"В огороде баня" - читать интересную книгу автора (Емельянов Геннадий)

Глава четвертая

1

Как трелюют лес?

И что такое трелевка леса?

На эти два вопроса Павлу Ивановичу Зимину обещал дать исчерпывающий ответ Евлампий Синельников, имеющий понятие обо всем на свете.

— Мне мозгу не запудришь! — сказал Евлампий. — Я лесу за свой век стрелевал мильён кубов или больше. Дворец спорта можно отгрохать какой хочешь высоты. Мы это запросто.

Павел Иванович рано поутру нашел Евлампия в школьной мастерской, тот сидел на засаленной лавочке, прислонив голову к тискам, с закрытыми глазами, бледный, как пассажир корабля, испытывающий приступ морской болезни, Евлампий поздоровался скупо, голову с тисков не убрал, он обращался с ней осторожно, будто внутри ее, под редеющими волосами, было стекло или другой материал, не терпящий грубого обращения. Оставалось на лбу Евлампия вывести черной тушью предупредительную надпись: «Осторожно, не кантовать!»

Павел Иванович догадался, в чем дело, и произнес как можно равнодушней:

— В столовую пиво привезли. И очереди нет.

В глазах Евлампия появился некоторый интерес к жизни, но вздохнул он с печалью.

Павел Иванович снова был на высоте:

— У меня деньги есть.

Евлампий плелся в столовую шаткой походкой, держась рукой за сердце.

Пиво, действительно, только что привезли, и у буфета лишь намечалось некоторое шевеленье, мужики лишь подтягивались к столовой. Павел Иванович прикинул, что через полчаса здесь будет натуральная давка и собирался уже было взять сразу десять бутылок, чтобы не занимать очередь во второй раз, но Евлампий, морщась, показал растопыренную ладонь: пять, больше не надо, и, попросив взаймы два рубля, протиснулся за фанерную дверь, загороженную бочками, пробыл он там недолго, вернулся слегка зарумяненный и с игривостью во взоре.

За столиком в углу, возле большого окна, Евлампий без передыху, через горлышко, подрагивая острым кадыком, выдул бутылку пива, сделал передых, утер рукавом губы и блаженно улыбнулся, оглаживая впалый живот:

— Вот теперь и ладненько! Спасибо, Павел Иванович, выручил ты меня. За город говорить не берусь, а в деревне жить трудно.

— Почему?

— Вот вчерась, например, ужинаю. Да. Шуряка черт несет: «Забыл разве, Евлампий, что у твоей единоутробной сестры Антониды день рождения? Ждали тебя, значит, ждали, а тебя, значит, нет и нет. Собирайся, пошли!». Разве откажешься?

— Неудобно.

— Вот оно и есть — неудобно! И питье это, — Евлампий указал пальцем на бутылки, — мне не в масть: голова болит, сердце давит. И не откажешься!

— Не откажешься, верно.

— Вот то-то оно и есть. Знакомых много. Все знакомые. Сегодня день рождения, на завтра дом рубить позовут. Опять не откажешься?

— Не откажешься.

— Послезавтра сосед свинью заколол, опять Евлампий подсоби. Ну, а коли подсобил, пить заставят. Ить заставят?

— Заставят.

— Не отвертишься?

— Бесполезно.

— И я о том же — бесполезно! Дачники еще: тому то, тому это…

Стул, на котором сидел Павел Иванович, вдруг повело и качнуло. Было такое впечатление, будто столовая вместе с очередью, буфетом и кухней отчалила и поплыла вниз по улице села. Павел Иванович ничего не понимал, он видел, что очередь у буфета не рассыпалась и пейзаж за окном не переменился. Все осталось на своих местах, лишь уши давила тишина.

— Прасковья! — запаниковал Евлампий.

— Ну и что?

Павел Иванович ясно глянул в глаза опасности, поскольку не чувствовал ни перед кем вины, но тут же потупился: Прасковья приближалась, как крепостная башня. Она вроде бы и не переступала ногами, она вроде бы ехала на колесах, подталкиваемая сзади мощным и бесшумным механизмом. Красивая и круглая ее головка, приставленная по роковой ошибке чужому телу, была склонена набок, красные руки были вдавлены кулаками в бока. Евлампий, склеив губы ниточкой, стал подниматься толчками, будто клоун, которого надувают автомобильным насосом.

Вид у Евлампия был унылый, он жевал ртом и замороченно смотрел куда-то в угол.

Прасковья остановилась близко, от нее несло жаром, как из поддувала печи.

— Где мой? — спросила Прасковья и положила руку на плечо Евлампию. Плечо надломилось, и Евлампий сел, слышно ударившись о стул.

— Откуда же мне знать, Прасковья Семеновна! Он сам по себе, я — сам по себе.

— Все вы одним миром мазаны, пропойцы вонючие!

— Я к числу таковых себя не отношу, Прасковья Семеновна. У меня семья.

— Вы и родную мать пропьете. Семья у него! А ну марш отсюда! Ишь чего, с утра прикладывается, глаза бы мои на вас не глядели, тунеядцы!

— Я при деле, Прасковья Семеновна.

— Только что при деле. Марш отсюда!

— Прошу не оскорблять. И на вас управа найдется, Прасковья Семеновна.

— Чего!?

Павел Иванович увидел тут совсем уж непотребную сцену: рубаха Евлампия оказалась вдруг на затылке, собранная узлом в кулаке Прасковьи. Глаза Евлампия стали узкими, как у зайца, которого держат за уши, руки повисли, голова болталась на плоской груди. Тело его пересекло в висячем положении наискосок зал столовой и было вышвырнуто наружу.

Ватными руками, оглядываясь, Павел Иванович начал укладывать пивные бутылки в портфель. Он плохо помнил, как обогнул по дуге Прасковью, стоящую перед очередью в буфет, и очутился на улице. Тут он остановился и раскрыл портфель. Там были лишь бутылки, а книжка стихов Эдуарда Рукосуева — местного поэта из начинающих — исчезла, она осталась на столе в столовой. Зимин еще со времен студенчества всегда таскал с собой литературу, чтобы в любую свободную минуту было чем себя занять. Вернуться или не вернуться? Павел Иванович потоптался некоторое время и решил не возвращаться: во-первых, дома у него была еще одна такая книжка, во-вторых, стихи никто не возьмет. В крайнем случае, отдадут буфетчице, потом при случае можно будет испросить пропажу. Учитель не хотел признаваться даже самому себе, что ему страсть как неприятно будет столкнуться еще раз лицом к лицу с монументальной Прасковьей.

На улице разгуливался благодатный денек. Река на плавной излуке за селом была усыпана блестками. Павел Иванович вздохнул, успокаиваясь, и сошел с высокого крыльца.

Евлампий показал из-за будки с литерой «м» мучное от переживаний лицо и покрутил ладошкой, маня к себе.

— Айда на конный двор, — шепнул Евлампий затравленно, — там она до нас не достанет.

2

На школьный конный двор пробирались задами. По дороге Павел Иванович имел глупость сказать, что стыдно мужчине трястись перед какой-то неразумной бабищей. Давно пора по всем статьям поставить ее на место. Пусть своего прораба третирует, иных прочих задевать она не имеет решительно никакого права.

Евлампий даже остановился, споткнувшись, и глянул на Павла Ивановича с укором:

— Нельзя ее поставить на место. Она все может. — Да кто же она такая в конце-то концов?

Евлампий замешкался на долю секунды с ответом и почесал затылок:

— Так она — Прасковья! Тут один тоже, здоровенный мужчина, в тельняшке. Да. Как напьется, глаза навылуп и айда скулы воротить кому попало. Милицию гонял, до того дело доходило. Никакого сладу с ним. Ужасной свирепости товарищ был. Позвали Прасковью. Она туфлю с ноги сняла и туфлей его промеж глаз. Мозги стрясла, какие еще оставались, в больнице месяц валялся.

Павел Иванович даже несколько зауважал Прасковью и все-таки, как человек интеллигентный, не смирился с бесцеремонностью этой женщины, ему претила грубость, однако импонировало мужество. Павел Иванович таким образом твердо не определился в отношении Прасковьи — уважать ее должно или не уважать — и положился на обстоятельства: время покажет, подумал учитель, да и потом в конце концов не детей же с ней крестить, с Прасковьей-то!

— Туфлей, говоришь, она его, да?

— Ну. А туфель, понимаешь, с кованым каблуком оказался. Глаза у него к переносью скатились, окривел начисто. В Одессу собирается. Там, мол, больница есть, от косоглазие лечат. Деньги копит, не пьет.

— Отучила, выходит?

— Она отучит!

— Где она работает хоть?

— В кооперации. Заместитель председателя. Вся торговля в ее руках. Фигура здесь. Она и председателем станет. Ничего такого удивительного нет.

— Деловая?

— Любого мужика за пояс затолкнет.

Конный двор был обнесен плетеным тыном, к бревенчатой конюшне примыкала чисто выметенная площадка, крытая шифером, на стене сарая аккуратно висели хомуты, чересседельники и другая справа. Пахло дегтем, прелой соломой и конским потом. Двустворчатые двери конюшни были растворены настежь, за дверями было темно и смутно.

Евлампий устало опустился на скамейку в торце пристройки под навесом и кивнул на портфель, который Павел Иванович до сих пор держал в руке.

Бутылка снова была во мгновение ока выпита через горло, унылое лицо Евлампия чуть просветлело:

— Посиди минуточку, Паша. Я мигом. — Он нырнул в нутро двора, некоторое время Павел Иванович слышал его шаги по деревянному настилу, потом шаги заглохли.

За спиной Павла Ивановича вдруг застонал плетень после глухого удара. С плетня посыпалась труха, и по ту сторону его в чьем-то огороде раздался блаженный стон. Так стонать человек не мог, и Павел Иванович испытывая жуть, противоборствуя самому себе, на цыпочках прокрался к загородке, налег на нее грудью, что там? А там в луже, наполненной маслянисто-черной грязью, каталась огромная свинья. Голова свиньи, не правдоподобно большая, лежала на валике из картофельной ботвы, словно на подушке. На другой сторону лужи, будто конец штопора, торчал из грязи хвост, совсем несолидный для такой животины.

Учитель Зимин до того почему-то растерялся, что кивнул и вежливо сказал:

— Здравствуйте!

Животное приоткрыло глаз, окруженный коротким ресницами, глаз, полный жестокой пустоты, и слабо хрюкнуло, содрогая над телом грязь. Хвост на другом конце неоглядной туши помакнулся в лужу и снова поднялся торчком в знак того, что свинья не прочь пообщаться.

— Ив кого ты такая вымахала? — спросил учитель Зимин.

Рядом навалился на плетень Евлампий. Дышал он запалисто, между пальцев у него тлела папироса. Павел Иванович не слышал, как он появился рядом.

— Это боров Рудольф, — пояснил Евлампий с гордостью, — самый здоровый на селе. Да и в районе самый здоровый.

— Чей такой?

— Нашего ветфельдшера. Курский его фамилия.

— Борова?

— Зачем же. Боров пока бесфамильный. Рудольф зовут. Центнера на два с половиной потянет, сволочь Курский кормит его как-то особо и рацион в секрете держит. Когда, говорит, все по науке проверю, способ свой в районной газете опубликую, а пока, говорит, не лезьте и не спрашивайте: я для народа работаю. Он такой.

— Кто?

— Курский, кто! Трезвый человек. Самостоятельный. Айда, однако, в затишок, я тут звереныша прикупил. Сшиб два рубля и прикупил.

— Что за звереныш?

— Четвертинка. Много нам не надо, четвертинка, она и самый раз. Поправлюсь и больше с месяц в рот ее, проклятую, не возьму.

— Я пить не буду.

— Пивка-то?

— Пивка еще можно.

— Давай за компанию.

Евлампий расправил на скамейке мятую газету, выложил на нее пару соленых огурцов магазинного вида, изжульканных, кусочек сала, обметанный солью, пучок лука, вырванный из грядки по пути, три ломтя черного хлеба и повел рукой, пятясь: чем богаты, дескать, тем и рады. Стакан Евлампий отер полой рубахи, налил себе, выпил махом и начал закусывать. Из огурца капала на колени ему смутная жижица.

— Пошла, язви ее в душу! Как Христос босиком по душе пробежался. Или в лапоточках пробежался: тук-тук. Ты интересуешься, Паша, насчет того, как лес трелюют? Все, Паша, исключительно на автоматике — кнопку нажал, Паша, и спина мокрая. Я счас тебе все изображу в картинке, наглядно. Завтрева у нас что? Воскресенье. Хорошо. Завтрева и поедем лес валить да трелевать, если успеем. Сразу-то все не успеем. Свалить бы хоть сперва. Сруб какие размеры, Паша, у тебя будет иметь, запамятовал я, прости, друг сердечный?

— Девять на два с половиной.

— Агромадный сруб, такую баню не натопишь. — Евлампий выбросил мокрый огузок огурца за плетень, где лежал боров Рудольф, и, нахмурившись, с мрачноватым выражением уставился в пустоту — он что-то подсчитывал. — Да, как раз тракторная тележка наберется.

— Чего наберется?

— Лесу.

— А где трактор брать?

— Возьмем. Передо мной тут всякий шапки ломает — одному погреб выкопать, другому колонку на огороде забить, третьему вот так же, как тебе, сруб поставить. Я всяко могу работать — все я ремесла превзошел. Роман мне говорит: помоги товарищу, товарищ, мол, нужный. Это про тебя. Я без Романа помогу, без корысти помогу. Роман, он парень заводной, много для школы сделал, так временный опять, он городскую квартиру не сдал. И клад ищет, не найдет — смоется. Ты присядь, в ногах правды-то нет. Ты вот интересуешься, как лес трелюют, счас я тебе все в картинках покажу.

— Да не стоит, ради бога, в картинках!

Увещевать Евлампия было уже бесполезно, он загорелся идеей — показать операцию в наглядности:

— Я же, Паша, с детьми работаю, я знаю, как показывать. Я, Паша, институтов не кончал, до всего сам доходил, без подсказки. Ты сядь вот сюда и смотри. Второй раз показывать меня силком не заставишь. Не люблю, когда плохо слушают.

— Это понятно. Я весь внимание, Евлампий. А как тебя по отчеству?

— Евлампий и Евлампий. Меня до старости, если доживу, так звать и будут. Сидорович я по отчеству. Ты погоди, я мигом из конюшни телегу выкачу.

— Зачем телегу-то?

— Для наглядности.

Павел Иванович обреченно сел на скамью, отодвинул газету с небогатой закуской и приготовился наблюдать действо, которое обещал развернуть перед ним в живых картинах мастеровой человек Евлампий Сидорович Синельников, натура, надо понимать, артистичная.

Сзади поднялся боров Рудольф. Павел Иванович поворотился лицом к огороду. Рудольф постоял посередине лужи, угнетенный сном, и стал трясти головой, уши его хлопали, будто паруса под ветром, щеку Павла Ивановича окропило чем-то мокрым, он тревожно оглядел себя и сразу заметил на белой рубашке след, состоящий из черных точек. Полоса из черных точек переходила стежкой на джинсы и кончалась на правой туфле. Павел Иванович вытер лицо платком, грязь на рубашке и туфлях трогать не решался: надо было дождаться, когда она высохнет. Рудольф, отряхнувшись, подался вдоль плетня, повернул направо, открыл рылом ворота конного двора, покряхтел, шевеля пятачком в раздумье, и сел на возвышение греться. Сел он совсем как человек и напоминал собой теперь капиталиста, каких рисуют в «Крокодиле» и других юмористических изданиях. Воротила, черносотенец, сосисочный король, угрюмая образина. Павел Иванович засмеялся. Рудольф же зевнул, оскалясь, и лег, ушами он удобно закрылся от солнца.

Евлампий некоторое время ворочался, стучал чем-то в темном нутре конюшни и с гиком вытянул за оглобли обшарпанную телегу.

— Мери пришла! — объявил Евлампий с ликованием.

— Кто такая?

— Кобыла Мери.

— Которая жеребая?

— Ничего она не жеребая, она ушлая, работать она жеребая, по селу блукать, так она пустая. Счас мы ее запрягем и поедем лес смотреть.

— Разрешение бы спросить?

— Сами себе хозяева. Ты посиди, я секундой управлюсь.

Евлампий вынес из конюшни хомут и поставил его на возвышение рядом с Рудольфом, следом вынес, пугаясь ногами, прочую сбрую, кинул ее рядом с хомутом и исчез опять. Павел Иванович и хотел бы поехать смотреть лес для бани, но в то же самое время ему не нравилась лихорадочная деятельность Евлампия Сидоровича Синельникова, способная привести к самым неожиданным последствиям. Теперь бы тихонько скрыться с этого двора, но ни в коем случае нельзя было обидеть такого нужного человека: без Евлампия, уверился Павел Иванович, никакой бани не срубить.

Боров Рудольф вздыбился без видимой причины, сел на задницу, раскачиваясь, будто мясник на молебне, рухнул, не справившись со своим телом, и земля под ним содрогнулась.

Евлампий выскочил из конюшни в растерзанном виде, он матерился сквозь зубы и тыльной стороной ладони утирал со лба обильный пот.

— Не в настроении сегодня, стерьва!

— Кто?

— Мери. Не идет запрягаться и — точка. С ней такое бывает. Тут у нас конюхом дед Борщов, так его она только и слушает. Ребятишки когда присовестят — снизойдет. Романа не любит, директора. Он к ней и подступить боится.

— Так отложим поездку, Евлампий Сидорович. Завтра съездим.

— Зачем на завтра откладывать? Завтра у меня может, минуты пустой не выпадет. Сегодня надо. Евлампий присел на скамейку, хрипло откашлялся скосился на недопитую четвертинку. — Счас еще подзаправлюсь малость и попробую обратать ее, поганку. Евлампий налил в стакан самую малость, лихо запрокинул голову, крякнул и понюхал хлебную корочку, снова заметно повеселев.

— Она песни любит.

— Кто?

— Мери. Дед Борщов ей поет, особо она любит вот эту. — Евлампий сожмурился. — Вот такую. — Он пропел безысходным голосом, клоня длинную свою голову к плечу: «…звонок звонит насчет поверки, Ланцов задумал убегать…» Ты посиди еще, я мигом.

— Да уж пора, наверно, и до дому.

— Сиди!

Евлампий вернулся минут через пять. Вернулся с заморским аккордеоном, устроился возле двери конюшни на чурочке и растянул меха. Улыбался он при этом загадочно и томно.

— Сама, курва, в оглобли пойдет.

Павла Ивановича одолевали мрачные предчувствия. Они, мрачные предчувствия то есть, никогда Павла Ивановича не обманывали. Не обманули они его и на этот раз.