"В огороде баня" - читать интересную книгу автора (Емельянов Геннадий)

Глава одиннадцатая

1

Павел Иванович Зимин не умел нажимать красную кнопку, он никак не мог дотянуться до нее даже во сне, но работать, отдадим ему должное, он умел, когда им руководила страсть. Только страстным людям дано совершать чудеса, делать открытия и сотрясать историю. Павел Иванович Зимин не дерзал и для роли сотрясателя был слишком застенчив. Он рубил баню. Рубил один, не имея ни опыта, ни квалификации, а это, согласитесь, тоже сродни подвигу.

Учителю Зимину теперь казалось, что дни даже в разгаре лета слишком короткие и что до конца отпуска он не сумеет благополучно завершить начатое.

Солнце поднималось утром багровое и круглое. С помидорных кустов падала роса. Трава была влажная, на ней оставались темные следы ног. Тонко и печально пахло крапивой. Вечером опять влажнела трава и опять, едва различимый, накатывал запах крапивы. Солнце садилось за горы с раздумчивой медлительностью, становилось прохладно. Темнело здесь быстро, звезды были высокие и напоминали синий снег, который все никак не может упасть на землю…

Гулькин подал о себе знать лишь через три дня: от него прибежала девчушка, принесла в конверте деньги и записку. Гулькин сообщал: «Паша, ты невезучий, дело у нас не сладилось, на склад, куда мы приехали (это не шибко далеко от базы), в аккурат нагрянула то ли комиссия, то ли ревизия. Договорились с тем мужичком провернуть операцию через неделю, когда все утихнет. Подробности — при встрече».

Павел Иванович, конечно, расстроился, но не очень, рассудивши, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Он продолжал работать топором.

…К срубу в огороде в то утро Павел Иванович вышел рано. Пастух только собирал по дворам коров, щелкал бичом и заунывно матерился. Коровы собирались вяло, будто на собрание. Ясно было слышно, как в пустые подойники ударяются струйки молока, как сонно и несердито разговаривают хозяйки. Из печных труб засочился повсюду фиолетовый дым. Запахи были остры и разнообразны. Подбрюшье облаков на вершине неба окрасилось пламенем тончайших оттенков — от кровавого до бледно-желтого. Жить было хорошо. Павлу Ивановичу нравилось просыпаться рано и наблюдать, как мир вставал ото сна, как просыпалось вместе с солнцем все живое.

Девчушка от Гулькина прибежала часов в восемь, чуть позже, следом появился дед Паклин и, не заглянув по обычаю в летнюю кухню, сел неподалеку от Павла Ивановича на табуретку. Чашку с карасиками он поставил на землю, поздоровался и замолчал. Поведение деда было нестандартным, и Павел Иванович спросил озабоченно:

— Или заболел, Нил Васильевич?

— Почто, поди, заболел-то? Ничего не заболел. Ты работай, Паша, я туточка малость посижу.

— Ради бога!

Павел Иванович замечал моментами, что дед вытягивает шею, приподнимается на табуретке и кого-то упорно высматривает, он оживился, когда калитку открыл Гриша Сотников и шагнул было уже на ступеньку летней кухни, но был остановлен Паклиным. Нил Васильевич каркнул вороном, и Гриша вздрогнул, переменив направление.

— Здоровы были.

— Здравствуй, Гришка. А я тебя дожидаюсь.

— Чего это ты меня дожидаешься, папаша?

— Хочу вот при Павле покаяться и сказать, что мы с тобой бессовестные.

— Это как же?

— А так. Присосались, понимаешь, к этому самовару, с утра до вечера, понимаешь, сыты, пьяны и нос в табаке. Человек, — дед Паклин поворотился вместе с табуреткой, указал кулаком на Павла Ивановича, — горбатится и нас с тобой поит. За что он поит, ответь мне? Ты зачем самовар к нему перенес? Ульки своей боишься, жены боишься? А у него, — дед снова показал кулаком на Павла Ивановича, — разви нет жены? У него тоже есть жена!

— И у него есть жена, — согласился Гриша Сотников, моргая.

— Он-то сам терезвый гражданин, а нас поит, потому что вежливый, ученый, он ничего не говорит, но дожидается с терпением, когда же нас с тобой укор возьмет, когда мы с тобой глаза разуем и поглядим на себя со стороны, подивимся, каковы мы есть с тобой.

— Ты чего с утра завелся-то?

— Ничего я не завелся, Гришка, я правду говорю. Или, значить, забирай свою машину, или, значить, дай Паше нагнать положенное количество питья, чтобы он людей на помочь позвал и не надсажался в одиночестве. Ты вон кобель здоровый какой, а бревешка ему не подкатил ни разу. Что он о нас подумает, о деревенских-то мужиках? Прощелыги мы, дерьмо в человечьем платье?

На этот вопрос Гриша Сотников ничего не ответил, лишь пожал плечами, заметно краснея.

— Да будет вам, товарищи!

— Ты, Паша, молчи. Понял мою установку, Гришка?

— Как не понять…

— Седни же на паях купим сахару и возместим убыток, вот ведь как.

— Я об этом думал уже.

— Плохо думал. Айда отседова, не будем мешать человеку. Я специально тебя дожидался.

Гриша Сотников все-таки заглянул в летнюю кухню, вынырнул оттуда багровый, он вытирал рот платком и клонил очи долу. Дед Паклин погрозил ему кулаком с улицы.

Агрегат Сотиикова, белый самовар, беспокоил и смущал Павла Ивановича, потому как жена Соня на дню по нескольку раз останавливалась посреди двора и принюхивалась, морщась, потом говорила:

— Павел, отчего это у нас сивухой пахнет?

— Это силос так пахнет, — печальным голосом отвечал Павел Иванович и отворачивал лицо.

Рано или поздно Соня должна была догадаться, откуда и почему пахнет сивухой: по специальности она была химиком, преподавала этот предмет в институте и силос от самогона отличать все-таки умела.

Павел Иванович ужинал в одиночестве. Семья его давно простила, но он даже не замечал, что жена и дочь даже жалеют его, как жалеют безнадежно больных.

Однажды, это было днем, близко к обеду, учитель Зимин вдруг очнулся и со звенящей ясностью почувствовал, что планета наша крутится по-прежнему, не сбавляя скорости, жизнь катится во всем разнообразии и по своим категориям. Павлу Ивановичу захотелось общаться. И тут как раз случилось счастливое событие: ко двору подкатил голубой «Беларусь», тележка которого была доверху нагружена всяким добром. Из кабины трактора вылез тощий парень с грачиными глазами и в солдатской гимнастерке. Парень неуверенно ступил во двор. Глядел он куда-то мимо Павла Ивановича, дожидаясь еще кого-то.

— Я тут привез, — сказал парень, подозрительно осматривая хозяина, — по указанию Прасковьи Семеновны…

Павел Иванович долго соображал, о чем идет речь. Он припоминал, что вроде бы видел этого тракториста и что тракторист должен обратиться именно к нему, к Зимину, а вот по какому поводу он должен обратиться, учитель запамятовал напрочь.

Тракторист тем временем медленно узнавал Зимина и приобретал нагловатую уверенность.

— Материал тебе привез!

— Какой, извините, материал?

— Ты спишь? Или пьяный ты? Твой материал. Шифер. Это… плахи.

— Спасибо, — на всякий случай сказал Павел Иванович в полной уверенности, что произошла какая-то ошибка. — Материал, значит?

— Я на профилактике стоял. Долго стоял, задний мост меняли. Больше недели стоял. Не мог я раньше. Мне некогда, давай выгружать. И так полдня на тебя убил.

— То есть как на меня убили! — И тут до Павла Ивановича, наконец, докатило, что этот парень, кажется, Валерий, хлопочет ради него.

— Я мигом! — возликовал учитель и побежал в летнюю кухню за брюками.

— Мне некогда!

Сперва учитель Зимин трудился вдвоем с трактористом, потом к ним робко присоединилась жена Соня и позже — дочь Галина.

Все!

Тракторист Валерка беретом обил пыль с колен и пошел заводить свой трактор «Беларусь». Павел Иванович, спохватившись, засеменил следом. В кулаке он сжимал новенькую пятерку. Для него рассчитываться за услуги всегда было мучительно — он всегда переплачивал: там, где надо было, допустим, сунуть рубль, он давал трояк, где полагалась пятерка, он платил целых десять рублей. Павел Иванович панически боялся недоплатить, и когда недоплачивал (случалось и такое), казнил себя со всей жестокостью интеллигента.

Учитель догнал Валерку и, краснея, протянул тому пятерку к самому носу. Тракторист отпрянул и пришибленно огляделся.

— Не велела брать! — Валерка уныло вздохнул.

— Кто?

— Известно, Прасковьюшка! Узнаю, говорит, что деньги с товарища взял, шею намылю, — Валерка засопел и отвернулся. — Да и многовато даете, трояка хватит.

— Нет у меня трех рублей, все деньги наличные пятерками.

— Пива хочется…

— Возьмешь меня?

— Куда это?

— В кабину. Я тоже пива выпить не прочь бы.

— Запросто. Садись.

Пиво уже расхватали, и ситуация сложилась, можно сказать, безнадежная.

Павел Иванович на всякий случай осведомился у буфетчицы, пожилой и толстой, не завалялась ли у нее случаем пара-другая бутылочек, но тетка сказала, что ничего у нее не завалялось.

Тракторист Валерка безропотно отступил от стойки и, спустившись с крыльца, пристроился к какой-то компании. Через открытую дверь Павел Иванович видел, как он, запрокинув голову, уже пьет, как вытирает рот полой рубахи и не спеша идет к своему трактору. Павел Иванович тоже подался прочь, обескураженный, и тут столкнулся с Васей Гулькиным и так обрадовался ему, что обнял за плечи.

— Не дает? — Вася белозубо улыбнулся и кивнул на буфет.

— Не даст. Сердитая.

— Она всегда сердитая, Мария! — властно позвал Гулькин. — Мария!

Буфетчица отодвинула занавеску и показала за стеклом свое дебелое, восковое лицо. Вася поднял три растопыренных пальца.

— Хватит нам три? Я одну выпью, ты — две.

— Хватит.

Вася заказал обед и унес тарелки в дальний угол. Там на чистом столике стояли уже три бутылки пива, потные и холодные на ощупь. Фирма Гулькина работала четко.

— Как дела у тебя, Павел Иванович?

— Четыре венца поставил.

— Темпы сносные.

— Ты почему в столовой обедаешь?

— Прасковья в районе на каком-то семинаре. Скоро она, наверно, на три месяца уедет, на курсы.

— Жалко…

— Теща болеет, а я, ты знаешь, на дальнем участке магазин строю, иной раз и домой забежать некогда. Четыре венца, говоришь?

— Четыре.

— Еще венца на четыре тебе леса хватит, потом я вот освобожусь маленько, остальное подвезем. Есть у меня лес, хороший лес. Евлампий не появлялся? Нет? Ну, понятно. Он ничего мужик, но совсем бесхарактерный. Теперь насчет материала. Не выкатилось у нас с Чуркиным. На среду договорились. Забегу к тебе во вторник вечером, все обтолкуем.

— Хорошо.

— А я, Павел Иванович, для Прасковьи стишок выучил. Про собаку. Самое то, что нужно — жалостливое. Прасковья эти дни ласковая, все мне случая не представляет продекламировать. — Вася поднял руку над головой, насупился и по-эстрадному, с подвывом, сказал стихи:

…Не ведал хозяин, что где-то По шпалам, из сил выбиваясь, За красным мелькающим светом Собака бежит, задыхаясь. Споткнувшись, кидается снова, В кровь лапы о камни разбиты, Что выпрыгнуть сердце готово Наружу из пасти открытой.

— Эвона как! Получается у меня, Павел Иванович?

— Очень даже получается, молодец. И собака, если не ошибаюсь, погибает?

— Погибает.

— Это то, что нужно, Василий.

Через широкое окно, пронизанное солнцем, Павел Иванович видел, как тракторист Валерка по зову двух мужиков вылез из кабины, поддернул штаны, заговорил о чем-то, кругло шевеля губами, потом указал вытянутой рукой на столовую. Учитель сразу почувствовал, что разговор идет о нем, и сердце его томительно сжалось: он твердо и сразу уверовал, что эти двое интересуются им неспроста.

Двое, один маленький и толстый, второй длинный и худой, пересекли поляну, застыли на пороге столовой, черные в светлом проеме дверей, как монахи, и сурово двигались к их столику. Гулькин поднял голову.

— Здорово, ребята. Вы чего?

— Присесть можно? — спросил длинный со щучьим лицом и белыми ядреными зубами. Учитель Зимин некстати подумал, что, наверно, этот человек любит глодать бараньи кости.

— Присаживайтесь, — Гулькин пожал плечами и потянулся к стакану со сметаной, — может, пивка вам сообразить?

— Сообрази, если можешь, — ответил длинный трубным низким голосом. Он сел слева от Павла Ивановича, толстый сел справа и положил на стол руки, похожие на оладьи. Руки были нежно подернуты белым волосом. Зимин не поднимал головы от стола, сжавшись. Вася Гулькин щелкнул пальцами и показал буфетчице растопыренную ладонь: требовалось еще пять бутылок.

— Мы вот за ним пришли, — длинный кивнул в сторону учителя, — мы его счас в милицию поволокем. Простое дело.

— Его?! — удивился Гулькин, поперхнувшись сметаной, — за что?

— Он наш лес свистнул.

— Позвольте! — сказал Павел Иванович фальцетом и начал медленно подниматься над столом. Слева тяжело задышал толстый. Тонкий начал подниматься, косясь на учителя круглым, как у ворона, глазом. Назревала рукопашная. В такой ситуации кому-то надо обязательно разнимать, растаскивать, но толстый сопел, не шевелясь, Гулькин же заходился смехом, и по его щекам щедро катились слезы.

— Я не таких ломал! — заявил длинный, дыхнув табаком и луком. — Привыкли там, в городе, хапать что плохо лежит. Тут у нас другие порядки.

— Да будет тебе, Феофан, — робко и едва слышно промямлил толстый. — Сперва бы разобраться нам…

— Ты молчи, Ванька!

— Разобраться бы…

— Молчи, Ванька! Я его счас поломаю. Простое дело.

— Попробуйте! — опять фальцетом сказал Павел Иванович и украдкой оглядел зал. Народу мало. Значит, не так позорно будет падать. У длинного были мосластые кулаки внушительных размеров, и учитель предвидел трезво, что ему не устоять.

— Не воровал я вашего леса!

— Как это не воровал, мы же на усадьбе у тебя были. Из чего баню рубишь?!

— Позвольте! — заметил Павел Иванович, он начинал уже по-настоящему заводиться, и взор его застлал красный туман.

— Привыкли, понимаешь, в городе там…

Положение спасла буфетчица — она, семеня, подкатила к столу с подносом, на котором стояли бутылки с пивом, и, конечно, сразу обратила внимание на верзилу, имевшего весьма грозный вид. Буфетчица удивилась, всплеснув руками:

— Ты чего это, Фанька, раскрылился, будто кочет? Или пьяный?

— Ничего я не пьяный, — буркнул Феофан и неохотно сел. Дышал он запалисто, и на острых его скулах завязались желваки. Толстый вздыхал и елозился, задевая учителя локтем. Павел Иванович тоже присел, колени его тряслись, во рту было сухо.

Гулькин, наконец, просмеялся и затряс головой:

— Ты, Феофан, извинись перед человеком.

— Еще чего не хватало! — Верзила опять было заподнимался. — Да я его поломаю счас! Простое дело.

— Я те поломаю! — Гулькин взял длинного за плечо и усадил, не напрягаясь, с такой силой, что ясно был слышен сухой звук, с каким казенное место припечаталось к стулу. — Сиди! Ну, Паша, с тобой не соскучишься! Я тебе, Феофан, объясню по порядку, не пускай пузыри, пей вон пиво, пока холодное. — Вася Гулькин вмиг, со смешком, обрисовал ситуацию. Концы сошлись с концами: Евлаша Синельников закрутил карусель, на нем и вина.

— А это, — прораб показал на Зимина вскользь, — культурный человек. Зачем, Феофан, ему твои дрова?

— Я Евлампия поломаю! Паразит.

— Вы его извините. — Толстый интимно наклонился к уху Павла Ивановича. — Он завсегда так: сперва, значит, наскандалит, посля уж разбираться зачнет. С детства горячий. Он брат мой сродный. И добрый, вообще-то.

— На дрова валили? — спросил Гулькин.

— На дрова, — ответил толстый и обреченно поморгал голубыми глазами, — на две семьи валили. Мы завсегда с Фанькой вместе. Теперь как быть — ума не приложу? Транспорта не достать, лошади все в разгоне, трактора тоже. А на машине не шибко подъедешь — сыро там, в осиннике.

— Мои дрова возьмете. На лесопилке. И трактор я вам ненадолго дам, — сказал Гулькин, вытирая веселые глаза платком. — За погрузку вон Павел Иванович заплатит. Как, Павел Иванович?

— А сколько?

— Червонец, поди, хватит.

— Сами погрузим, не надо денег, — твердо сказал длинный Феофан, — а Евлампия я поломаю.

— Сейчас, ребята, я вам записку напишу на лесопилку, — Гулькин вырвал из блокнота листок и написал записку. Листок, аккуратно перегнув посередке, спрятал в верхний карман пиджака толстый Иван.

Мужики допили пиво, выложили на стол рубль с мелочью и удалились гуськом: Феофан впереди, Иван несколько сзади.

— С тобой, Паша, не соскучишься! — повторил Гулькин. — И ведь мог побить Феофан-то, у него нервы не в порядке. И чего только в жизни не бывает…

— Да-а… Спасибо тебе душевное, Василий Тихонович!

— Не за что.

— А как же с лесом-то быть?

— Твой вывезем. Не беспокойся.

В бору на обратной дороге Павел Иванович почувствовал, что ноги его мягко подгибаются, а в ушах появился нескончаемый шорох. Это была усталость. Учитель свернул с тропинки и повалился спиной на траву, представив, что лицо его окунулось в самую глубину синего неба. Окунулось как в ручей. Павел Иванович сунул руки под затылок и погрузился в сон. Он увидел во сне, что переплывает реку Волгу, что плыть ему далеко и ориентир он держит на баню, стоявшую у высокой сосны. Баня веселая, с петушком на крыше и покрашена в розовый цвет. Павел Иванович задыхается, гребет усталыми руками с безнадежностью и ужасом, потому что его преследует тощий Феофан, за тощим Феофаном близко держится сродный его брат Иван, он отфыркивается, как морское животное, и сильно кричит всякие нехорошие слова; в основном же грозится догнать и учинить расправу. Павел Иванович судорожно гребет и думает с удивлением: «Иван-то чего взбеленился, ведь смирный в повседневности мужик?».

— Он лес ворует! — кричит Иван на всю реку, и голос его щедро разносит эхо.

«Все будут знать, что я чужой осинник вывез!» — горько думает Павел Иванович и начинает захватывать ртом воду. Он устал. Дыхание его на пределе.

Берег близко. Возле бани Павел Иванович явственно видит заместителя управляющего Григория Силыча, обряженного странно — тот в новых лаптях и с лукошком. Григорий Силыч манит рукой и протягивает навстречу веник.

— Господи! — сказал учитель и проснулся.

«Феофан все-таки не догнал! — порадовался Павел Иванович. — Не догнал!».

2

Павел Иванович рубил баню и напевал песенку:

Аты-баты, Шли солдаты…

Жизнь обрела железный ритм, и ничто не способно было выбить учителя словесности Зимина из колеи. События другого измерения, не имеющие касательства к бане, воспринимались примерно так же, как, допустим, весть по радио о засухе в Австралии. Единственный случай за описываемый период несколько испортил настроение, но Павел Иванович с огорчением быстро справился. В те самые блаженные часы, когда он спал в бору, на усадьбу к нему нагрянул Евлампий, с топором, сказав домашним, что пришел подмогнуть. Сруб Евлампию не понравился («Пашка, он у вас совсем косорукий!»), и он раскидал бревна по огороду, как бешеный слон. Жена Соня отогнала бедового помощника от сруба метлой, однако тот успел чудом, походя, выворотить дверь летней кухни («Кривая и на соплях висит») и исчез, стеная по поводу Сониной грубости.

Что еще?

Боров Рудольф по-прежнему коварствовал, дед Паклин ловил на старице рыбешку, наведывался, советовал, что и как по линии бани, Григорий Сотников заряжал самовар суслом, исправно докладывал Павлу Ивановичу, сколько накапало, и обещал приложить все усилия и всю свою недюжинную эрудицию, опыт и умение, чтобы в самый короткий срок обеспечить Зимина горючим на случай, если тот станет звать улицу на помощь.

— Гриша, может, ты заберешь это чудо от греха подальше, сопит ночью, спать не дает!

— Потерпи. Немножко терпеть осталось. Унесу, потом в очереди будешь стоять, охотников на него вагон.

— А он не взорвется однажды?

— У него реле, будь спок.

Григорий по-прежнему щедро делился информацией. Он сообщил, например, что директор фабрики Степан Степанович уехал отдыхать на юг с женой, что директор школы Роман Романович возвращен из отпуска приказом районо, что учитель музыки ударил Евлампия по щеке при скоплении детей за порчу заморского аккордеона, что милиционер, у которого не закрывается рот, понес административное наказание за выстрел из оптической винтовки в племенного быка Амура, имеющего бронзовую медаль областной сельхозвыставки. Сотников был достоверно осведомлен также, что в Башкирии со строительными материалами тоже положение обстоит сносно.

Павел Иванович гордился собой, своей сноровкой, упрямством и волей. Он тысячный раз представлял себе, как в городе однажды позвонит своим знакомым и небрежно скажет: если не возражаете, то в мою банешку слетать можно, на электричке (полчаса езды, плюс пятнадцать минут пешком), или на машине (это ровно час), никто там мешать не будет и места хватит всем. Свежих веников — завались, пивка по дороге в столовой прикупим. Такое, значит, положение. Друзья-приятели, конечно же, изумятся, а Григорий Силыч мелодично засвистит носом (он умеет свистеть даже приятно) и подаст руку: «Сдаюсь, гуманитарий! Ты доказал свое». Павел Иванович уже наметил себе отвечать с возможной небрежностью в том духе, что мы, мол, способны на кое-что и посерьезней, а баня — это так, играючи и мимоходом. Есть, само собой, некоторые тонкости, постичь эти тонкости дано, может быть, и не всякому, но для человека, мыслящего широко, такая задача — семечки. Мы же мужчины все-таки!

На разные лады обдумывал диалог с банными приятелями Павел Иванович, и на душе его было отрадно: он верил в успех, верил, что однажды затопит свою баню и в тот час будет по-настоящему счастлив. Кроме того, Павел Иванович, настроенный философски, прощал всех, в том числе и предателя Евлампия. Не имел Зимин никакого зла и на грубого крестьянина Феофана, который устроил в столовой скандал, обещав применить физическую силу, и во всеуслышанье назвал Зимина жуликом. И Феофана этого можно понять — ему без дров зимой никак нельзя.

Учитель Зимин завершал на срубе шестой венец и был озабочен долгим отсутствием прораба Васи Гулькина. Вася заходил, как договаривались вечером, взял деньги для сделки с клетчатым Чуркиным и пропал. Павел Иванович тревожился за Васю, опасался, как бы тот не влип в какую-нибудь историю. Кончался лес. И потом, без Васи нельзя было браться за фундамент, задуманный хитро, со скатами и, как писалось уже, со съемными полами. «Попарился, полы снял, вынес на ветерок и подсушил. Такая баня сто лет простоит. Тебе, Павел Иванович, детям твоим и внукам твоим хватит».

Печься насчет внуков сорокалетнему Зимину было, пожалуй, рановато, но сама идея Гулькина пришлась ему по душе, потому как бани с таким устройством, по заверениям прораба, не было ни у кого.

Итак, шестой венец. Всего их должно было быть десять-одиннадцать. Потом сруб переносился на фундамент, нахлобучивалась на него крыша, и тогда наступала очередь внутренней отделки. К концу отпуска самое трудоемкое останется позади, а дальше будет видно.

Второй день, замечал Павел Иванович, неподалеку от лаборатории геологов, напротив, по поляне ходят коротконогий мужичок с теодолитом и дочерна загорелая девица в трусиках, бюстгалтере и легкой косынке. Девица таскала полосатую палку, коротконогий мужичок направлял теодолит в сторону сруба, и Павлу Ивановичу становилось как-то неловко от того, что его рассматривают через увеличительное стекло. Иногда в теодолит заглядывала девица, загораживая ладонями щеки, и чему-то смеялась. Спина у нее была длинная и заметно вогнутая внутрь.

После обеда как-то во двор к Павлу Ивановичу беззастенчиво, даже не поздоровавшись, ввалилась со своей пестрой палкой та самая девица с вогнутой спиной и встала возле летней кухни. Мужик с другой стороны наставил свою трубу и командовал руками, показывая — левей держать палку или правей.

Павел Иванович сел на бревно верхом и сказал девице подчеркнуто вежливо, с тонким намеком:

— Здравствуйте, уважаемая.

Непрошеная гостья посмотрела на хозяина почему-то враждебно и лишь пожала плечами.

— Вы что здесь вымеряете? Через мой двор, может, железнодорожная магистраль протянется? БАМ, Турксиб?

Девица стыло замерла с палкой наотлет, и Павел Иванович видел, как она моргает крашеными ресницами.

Через забор медведем перелазил мужик с теодолитом.

Павел Иванович, почуяв неладное в пренебрежительном молчании девицы, слез со сруба и шагнул навстречу мужчине. А тот деловито шагал по грядкам, приминая сапожищами цветы, огуречные лунки и помидорные кусты, взлелеянные женой Соней.

— Вы бы поосторожней ходили здесь, эй, товарищ! — крикнул Павел Иванович. Крикнул, хотя мужичок был шагах в пяти от него и раскорячивался посреди огорода со своей треногой. — Я говорю, поосторожней, не в кабак явились. — Сзади кудахтала девица — смеялась. Оскорбительно смеялась. Павел Иванович почувствовал на щеках жар и покалывание в мочках ушей. — Вы меня слышите или нет?

Мужчина лениво оторвался от забора и соизволил поднять голову. Он был свирепо раскосый, глаза его сбегались к переносью и фокусировались в некой точке, лежащей где-то выше головы Павла Ивановича. То обстоятельство, что мужичок по причине косоглазия не смотрел в лицо, а куда-то мимо, оскорбило Павла Ивановича пуще всего.

— Марш отсюда! — фальцетом заорал учитель и лишь сию секунду ощутил в своей руке теплое топорище.

— С какой это стати? — пропел косоглазый.

— Вы хам! Марш! — Учитель взмахнул топором, намереваясь запустить его в голову пришельца. Зимин олицетворял собой в ту минуту саму решимость, и незваный гость дрогнул, спятнлся от треноги, побежал, похожий на черного жука, потому что ноги его были коротки и кривы в коленях. Под его сапожищами бухала земля. На заду убегающего было ясно заметно желтое пятно, след сырой глины, и Павел Иванович целился именно в этот круг, как в мишень. Целился хладнокровно. Над штакетником уже торчали ноги геодезиста, он переваливался на другую его сторону, зацепившись голенищами сапог, и висел, дергаясь. Топор, блеснув лезвием, ударился о нижнюю пряслину, отскочил от нее и упал в траву. Павел Иванович кинулся искать топор, потому что жертва стремительно удалялась в сторону геологической лаборатории. Удалялась она в одном сапоге. На левой ноге геодезиста моталась байковая портянка.

Пока Зимин, царапая руками о малинник, искал топор, девица успела схватить треногу и уволокла ее через калитку. Раскосый мужичок уже мотал портянку, сидя на тротуарчике, и кричал женским голосом. Он заикался от гнева и обиды:

— Кобель цепной! Я сам, што ль. На кой мне твой огород исдался? Твой дом под снос определен. Слышишь меня? Ты мне ишшо за те штучки заплатишь. Иди в сельсовет, там тебе все скажут. И сапог отдай.

Павел Иванович брезгливо сдернул со штакетника разношенный сапог и запустил его, не глядя, во двор геологической лаборатории. Краем глаза он видел, как мужик, по-птичьи встряхиваясь всем телом, прыгает к сапогу.

— Я с ружьем приду!

— Хоть с пушкой! — крикнул в ответ Зимин и вяло махнул рукой, уже задавленный самоанализом.