"Колымская повесть" - читать интересную книгу автора (Олефир Станислав Михайлович)

ГОСТЬ

…Обычно свои дневки зайцы устраивают у самых вершин сопок, и поднять зайца в долине — довольно редкое событие. В этом же году их развелось так много, что заверни в любой тальник, обязательного вспугнешь поленившегося забраться под самое небо косого. Спросонья они бегают неважно, на фоне голубого снега их белая шубка выглядит желтой, как у только что вылупившегося цыпленка, поэтому охотиться на зайцев достаточно легко.

Сначала я варил из них бульон, но он получался таким постным, что каждый раз вспоминалась колония заключенных у нашего поселка. Однажды оттуда привезли объедки кормить свиней, залили кипятком, и не всплыло ни одной блестки жира.

Теперь я готовлю из зайцев жаркое. Перед тем, как укладываться спать, заталкиваю зайца в кастрюлю, добавляю две горсти сухой картошки, горсть сухого же луку, ложку томат-пасты, кусок маргарина, несколько лавровых листков и соль. Заливаю все водой и ставлю на краешек горящей печки томиться. Часам к трем ночи заяц упреет и дохнет таким ароматом, что терпеть никакой силы. Вылезаю из-под одеяла, затаскиваю кастрюлю на нары и съедаю все подчистую.

Что ни говори, а заяц — мясо, да еще и наелся его так, что живот гудит, и утром кроме чая ничего не хочется. Но силы в заячьей еде никакой. Не успеешь дойти до первого настороженного на соболя капкана, как начинает сосать под ложечкой, а ноги отказываются тащить лыжи. Разводишь костер, жаришь в крышке от котелка свиное сало и носишься до самого вечера по распадкам, словно лось…

В сумке, которую вручили мне женщины, большой кусок оленины. Розовой, жирной. Правда, шерсти на нем больше, чем на олене. Я, лишь только возвратился в избушку, кое-как его поскоблил, и нажарил оленины большую сковороду. Конечно, лучше бы ее сварить, но кастрюля была занята зайцем.

Съел полсковороды оленины, лег спать и… проспал зайца. Как и положено, часам к трем ночи он упрел и благоухал на всю тайгу, я же не обратил никакого внимания. Проснулся только к утру, да и то потому, что кто-то подходил к избушке. За окном сумерки. Трудно представить, кого несет в такую рань. Может, та толстая в свою очередь явилась устанавливать отношения. Она гораздо моложе остальных и довольно симпатичная. Придушила бабку и решила размяться.

Подхватываюсь, зажигаю свечу, набиваю печку дровами и снова на нары. По пути сдернул вывешенные для просушки штаны и портянки. А вдруг и на самом деле та толстая!

Но нет. В избушку зашел высокий старик эвен. В кухлянке, малахае, высоких до самого паха торбасах. Прикрыв дверь, мельком глянул в мою сторону и принялся что-то искать по избушке. Заглянул под стол, нары, за печку. На лице раздражение. Мол, сколько ни говори, а никакого порядка. Наконец отыскал заваленный дровами топор, проверил пальцем достаточно ли остер, и вышел. Через какое-то время затюкал. Наверное, влетел в наледь и скалывает с лыж лед. Опускаюсь с нар и выглядываю через проталину в окошке. Старик колет дрова. Их у меня на добрую неделю, а он колет еще и складывает в поленницу.

То ли зарабатывает на завтрак, то ли подобным образом представляется. Когда-то при встрече первобытные люди показывали друг другу клыки, затем этот оскал превратили в улыбку, и только потом научились произносить: «Здравствуйте!» Этот же вместо приветствия машет топором. Кстати, я вчера тоже без всяких разговоров принялся заготавливать дрова.

Подогреваю на печке чай, зайчатину, отрезаю кусок сала и, выставив все на стол, зову старика есть. Просто так, словно мы знакомые сто лет, задрал к потолку голову и провозгласил:

«Стол накрыт. Извольте кушать!» В окошко вижу, как старик отложил топор, длинной щепкой охлопал торбаса и направился в избушку. Зашел, осмотрелся и, не сказав ни слова, сел завтракать. Ел неторопливо, старательно обсасывая каждую косточку и шумно причмокивая. Покончив с зайцем, принялся за сало. Резал мелкими кусочками, накалывал кончиком ножа и отправлял в рот. Затем так же неторопливо, смакуя каждый глоток, пил чай. При этом сахара сыпал так много, что в кружке его было больше, чем чая.

Наконец перевернул кружку вверх дном, закурил и, смачно сплюнув себе под ноги, произнес:

— Женщины тебя хорошо полюбили. Говорят, очень старательный мужчина. Бабушке Нючи после тебя совсем хорошо стало. Сначала подыхать желала, а теперь совсем не желает. Скоро совсем как Хятачан упитанная станет. — И здесь же, почти не меняя интонации, продолжил. — Я здорово удивленный, как ты не боишься один в тайге ночевать? Все женщины тоже здорово удивленные ходят.

— А вы-то, с какой стати? — в свою очередь удивляюсь я. — Вы вообще всю жизнь в тайге ночуете!

— Не-е! Я всего один раз после войны в тайге один ночевал. Со мною упряжка была, а все равно очень боялся. До утра спать не мог. Думал, сейчас придет медведь и меня скушает.

Задержал на мне взгляд, снова сплюнул под ноги и спросил:

— Ты чего здесь шарахаешься? Раньше на Ханрачане шарахался, а теперь здесь. Я прямо поражен весь, — в валенках по тайге только самый большой дурак ходит, да еще те, которые в тюрьме сидят. Зеки которые. Никак не пойму, зачем из Ханрачана убежал? Там белки много, все равно шишки на стланике висят. Сколько надо, сколько и убьешь. А здесь одни зайцы.

— Выжили меня оттуда, — признался я старику. — Поселенец. Зек один выжил. На Кудеярах лес заготавливали. Может, знаете? Высокий такой. Тышкевич фамилия. Пастухи рассказывали, они у вас оленей в петли ловили.

— Зеков стрелять надо, — спокойно, словно о тех же белках или зайцах сказал мой гость. — Я молодой их всегда стрелял. Один раз пастух Беячан расстроенный пришел, говорит, ездового оленя у него кто-то убил, и еще две важенки ножом порезанные прибежали. Мы по следу пошли, смотрим, возле костра мужик сидит, мясо в огне жарит. Я в него выстрелил, он сразу упал и в нору из снега лезет. Мы подошли совсем близко. У него морда и глаз в крови. Вот здесь тоже кровь течет. Говорит: «Зачем вы меня убили?» Я еще раз выстрелил, он совсем упал и больше не шевелился. Мы в костер сухих палок наломали, его за руки взяли и на костер положили. Хорошо горел. Больной человек горит плохо. Бывает, больное место совсем не сгорит, а этот молодой, упитанный был. Прямо как дрова горел.

Потом мы приехали в Наяхан, говорим милиционеру: «Мы там вашего зека убили». «А труп где дели?» — спрашивает. «В костер бросили». «Правильно сделали» — говорит. «А-то мы думаем, где он бегает?»

— Не жалко было? — спрашиваю старика.

— Конечно, жалко, — соглашается тот. — Медведя, который в нору зимой прятаться не желает, а везде шарахается, тоже жалко убивать. Если не убьешь, он оленей скушает, тибя скушает, все равно до весны сдохнет. Зеки тоже так само. Они меня с Хенули тоже чуть совсем не скушали. Мы в Мэрингу кочевали. Там, где тенкели — ручей совсем под ольховник залез — зеки, которые с тюрьмы убежали, совсем как ты, в валенках ходили, весь снег истоптали. Мы пошли посмотреть, а там нора, из которой золото ковыряли. Костер горит, и зеки вот так сидят. Семь, нет восемь голов. Только один лежал, наверно совсем подох. Один меня увидел и кричит: «Вот и мясо пришло!» Схватил меня и вот так держит. Я испугался, вырываться стал, он упал и кричит, чтобы те держали. Они меня тоже руками хватают и тоже падают. Совсем ослабели. Хенули тоже держать не могли, только штаны вот здесь ножом порезали…

— Куда они потом девались?

Старик пожал плечами:

— Подохли наверно, я же говорил, совсем слабые. Снег вот такой был, куда они пойдут? Мы потом следы вокруг смотрели, ни одного не было. Даже петли, которые эти зеки на зайцев поставили, непроверенные остались…

Помолчали. Старик закурил снова, снова сплюнул под ноги и, показалось, так с папиросой в руке задремал. Но нет. Поднял щепку, поправил горящие в печке дрова, передвинул поближе к середине чайник.

Возвращаю его к вчерашним событиям:

— А с той женщиной, которую везли с обвязанной головой, что сделали?

Старик удивленно посмотрел на меня:

— Не слышишь, что ли? Тебе скоро совсем подыхать надо. Я же говорю, совсем жить не хотела. Сначала долго болела, потом вчера утром Улита видит, у Нючи на постели мышь хурулбу отелила. Мыши такие, совсем маленькие и голые родились. Если на такой шкуре спать кто ляжет, обязательно потом скоро подохнет. Пусть сколько угодно много времени пройдет. Хатачан, с которой ты дрова таскал, шаманка немного. Она сказала, что всем нужно далеко кочевать, чтобы болезни совсем бабушку Нючи потеряли. Если бабушка Нючи будет видеть, куда ее везут, они из ее головы все узнают и никогда не отстанут. Болезни все равно как черт, только черную собаку и огонь боятся. А ты совсем болезнь от нее прогнал. Я же говорю, теперь тебя все женщины любят. Бабушка Нючи говорит, воняешь правильно. Все равно пастух…

Насчет запаха, она права. Я сильно потею, а какое здесь купание? Бабуля даже через тряпку унюхала.

Старик снял чайник, подложив дров, присел у открытой дверцы. Блики огня играют на потемневшем от мороза и ветра лице, искорками поблескивают на бусинках малахая. Лицо гостя спокойное и немного сонное. Какое-то время он молчал, уйдя в свои мысли, наконец, заговорил снова:

— На Чуромде, где бабушка Нючи заболела, мясо на вешалах осталось. Женщины быстро торопились, мясо забрать не успели. Олень придет, кушать будет. Так нельзя. Грех. Потом олени подыхать будут. Болезни всякие будут. Тибе надо туда кочевать, все мясо забирать. Заяц, такая гада, только рту и брюху сладко. После зайца спать хорошо, а бегать долго не будешь, даже беременная важенка тибя обгонит. Тибе надо оленя кушать, потом Хятачан под полог тащить. Ты ей тоже нравишься…

Хятачан, это та толстая, что шла впереди элгуна, а потом мы с нею заготавливали дрова. Как быстро старик все узнал. По всему видно, у них торбасное радио работает лучше нашего телефона. Но сейчас меня интересует совсем иное:

— А шкуру, на которой мышь детей вывела, куда девали?

— Я же говорю, женщины очень торопились, и мясо, и шкуру, и коральные полотнища — все оставили. Они там лобик — шкуру с оленьей головы — шерстью назад и обратно от солнца на дерево повесили. Каждый эвен знает, ничего трогать нельзя, иначе быстро умрешь. В тундре всегда так делали.

— А если геологи или охотник себе на нары эту шкуру случайно постелит? Наткнется, подумает, что выброшенная, потом поспит и умрет. Никто даже не будет знать от чего. Даже ваши эвены, которые в интернате выросли, смогут не понять, почему шкура валяется.

Старик смотрит на меня, словно я сморозил что-то несусветное:

— Я же говорю, тибе только мясо забирать надо, чтобы олень не кушал мясо другого оленя. Больше ничего хватать нельзя. Грех! Если поспишь на такой шкуре, сразу сдохнешь. Эвен, который ничего не понимает — правильно сдохнет. Зачем такие эвены?

И здесь же, словно угадав мою мысль, возразил:

— Тибе не надо шкуру, на которой мышь хурули отелила, зеку на Ханрачане подкладывать. Тибе надо у Горпани, который фактрию сторожит, большие капканы брать. Их Пакко, шаман который, медведей ловить за ногу делал. Четыре, нет, пять медведей поймал. Один совсем большой, все равно не вырвался.

Когда в Якутии тундра горела, медведи везде шарахались. Два пастуха, женщину скушали, ребенка в Гижиге тоже скушали.

Таким капканом правильно зека ловить. Надо, чтобы поселенец сам в капкан залез. Если другой человек будет идти, ему духи сами капкан покажут, а зека совсем сонным сделают, метель сделают — прямо в капкан ногой залезет. — Чуть помолчал, снова сплюнул себе под ноги и добавил. — Только не надо капкан на поселенца ставить. Грех. Надо капкан на росомаху, которая у тибя оленя купать желает, ставить; на медведя, который не совсем упитанный, в норе спать не желает, а тибя кушать желает. Так правильно делать надо!..