"В огороде баня" - читать интересную книгу автора (Емельянов Геннадий)

Глава девятая

1

Павлу Ивановичу приснился загадочный и полный аллегорий сон: будто за громадным, как поле, столом сидит директор фабрики игрушек Степан Степанович. Сидит в майке и при пионерском галстуке, из-под стола торчат его голые волосатые ноги. Глаза Степана Степановича мерцают, как у пришельца с других планет. Павел Иванович смутно понимает, что посетил директора с какой-то высокой целью, речь идет чуть ли не о смысле жизни, о сути нашего бытия. Какая-то философская категория точила душу Павла Ивановича. Вопрос свой он задать не успел. Директор все уловил без слов, телепатически, и показал большим пальцем за спину себе, где под самым потолком виднелась красная кнопка величиной с арбуз. Директор не разжимал мертвых своих губ, но Павел Иванович услышал внутри себя его четкий, размеренный голос: «Кнопка решает все. Нажмешь кнопку, тебе откроются тайны бытия».

— И баню можно будет срубить?

«Баня — суета. Не о том молвишь, человече!»

— И шифер можно будет привезти с того берега? Паром-то опять не работает. — Павел Иванович с мучительным стыдом сознавал, что несет голимую чушь, но остановиться не мог.

«Не о том, человече! Кнопку эту может нажать не каждый».

— И вы не сможете, Степан Степанович?

«Смогу. — Рука директора потоньшала вдруг в ниточку, вытянулась за спину и нажала кнопку. Стена кабинета раздвинулась, и сквозь темень проступили звезды, крупные и близкие.

— Что это?!

«Дверь в другой мир».

— А я кнопку смогу нажать, Степан Степанович? Мне бы шифер вывезти с того берега. Паром-то опять не работает — канат порвался.

«Попробуй».

Павел Иванович взгромоздился на угол директорского стола, осторожно подвинул ногой пластмассовый стакан с карандашами и начал перебирать ладонями прямо по звездам, которые на ощупь были скользкие и холодные. И стол был скользкий, как лед. Павел Иванович почувствовал, что падает, что до пола лететь ему далеко и долго. Упал он на карачки, мягко и не успел порадоваться благополучному исходу дерзкой своей попытки нажать красную кнопку, как ощутил мощнейший удар по заду. Глаза директора усмешливо мерцали: «Не дано тебе, учитель!».

— Не дано! — сказал Павел Иванович и проснулся, на секунду испытав настоящий ужас: поверх одеяла, на спине, лежало что-то тяжелое и холодное. Павел Иванович оторвал голову от подушки и осторожно повернулся. С раскладушки сперва тычком, потом плашмя свалился железный фуганок. «Вот оно что! Фуганок-то на хилом гвоздочке висел, хорошо, что хоть на голову не упал, пришиб бы насмерть!»

Учитель Зимин, придерживая поясницу рукой, вышел во двор.

Тот год лето в Сибири стояло на редкость знойное. Селяне жаловались, что все горит на корню, но Павел Иванович был горожанином, и крестьянские заботы его как-то не касались.

Павел Иванович не стал делать зарядку и не бегал вокруг огорода: у него ныла спина, плечи, шея — учителя ломало после тяжелой работы, после трелевки и вывозки леса. В это утро он был счастлив: гора осинника лежала, сваленная второпях вчера поздно вечером, на улице вдоль забора. Львиная доля забот теперь позади. Баню рубить можно, остальное приложится. За все к тому же заплачено. Осталось вывезти со склада рабкоопа материалы, но склад был на другом берегу реки, и паром неделю уже не действовал, стоял на ремонте. Но ведь за все заплачено. Правда, не было в рабкоопе ни кирпича, ни цемента, ни бруса, ни гвоздей. Где это все взять, добыть, Павел Иванович не имел представления. Моментами перед глазами его мельтешила кургузая фигура спекулянта, стерегущего клиентуру возле торговой базы. Она мельтешила что-то уж слишком часто, и учитель отгонял видение прочь большим усилием воли. Тем не менее, перед нашим героем встала, наконец, конкретная задача — взять топор и рубить сруб. Все бы оно ладно, да в глубине души Павла Ивановича еще вчера зародилось подозрение, что в тайге они похозяйничали на чужой делянке. На развилке дорог за селом учитель показал трактористу ехать налево, но Евлампий, сидевший тоже в кабине, заплевался и вознегодовал:

— Ты, Паша, опять мозгу пудришь. Направо надо!

— По-моему, так налево…

— Это по-твоему! — Евлампий постучал кулаком по плечу тракториста, пожилого невозмутимого мужика в кожаном картузе:

— Старое овощехранилище знаешь?

— Я тут все знаю.

— Ну, и двигай туда.

Павлу Ивановичу, когда приехали на место, показалось, что лес лежит не так, как они его укладывали, что и лес не тот, и ручейка внизу нет. Из ручейка еще Гулькин пил… Он хотел сказать об этом, но уверенность Евлампия развеяла сомнения, а вот теперь, утром, снова сердце кольнуло тревогой. И опять верх взяла здравая и логичная мысль: не мог же Евлампий ошибиться — век он здесь живет, должен ориентироваться в лесу, как на собственной печке. Павел Иванович усмехнулся про себя с легкой грустинкой: «Однако старею. Но ничего, и нам перепадает иногда право нажимать красную кнопку!» — подумал Зимин, вспоминая сон, и тут же унял свою гордыню, он думал теперь над тем, что вряд ли под силу ему одному поднять, растащить гору леса, ошкурить его, подогнать и сложить сруб. Он не совсем ясно представлял себе, как все это будет проистекать. На Евлампия надежды было мало. Вчера, когда они вернулись из леса, Евлампий заявил, отворачивая унылое свое лицо:

— Не обессудь, Паша. Я тебе когда и помогу, но нерегулярно, у меня счас по дому забот полон рот, семья на моих плечах.

— Ясно.

— Завтра с утрева, могет, и подбегу.

— Ты уж постарайся.

— Уж постараюсь.

Евлампий был в тоске по неизвестной причине и снова начал выпивать.

Надежда на помощь, таким образом, почти исключалась, поэтому Павел Иванович, выпив наскоро кофе, взял топор, надел трико, пляжную шапочку с длинным козырьком и открыл калитку.

На противоположной стороне раздольной деревенской улицы, поросшей муравой и кашкой, открывал калитку дед Паклин. Он по самое плечо втолкнул руку между штакетин и, уставясь в небо пустыми глазами, нашаривал крючок, в другой руке наотлет дед Паклин держал чашечку с карасиками.

«Рано он сегодня поднялся, — подумал, между прочим, Павел Иванович. — Уже и мордушки свои перетряс».

Дед справился, наконец, с крючком и вывалился за улицу, спотыкаясь, будто кто-то в огороде дал ему по шее.

— Привез лес-от?

— Привез, Нил Васильевич! — В тоне учителя была плохо скрытая гордость.

Дед Паклин покряхтел, разворачиваясь вокруг собственной оси, и, не выпуская чашечку, присел на бревно рядом с Павлом Ивановичем.

— На дрова привез?

— Почему же па дрова! — Сердце учителя щемяще покатилось вниз.

— Плохой лес, кривой, — Нил Васильевич поставил, чашечку на траву в ноги себе. Пузатенькие карасики, чуть залитые водой, еще шевелили плавниками, засыпая. Глаза рыбешки затягивались синей поволокой.

— Нестроевой лес. Ты, понятно, не мужик, что с тебя взять, а вот Евлампий, курва, куды глядел? Пьяный был Евлампий-то?

— Нет вроде бы.

— Ишшо хуже! — Нил Васильевич с укоризной покачал мосластой своей головой и прикурил папиросу. Впалые его щеки заработали как меха (папироса была сырая). — Труба тебе, сусед! Денег много извел?

— Денег много ушло, Нил Васильевич! — Зимин слабо воткнул топор в осиновую кору, он попытался было работать, но слабые ноги не держали его. От расстройства, конечно, не держали ноги.

— Так что, и бани не срубить мне?

— Мало лесу-то. Еще, поди, тракторную тележку надо везти. А так почто, поди, не срубишь, погорбатишься и срубишь. Только шибко горбатиться надо. И торопишься ты, удила рвешь. Зачем торопишься-то? Вон полковник Толоконников, тот мужик основательный, ладом робит. И правильно, потому что над ним не капает. И над тобой не капает. Хочешь париться, мою вон баню топи, да и наяривай, сколь влезет. К осени бы лес повалил и вывез, когда на селе горячка кончится. Оно спокойно и по порядку.

— Надо мне торопиться, Нил Васильевич, — ответил учитель невеселым голосом. — Обещал я…

— Кто торопится, Паша, тот и тише едет. Закон.

К ним шел развалистой боярской поступью Григорий Сотников, губы его масляно блестели, и над брюками благополучно нависал тугой животик. Казалось, под майкой Сотникова озорства ради спрятан футбольный мяч.

— Привет, соседи!

Дед Паклин Григорию ничего не ответил, учитель же низко и печально поклонился.

— Я тут одного мужичка спрашивал, как на Сахалине со строительным материалом. Как на юге: все есть. В Рязани тоже вроде неплохо, по первому требованию домой привозят. — Григорий Сотников попинал лес, оглядел его я дипломатично смолчал.

— Омманули человека! — сказал дед Паклин и закашлялся. Кашлял он долго, визгливо, и спина его, согнутая кочкой, подпрыгивала быстро и высоко.

Сотников посмотрел на деда сверху вниз с превосходством и воздел брови:

— Курить бросил бы. Курить — здоровью вредить.

— Пятьдесят лет курю, — невнятно ответил дед. — И похоронят с папиросой. К чему уж бросать-то?

— Черта есть? — осведомился Сотников у Павла Ивановича. — Без черты ничего не получится.

— Есть. Вы же, Григорий, по-моему, смотрели ее.

— Ах, да! Смотрел. Ничего черта…

У Павла Ивановича было уже три черты. Правда, он до сих пор не имел ни малейшего представления, как ими пользоваться, но зато с этой стороны он подстраховался крепко.

— Лес, я говорю, хреновый, Гриша.

Сотников еще раз обошел штабель осиновых лесин, сваленных у забора, и раздумчиво почесал редеющий затылок:

— Не того лес, да. Хлыстами надо было брать, правда?

— Хлыстами оно лучше, конечно, но все одно хреновый лес. Умаешься ты с ним, Паша, ничего у тебя не сладится, пожалуй что.

— Евлампий обещал помочь…

— Евлампий твой не дурак, он же видел, что привез, и пуп рвать не станет.

— Один попробую.

— Попробуй. — Дед нагнулся, взял чашку с карасиками, подволок ее поближе, чтобы не опрокинул кто по невнимательности, и утер ладошкой замокревший от кашля рот. — Я же тебе советовал: навари браги, пригласи ребят и сгоношат они тебе здание любых, значить, размеров. И высоты любой. Айда-ко со мной, покажу кое-что. — Дед не просил, он отдавал приказ, и Павел Иванович опять воткнул топор в комель лесины. Они пошли строем, в затылок друг другу: впереди Нил-Васильевич, за ним учитель Зимин и на некотором отдалении, не выдержав дистанции, Григорий Сотников, не приглашенный официально, но полный любопытства.

Дед Паклин имел обширную усадьбу, большой и ветхий уже дом со множеством разнокалиберных пристроек — сараев, сараюшек и навесов. От калитки к дому вел тротуарчик в две доски, поперек тротуарчика лежали три свиньи, которых дед Паклин поднимал пинками, потом дорогу перегородил козел с дьявольскими глазами и спутанной бородой. Козла дед взял за рога и столкнул с тротуара. Доски под ногами гнулись и качались. Дед крикнул в открытые двери сеней, видимо, старухе, что сосед пришел к нему за скобами, и сам, обернувшись, подмигнул Павлу Ивановичу: дескать, я вру, а ты не подводи меня.

— Каких скоб надоть тебе, Паша! — громко, на всю улицу заорал Нил Васильевич.

Зимин догадался, что старуха Паклина глуховата, и заблажил еще пуще:

— Любых, сосед, какие у вас найдутся!

— Айда, они у меня в одном месте припрятаны.

Возле погреба за сараюшками у деда был покатый ларь с громадным замком в форме калача, замок они отперли винтовым ключом и откинули крышку; в углу ларя, закиданный сверху соломой, стоял закопченный агрегат, состоящий из нескольких чугунов и сковородок. Назначение агрегата Павел Иванович при самом искреннем желании понять не смог, зато Григорий Сотников, нагнувшись, пошевелил губами и брезгливо посопел.

— Чего сопишь, Гришка! — взвился почему-то Нил Васильевич. — Ты почему сопишь? Литра в день производит, и не первач — слеза вдовья.

— Ты свои горшки, папаша, спокойно на металлолом сдай. Дерьмо твой аппарат. Хочешь настоящий посмотреть? Айда ко мне.

Они опять потопали гуськом, только теперь Гриша Сотников державно вышагивал впереди, учитель трусил в середке, дед же, оскорбленный в лучших своих чувствах, держался сзади. Свиньи с тротуарчика сползали сами, козлу Сотников дал пинка с такой силой и так ловко, что тот пробороздил рогами две канавки и, заблеяв надтреснуто, исчез в кустах малины.

Григорий Сотников жил аккуратно. От калитки, выкрашенной в зеленый цвет, вела вглубь двора бетонная дорожка, и все кругом было новое — дом, сарай, навес для дров, баня. Штакетник был тоже новый. Дети — два тугих пузана в панамах — играли песочком в отведенном для этого месте. Живности никакой под ногами не крутилось.

Григорий сказал кому-то в пустоту:

— Дай-ка ключ от гаража, — и повернулся к Павлу Ивановичу. — Тебе полуось нужна?

— Да, полуось. Если можно.

— Почему не можно. Есть у меня лишняя полуось. Ульяна, ключи!

Невесть откуда появилась дебелая женщина, очень похожая выправкой и статью на хозяина, и сухо поклонилась.

— Сосед деталь просит одну, выручать надо, Ульяна.

Женщина опять поклонилась и вытащила из кармана фартука связку ключей. Григорий Сотников кивнул учителю и старику Паклину: прошу, мол, следовать за мной.

В гараже Сотников разом потерял солидность и засуетился, заметался, как мышь, он шепнул Павлу Ивановичу:

— Встань в дверях, — и громко, для жены, витавшей злым духом где-то рядом, заговорил: — Пока мотоцикл имею. С коляской. Через год, если все сладится, машину буду покупать. «Москвич» хочу. С машиной оно как-то лучше.

— Оно лучше, — солидно подтвердил дед Паклин.

Сотников говорил и расторопно совершал какое-то действо весьма таинственного свойства: он снял со стены деревянную полку, за полкой оказалась внушительных размеров дыра, в темном нутре дыры блестело стекло. Вдруг в руке Григория появился стакан, наполненный светлой жидкостью. В правой руке был стакан, в левой — огурец. Дед Паклин судорожно принял стакан, выпил единым махом, зачем-то присевши, и вогнал в рот огурец. Сотников следом тоже опрокинул в себя порцию и одновременно погрозил деду кулаком: не кашляй, терпи! Павел Иванович чувствовал на своей спине тяжелый взгляд сотниковской хозяйки. Взгляд этот воткнулся и торчал меж лопаток, будто стрела, выпущенная из лука.

— Будешь? — шепнул учителю Сотников.

— Нет.

— Тогда бери вот, — и Гриша протянул Павлу Ивановичу мешок. — Это полуось, она тяжелая. Дотащишь, поди?

— Дотащу.

Полка во мгновение ока была водружена на место, и все трое дружно и весело шагнули на свет.

— Помогу соседу, Уля, полуось установить, — небрежно бросил жене Сотников и отдал ей ключи.

На улице дед Паклин целиком исторг изо рта огурец и закашлялся.

— Теперя можно, папаша, — благодушно разрешил Сотников, — теперя кашляй и сморкайся хоть до второго пришествия.

…Мешок Григорий Сотников развязывал сам, развязывал медленно, благоговейно и вынул на свет великолепный самовар средних размеров, никелированный, ясный, с фигуристым краником. Чудо-самовар, одним словом.

— Ну и что? — дед Паклин был разочарован. — Эка невидаль — самовар. Их нынче продают.

— Что ты как ребенок, папаша, ей-богу! Зачем мне самовар в чистом-то виде? Это, папаша, самогонный аппарат новейшей конструкции, с фильтром от противогаза и все прочее. На одном заводе братва мне устроила. Включается в сеть. Видишь, провод есть, вилочка есть. Не твои чугунки, понимаешь.

— Вот это да-а-а-а!

— Пользуйся, Павел Иванович. Я тебе все обскажу, Павел Иванович. Никаких тебе хлопот, включил и — капает.

— Сколь в день? — поинтересовался дед Паклин и ласково огладил самовар черными изломанными руками.

— Больше литрухи.

— Зачем он мне, товарищи! — взмолился Павел Иванович. — Еще не хватало мне самогон гнать. Это же позор!

Дед Паклин посмотрел на учителя с укоризною и мелко потряс головой:

— Я тебя, Паша, не понимаю. Ты человека благодарить должен, а ты, Паша, в душу ему плюешь. И не стыдно? Вот накапает тебе по баночкам литров пять…

— Пять — мало, — сказал Гриша Сотников.

— Накапает тебе, значить, по баночкам литров десять…

— В самый раз, папаша.

— …и пригласишь ты мужиков с нашей улицы. Так, мол, и так: баня нужна. Да. За деньги тебе никто, Паша, робить не станет, за угощение — с полным удовольствием, потому как, Паша, мы — русские. И не стыдно тебе?

Павлу Ивановичу на самом деле сделалось стыдно: люди для него стараются, как могут, а он от ласки нос воротит.

— Дрожжей у тебя нет, конечно, — с уверенностью сказал Гриша и протянул Зимину пакет из газеты. — На тебе и дрожжи.

— Вот и дрожжи дает тебе сосед, — запел снова дед Паклин. — Дрожжи теперича не достать.

— Спасибо, товарищи!

— Так-то оно лучше, — покивал опять головой дед Паклин. — Он же от души, потому как люди мы — русские.

— Спрячь пока, — Григорий показал на самовар глазами, — вечером запустим.

2

Павел Иванович вскользь раздумывал о том, откуда в нем такая страсть к крестьянской работе, эта любовь к запаху стружек, сырой коры и эта неустанная дерзость, уверенность в том, что у него все получится и что он все сможет? «Мы ведь от земли, — думал Павел Иванович, — в крови нашей однажды пробуждается Великий Зов хоть ненадолго воротиться к истоку родника, из которого пьем». Так красно думал учитель словесности, трудясь, на диво родным и соседям, как муравей.

Перво-наперво Павел Иванович ошкурил с десяток самых добрых бревен и перетянул их волоком в дальний угол огорода, начисто разрушив при этом грядку с горохом. Жена пробовала при виде разрушения сказать с крыльца обличительную речь, но супруг глянул на нее так остро и зло, что жена Соня, не привыкшая к дурному обращению, мягко спятилась в дом. Она с дочерью Галиной уходила на речку. Они не возвращались даже обедать. Павел Иванович их крепко обидел и, между прочим, не испытывал никакого раскаяния. Сперва он попросил жену Соню помочь распилить бревно. Жена пилу за ручку держала брезгливо, тянула ее на себя рывками и вкось. Павел Иванович объяснял терпеливо, как умел, что на себя пилу тянут плавно, от себя же лишь мягко отпускают — вот, дескать, и вся наука. Жена простую науку не осилила. Может статься, не очень и хотела осилить, и с оскорбительной последовательностью не усваивала урок. Тогда Павел Иванович громко заявил жене, что она женщина тупая, и до сих пор ему лично непонятно, как она сумела закончить институт и почему не краснела, когда ей под музыку вручали диплом? Соня бросила пилу наземь и пошла прочь. Голову притом она держала высоко и гордо. Она будет дуться с месяц, но Павла Ивановича это обстоятельство теперь как-то не очень беспокоило, он, помучившись, мобилизовал на помощь дочь Галину, здоровенную деваху, восьмиклассницу, и вновь растолковал про то, как обращаться с пилой. Дочь получила отставку быстрее жены и с подзатыльником в довесок, что по нынешним меркам оценивается едва ли не преступлением против педагогики и высокой морали. Но Павла Ивановича, повторяем, мораль и прочие материи сейчас занимали мало. Дочь перебежала в стан обиженных. Это было удобно для дочери: она готова была сердиться на отца постоянно, потому что он заставлял работать. Нигилизм молодежи легко объясним именно под этим углом, если не мудрствовать лукаво.

Дня три, как было уже сказано, Павел Иванович ошкуривал и перетаскивал бревна в огород. Он ничего не загадывал, настроившись оптимистично, твердо уверовав, что все потихоньку образуется.

Жизнь шла, катилась с размеренным однообразием, и ничего особенного не происходило: по-прежнему мелькал дед Паклин с алюминиевой чашечкой, каждое утро заглядывал Григорий Сотников, который все еще бюллетенил. И дед, и Григорий интересовались одним:

— Капает, Паша? — и подмигивали заговорщически.

— Капает, — со вздохом отвечал им Павел Иванович и вел гостей в летнюю кухню, где стоял самовар, производящий зелье. Павел Иванович наливал дорогим соседям из пол-литровой банки по стаканам. Дед Паклин приносил в кармане пучок лука, сорванного с грядки.

Гриша Сотников благоговейно нюхал корочку. Оба кряхтели и задумчиво жмурились.

— Ничем вроде не отдает? Или отдает, Гришка? — осведомлялся дед.

— Да вроде бы не должно пахнуть-то. Там же фильтр от противогаза стоит, я же тебе говорил.

— И до чего люди только не додумаются, и-и-и! А ну еще по маленькой, Паша, — и дед Паклин протягивал свой стакан тряской рукой.

Эта сцена повторялась в обед и вечером. Потом Павел Иванович перестал церемониться — он махал из огорода, показывал на летнюю кухню: сами, мол, распоряжайтесь, мне некогда. Бывало, дед не мог самостоятельно пересечь улицу, у него сводило ноги. Гриша Сотников великодушно доносил старца до его калитки и толкал во двор, сваливал туда и удалялся с высоко поднятой головой.

За неделю Павел Иванович успел припрятать лишь литр самогона, а надо было накапать много, литров хотя бы пять-шесть, чтобы кликать мужиков на помощь.

Заглядывали иногда и другие соседи, советовали, рассуждали о значении бани в нашей повседневности. Один говорил, что лично он ошкуривал лес прямо на срубе и черту проводил по коре, другой утверждал обратное: лес желательно маленько обветрить в ошкуренном виде, прежде чем рубить сруб, третий наставлял ставить бревна для пущей крепости на шканты, как ставят брус. Павел Иванович благодарил за советы и продолжал мантулить один. Евлампий все не шел и не шел. Павел Иванович уже стал забывать о нем, и время как-то уж само собой он начал делить резким рубежом на две половины — до привозки леса и после. Все, что было «до», было давно и уже покрыто горьковатым пеплом забвенья. Евлампий и прочее, связанное с ним, казалось зыбким и неправдашним.

Сквозь вязкую явь четко проступали отдельные картины.

Вот Павел Иванович в драных трико и пляжной шапочке, тонконогий, измордованный работой, будто каторжник на каменоломнях, со скорбной бородой на невеликом лице, тащит, подставляя катки, тяжеленное бревно с удельным весом железа в сторону грядки, на которой еще недавно рос горох, в дальний угол огорода. Тащит и вдруг чувствует, что бревно за его спиной начинает вроде бы выгибаться, дальний конец его поднимается и застывает на весу. Павел Иванович недоуменно оглядывается и сразу делает шаг в сторону летней кухни, где висят его брюки, потому что сзади стоит, улыбаясь радушно, Прасковья Гулькина, большая и веселая. Она застилает своим телом видимость. Прасковья не двигается, потому что в правой руке она без видимых усилий держит комель бревна. Она кивает: «Берись, понесли!» Павел Иванович, суетясь, берет обхватом конец и, кондыляя, толчками, шагает через грядку. Прасковья сноровисто заносит свой конец и командует: «Раз, два, бросайте!» Бревно издает костяной звук и ровнехонько ложится в штабель. Прасковья трет ладонь о сарафан. На ней голубая в черных пятнышках косынка, она в босоножках, мощные ее ноги, замечает Павел Иванович некстати, покрыты золотым волосом, под сарафаном вздымаются груди величиной по арбузу. И снова Павла Ивановича поражает детское и дивной красоты ее лицо.

— Спасибо, Прасковья Семеновна!

— Не за что. Почему женщины-то ваши сидят?

Жена Соня и дочь Галина панически заторопились в избу.

Павел Иванович рассеянно и виновато пожал плечами.

— Берегете женщин своих?

— Берегу…

— Грыжу не наживите.

— Постараюсь не нажить.

— Здоровый всем нужен, калека всем в тягость.

— Правильно, пожалуй…

— Материал вывезли?

— Нет.

— Почему?

Павел Иванович опять воздел плечи с выражением полной безысходности — ведь обстоятельства были выше его:

— То, видите ли, паром не ходил…

— Позавчера наладили еще, сама в городе канат доставала.

— То транспорт не мог найти…

Шоферы и трактористы, к которым периодически обращался с почтительной робостью Павел Иванович, наотрез отказались ехать за реку, боясь застрять там надолго. Шоферы и трактористы говорили, что рискнуть можно лишь по приказу начальства. К директору фабрики Степану Степановичу обращаться еще раз было уже неловко, и учитель мучил себя размышлениями о том, что люди кругом обременены заботами, а он отвлекает народ ради своей прихоти.

— А я для вас книжку припас, Прасковья Семеновна. Хорошая книга. Вам надо, по-моему, начинать с классики.

— Стихи, да?

— Да. Некрасова. Читали?

— В школе проходили кое-как, считайте, что и не читала. Только с возвратом не торопите.

— Какой разговор!

— Спасибочки вам большое. А свои стихи не дадите? — Прасковья зарделась и положила ладонь на грудь себе, клонясь.

— Я не пишу стихов, Прасковья Семеновна!

— Обманываете ведь! — Прасковья несердито погрозила Павлу Ивановичу пальчиком. — Ну, ладно, я упрямая и своего добьюсь. Теперь одевайтесь.

У калитки на выходе Прасковья взяла Павла Ивановича за руку, как мальчишку, и дернула так, что он, мотнувшись всем телом, будто тряпичный, сронил с головы пляжную шапочку и не поднял ее, смирившись с потерей: Прасковья тянула его вперед со страшной силой. Она забыла выпустить его руку из своей, она просто не замечала, что тащит за собой груз: учитель был легкий. Дышала Прасковья слышно, но не тяжело, в привычном ритме, от нее веял теплый ветерок, несущий запах недорогой косметики.

Шибким ходом Прасковья вытянула Павла Ивановича к перекрестку недалеко от фабрики игрушек и лишь здесь остановилась. Прасковья раскрыла черную сумку, висевшую у нее на плече, достала из нее пестрый носовой платок, мужской, вытерла пот со лба и спрятала платок обратно, громко щелкнув замком. Она чего-то ждала, круглое ее лицо просветлело, когда вдали показался голубой трактор «Беларусь» с прицепом. Прасковья шагнула на середину дороги, уперла по привычке руки в бока, и трактор остановился буквально в полуметре от нее, из кабины сумеречно вылез тощий и кудрявый парень в солдатской гимнастерке. Прасковья угребисто взяла его за грудки и чуть ли не на весу поднесла его близко к себе:

— Дыхни!

— Да что вы, Прасковья Семеновна! Ну, было раз, так я же обещал.

— Ваши обещания ломаного гроша не стоят. Когда на тот берег поедешь?

— Да вроде бы и ни к чему мне туда ехать.

— Завтра поедешь. Привезешь вот человеку материал, да сам погрузишь на складе, понял? Человеку некогда, занятой он — Прасковья поманила бровью Павла Ивановича и забрала у него из замокревшей ладони квитанции. — На тебе. Завтра чтоб все было на месте.

— Как же так, Прасковья Семеновна!

— Я дважды не повторяю, парень!

— Ладно. Этому, что ль? — тракторист показал черным пальцем на учителя с таким видом, будто с трудом отыскал его в толпе.

— Этому.

— Пусть покажет, где живет.

Павел Иванович показал, где живет: отсюда хорошо была видна его избушка.

Парень спрятал квитанции в нагрудный карман гимнастерки и полез в кабину. Прасковья была уже далеко, издали она кивнула Павлу Ивановичу и больше уже не оборачивалась, скоро ее косынка затерялась среди сосен на горе.

«Прасковья умеет нажимать красную кнопку», — без зависти и удивления подумал Павел Иванович и побрел назад с низко опущенной головой.

Мы уже говорили о том, что боров Рудольф самостоятельно сделал два умозаключения. Первое состояло в том, что тьму не обогнать. Второе заключалось в том, что быть врагом человечества плохо. Хуже некуда. Что с человечеством надо мириться. А как мириться, боров еще не знал.

Поначалу Рудольф добывал корм, чтобы не вознестись. Он исхитрялся, он стал коварным и злым, но после множества приключений он пришел к третьему и важнейшему в своей биографии выводу: без человека жить невозможно. Подспудно, однако, в просторном черепе рекордиста зрел вопрос уже философского порядка: «Зачем я родился, и зачем я нужен людям?»

Это был ключевой вопрос, но ответа на него пока не было. Боров лежал в кустах напротив избы деда Паклина и дожидался ночи, чтобы выйти на охоту.