"В огороде баня" - читать интересную книгу автора (Емельянов Геннадий)

Глава восьмая

1

Директор фабрики игрушек, мужчина в годах, с коричневым от загара лицом и веселыми ребячьими глазами, встретил Павла Ивановича вежливо и пригласил сесть в кресло, придвинул пепельницу на журнальном столике, кивнул: курить можно. Потом директор долго разговаривал по телефону, звонил он, как догадался Павел Иванович, в область, утрясал с тамошним начальством разные вопросы, записанные на узкой бумажке, иногда поднимал взгляд на гостя и медленно закрывал глаза: потерпите немного, курите себе и не смущайтесь.

— Зовут меня Степан Степанович, — сказал директор. — Вы из двадцать пятой школы, да?

— Да.

— Вы и не подозреваете, наверно, Павел Иванович, что вы — человек знаменитый, и я вас сразу узнал. Жена моя точно описала: похож на интеллигента старых времен. Не подозреваете?

— Не подозреваю.

— Это правильно. Скромность, она украшает. Моя супруга в прошлом году была на курсах усовершенствования и прожужжала о вас уши. На меньшевика, говорит, похож по внешности, извините. Только, мол, пенсне не носит. Вы ведь преподавали на курсах?

— Преподавал.

— Она у меня учительница, литератор тоже. Я вас познакомлю, вот радости-то будет! Она о вас самого высокого мнения. Чем обязан?

Поворачивать с высоких материй на баню Павлу Ивановичу казалось в этой ситуации крайне неловко, но он все же поворотил, потому как другого пути не было.

Директор к заботам Павла Ивановича отнесся весьма сочувственно, сказав, что ему самому не мешало бы перебрать свою банешку, да все руки не доходят, и еще сказал, что Павел Иванович по неопытности своей взялся за дело, пожалуй, не с того конца: дешевле и проще было бы купить где-нибудь бросовый сруб и перевезти его на место. В округе много деревень, которые отживают свой век, там и дома продают по сходной цене. Павел Иванович мягко возразил в том же духе, что сруб он хочет рубить именно сам и по чертежу академика Келли. Директор, безусловно, чтил авторитет академика Келли, но покачал головой с заметным сомнением: без академика оно, пожалуй, все-таки проще…

— Что ж, — вздохнул директор, — лошадь я вам дам. И трактор дам. Извернусь как-нибудь.

— Извините меня, ради бога, Степан Степанович, но не к кому больше мне обратиться!

— Понимаю.

— Сельсовет не поможет…

— Не поможет. Мужики там вроде и ничего сидят; правда, самая главная у них женщина… Без инициативы ребята. Разворотливости нет в них. Дело, знаете, житейское, помер, допустим, человек. Где гроб сколотить, крест или звездочку в приклад? У меня, на фабрике, приспособились. И отказать не могу. Говорю: вы кресты-то хоть по частям выносите, не в собранном виде, мы же игрушки делаем, не кресты. Когда вам нужна лошадь?

— Я помощников должен еще найти.

— Тогда позвоните, медлить не советую. С почты позвоните.

— Понял. Еще раз спасибо вам, Степан Степанович!

— Хотите, покажу вам, уважаемый Павел Иванович, чем мы, собственно, занимаемся?

— Признаться, я любопытен, но боюсь отнимать у вас время.

Директор поднял глаза на круглые часы, висевшие высоко на стене, и сказал, что время у него сейчас как раз есть, позднее же он будет занят по горло.

— Промысел на этом месте, — сказал Степан Степанович, — существовал давно, здесь купец Семибратов содержал заезжий двор с мастерскими. Наемные мужики гнули дуги и колеса, чинили сани, ковали лошадей. Если по теперешним понятиям, то у Семибратова была как бы бензоколонка с гостиницей и полным техобслуживанием. После революции хозяйство купца было передано промкооперации. Ну, по-прежнему гнули дуги и колеса, а лет этак десять назад лошадиная справа стала никому не нужна. Тогда задумано было создать фабрику. Когда же я пришел сюда директорствовать, фабрика резала из осины подрозетники. Вот и все. Я подал мысль делать игрушки. Мысль одобрили, выделили нам соответствующее оборудование, и мы наладили производство матрешек. Следуйте за мной. — Они миновали гуськом темноватый коридор и уперлись в дверь, которую директор открыл своим ключом, пояснив, что в этой комнате у них нечто вроде музея.

Комната была сплошь заставлена шкафами, и за стеклом, сильно блестевшим от света, падающего через окно в торце, были сплошь игрушки, раскрашенные и нераскрашенные. Были здесь матрешки в сарафанах разных цветов и непохожие одна на другую обличьем, был здесь Буратино, большеротый и с выражением нагловатой хитринки в глазах, на пеньке сидел крокодил Гена с гармошкой… Особенно понравилась Павлу Ивановичу группа медведей, выполненная из дерева по сюжету перовской картины. Медведи с ружьями и рыболовной снастью вольно расположились вокруг костерка и вели беседу, типичную для охотничьего привала: один хвастал, другие слушали. Резчик добился предельной выразительности момента, и это было по-настоящему смешно.

— Вы знаете, отлично! — сказал Павел Иванович, имея в виду медведей. — А мастер кто?

— Представьте, десятиклассник. Он вечерами работает у нас. Мечтаю его к себе навсегда заполучить, но если мыслить шире, парню учиться надо.

— Правильно.

Еще в шкафах стояли резные самовары весьма тонкой поделки, портсигары, куклы, орлы с распростертыми крыльями, олени.

— Почему вы все это, — Павел Иванович повел рукой кругом, — лаком красите. Выглядит как-то оно…

— Вульгарно?

— Ну, это сильно сказано, пожалуй.

— Зато правильно. Глаз у вас точный, Павел Иванович, и замечание ваше верное. Уж пять лет, почитай, с торговыми организациями спор веду. Видите ли, резьбу, по идее, надо покрывать воском, чтобы играла фактура дерева, но не берет торговля вещи с таким покрытием: они требуют слишком тонкого обращения.

— Жаль…

— Конечно, жаль. А я все-таки приспосабливаюсь, нужда, она заставит; с универмагами, где есть сувенирные отделы, договариваюсь, чтобы брали у нас товар.

— И берут?

— Охотно. Самовары наши из рук рвут.

— А медведей?

— Не поставляем медведей, нет их на потоке — это уникальная поделка, для больших гостей предназначена.

— А каким же образом вы резчиков собрали?

— Длинная история. Сам ездил по деревням. Собирал, приглашал, упрашивал. Сейчас у меня их двенадцать. В основном, к сожалению, старики. Учеников набираю, чтобы ремесло это не ушло насовсем. Да я ведь вас, Павел Иванович, сюда привел не просто так, с прицелом, можно сказать, небескорыстно. Есть у вас знакомые художники? Хорошие?

— Есть, пожалуй…

— Нельзя ли мне с ними связаться при вашей помощи? Мне идеи нужны, оригинальность. Самовары по всему Союзу точат. Оленей — тоже. Да и медведей. Мне эскизы нужны, рисунки, а? Я мечтаю такой производить сувенир, чтобы ни у кого не было.

— Хорошо, я вам помогу, как могу.

— Вот спасибо. И тут директора позвали — секретарша сообщила с достаточной почтительностью, что на проводе опять область. Степан Степанович тепло пожал руку учителю Зимину, пообещав в другой раз показать ему фабрику, и они расстались.

2

Павел Иванович некоторое время сидел в садике фабрики под грибком, размышляя о том, что мир в общем-то не без добрых людей, что директор Степан Степанович в сущности — милейший и обходительнейший товарищ, не чиновник с холодной кровью, человек, одним словом. Это всегда приятно — встретить на своем пути порядочного человека. Кроме того, Степан Степанович неистово увлечен своим делом. На фоне директорских забот хлопоты насчет бани казались теперь пустыми и зряшными. Но тут Павел Иванович увидел отчетливо тяжелое лицо заместителя управляющего, своего банного приятеля, как тот уныло свистит носом и говорит, тяжко выдавливая слова:

— Трепаться мы все мастера. И не больше.

Павел Иванович заелозился на скамейке и через штакетник, пригнувшись, заглянул на улицу — не идет ли важной поступью там заместитель управляющего? Улица была пуста, и мысли учителя побежали по другой стежке. Перспектива вырисовывалась, если разобраться, в радужном свете, огорчало лишь то печальное обстоятельство, что за помощью надо обращаться опять к Евлампию. Беда!

Евлампий прятался в мастерской школы, в избушке за гаражом, темной и насквозь пропахшей солидолом. Прятался он там не один, а с Василием Гулькиным. Сидели они у окна и играли в шашки.

— Вот и свидетель явился! — возликовал Евлампий и тут же отвернулся. Узкая спина Евлампия наводила па грустную мысль, что ее обладатель несет в этой жизни непосильное бремя.

Гулькин тоже оживился:

— Я тут Евлаше уже два сортира поставил, совсем он не умеет играть. Он вообще ничего не умеет, ты заметил?

— Наоборот, я кругом слышу о том, что Евлампий Сидорович Синельников имеет золотые руки.

— Где это ты слышал?

— Все говорят.

— Это неконкретно.

Павел Иванович присел, вздохнувши, на табуретку, он понял, что скоро уйти отсюда не удастся, и свой разговор благоразумно оставил до подходящего момента.

В подслеповатое окошко, единственное здесь, косо падал свет и подрагивал квадратом на черном полу. Сквозь масляные пятна проступали восковые прожилки тесаного дерева. На полу, заметил Павел Иванович, ползла муха. Ползла она толчками, часто останавливалась и чистила крылья.

— Ты играй, не задумывайся, это бесполезно, опять я тебе сортир поставлю.

— А ты не хвастай.

— Я и не хвастаю.

— И не хвастай! — Евлампий ударил пешкой о доску. — Вот так сходим.

— А мы вот так!

Павел Иванович положил на теплый подоконник руку. Сквозь ржавые стекла виден был школьный двор, заваленный строительным материалом, дальше, на взгорке, была конюшня. Стены конюшни местами прохудились и были словно в неаккуратных заплатах, пришитых через край, штукатурка отваливалась кусками, обнажая серую вспученную дранку. Павел Иванович тотчас же вспомнил про горемычного борова Рудольфа, чья судьба была неопределенной. Павел Иванович собрался уже спросить у Евлампия насчет борова, но тот, заговорил сам, обращаясь к Василию Гулькину:

— Ты Гришку Горбачева знаешь?

— Их тут много, Горбачевых-то, полсела Горбачевых. Ты играй лучше, я тебе два сортира поставлю.

— А ты не хвастай! Гришка Горбачев эттова едет на мотоцикле. У него «Ява», красная такая «Ява». Глядит, пень на дороге. Ну, он газок-то сбавил, чтобы объехать. А сам думает: тут вроде пня отродясь не было. Да и не объехал, ударился. Переднюю вилку согнул. А он хоть бы тебе что: встал и в кусты убег.

— Кто?

— Рудольф, известно.

— Боров, что ли? — поинтересовался Вася Гулькин между прочим, напевая под нос себе.

— Боров, он и есть.

— Пропал боров, — сказал Гулькин.

— Почто это пропал? — Евлампию не нравилось, что Рудольф теперь животное бросовое, ведь повинен в его злоключениях был Евлампий. — Чего ему исделается?

— У животных, темный ты человек, нервы намного слабей наших, слабей даже, чем у тебя. Он наверняка гипертоником стал. Давление у него повышенное. Или пониженное. Один выход: поймать и заколоть, пока не поздно.

— Кто летом свиней колет, дурак колет!

— Отвести в город и продать мясо-то. Базар все съест.

— Это съест…

— Три сортира тебе, Евлаша!

— Так уж и три?

— Гляди сам.

— И верно!

— Не умеешь, не лезь.

— Тебе день-деньской делать-то нечего, вот и натаскался.

— Будто ты в потной работе с утра до вечера.

— Я дома хребет надсажаю, у меня — хозяйство. Дети, понимаешь, их одеть-обуть надо. Накормить. У тебя — Прасковья. Она тебя кормит, а когда и поит.

— Ты Прасковью не трогай!

— Я и не трогаю.

В минуты волнения у Евлампия плохо поднимались веки, они закрывали глаза, будто тяжелые жалюзи, и Евлампий тогда задирал голову, чтобы смотреть вниз и прямо на собеседника. Он вот и сейчас задирал голову, стараясь поймать в поле зрения голову Василия Гулькина. Евлампий медленно вынул из кармана часы, завернутые в тряпицу, и спросил:

— Спорить-то будем?

— Про что?

— Ты вот настаиваешь, что эти часы не бьются?

— И сейчас утверждаю. И в воде идут. Антимагнитные. Давай сюда, Прасковья уже допрашивала, куда часы девал.

— Погоди, — Евлампий, задрав голову, как слепой, поплелся во двор и вернулся со стеклянной банкой, наполненной жидкостью. — Вода здесь, — и демонстративно поставил банку на верстак.

— Ну и что? — Вася Гулькин встал, позевывая, собрался покинуть компанию, протянул руку за часами.

— Я кладу. В воду кладу часы твои?

— С тобой спорить неинтересно, у тебя никогда денег нет.

— Почем спорим?

— Бутылка.

— Ты, Павел Иванович, будешь свидетелем. — Веки у Евлампия куда-то убрались, глаза побольшели и округлились. — Кладу?

— Деньги есть?

— Трояк найду. Павел Иванович рупь добавит. Добавишь?

— Само собой.

— Тогда беги за поллитровкой, — приказал Гулькин. — Пока пьем, часы пусть в воде лежат. Клади!

Евлампий испуганно поворочал длинной своей головой, часто задышал, озираясь, и за самый кончик ремешка понес часы к банке.

— Не раздумал?

— Ты в сельпо дуй.

Часы в воде сплошь покрылись пузырьками и заметно увеличились размером. Евлампий присел на корточки, приник носом к банке и зачем-то постучал по ней ногтем.

— Быстренько в сельпо, на перерыв закроют!

Когда Евлампий вернулся из сельпо, часы в банке шли, сквозь круглые пупырышки, насевшие на стекло, было видно, как озорными толчками движется секундная стрелка. Евлампий опять подозрительно постучал ногтем по банке:

— Он их не вытаскивал?

— Не вытаскивал, — ответил Павел Иванович.

— Я тебе, Паша, верю.

Вася Гулькин смеялся и вертел головой, шибко потирая руки.

Евлампий выпил (Гулькин разделить компанию отказался); когда же выпил, подобрел и стал деловит, спросив важно у Павла Ивановича Зимина насчет того, как решается проблема бани. Спросил с таким видом, будто только что услышал про эту самую баню.

— Я те помогу, Паша, будь спокоен.

— Спасибо. Когда лес трелевать поедем?

— Послезавтра, прямо с утра ранехонько и двинем.

Павел Иванович, как было уговорено, тотчас же позвонил директору Степану Степановичу и сказал, что лес будет трелевать послезавтра. Сообщил о том и хотел уже класть трубку, когда услышал вопрос:

— Забыл спросить у вас давеча… Может, вам еще что-нибудь надобно?

— Мне много кое-что надобно.

— Я жене о вас сказал, очень она обрадовалась, в субботу вечером на пирог зовет вас с супругой.

— Тронут, спасибо.

— Так что еще-то нужно?

— Шифер нужен, плаха, кирпич, цемент, пакля, стекло. Всего понемногу.

— Так. Звонил в рабкооп, Гулькиной звонил. Прасковье Семеновне. Она вас знает и отзывается о вас с уважением. Видите, какой вы популярностью пользуетесь не только в городе, но и у нас.

— Лестно, но Гулькина меня не знает.

— Знает. Так вот что. Я еще раз позвоню ей, а вы через часик примерно держите путь на рабкооп, имеете представление, где это?

— Найду.

— Да не заблудитесь, надеюсь. И спросите там Прасковью Семеновну Гулькину. Она все произведет вам в лучшем виде. Деловая женщина. Уяснили?

— Уяснил.

— Потом позвоните. До свидания.

Так вот просто раскрылась перед Павлом Ивановичем скатерть-самобранка.

3

Павел Иванович запыхался, пока шел в гору через бор до конторы рабкоопа.

Рабкооп вместе со складами занимал немало места. Вся территория была обнесена зеленым штакетником, а склады — еще мощной тесовой оградой с колючей проволокой поверху. Контора — внушительный дом из бруса — утопала в зелени. И даже крышу без просветов закрывали ветлы старых тополей. На крылечке монументально, руки в боки, высилась Прасковья Гулькина. Лицо ее издали напоминало цветок — было оно круглое и красное. Павел Иванович придержал свой размашистый шаг и, придавленный детской робостью, начал спотыкаться. Прасковья глядела па пего сверху пристально и хмурила брови.

— Здравствуйте, — радушно сказала Прасковья. — Вы к нам?

— Здравствуйте. К вам.

В коридоре с шаткими полами было темно, где-то далеко и робко светилась лишь одна лампочка. Половицы прогибались под ногами, Павел Иванович смаху накатывал на Прасковью и отлетал прочь как от туго надутого мяча. Прасковья приостановилась у двери налево, обитой дерматином и в пупырышках мебельных гвоздей, с надписью «Бухгалтерия», ударила в дверь ладонью, сказала в глубину комнаты:

— Это от Степана Степановича, девочки. Выпишите товарищу, что попросит. Да в пайщики его внесите, он — дачник. Пусть членские взносы платит, — и подтолкнула Павла Ивановича в спину.

Комната была заставлена вдоль стен столами всяких мастей и размеров. Учитель попал под перекрестные взгляды женщин и молодиц на всякий вкус — толстых, тонких, красивых, некрасивых, крашеных и по-деревенски скромных. Павлу Ивановичу на миг причудилась бредовая картина, будто весь земной шар забит столами и за этими столами — сплошь, словно колосья в поле, одни женские головы. И женские глаза, смотревшие на него с выражением скуки, потому что Павел Иванович был из себя мужчина невидный, особенно после того, как отпустил бородку. Сутулость, узкие плечи да еще бороденка вдобавок делали его похожим на дьячка, изможденного долгим постом.

— Сюда! — позвала крашеная девица, сидевшая у двери. С нее, видимо, брала начало технологическая цепь. По часовой стрелке. И кончалась эта цепь снова у двери, только с другой ее стороны. Павел Иванович шаркающими шагами направился в сторону крашеной девицы.

— Папиросу бросьте! — приказала мадонна из глубины комнаты.

Учитель воровской поступью, стараясь не скрипеть половицами, выскочил в коридор и поискал глазами урну, чтобы выбросить окурок. Урны в коридоре не было. Павел Иванович бросил сигарету в бочку с ржавой водой, стоявшую под грибком у крыльца. На грибке белой краской было написано: «Место для курения».

Женщины в обширной комнате разговаривали наперебой, темпераментно и не замолкли, когда Павел Иванович вернулся.

— Своим так нельзя, свои подождут, городским все есть. Свои подождут! Деревенские, темные…

Павел Иванович догадался, что камни летят в его огород, и сильно покраснел, переминаясь у крайнего стола, за которым сидела вульгарно накрашенная девица со скуластым лицом. Девица не смотрела на посетителя, она о нем забыла, она весьма заинтересованно участвовала в дискуссии на тему «город — деревня». Наконец девица заметила, что Павел Иванович уныло торчит подле, и показала на него пальцем:

— Пишите заявление.

— О чем, собственно?

— Какие материалы требуются, в каких количествах. И для чего.

— Как для чего? Баню хочу срубить.

— Вот и пишите: «с целью поставить на своем участке баню», неграмотный, что ли? И адрес укажите. Вы у старухи Савиной дом-то купили?

— Да.

— И сколько отдали.

— Не помню… — Павел Иванович действительно сейчас не помнил, сколько отдала жена за домик, потому что из головы у него все как-то вышибло: он волновался и был смущен.

— У него денег — куры не клюют, он даже не помнит!

Павел Иванович собирался каким-то манером осадить этих сердитых женщин, но тут дверь широко открылась и на пороге встала сама Прасковья.

— Почему долго держите товарища?

— Я еще заявление не написал, — объяснил Павел Иванович.

— Какое заявление? — Прасковья насупилась, вмиг уловила ситуацию. — Понятно, Мария! (Скуластую девицу звали Марией.) Ты ко мне после заглянешь для душевной беседы. Ты мне тоже, наверно, заявление напишешь.

— Хорошо. — Девица поднялась со стула и огладила на ляжке платье, будто гимназистка перед классной дамой. Вид у нее был смиренный.

Павел Иванович очутился, наконец, на крыльце конторы, и в глаза ему жарко ударило солнце. Зимин знал твердо и наверняка, что на вторую процедуру такого рода он решительно не способен. Посули ему теперь же златые горы и реки, полные вина, он не сможет, подобно часовой стрелке, пробежать этот канцелярский круг.

Учитель Зимин вытер потный лоб платком, осторожно спустился по шатким ступеням на землю и под грибком с надписью «Место для курения» увидел Прасковью, она поднялась навстречу ему, улыбаясь, спросила тихим голосом:

— Выписали?

— Выписал, спасибо вам, Прасковья Семеновна, за хлопоты. Душевное вам спасибо!

— Не все, что вы просили, есть у нас в данный момент. Пакли нет, кирпича нет, стекла нет тоже. Но я про вас буду помнить и в момент дам знать.

— Душевное вам спасибо, Прасковья Семеновна!

— Не за что. Вы домой? Я вас провожу немножко, нам по пути. — Прасковья отчего-то смущалась. Павел Иванович тоже засмущался, потому как уже догадывался: эта странная женщина тоже к нему имеет дело весьма деликатного свойства. И не ошибся: когда они отошли от конторы на приличное расстояние, и дорожка завела их в бор под тень могучих сосен, Прасковья остановилась, расстегнула свою сумку, висевшую па плече, и протянула учителю книжку, завернутую с женским тщанием в голубую бумагу.

— Ваша, — сказала Прасковья, — вы в столовой оставили.

Павел Иванович не сразу вспомнил, что в столовой он оставил стихи Эдуарда Рукосуева. Не сразу вспомнил потому, что не очень сожалел о потере, но как истый интеллигент и вежливый человек, довольно сносно изобразил радость — поклонился Прасковье и слегка прижал тонкую книжку к груди пониже сердца:

— Как мне благодарить вас, Прасковья Семеновна?

— На столе лежала, в столовой. — Прасковья, похоже, не собиралась никуда идти, она теребила косынку, наброшенную на плечи, и молчала. Павел Иванович тоже молчал и все кланялся, подыскивая слова, способные заполнить мучительную паузу, но голова его была пуста, он только мычал, закатывал глаза да дергал свою непородистую бороденку.

— Я прочитала эту книгу, — сказала Прасковья с таким выражением, будто исповедалась в тяжком грехе.

— И понравились вам стихи, Прасковья Семеновна?

Павел Иванович, млея в испуге, заметил вдруг, что прекрасные глаза Прасковьи наливаются слезами. Учитель Зимин опять замычал и начал кланяться, словно игрушка, которую завели пружиной. Прасковья уже всхлипывала, кивая: да, очень понравились стихи.

— Я две ночи не спала. Это так переживательно! — Она протянула руку, и Павел Иванович отдал ей книжку. Прасковья, вытирая слезы косынкой, судорожно перелистала страницы и нашла то, что искала. — Вот.

Стихотворение называлось «Прямой разговор». Автор в нем ведет откровенную беседу с женщиной, которую покинул любимый. Он, то есть автор, нисколько не жалеет покинутую, он говорит ей горькую правду:

…Трудно вам. Простите. Понимаю. Но сейчас вам некого ругать. Я ведь тоже не мораль читаю. Вы умны, и вы должны понять: Что ценили вас, и это так. Сами цену впредь себе вы знайте. Будьте горделивы. Не меняйте Золота на первый же медяк…

— Неплохое стихотворение, — сказал Павел Иванович академическим тоном (стихотворение было длинное и плохое), — но есть, поверьте мне, Прасковья Семеновна, стихи лучше.

— Лучше я не читала.

— Хотите, я подарю вам эту книжку?

— Что вы! — Прасковья перестала плакать и наморщила лобик. — Это же такая ценность!

— Возьмите, прошу вас!

— Ну, если уж просите… Вы ведь сами стихи пишете? Я слышала…

— Нет, Прасковья Семеновна, никогда не баловался, даже в детстве.

— Я вам не верю.

— Правда, не пишу стихов!

— Ну, ладно, — Прасковья благоговейно спрятала Рукосуева в сумку и насухо протерла свои глаза косынкой. — Извините меня, ради бога, я редко плачу. А тут, видите, расстроилась. У вас есть еще стихи?

— В смысле книги? Да, много.

— Ой, как хорошо! Вы мне дадите почитать?

— С превеликим удовольствием.

— Так я загляну к вам вскорости. И свои дадите?

— Не пишу я стихов, Прасковья Семеновна!

— Вы меня обманываете, по глазам вижу. Ну, ладно. Я побегу, всего вам хорошего.

— И вам всего хорошего.

Прасковья глубоко и грустно вздохнула, груди ее колыхнулись, как океанские волны, она повернулась спиной к Павлу Ивановичу и пошла прочь со склоненной головой.

Павел Иванович смотрел несколько секунд вслед ей, размышляя о том, что каждая крепость имеет слабый бастион, потому-то крепости и берут, даже самые неприступные. Эта женщина, такая уверенная в себе и по-мужски хваткая, на поверку оказалась ужасно сентиментальной.

Павел Иванович Зимин вышагивал по тропе через заповедный бор, насвистывая песенку:

Аты-баты, шли солдаты, Аты-баты, на базар. Аты-баты, что купили? Аты-баты, самовар!

Павел Иванович не убирал руки из кармана, сжимая в потном кулаке квитанции, оплаченные в кассе рабкоопа.