"Баллада об ушедших на задание" - читать интересную книгу автора (Акимов Игорь Алексеевич)3Малахов надеялся, что еще до ужина с первой частью работы будет покончено: он просмотрит гамбургский материал, наметит ловушки, и затем эти книги, карты, альбомы и кинопленки будут возвращены в специально отведенный для таких занятий кабинет. Масюра получит контрольное задание… Ровно в восемь в дверь постучали. Алексей Иннокентьевич вспомнил, что заперто, крикнул: «Минуточку», – надел китель, застегнул его на все пуговицы и лишь затем, повозившись с незнакомым замком, отпер дверь и посторонился, пропуская девушку в коротеньком, почти символическом, фартуке поверх формы. Перманент ей не шел, к тому же волосы были безнадежно погублены перекисью. – Прошу вас, сержант, – бормотал Алексей Иннокентьевич, только сейчас ощутивший, как он голоден. Он с удовольствием оглядывал плывущий через комнату на подносе еще дымящийся, вкусно пахнущий ужин; даже соль и перец не были забыты. Но украшением подноса, конечно же, было маленькое берестяное лукошко, полное свежевымытых, тускло блестевших черешен. Девушка держалась так, что не вызывало сомнений: она была приучена ничего не замечать вокруг. – Куда поставить поднос? – спросила она, глядя как-то сквозь Малахова. – Пожалуйста, поставьте на диван, – заторопился Алексей Иннокентьевич. – Я сам уберу со стола и устроюсь… И где ж вы такую черешню замечательную достали? – Привезли. – Девушка скользнула к двери. – Приятного аппетита. Словно никто и не входил сюда вовсе. В коридоре мелькнул дневной свет, и лишь теперь Малахов заметил, что сидит в зашторенной комнате при электричестве, хотя в данную минуту никакой нужды в этом не было. Он выключил свет, поднял штору и открыл окно. Ему в лицо повеяла какая-то особенная свежесть, еле уловимо горчившая березами и чуть сыроватая. «Значит, был дождь, а я и не заметил», – подумал Алексей Иннокентьевич. Сбоку из-под березовых ветвей пробивалось желтое вечернее солнце; оно растеклось по оконному стеклу, но уже не слепило, а только отсвечивало, как ртуть. Малахов не спеша поел. Он слушал, как лопочут листья, как где-то рядом, за углом дома, играют в волейбол через сетку; и, хотя он пристроился лицом к окну, смотреть на березы ему быстро надоело. «Я разучился наблюдать природу, – подумал он без всякого сожаления. – Я очень много разучился делать за последнее время, – думал он. – Может быть, я уже совсем нищ – только не подозреваю об этом?..» Но он-то знал, что это не так, и развеселился без всякой причины; просто погода была хорошая, и ужин вкусный, и он ощущал избыток сил, и верил, что может добиться всего, чего пожелает… хотя только перед этим признал свою неудачу в первой попытке и понял, что вся работа еще впереди. Ну и что с того? Сделаем! – и он по-мальчишечьи морщил нос и все поглядывал через плечо на большой портрет Масюры – увеличенную фотографию из личного дела, – приколотый кнопками к стене рядом с киноэкраном. Портрет был очень внушителен, если прикинуть на глаз, приблизительно метр на семьдесят. «Где они достают такую фотобумагу, вот что я хотел бы знать, – посмеивался Малахов. – Впрочем, с их возможностями…» Есть черешни там же, где и суп, то есть на углу письменного стола, он не стал. Никакого удовольствия. Перебрался с лукошком на подоконник, благо, внизу не было дорожек – плюй себе на газон, сколько душа пожелает. Однако эту позицию он сразу забраковал. Здесь могли его заметить со двора, а это, в общем, было нежелательно. Малахов вернулся к дивану. Диван был коротковат, но валики откидные, и кожа почти новая, еще не пахнущая ничем, кроме дубильных веществ; и новые пружины в меру жестковаты. Алексей Иннокентьевич вытянулся на нем, поставил лукошко на пол и стал разглядывать портрет. Масюра смотрел мимо Малахова – чуть выше и в сторону, «на птичку». Правильный нос, правильный рот и подбородок, и глаза обычные, без приметного разреза, не запавшие и не выпуклые, и уши самые заурядные. Ни единой приметной черты, разве что все чуть-чуть мелковато. Не исключено, что кто-нибудь находит его даже красивым. «Прочитать» его, заставить его заговорить было бы задачей исключительной трудности даже для профессионального психолога. Только не нервничать и не спешить, смотреть и думать, и тогда настанет минута, когда портрет заговорит. Алексей Иннокентьевич немного повернул голову. На той стене, где было окно, висели еще два портрета Масюры – с другого листа личного дела – фас и профиль. Но это были молчальники; с ними возиться – только время губить. Когда девушка вернулась за посудой, окно уже было снова зашторено, а на экране только что погасли кадры железнодорожного моста через Зюдер-Эльбе; съемка производилась с поезда, шедшего со стороны Харбурга на остров; слева был отлично виден автомобильный мост; сейчас Малахова интересовал именно он, поскольку других его изображений среди наличного материала, кажется, не было. – Я могу у вас попросить, – сказал Алексей Иннокентьевич, – электроплитку, большой чайник, полный воды, и, конечно, пачку чая? Малахов уже примирился с мыслью о предстоящей бессонной ночи. Сколько раз бывало с ним так! Приступая к очередной работе, он полагал сделать ее легко и быстро: ведь все знакомо, дело, как говорится, только за техникой. Но стоило начать – появлялись интересные идеи, мысли, какие-то параллельные, неожиданные ходы; он начинал вживаться в новый мир, и, чем лучше ему удавалось это, тем больше он видел вокруг. Тем неохотнее потом он расставался с этим миром, а это было неизбежно и происходило в момент принятия решения. И Малахов оттягивал всегда такой момент до последней минуты, что свидетельствовало не столько о нерешительности его характера, сколько о том, что он типичный теоретик. В мире реальном надо было выбрать что-то одно, причем не обязательно самое интересное и красивое, а только самое вероятное, самое практически возможное. Правда, из этого не следует делать вывод, что, увлекаясь анализом, Малахов забывал о цели; победе над реальным, конкретным врагом. Нет! Об этом он помнил каждую минуту. Но как раз потому, что перед ним был не просто противник, а именно смертельный враг, Малахов не желал оставлять ему ни единого шанса. Он всего себя отдавал схватке. «Добросовестность когда-нибудь тебя погубит, Алексей Иннокентьич!» – смеялись товарищи. Но именно ему всегда доставались самые сложные дела. И в этот раз повторилась обычная история. Еще в дороге он составил план действий. Два с половиной часа понадобилось, чтобы просмотреть весь наличный материал, причем Малахов уже знал, что именно ищет. Второй прогон занял только пятьдесят минут. Малахов наметил четыре узловые точки, где можно было подготовить вопросы. Это было в седьмом часу. Оставалось сообщить генералу: «Я готов», – и материал был бы возвращен в кабинет, Масюра получил бы задание, а ему оставалось бы ждать… трое суток. Уж сутки точно можно было выкроить, чтобы съездить в Москву. Если прежде она была для Алексея Иннокентьевича просто огромным нескладным городом, то теперь стала больше символом, и когда он произносил «Москва», что-то теплело в его груди и он думал: «Родина», и не удивлялся этому, потому что знал: так сейчас ее воспринимают все, каждый русский. И еще он думал о том, что эта война многим напомнила, что они – русские, русский народ, помогла это осознать и сплотила так, как, быть может, этот народ не был сплочен за всю свою многострадальную и прекрасную историю. Ничего он не стал докладывать генералу, и вариант поездки в Москву только промелькнул на миг в сознании и тут же растаял без следа, такой он был несвоевременный и нереальный. Так что же произошло? Ровным счетом ничего. Однако сделанная работа не принесла ни удовлетворения, ни чувства освобождения, которое возникает обычно, когда выложишься весь, сделаешь все, что только было в твоих силах, и видишь в конце: получилось… Этого чувства не было. Он знал, что сделал все правильно и добросовестно, но стоило ему взглянуть на портрет Масюры – и уверенность пропадала. Ведь Масюра будет не просто отвечать на твои вопросы, он будет бороться с тобою! Он будет драться за свою жизнь! Он подготовится к этой драке хорошо – ведь впереди трое суток! Вот в чем дело: перед тем, как поставить на крайнюю линию Масюру, ты должен выйти на эту линию сам. Считай, что Масюра разгадает твою игру сразу. Выдержат ли твои четыре ловушки его контрподготовку?.. Малахов надеялся, что выдержат. А должен был знать это точно. И потому ответил: «Нет». Во время передачи последней сводки Совинформбюро незнакомый майор принес телеграмму и несколько свежих фотографий Масюры. Фото были завернуты в газету – такие же огромные и еще влажные. В телеграмме сообщалось, что во Львове в указанное время Масюра находился с тремя партизанами; в гологорском отряде прежде воевал лишь один из них, Андрей Назаренко. Расследование пока не дало результатов. – Я завтра составлю ответ, – сказал майору Алексей Иннокентьевич, старательно запер дверь, налил в кружку горячего чая. Затем разместил на диване, прислонив к спинке, фотографии Масюры и выбрал место, откуда все они были видны одинаково хорошо. Потом уселся на стуле, закинув ногу на ногу, и, прихлебывая чай, стал изучать портреты. Про чай он забыл почти сразу. «Ну что ж, дела обстоят хуже, чем ты предполагал, – подумал он вскоре. – Посмотри, – сказал он себе, – какое у него везде одинаково неподвижное лицо. Ну ладно, когда человек сидит перед фотоаппаратом, это понятно и легко объяснимо. Перед фотографом человек напрягается и поневоле и сознательно. На фотографии он хочет выглядеть таким, каким нравится самому себе. Или думает, что так производит наилучшее впечатление на других. Он столько раз видел себя в зеркале, он верит зеркалу и с готовностью принимает его советы. Он привычно напрягает мышцы своего лица и старается придать ему выражение или задумчивости, или решительности, или меланхолии, или удали. Мало ли кому что по вкусу. И если человек даже в самом деле умен, он редко проходит этот искус с безразличием к результатам. Ведь и умные люди имеют комплексы, сколько угодно комплексов, пожалуй, даже больше, чем дураки. Но не смешно ли это, когда умный человек хочет выглядеть на фотографии непременно решительной личностью или красавцем? А вот личности действительно сильные на фотоаппарат не реагируют никак. Наплевать им на все это. И даже подсветка, мощные рефлекторные лампы, которые бьют в глаза и поневоле заставляют напрягать мышцы лица, – даже она не может изменить их отношения к этой процедуре. Ну хорошо, когда Масюру снимали для личного дела, предположим, он сознательно делал «никакое» лицо, – рассуждал Алексей Иннокентьевич. – Но когда снимали его сегодня, он об этом и не подозревал. А лицо такое же неподвижное и невыразительное. Ничего на нем не прочитаешь – ни мысли, ни эмоций. Или, может быть, это просто совпадение и фотограф, снимавший, конечно же, не тогда, когда ему хотелось, а только когда удавалось сделать снимок, выбирал неудачные моменты? Удивительное лицо… Ну ничего, думал он, за трое суток моя коллекция увеличится. Однако не только это тревожило Алексея Иннокентьевича. Выло еще одно – тончайшее, еле уловимое, звеневшее, как комар, но комар настырный: от него отмахнешься, думаешь – все, глядь – уж опять зудит над ухом. Точно так кружило вокруг него и не давало покоя странное чувство, что лицо Масюры ему знакомо. Сейчас Алексей Иннокентьевич уже не мог припомнить, когда это чувство появилось впервые. Осознал он его уже здесь. Осознал – и тут же отбросил за ненадобностью, так все было ясно. Масюру он действительно видел раньше, и не только на фотографии: он беседовал с Масюрой несколько раз в контрразведке фронта. В таких случаях психологическое представление о времени становится расплывчатым, появляется чувство, будто знал лицо человека чуть ли не всегда… Это объяснение удовлетворило Алексея Иннокентьевича, но покоя не принесло. «Я где-то видел это лицо, – продолжал думать он, – я где-то его видел…» Может быть, это был просто психический феномен? Ведь сколько случаев описано, например, как человек приезжает в незнакомый город, идет по улице – и чувствует, что он когда-то уже был здесь, шел вот так же, и все то же самое с ним в точности происходило. «Если мне не изменяет память, – думал Алексей Иннокентьевич, – ученые объясняют этот феномен несовпадением скоростей электрических сигналов в полушариях мозга. В каком-то сигналы идут быстрее; и когда в другом они тоже достигают цели, оказывается, что на финише результат уже известен. Если это действительно так и если это мой случай, тогда все просто, – думал он. – Знать бы это наверняка!..» Но Алексей Иннокентьевич искал объяснение попроще. Он верил, что истина всегда проста, подразумевая под простотой математическую ясность. Скажем, закон витка спирали – это просто и ясно. И синусоида, которая описывает каждый день человеческой жизни, и каждый год его, и всю жизнь вообще, и каждый отдельный поступок. А законы механики, например: действие всегда равно противодействию. Прекрасно! А может быть, разгадка еще проще? Что, если она в самом лице Масюры: таком обычном, таком заурядном, что мимо пройдешь – и не заметишь. Алексей Иннокентьевич был бы рад принять и эту версию – как и любую другую, – при условии, что она удовлетворила бы его. Да вот беда: она не находила в нем отзвука. Он прислушивался к себе… «Нет, не то! Я все-таки где-то видел именно его, Масюру!..» Тогда он стал вспоминать, не было ли у него такого же ощущения на фронте. «Было, – сказал он себе. – Но почему уже тогда это тебя не встревожило? Не придал значения. Наверное, что-то промелькнуло тенью, еле уловимое, тут бы и сделать стойку… Но это не всегда получается. Сколько он учил себя следить за собой, за своей реакцией на людей, на события, на информацию; прислушиваться к себе, к интуиции, которая незримыми путями могла вдруг соединить вещи невероятно далекие. Но это следовало ловить в первое же мгновение, пока эта паутинка не только жива, но и ярка и убедительна. Именно в первое мгновение, потому что в следующее вступал в действие ум; он немедленно начинал анализировать, препарировать – и уже через минуту от паутинки ничего не оставалось. «Я так и не научился верить себе, – думал он. – Факты, только факты». «Предположим, во время наших бесед в кабинете это чувство уже сидело во мне, – рассуждал он. – Где я видел его раньше? На аэродроме, когда встречал „Дуглас“ из немецкого тыла? Еще раньше – на фотографии в документах, пришедших из бригады имени Олексы Довбуша?.. Тебе что-нибудь сказала та фотография?..» Ему даже напрягаться не пришлось. Нет, решительно сказал он. Ни тогда, ни позже. Если бы у тебя появилось такое подозрение – хоть чуть-чуть, хоть на миг, – Масюра никогда не прошел бы мимо тебя в спецшколу. Значит?.. Значит, узнавание, если только оно было, если только это не мистика, произошло только сейчас, сегодня, когда увидел, а точнее говоря, насмотрелся на фотографии Масюры. Да, тут не исключено самовнушение. Еще бы! Его подозревают, и я об этом знаю, я уже привык к этой мысли. Ищут подтверждения знания им Гамбурга, а я провел там столько времени, и я уже думаю: не там ли мы встречались? Не слишком ли поспешно, Алексей Иннокентьевич, ты перевел этого человека из категории подозреваемых в обвиняемые? Малахов допил холодный чай, заварил прямо в кружке свежего. «Добросовестно сделано, – в который уже раз подумал он. – Не абы как – на широкую пленку, микрозернистую; и телевик у этого мастера хорош, вон как детали прорисовывает!» Между прочим, эти фотографии отличались от первых трех тем, что на них были ясно видны шрамы на лице Масюры. Шрамы не уродовали Масюру, зато придавали ему мужественности. Он их получил год назад, еще в гологорском отряде, когда они наскочили на жандармскую засаду. Как потом рассказывал Масюра, впечатление было такое, словно граната разорвалась перед самым лицом. К счастью, в их отряде был хирург, о котором еще до войны ходили легенды. Сколько раз его звали на Большую землю!.. Он не удовлетворился тем, что вынул все осколки. Масюра трижды лежал на его операционном столе, результаты – вот они: на обычных фотографиях из личного дела шрамы еле-еле угадываются. Зато в серии, что сейчас стояла перед Малаховым, они были видны неплохо. Словно фотограф нарочно ловил такое освещение, чтобы они выглядели рельефней… А что, если неподвижность лица Масюры объяснить натяжением кожи на шрамах? Как просто. Очевидно, так и есть. Но это еще надо проверить. Однако есть вопрос и поинтересней: сможет ли сейчас хирург – хороший хирург, специалист по этим делам, – определить места попадания осколков? Как бы не случилось услышать от него, что никаких осколков там не было и в помине!.. Малахов засмеялся – экие фантазии иногда в голову приходят! Потянулся так, что хрустнуло в плечах, и повернулся к столу, к гамбургским материалам. В четвертом часу утра был готов еще один вариант, стоивший, впрочем, первых. Он был удивительно прост, но обойти его было невозможно, а не попасть в него мог только человек, предварительно предупрежденный. Или же действительно ни разу не бывавший в Гамбурге. Для этого пришлось из двух кинопленок (но только там, где это позволяли монтажные склейки!) вырезать по нескольку метров, одну маленькую книжечку изъять из материалов совсем; предстояло еще залить тушью цветную иллюстрацию в ганзейском альбоме и как-то избавиться от двух фотографий в большом юбилейном буклете. Малахов погасил свет, открыл штору и окно и долго сидел на подоконнике, глядя, как светает. Потом он почувствовал, что его как будто отпустило; то невероятное напряжение, в котором он работал подряд несколько часов, рассосалось, и он теперь чувствовал только пустоту. Долг был исполнен, и можно было с чистой совестью ложиться спать. «Конечно, поспать сейчас было бы славно», – думал Малахов, сидя уже спиной к окну, лицом к дивану, где все еще были разложены фотографии. В сумеречном свете их было трудно разглядеть. Малахов опять закрыл окно, опустил штору, включил свет. Он поглядел на часы. Генералу доложусь в девять; это будет как раз: не рано и не поздно. Значит, еще полные четыре часа для работы есть… |
|
|