого казалась уютной, а торчащие кое-где прямо из камня маленькие сосенки вызывали теплые воспоминания о Крыме и международном студенческом лагере в горах. Стены замка, правда, глядели грозно, блестели гладким камнем, подозрительно щурились бойницами. Во рву лениво переливалась черная вода, бывшая когда-то вольной горной речкой. И даже, как убедился Курт, когда шофер распахнул перед ним дверцу и выпустил на свободу из просторного чрева автомобиля, на стенах содержалась в порядке различная оборонная машинерия, которой Курт не знал названий. — У нас и камера пыток есть, — сообщил Вильгельм, давая гостю возможность оглядеться, — там тоже все механизмы действующие. — А каменный мешок найдется? — И даже темница с колодцем. Но без маятника. На мой взгляд, явная недоработка. — Гостеприимный дом, — одобрил Курт, — и часто вам наносят визиты? — Вы хотите знать соотношение пришедших и ушедших? — Хотя бы сравнить физическую целостность “до” и “после”. — “До” и “после” — это в рекламе микстуры для похудания. Пойдемте, Курт, — Вильгельм улыбался, — к ужину у нас принято переодеваться, но на гостей правило не распространяется. Если дед покажется вам излишне суровым, не обращайте внимания, — это он вас тестирует. Если убредете куда-нибудь один и заблудитесь, оставайтесь на месте и подавайте сигнал голосом. Рано или поздно кто-нибудь вас найдет. Вот, вроде бы, и все для начала. Встретивший их в бескрайнем холле ливрейный громила, даже не попытавшись изобразить радушие, бесстрастно произнес: — Добро пожаловать в Нарбэ, господин Гюнхельд. — Ларж? [43] — пробормотал Курт. — Пробрало, — удовлетворенно хмыкнул Вильгельм. — Нет, это Вернер, он живой. И пока вы здесь, он отвечает за вашу сохранность. Вообще-то, в замке было абсолютно безопасно. Даже многочисленные, оставшиеся со времен постройки и добавленные в годы войны ловушки, качающиеся плиты и “коридоры смерти” жизнь не осложняли, поскольку были деактивированы. “До времени”, как мимоходом обронил Вернер. А окончательно мрачную атмосферу рассеял двухлетний бутуз, вывернувшийся из рук улыбчивой няньки и заковылявший по коридору навстречу Вильгельму с банальным, но донельзя умилительным: — Папа!.. И Курт неожиданно остро позавидовал капитану фон Нарбэ. Хотя, рассуждая по уму, Вильгельм был его ровесником, а в двадцать четыре года взваливать себе на шею такую обузу как ребенок — это, пожалуй, перебор. — Ты почему еще не в постели? — капитан подхватил сына на руки, на глазах теряя остатки аристократической холодности. — Ну, что с ним сделаешь, хозяин? — подошедшая нянька приняла ребенка. — Знаете ведь, Людвиг как чует, что вы приехали. Еще и машина на горке не покажется, а он уже шумит: папа, папа. И встречать бежит. — Встретимся за ужином, — Вильгельм обернулся к Курту, — там познакомлю вас с Лихтенштейном. И последним — перед встречей с семейством Нарбэ — сюрпризом стал для Курта вид из окна отведенной ему комнаты. Не считая, разумеется, самой комнаты. Он-то думал, что в их доме, в Ауфбе, спальни большие… Но площадь жилых помещений, это, в конце концов, дело привычки и возможностей. А вот то, что часть восточной стены замка была снесена, и через весь просторный двор тянулась к пролому окаймленная фонарями взлетно-посадочная полоса, — вот это впечатляло. К уцелевшим стенам лепились хозяйственные постройки, и за открытыми широкими воротами одной из них Курт различил силуэт небольшого самолета. Покачав головой, он отошел от окна. Можно быть пилотами, можно быть династией пилотов, но чтобы настолько! Интересно, а кто здесь диспетчеры наземной службы? И начальник аэродрома? И в какие деньги должно вставать содержание техники? Самих же фон Нарбэ — всех, начиная с деда и заканчивая женой Вильгельма, можно было снимать в кино. Причем, в пропагандистском. Более типичных, более классических аристократов Курт не встречал даже в детских книжках, даже на старинных портретах со средневековыми рыцарями и баронами. Мужчины, все трое — светловолосые, с похожими резкими лицами, с прозрачными глазами и тонкими бледными губами. Женщины, все три — светловолосые, круглолицые и светлоглазые, с красивым румянцем. Курта жуть пробрала: как их, вообще, различать? Правда, Хельга, супруга Вильгельма, выглядела пока что как девочка — ни за что не скажешь, что у нее двухгодовалый сын, — но зато старшая фрау фон Нарбэ, та, которая бабушка, лет после сорока стареть явно передумала, а средняя к сорока как раз подошла… — …А это господин Лихтенштейн, наш библиотекарь, — продолжала церемонию знакомства фон Нарбэ-старшая. Хозяйка. Еврейский юноша смотрелся в кругу семьи фон Нарбэ скорым клиентом газовой камеры. Печальные, большие и черные как сливы глаза, и, почему-то даже щегольская эспаньолка, только усиливали впечатление. Правда, — и выяснилось это почти сразу, — именно Ефрем Лихтенштейн полагал себя осью, вокруг которой вращается жизнь семьи, жизнь замка, и, кажется, жизнь вообще. За столом он начал говорить и говорил много, говорил со всеми, не боялся никого, включая грозного патриарха, господина Юлиуса. Иногда его даже слушали. Курту показалось поначалу, что Лихтенштейна держат в замке не столько в качестве библиотекаря, сколько вместо шута, ведь любому аристократическому семейству полагается в свите хотя бы один остряк с претензиями. Однако присутствие Ефрема за столом гарантировало, что неловких пауз в разговоре не возникнет. Он не знал, что такое паузы, кроме, разве что, ситуаций, когда помолчать пару секунд требовалось для пущего драматического эффекта. И сразу после ужина он увлек Курта в свои владения. В безразмерную библиотеку, где среди уходящих в невидимые выси книжных стеллажей было всего три оазиса с креслами, столиками и уютными настольными лампами. — А больше и незачем, — объяснил Лихтенштейн, по-пиратски подкручивая черный ус, — вы думаете, они читают? Вы меня смешите, если так думаете! В этом доме для чтения две темы: война и любовь. Мужчины читают о пушках, дамы — о мужчинах, а то, что в их распоряжении, без преувеличения сказать, сокровищница, это им, извините за грубость, вдоль хитона. Поскольку примерно на эту же тему Ефрем, не стесняясь хозяев, рассуждал и за столом, Курт только кивал, успев уже понять, что фон Нарбэ с экспансивным библиотекарем давно смирились. Может быть, их закалило многолетнее общение с Лихтенштейном-старшим, почтенным рабби Исааком. — У меня все записано, — как-то угрожающе сообщил Ефрем, уносясь в глубины библиотеки, — и отцовские бумаги я тоже почти разобрал. Собственно, не хватает мелочей, каких-то деталей, но без них, представьте себе, обойтись невозможно. Впрочем, вам-то, конечно, нужна для начала просто картинка. Или вы, господин помещик, намереваетесь вступать в связь с Крылатым Змеем? — А что, его еще и так называют? — удивился Курт. — Это как-то связано с гербом и флагом? — Это как-то связано с тем, что он — крылатый змей, — даже расстояние и лабиринты стеллажей не приглушили сарказма в голосе библиотекаря: — Вы драконов видели? — Нет. — Хм… Лихтенштейн примолк. Так же молча появился он из книжных глубин, уложил на стол перед Куртом стопку аккуратных, в кожаных обложках, тетрадей и доходчиво пояснил: — Я имел в виду — на картинках. Курт измерил взглядом толщину стопки и поднял глаза на библиотекаря: — Скажите, Ефрем Исаакович, а почему вы так странно разговариваете? — Что, переигрываю? А вы видели, на кого я работаю? В этом доме, если хоть на пять минут перестанешь чувствовать себя евреем, рискуешь безвозвратно превратиться в немца. И, кстати, величать меня по отчеству не обязательно. Что бы вы себе не думали, у нас, в России, так обращаются только к старшим и только из вежливости. — Ясно, — Курт покивал, — тогда встречная просьба: не называйте меня “господин помещик”. У нас, в Москве, так вообще никого не называют. — Ось воно як, — совершенно по-украински протянул Лихтенштейн, — а такой гарный тевтонский хлопец… шо ж вы одразу не казалы? Я б хохлом прикинулся. …Записи были частью рукописные, частью — отпечатанные на машинке и переплетенные кустарным методом. — Есть еще отдельные списки с чем-то вроде заклинаний, — сообщил Ефрем, — но они, насколько я успел разобраться, к вашему чудовищу отношения не имеют. Отец изучал Тору, и до того, как встретил Змея, достиг определенных успехов. Я бы сказал, что нам с вами, простым смертным, его достижения показались бы невероятными. — А вас он, что же, ничему не научил? — Чему-то научил. Теории. А практике не учат. Каббала — не сборник заклинаний, а способ найти Господа. Отец разочаровался… или усомнился, даже и не знаю, как выразиться более верно. Курт взял эту мысль на заметку. — А Змея ваш батюшка вызвал заклинанием? Как вышло, что они стали сотрудничать? — Хм, — Ефрем погладил эспаньолку и раздумчиво повторил, — хм-м… знаете, Курт, я не сказал бы, что они сотрудничали. И не могу сказать, что отец поставил Змея себе на службу. Скорее уж… ай, рассказать проще, чем объяснить. Случилось это в Германии, в старинном городе Бремене, на одной из маленьких живописных улочек, где фасад каждого дома украшен резьбой на библейские темы, а в садах цветут розы и ландыши. Был сад и у Исаака Лихтенштейна, такой себе садик, маленький однако, любимый и требующий ухода. Случалось, что рабби Исаак целые дни проводил там, возле клумб и грядок, отдыхая душой и утруждая работой тело. Но чаще он произносил соответствующие формулы, затрачивая некоторое количество сил душевных, и садом его занимались те, кому это вменялось в обязанности самим происхождением — феи и духи. Во всяком случае, здесь, в Германии, эти создания называли феями. Рабби же Исаак посвящал свое драгоценное время занятиям более серьезным, феям и духам недоступным по причине их ограниченности, а доступным лишь человеческому разуму. Не первый год занимался Лихтенштейн высокой наукой, и даже не первый десяток лет, так что подобные фокусы были ему — тьфу. Вроде утренней зарядки в оздоровительном пансионате. Июль в то лето выдался жарким и слишком сухим. Сад дважды в день нуждался в поливке. И, конечно, можно было взять шланг и полить цветы и деревья, как делали все соседи. Но у соседей, видимо, было слишком много свободного времени. У рабби Исаака времени не было совсем. Поэтому он предпочитал ежеутренне и ежевечерне призывать на свой сад маленький, со стороны почти незаметный дождик. И так оно тянулось одну неделю, другую, на исходе же третьей Лихтенштейн произнес формулу, а дождь не пролился. Он не был упрямцем, рабби Исаак, его, в конце концов, заслуженно называли рабби, а упрямство и мудрость редко идут рука об руку. Зато подобны неразлучным друзьям мудрость и терпение. Поэтому Лихтенштейн упорно продолжал повторять рабочую формулу, пробовал различные вариации — не так уж их было и много в этом месте, в это время, при существующем расположении планет, — продолжая вызов дождя в течение часа. А к исходу этого времени в кабинете рабби, в громе, молниях и клубах черного дыма появился незнакомец. Молодой и красивый парень, черноволосый и черноглазый, он мог бы быть евреем, если б не был так похож на румына. И если б не был так невежлив. — Сколько можно приставать по пустякам? — начал гость, даже не поздоровавшись. — Ты слишком много себе позволяешь, смертный! Или думаешь, у Фиарейн нет других дел, кроме как отвечать на твои призывы? Лютер в подобной ситуации использовал чернильницу, рабби Исаак проявил упоминавшееся уже терпение и мягко объяснил незнакомцу, что, во-первых, явившись без приглашения в чужой дом, неплохо было бы представиться. А во-вторых, что неведомая ему Фиарейн, под коей молодой человек, видимо, разумеет необходимый рабби Исааку дождик, создана Господом именно для службы рабби и ему подобным. Ну, и всему роду людскому, когда найдет на это время. — В конце концов, мне не нужно много. Помилуйте, молодой человек, я же не прошу, чтобы разверзались хляби небесные. Нам, евреям, и одного раза хватило. Некоторое время гость молчал. И смотрел. Странно молчал. И смотрел тоже странно. Потом повторил: — Молодой человек? И дождь хлынул над Бременом такой, что один он окупил бы засухи на несколько лет вперед. Да, вот так они и познакомились. Средних лет мудрец, похожий на старика, и древний Змей, с лицом и взглядом двадцатилетнего юноши. Курт понял, что имел в виду библиотекарь. Сидя всю ночь над записями, то разбирая мелкий, довольно-таки корявый почерк рабби, то отдыхая взглядом на желтоватых машинописных листах, он снова и снова возвращался к оброненной Ефремом мысли: Исаак разочаровался. Не в познаниях своих, нет, этим он как раз мог гордиться, и, наверное, так и делал. И, скорее всего, гордится до сих пор. Но могущество, обретенное силой собственного разума, зримый и осязаемый результат того, что знания — не пустышка, не бессмысленные упражнения для серых клеток, вот это могущество однажды и вдруг оказалось хуже бессилия. Есть заслуга в том, чтобы подчинять демонов и духов, в том, чтобы заставлять чуждые человеку силы выполнять твою волю, и не важно, насколько велико и сложно то, что ты делаешь, и не важно — как ты делаешь это. Все равно, высвистывает ли ветер моряк, насылает ли смерть на неугодного африканский колдун, или маг и ученый призывает в услужение могущественного демона — и тот, и другой, и третий сами творят свою магию, используют свое умение, инстинкт или знания, и получают то, что заслужили. К рабби Исааку Змей явился сам. По своей воле. И отнюдь не с целью искусить, хотя, в конечном итоге, искушение все равно состоялось. Змей пришел просто так. Посмотреть, кто это позволяет себе лишнее? И остался исключительно из любопытства. Ничто не связывало их, человека и фейри. Ничто не удерживало свободного и злого духа подле ученого. Ничто и никто не мог заставить его служить. И, наверное, очень тяжело было амбициозному рабби сознавать себя не более чем забавной зверушкой. За ним наблюдали. Его изучали. Его принуждали реагировать на раздражители. И ему оказывали услуги. Опять же, просто так. Посмотреть, а чего он еще захочет? Все те годы, пока Исаак Лихтенштейн имел дело со Змеем, он не мог воспользоваться своими знаниями. И ни одна из безотказных когда-то формул, инкантаментумов, — Мне так захотелось, — объяснил Змей, — впрочем, если хочешь, я объясню тебе, как сложить буквы в Торе. Получишь власть над миром творения, пройдешь галопом по Древу Сфирот, очистишь душу и соединишься со своим богом без малейшего усилия. Это стало последней каплей в давно переполнившемся кубке. Исаак отказался. Но продолжать изучение Торы уже не мог. Июнит и Маасит — обе каббалы странным образом смешались для него, и рабби уже сам не мог сказать, чего ищет в своих занятиях: очищения ли души, или великого могущества. А главное, есть ли смысл в поисках? У него на глазах опровергали и разрушали незыблемые законы, и он принял это с обреченным достоинством. Если нет законов, существует ли Тот, кто их устанавливал? И действительно ли Он тот, за кого выдает себя, если мудрость Его, любовь Его, Его могущество отметаются тремя небрежными словами “мне так захотелось”? — П-ф-ф, — выдохнул Курт, пролистывая горькие размышления: проблема наличия или отсутствия Бога интересовала его в последнюю очередь. — Вы читали это? — негромко спросил он у притулившегося тут же с книгой Лихтенштейна-младшего. — Я все читал, — ответствовал тот, — я, Курт, тоже не верю в Бога. Вы ведь об этом спрашиваете? — Примерно. — В любом случае, ваш сосед — воплощенное Зло, и устраивать людям вроде моего батюшки подобные встряски — его прямая обязанность. Если он вообще кому-то чем-то обязан. То есть, если отец не прав, и мы заблуждаемся, и над Змеем кто-то все-таки есть. — А если нет, значит он сделал это для собственного удовольствия. — Или он — сам сатана, — Ефрем похлопал по карманам, — тот, насколько я помню, тоже работает на себя, а не на дядю. Но нет, Змей все-таки попроще. — В сатану вы, значит, верите? — Я верю во вселенское зло, — Ефрем достал сигареты, — а добро, мы, знаете ли, сами должны творить, иначе зачем нас произошли от обезьян? Чтоб друг друга грызть начали? Вы курите? — Нет. — А я пойду перекурю. Уже в дверях Ефрем остановился: — А вот скажите, Курт, у вас, я слышал, знакомая — американка, правда ли, что у них там можно курить прямо в читальных залах? — Вроде бы, да. — Боже мой! И эти люди воображают, что их страну ждет великое будущее! Давно и далеко… Кто из ангельских сонмов услышит мой крик? Даже если бы кто-то из них обратил ко мне взгляд, я б растаял в сиянии этого взгляда. Красота — это только начало, вмещенное сердцем начало того, что вместить невозможно. Нас приводит в восторг бесконечность, но она нас поглотит и выпьет. Ангел вводит нас в Бездну. Каждый ангел ужасен. И я глотаю рыданья. К ним докричаться нельзя. [44] Невилл действительно подарил ей цветы. И не какие-нибудь волшебным образом добытые в дальних странах, а лесные, белые и тонкие, почти прозрачные. — Элис прислушалась: хрупкие белые цветочки издавали чуть слышный малиновый звон. — В них ночуют пиллигвины. Знаешь, кто это? — Дорэхэйт, — немедля вспомнила Элис. — Маленький народец, вроде эльфов. Живут в чашечках цветов. Но здесь же чашечки вниз, как они не падают? — Никак не падают, — улыбнулся Невилл, — разве что выпрыгивают перед рассветом, чтобы умыться росой. Сегодня он не провожал ее до дома: был ранний вечер, и кто-нибудь из соседей мог увидеть Элис в необычной и нежелательной компании. Поэтому они расстались на опушке леса, у подножия Змеиного холма. И Невилл сказал, что когда стемнеет, он пришлет за ней Камышинку. Элис даже не подумала о том, что она-то не фея, ей и спать когда-то надо. А в доме надрывался телефон. И было в его звоне что-то страшное, пронзительное — так, наверное, звучали в войну сигналы воздушной тревоги. Элис схватила трубку и услышала голос Барбары: — Боже мой, девочка, ну где же ты? Я сейчас приеду. Элис, у меня для тебя плохие известия. Потом был какой-то сумбур. Элис смотрела в газетную колонку светской хроники, не понимая, даже не пытаясь понять, какое отношение имеют к ней страшные сухие слова, обрывки равнодушных строчек. “…найден мертвым… Розенберг… единственной дочери и наследницы… были помолвлены…” Какое отношение эти слова имеют к Майклу? Сердечный приступ? Но как же так?! У него же здоровое сердце. — У него здоровое сердце, — Элис смотрела на Барбару, — он же футболист. Он капитан команды. Им все так гордятся… он же спортсмен… И поняла, наконец, что все правда. Понимание пришло с залитых солнцем трибун, с кричащих яростно-восторженных трибун. И понеслось, покатилось, как шарик в желобе… Очки в тонкой оправе. Спортивная куртка с эмблемой университета. Улыбчивые глаза, ресницы короткие, но густые, как щеточки. Читальный зал, и вздохи влюбленной библиотекарши. Смешно. Они с Майклом вдвоем едят мороженое из одного стаканчика. После демонстрации Майкл у нее в квартире, весь в крови. Элис вытирает ему лицо, а он все пытается поцеловать ее… Господи, господи… это что, все? Больше ничего не будет? Этого больше не будет?! Никогда?.. Элис не плакала. Но Барбара все равно заставила ее выпить какое-то пахнущее травами лекарство. А плакать прилюдно нельзя. Но Элис не хотела, чтобы Барбара ушла. Остаться одной было бы совсем плохо. Что-то надо было делать. Но что? Звонить домой? Да, позвонить домой. Поговорить с отцом. — Ты отвезешь меня в гостиницу? — Конечно, милая. Господи боже, сколько там чужих людей… — Хозяйка, — сказал бубах, — брэнин здесь, ты позволишь ему войти? Эйтлиайн Я, вообще-то, не люблю убивать, и на то есть причины. Но таким чудовищем, как в этот раз, мне не приходилось чувствовать себя даже во время самых жестоких казней. Он все равно умер бы, мой тезка-клятвопреступник, умер бы в ту же ночь. Но не от моей руки. Хотя, какая разница? Что сделано, то сделано. Элис впустила меня в дом. И я снял плащ-невидимку. И только потом в холл вышла гарпия, еще не старая гарпия, по-своему даже красивая, если бы не жадный, только этим тварям и присущий, кровавый блеск в очах. Это я кровопийца? Вот кровопийца — помесь стервятника и паука, тем более страшная, что все, сделанное ей, делается во благо. Я почти наяву увидел Сияющую-в-Небесах, с благосклонной улыбкой склонившуюся над верным солдатом Полудня — матушкой светлого рыцаря Курта. А Элис, маленькая моя фея, она еще искала в себе силы, чтобы нас представить. И не знала, что сказать. Только пролепетала беспомощно: — Это мама Курта. Как будто я сам не узнал. А гарпия, паучиха, даже рта не раскрыла, чтобы назвать свое имя. Она умнее сына. И чувствует себя защищенной. Ее следовало убить немедленно, потому что она уже видела слишком много, и еще больше, кажется, знала. Но не мог же я — на глазах у Элис. А в проклятом городишке невозможно дышать свободно, и я даже лонмхи не могу сюда отправить с простеньким поручением. Значит, все потом. Когда-нибудь… — Пойдем, — я взял Элис за руку, — надевай плащ и пойдем, позвонишь домой, отец расскажет тебе, как все случилось. — Вы не причините ей вреда? — спросила паучиха. Я чуть не рассмеялся. Но, проклятье, она говорила искренне, она знала, кто я, и беспокоилась за Элис… по-настоящему. Так беспокоятся о тех, кто не чужой. О тех, кого любят. И я ответил. Я сказал: — Никогда, товарищ полковник. По-русски сказал. Элис искала плащ и все равно не слышала, все равно не поняла. Рылась в сумочке, потом вытряхнула из нее все на кухонный стол. Обычный набор из помады и бумажных салфеток вперемешку с духами, россыпью кредиток и маникюрной пилкой. Плаща только не было. Плаща-невидимки, маленького свертка, меньше моего кулака. Да и черт с ним! Я велел бубаху принести другой. И мы ушли. Телефон выглядел очень странно, казалось, он попал в руки Невилла прямиком из какого-нибудь фильма о Джеймсе Бонде — дюйма три длиной, с крохотными кнопочками для набора номера и маленьким экраном, на котором высвечивались нажатые цифры. Таких телефонов, конечно, не бывает. Разве что он — какая-нибудь русская секретная разработка. Но Элис было совершенно все равно. Она услышала голос отца, и все окружающее, включая Невилла, перестало существовать. — Где ты? — первым делом спросил папа. — В Германии. Вообще-то, Элис не была в этом уверена, потому что за окнами светило солнце, а значит либо настал другой день, либо Невилл увел ее в другой часовой пояс. — Если не хочешь, — произнес отец, — можешь не приезжать. За тобой уже охотятся все папарацци, а на похоронах, боюсь, чтоб тебя прикрыть, придется оцеплять кладбище. Дочка, ты хочешь знать подробности? — Нет, — Элис помотала головой, — но лучше от тебя, чем из газет. — Майкл был с девушкой. Их так и нашли, — отец помолчал, видимо предоставляя Элис самой додумать, что скрывается за этим “так”. — Девушка — ваша однокашница. Какая-то Кейши. Ты, может быть, ее знаешь. Она сейчас в лечебнице, с навязчивой идеей, что Майкла… что это сделал вампир. Элис, даже не знаю, будет ли это для тебя новостью, но Майкл принимал наркотики. И эта Кейши — тоже. Что они там увидели в бреду… она была вся в крови. Отец снова замолчал. Ему неприятно было рассказывать. “Ему, — поняла Элис, — неприятно сейчас даже просто вспоминать Майкла”. И ей — тоже. — Так случается, девочка моя, — снова послышалось в трубке, — мы люди и мы ошибаемся в других людях. Это надо просто пережить. Переждать. Если не хочешь возвращаться, скажи точно, где ты, я пришлю людей. — Не надо, пап, — Элис вновь взглянула на солнце за окном, — здесь я в безопасности. Даже от журналистов. — Ты не одна? — Мистер Ластхоп, — очень мягко и совершенно естественно вступил в разговор Невилл, ему-то, разумеется, никакой телефон был не нужен, — это Невилл Сарфф… — Ваше высочество?! — странным, и каким-то не очень своим голосом воскликнул папа. “Оборотная сторона демократии”, — тут же вспомнила Элис. — Вы, возможно, не помните, но мы уговаривались обходиться без титулования. — Да-да, конечно, я помню… — По счастливому стечению обстоятельств, мисс Ластхоп встретила меня в Германии, и если вы сочтете это возможным, я сам позабочусь о том, чтобы вашей дочери никто не причинял беспокойства. — Так Элис у вас в гостях? — Помилуйте, мистер Ластхоп, это было бы, мне кажется, несколько вызывающе даже для нынешнего общества. Мисс Ластхоп остановилась в отеле “Adlon Kempinski”. В том же номере, который всегда снимаете вы. — Да, — повторил отец, — там спокойно. Но, если вас не затруднит… — Меня не затруднит, — мягко прервал его Невилл. — Вы понимаете… Впрочем, о чем я? Вы еще слишком молоды, чтобы понять, — отец издал негромкий смешок. — Дети — это прекрасно, но взрослые дочери — источник непрерывного беспокойства. Спасибо вам. — Не благодарите. Невилл кивнул Элис: — Беседуйте. Я скоро вернусь. И исчез. — Мама спрашивает, не хочешь ли ты, чтобы она прилетела в Берлин? — услышала Элис в трубке. — Нет, пап. Спасибо, скажи маме, что я очень ее люблю, но нет, я не хочу. — Элис, девочка моя, если хочешь я прилечу к тебе сам. — Нет, — Элис мотнула головой, — не надо. Пусть лучше вокруг будут чужие. — В таком случае, можешь доверять Сарффу, он — надежный парень. Поначалу кажется странным, но он просто слишком воспитан для своего возраста. Несколько старомодно, зато в настоящем европейском духе. Я попросил его присмотреть за тем, чтобы тебя не беспокоили. — Да, — механически повторила Элис, — да, он надежный. И он не кажется странным. Спасибо папа. Я знаю. Он и так присматривает за мной. — Ты по-прежнему собираешься в Москву? — Нет. Наверное, нет, я не знаю сейчас. — У вас там уже ночь. Я позвоню тебе еще раз, завтра. Если хочешь, Элис, могу звонить каждый день. — Пап, у тебя столько дел… — Ты из них — самое важное. Спокойной ночи, девочка. — Доброго утра, папа. Так же, как исчез, из солнечной пустоты появился Невилл. Взял у нее из рук телефон. Легонько поцеловал в висок. — Вы что, знакомы с отцом? — спросила Элис. — Нет. И она наконец-то расплакалась. При чужих нельзя, но принц, он не чужой, он настолько свой, что даже отцу никогда этого не понять. …Очнулся Курт, когда бесстрастный Вернер появился в дверях библиотеки и сообщил, что принес господину Гюнхельду завтрак. Получасом позже явился бодрый и довольный Вильгельм, без малейшего намека на ехидство поинтересовался, как спалось. Скучным взглядом оглядел разложенные по столу тетради: — Вам, я вижу, понравилось? — М-м, — невнятно ответил Курт, сам толком не зная, что имеет в виду, — это довольно интересно. Но я не думал, что получу столько информации. — А там есть информация? — искренне не поверил Вильгельм. — И много ли от нее практической пользы? — Пока — ноль. — Я так и думал. Дело вот в чем, Курт, мы посовещались и решили, что если вам удобно, бога ради, замок к вашим услугам. Позвоните домой, предупредите, что задерживаетесь в гостях, скажем… — он вновь поглядел на тетради, — скажем, на полгода, и штудируйте эту каббалистику в свое удовольствие. Если же ваша матушка и фройляйн Элис будут недовольны таким положением дел, Эфроим даст вам записи с собой. Почитаете и вернете. Не мне, так Георгу. — А господин Лихтенштейн знает об этом решении? — Он уже согласился. Курт, есть разница между любопытством и необходимостью, и Эфроим ее прекрасно осознает. На вашей земле живет нечто непонятное, и вам предстоит либо уничтожить это, либо научиться использовать, значит, и прав на записи Лихтенштейна у вас больше, чем у его сына. — Интересная логика. Ни вы, ни Ефрем ничем мне не обязаны. — А должны быть? — в бесцветных глазах проглянуло непонимание. — Нормальная логика, человеческая. Вы отвечаете за свой город и за людей, это работа сама по себе нелегкая, а там у вас еще и черт знает что в довесок. Хорош бы я был, сказав: это ваши проблемы. В общем, решайте, как вам удобнее. Через четверть часа мне подадут машину, и если надумаете, поедем вместе. Эйтлиайн А их плохо учат в университете, ничего-то там не знают ни профессора, ни, разумеется, студенты. Некоторое количество суеверий, очень много никчемных книжек, и еще больше бесстыдной лжи — вот и вся наука. Но мне это только на руку. Элис все еще не верит в правду обо мне, но зато она и не ошибается, как та несчастная румынка, принявшая меня за стригоя. Выглядеть в глазах любимой упырем — что может быть хуже? Разве что, быть упырем на самом деле. Хотя, мой батюшка как-то решил эту проблему. Но мне до батюшки далеко, мне далеко даже до последнего комэйрк, безмозглого духа-покровителя Невысыхающей лужи или Комариного луга. Кранн анамха Тварного мира поняли то, чего не понял я — принц Полуночи. Элис, серебряная фея, звезда, заточенная в смертном облике и не похожая на других смертных, моя Элис — та сила, которую народы Сумерек пожелали видеть своей госпожой. Не могу поверить. Даже думать о таком неуютно, но ничем другим не объяснить ее загадок. Я не знаю, откуда пришла Элис, и никто не знает, ни один из народов не признает ее своей, потому что она — извне. В ней есть нечто, неуловимое, неясное, как будто бы сила, но определить ее природу не может даже Гиал. И дорэхэйт считают, что эта сила нужна им. Значит?.. Не верю… Нет. Но выбирать не приходится. Благодать Закона, сказочный Кристалл воплотился в человеческом теле, стал прекрасной и наивной феей. Стал моей любовью? Вот и смейся после этого над собой. А ведь знал же я, всегда знал, что глупые шутки до добра не доводят. Да и умные тоже. И то, что я стечением обстоятельств оказался на службе у самого большого шутника в мире, еще не повод ценить хороший юмор. Итак, это любовь. Русские сказали бы: накаркал. Вся история нашей семьи — анекдоты о любви, и ладно бы я не стал исключением, так ведь нет же, мне славы предков недостаточно. Прадед умудрился полюбить Сияющую-в-Небесах, дед — Светлую Ярость, отец, тот вообще женился на смертной, но влюбиться в Кристалл — это слишком даже для нас! Так почему же я радуюсь, и даже к госпоже Лейбкосунг готов сейчас отнестись с искренней жалостью, и лучше буду уходить вместе с Элис вслед за солнцем, чем расстанусь с ней хотя бы на час? Час кэйд, или час динэйх, рассвет и закат. Равно неприятное время. Я сказал себе, что никогда больше. Первая любовь останется последней, и последними останутся воспоминания о том, к чему она может привести. Потом я думал, что угадал — на свою беду, на вечное, глупое одиночество угадал, и теперь действительно — никогда больше. Что дар полюбить дается лишь раз — откажись от него, и ничего не останется. А теперь я рад, как может радоваться прозревший слепец, я счастлив так, как будто вновь, после многих лет подземелья увидел звезды и небо. И я помню, что тогда — когда действительно увидел, — не было ни радости, ни счастья, одна только ненависть. Она была даже сильнее, чем голод. Впрочем, голоден я тоже был преизрядно. Но, Кристалл! Благодать, о господи… Закона. Ну, почему я не родился в семье, где любят обычных женщин? Неприятнее всего было чувствовать себя грязной. Ненужной и обманутой, и… Противно. И ужасно грустно, до слез грустно знать, что если бы даже Майкл не умер, все, что было хорошего, уже не вернуть. И страшно было спрашивать себя: ты что же, рада, что он умер? Да нет, конечно, никогда Элис не пожелала бы ему зла, даже если б узнала о наркотиках и о других девушках. Но как же так? Почему? Не понимала она и понимать не пыталась, потому что от одной мысли становилось гадко, гадко и как-то липко. Измена — слово такое глупое, заезженное, оно не выражает и сотой доли всех чувств, которые испытываешь, когда узнаешь, что твой, твой человек, твой мужчина, твоя любовь был с другой. Предпочел другую. Испачкался и испачкал тебя. И виновата в этом только ты сама. Это ты не стала для него всем, это ты вынуждала его врать, и он, наверное, смеялся за твоей спиной, и до чего же противно знать, что ты видела себя так, а твой любимый совсем, совсем иначе. А сейчас, когда Майкл мертв, даже спросить не с кого. Некого обвинить. Некому сказать, что она знает все, знает, знает! Что обман не удался. И еще — хуже всего — нельзя спросить, а любил ли он ее вообще? — Хочешь вернуть его? — спросил Невилл. Господи боже, ну разве заслужила она это? Разве вынесет человек, какой угодно человек вот это все? Вернуть умершего? Спрашивать об этом с такой спокойной заботливостью, словно речь идет о чашке кофе с утра. Майкл же умер! Или нет? Или… что значит вернуть? — Я ведь говорил тебе, Элис, души бессмертны. Пожелай, и он вернется, и даже можно сделать так, что никто не удивится этому. Хотя последнее непросто, учитывая, скольких людей затронула его смерть. — Ты не понимаешь… — Я все понимаю, — говорил Невилл. И Элис вспоминала, и верила, и видела — да, он понимает все, и это не просто расхожая фраза — это так и есть в действительности. — Ты сможешь сказать ему все, что не сказано. И спросить обо всем, в чем сомневаешься. Но, даже не спрашивая мертвых, я могу сказать тебе: он любил тебя. Убогой и странной любовью, не подразумевающей верности, но зато не знающей и обмана. Он любил тебя за то, что ты другая. Это не редкость — смертный, влюбленный в фею, и ты знаешь такие сказки. Но как только он решил бы, что ты принадлежишь ему без остатка, твое отличие от других стало бы неудобным, стало бы мешать, сердить, сбивать с толку… И в сказках, Элис, лебединое платье рано или поздно бросают в огонь. И задают те вопросы, которые обещали забыть. И калечат детей, чтобы те никогда, ни за что не выросли такими же странными. Другими. — Но это же просто сказки! — Я видел, как это бывает. Сколько прошло времени? Элис не знала. Многие люди, когда случается беда, словно бы теряют связь с действительностью, погружаются в себя, как в какой-то темный и, наверное, уютный колодец. Кто-то — до самого дна, кто-то — оставшись ближе к поверхности. А может быть, колодцы у всех разной глубины. И Элис сейчас переживала то же самое, только она погрузилась не в себя, ее колодцем стал весь мир. То есть, наверное, вся планета. Потому что — Элис знала уже — мир невообразимо больше, чем одна маленькая Земля. Однажды она даже увидела его, мир, где не было малого и великого, где устремления одной души значили столько же, сколько жизнь целых галактик. Невилл показал ей, нет, не сам мир — модель, разноцветную модель множества реальностей, россыпь красок, не имеющую формы, но полную содержания. Разноцветные искры кружились, летели мимо, и не было границ у радостной феерии красок. Центр мироздания повсюду, а границы — нигде. Жаль, что бесконечность нельзя ни понять, ни увидеть. — Почему? — смотрит из черных внимательных глаз Змий, искушающий познанием. — Если ты чего-то не можешь, надо просто научиться. Просто?.. Элис и Невилл по-разному понимали это слово. Зато Элис поняла, наконец, что такое Лаэр, Срединный мир, о котором часто вспоминал крылатый принц. Люди называли Срединным миром границу между своей реальностью и теми слоями духа, где обитали их божества. Фейри называли Лаэром центр мироздания — точку идеального равновесия, идеального спокойствия, место безвременья, бессмертия, безгрешности. Престол Полудня, престол Полуночи, даже Смерть, родитель сорока девяти демонов — все было там. И всего этого не было. Для людей — не было. Мир вращался вокруг Лаэра, также как время текло вдоль его берегов, и не было живым дороги туда. Не было ее и мертвым. А боги? Где обитают они? — Мы и есть боги, — отвечал Крылатый, — каждый из нас. Жизнь текла мимо, складывалась в картинки, как в калейдоскопе — живые картинки, красивые, они действительно помогали отвлечься, развлечься. И можно было взять в руки целый город, вертеть его так и сяк, разглядывая домики и улочки, и живых людей. А можно было пойти на улицы этого города и смотреть на него изнутри, и видеть то, чего люди не замечают… Еще вчера — или месяц назад? или когда был тот вечер, черные на белом строчки в газете? — еще недавно Элис могла бояться за этих людей или радоваться вместе с ними. Сейчас ей было все равно. Она видела множество духов, демонов, фейри… знать бы всем им названия! Она видела липкие тонкие нити, связывающие людей и волшебные создания. Она видела поступки людей и знала их причины, и могла точно сказать, кому нужно было, чтоб все случилось именно так — самому ли человеку, или тем духам, что с разных сторон и по разным поводам интересуются его жизнью. Они шли за солнцем. Невилл вел ее за солнцем, иногда обгоняя светило, иногда позволяя ему уйти вперед и оставаясь в глубокой ночи. Ни одного рассвета, и ни одного заката. Поэтому чувство времени сбилось в конце концов, как сбиваются часы с разболтавшимся механизмом. — Что бы я делала без тебя? — спросила Элис однажды. Была ночь и море, очень южное море, полное света, волны его сияли, как крылья Эйтлиайна. В жизни Элис никогда не видела таких морей. Прямо под ногами рвали воду дельфины, и по волнам разбегались голубые и белые сполохи. А Элис устроилась в похожей на кресло раковине, на бархатной теплой плоти неведомого моллюска и смотрела в небо. Таких огромных ракушек не бывает, она точно знала. А моллюски холодные и скользкие — в этом не раз случалось убедиться. Ну и что? — Без меня? — задумчиво и медленно повторил Невилл. — А как ты себе это представляешь — без меня? — Не представляю, — призналась Элис, — поэтому и спрашиваю. Ведь ты даже… не знаю. Ты — не человек, и не только потому, что нелюдь. Откуда в тебе все это? — Что? — глаза его светились тем же огнем, что и волны. — Что “это”, сиогэй? — Нежность, — Элис взяла его руки и спрятала лицо в прохладных ладонях, — заботливость, понимание. Человечность. Ты — мой ангел-хранитель? Очень странный ангел, не такой, как у всех. Да? — Хранитель, — повторил Невилл вместо ответа и рассмеялся, притянув Элис к себе. Тихо звякнули его серьги. — Хранитель? Я?! |
||
|