"Роман в лесу" - читать интересную книгу автора (Рэдклифф Анна)

Глава IX

Как часто он с приходом ночи, В бессонный мрак уставив очи, Вздыхая тяжело, Мечтал хотя бы на мгновенье В прохладу сладкого забвенья Блаженно погрузить горящее чело[53]. Уортон

Манускрипт[54], найденный Аделиной минувшей ночью, не раз приходил ей на память в течение дня, но либо она была в эти минуты чересчур озабочена текущими событиями, либо слишком опасалась чьего-либо вторжения, чтобы позволить себе углубиться в него. Теперь она вынула рукопись из ящика, куда спрятала ее ранее, и, собираясь проглядеть лишь несколько первых страниц, села на край кровати.

С живым интересом развернула она манускрипт, выцветшие и почти стершиеся чернила которого далеко не сразу вознаградили ее исследовательское рвение. Первые слова были утеряны совершенно, однако само повествование начиналось со следующих фраз:

«О ты, кто бы ты ни был, кого случай или несчастье приведут когда-нибудь в это место, — к тебе обращаюсь я, тебе поведаю о моих злоключениях и тебя прошу отмстить за них. Тщетная надежда! И все же есть некоторое утешение в том, чтобы верить: однажды мои писания увидит ближний, повесть о муках моих однажды пробудит, быть может, сострадание в чувствительном сердце.

Но все же удержи свои слезы — жалость твоя теперь бесполезна. Давно уже прекратились мучения и стихли жалобные стоны. Это слабость — желать сострадания, ощутить которое невозможно, пока смерть не упокоит меня и я не вкушу (на что уповаю) вечного блаженства.

Итак, узнай, что в ночь двенадцатого октября 1642 года по дороге на Ко[55], на том самом месте, где воздвигнута была колонна в память о бессмертном Генрихе[56], я был схвачен четырьмя головорезами, которые, искалечив слуг моих, привезли меня через пустынные степи и густой лес в это аббатство. Они вели себя не как обычные бандиты, и скоро я понял, что их наняла некая высокопоставленная особа для совершения ужасного злодеяния. Напрасны были мои-мольбы и деньги, предложенные им, дабы они открыли имя нанимателя и отказались от своего замысла. Они не желали сообщить хотя бы самые ничтожные сведения о своих планах.

Но когда после долгого путешествия они привезли меня в это аббатство, их подлый наниматель сразу стал очевиден, а чудовищный его замысел более чем ясен. Все громы небесные обрушились на мою беззащитную голову! О мужество! Закали мое сердце, чтобы…»

Фитиль в лампе Аделины догорал, и блеклые чернила при столь слабом освещении делали напрасными все ее усилия разобрать буквы. Принести свечу снизу было невозможно, не выдав того, что она все еще бодрствует — а это могло вызвать вопросы и потребовало бы объяснений, в которые она не желала вдаваться. Таким образом, вынужденная прервать изучение рукописи, которая по многим причинам чрезвычайно ее волновала, она улеглась наконец на свое скромное ложе.

То, что она успела прочитать в манускрипте, пробудило в ней мучительный интерес к судьбе его автора, страшные картины закружились в мозгу. «В этих самых комнатах!» — воскликнула она и, задрожав, закрыла глаза. Наконец она услышала, как мадам Ла Мотт прошла в свою комнату, и фантомы страха постепенно рассеялись, позволив ей отойти ко сну.

Утром ее разбудила мадам Ла Мотт, и, к своему разочарованию, Аделина обнаружила, что проспала значительно дольше обычного, так что уже не успеет вернуться к изучению рукописи. Ла Мотт вышел к завтраку мрачнее обычного, мадам Ла Мотт тоже выглядела грустной, что Аделина приписала тревоге за нее. Едва они позавтракали, как топот копыт уведомил их, что кто-то приехал; Аделина подошла к оконной нише и увидела спешившегося у дверей маркиза. Она поспешно отступила назад и, забыв о просьбе Ла Мотта, быстрым шагом стала подниматься в свою комнату; однако маркиз, уже входивший в залу и видевший, что она уходила, с вопросительным видом повернулся к Ла Мотту. Ла Мотт окликнул Аделину и, многозначительно нахмурившись, тем напомнил ей о ее обещании. Аделина призвала на помощь все свое мужество и все-таки подошла, очевидно взволнованная; маркиз отнесся к ней с обычной своей непринужденностью в манерах; выглядел он веселым.

Аделина была поражена и шокирована его небрежной фамильярностью, однако же это пробудило ее гордость, придав ее облику достоинство, которое сразу осадило его. Теперь в речах его часто звучала неуверенность, и он, казалось, то и дело терял нить разговора. Наконец, поднявшись, он попросил Аделину уделить ему несколько минут для беседы. Мсье и мадам Ла Мотт поспешили к двери, но Аделина, повернувшись к маркизу, объявила, что не намерена слушать его иначе как в присутствии ее друзей. Впрочем, заявление это было уже ни к чему, так как Ла Мотты уже удалились, причем Ла Мотт, уходя, всем своим видом показал, как будет недоволен, если она вздумает за ними последовать.

Некоторое время она сидела молча, в трепетном ожидании.

— Я понимаю, — заговорил наконец маркиз, — что мое поведение, на которое подтолкнул меня пыл моей страсти, повредило мне в вашем мнении и что вам нелегко будет вернуть мне уважение ваше, но уповаю на то, что предложение, которое я делаю вам сейчас, — предложение титула моего и состояния — достаточно доказывает искренность моего чувства и загладит проступок, вызванный одной лишь любовью.

Выдав этот образчик банального суесловия, которое маркиз явно полагал началом триумфа, он попытался поцеловать руку Аделины, которую она поспешно отдернула со словами:

— Вам уже известны, милорд, мои чувства на сей счет, и, право, я не вижу необходимости повторять сейчас, что не могу принять честь, которую вы мне оказываете.

— Объяснитесь, очаровательная Аделина! Мне неизвестно, чтобы я когда-либо делал вам подобное предложение.

— Вы совершенно правы, сэр, — сказала Аделина, — и вы хорошо поступили, напомнив мне об этом, коль скоро я, выслушав ваше первое предложение, сочла возможным хотя бы мгновение слушать второе.

И она поднялась, чтобы выйти из зала.

— Останьтесь, мадам, — сказал маркиз, обратив на нее взгляд, в котором оскорбленная гордость боролась с желанием смирить себя, — не позволяйте себе столь экстравагантным отказом действовать противу ваших собственных интересов; вспомните об опасностях, которые вас окружают, и оцените предложение, которое может предоставить вам, по крайней мере, достойное убежище.

— Я никогда не навязывала вам, милорд, мои несчастья, каковы бы они ни были; поэтому, надеюсь, вы извините меня, если я замечу, что одно лишь упоминание о них в эту минуту гораздо больше похоже на оскорбление, чем на участие.

Маркиз, хотя явно обескураженный, намеревался все же ответить, но Аделина не пожелала остаться и удалилась к себе. Несмотря на свою беспомощность, она всей душой воспротивилась предложению маркиза и решилась ни в коем случае не принимать его. К ее неприятию его личности в целом и отвращению, умноженному его первым предложением, добавлялось, без сомнения, впечатление о ранее возникшей симпатии, память о которой она, как оказалось, не могла выбросить из сердца.

Маркиз остался обедать, и Аделина, из уважения к Ла Мотту, вышла к столу, но последний так часто обращал в ее сторону напряженные взгляды, что она была в полном отчаянии и, едва была убрана скатерть, удалилась в свою комнату. Вскоре за ней последовала и мадам Ла Мотт, так что Аделине лишь к вечеру удалось вернуться к рукописи. Когда мсье и мадам Ла Мотт ушли к себе, она засветила лампу и села читать.

«Развязав веревки, головорезы сняли меня с лошади и повели через залу, а потом вверх по винтовой лестнице. Сопротивление было бесполезно, но я все озирался вокруг в надежде увидеть кого-нибудь не столь ожесточенного, как те, что привезли меня сюда, кого-нибудь, способного испытывать жалость или хотя бы держаться человечнее. Однако все было тщетно: никто не появился, и это подтвердило мои прежние опасения. Секретность предприятия заставляла предположить самое ужасное. Между тем бандиты, миновав несколько комнат, остановились в помещении, сплошь увешанном старыми гобеленами. Я спросил, почему мы не идем дальше, и услышал в ответ, что скоро я это узнаю.

Я ожидал уже, что сейчас увижу занесенное надо мной орудие смерти, и молча вручил себя Господу. Но тогда еще смерть не ждала меня; они подняли гобелен, за ним оказалась дверь, которую они и отворили. Схватив меня за руки, они повели меня через анфиладу комнат. В самой дальней из них они снова остановились. Ужасающая мрачность этого места, казалось, весьма подходила для убийства и будила мысли о смерти. Я вновь огляделся, полагая увидеть орудие уничтожения, и вновь облегченно перевел дух. Я попросил сказать мне, какая судьба мне уготована. Кто ее уготовил, спрашивать было уже не нужно. Бандиты промолчали, но в конце концов объявили, что помещение это — моя тюрьма[57]. Затем, оставив кувшин с водой, они покинули комнату, и я услышал звук задвигаемого засова.

О, этот звук отчаяния! О, минута невыразимой тоски! Муки смерти, без сомнения, не ужасней тех, какие я тогда испытал. Запертый в темнице, лишенный света Божьего, друзей, самой жизни — ибо я несомненно предвижу это! — в расцвете лет моих, посреди грехов моих — оставленный переживать в воображении ужасы, более кошмарные, чем, возможно, дала бы реальность…[58] я падаю под их…»

Здесь несколько страниц рукописи оказались попорчены сыростью и совершенно не поддавались прочтению. С большим трудом Аделина разобрала несколько строк:

«Минули три дня в одиночестве и молчании; ужасы смерти постоянно у меня перед глазами, позволяя готовиться к ожидающей меня ужасной перемене! Утром, проснувшись, я думаю о том, что не доживу до следующей ночи, а когда вновь наступает ночь, уверен, что никогда больше глаза мои не увидят рассвета. Почему меня привезли сюда… почему я осужден так сурово… но чтобы на смерть! И какой же поступок мой в жизни заслужил сие от руки ближнего? От…

О дети мои! О мои далекие друзья! Я никогда более вас не увижу… никогда более не встречу дружеского прощального взгляда… никогда не заслужу последнего благословения! Вы даже не подозреваете, сколь ужасно мое положение — увы, вам сие не может быть ведомо, такое знание человеку недоступно. Вы верите, что я счастлив, иначе уже мчались бы мне на помощь. Я знаю: то, что я сейчас пишу, не принесет мне свободы, и все же есть утешение в самой возможности изливать свои печали, и я благословляю человека, не столь жестокого, как его товарищи, который снабдил меня всем необходимым, чтобы запечатлеть их. Увы, он слишком хорошо знает, что за такое послабление бояться ему нечего. Это перо не может призвать моих друзей на помощь, не может открыть мое отчаянное положение до того, как станет уж поздно. О ты, быть может, читающий эти строки, урони слезу, узнав о моих страданиях. Я часто плакал над страданиями моих ближних!»

Аделина прервала чтение. Несчастный автор взывал здесь прямо к ее сердцу; он говорил со всей силой правды, будил воображение — ей казалось уже, что давние эти страдания терзают его именно сейчаС. Некоторое время она не могла читать дальше и сидела, задумчивая и печальная. «Несчастный страдалец, — говорила она себе, — был заключен в этих самых комнатах, здесь он…» Аделина вздрогнула, ей показалось, что она услышала какой-то странный звук, но ничто не нарушило тишину ночи. «В этих самых стенах, — продолжала она, — были написаны эти строки, утешавшие его надеждой, что когда-нибудь их прочитают сострадательные глаза. Это время пришло. Твои несчастья, о, оскорбленная душа! оплаканы в том самом месте, где ты переносил их. Здесь, где ты страдал, я проливаю слезы над твоими страданиями!»

Ее воображение было сильно возбуждено, и для ее расстроенных чувств видения потрясенного ума представлялись чем-то совершенно реальным. Она опять вздрогнула и прислушалась; ей почудилось, будто она отчетливо услышала повторенное за ее спиной, совсем близко, слово «здесь». Однако ужас при этой мысли охватил ее лишь на мгновение; она знала, что такого быть не может. Уверенная, что это лишь обманчивая фантазия, она взяла манускрипт и опять погрузилась в чтение.

«Для чего приберегают меня? К чему эта отсрочка? Если я должен умереть — почему не сразу? Вот уже три недели остаюсь я в этих стенах, и за все это время ни один сострадательный взор не смягчил мои несчастья; ни один голос, кроме моего собственного, не достиг моих ушей. Физиономии головорезов, стерегущих меня, суровы и неумолимы, и они упрямо хранят молчание. Это безмолвие ужасно! О вы, изведавшие, что такое жить в полном одиночестве, кому довелось влачить дни свои, не слыша ни единого слова ободрения, — вы, и только вы, способны понять, что я сейчас чувствую; только вы можете представить, чего бы я не вынес, лишь бы услышать человеческий голос.

О, ужасный конец! О, эта смерть при жизни! Какая убийственная тишина! Все вокруг меня мертво; да существую ли я сам в действительности, или я — всего лишь изваяние? Что это — греза? А вот эти предметы — они реальны? Увы, в моем мозгу все спуталось… это схожее со смертью бесконечное безмолвие, эта мрачная комната, ужас перед предстоящими страданиями помутили мою фантазию… О, будь здесь чья-то дружеская грудь, дабы я мог преклонить на нее мою усталую голову!., несколько сердечных слов, чтобы воскресить мою душу!..

Я пишу украдкой. Человек, снабдивший меня пером и бумагой, боюсь, пострадал за те малые знаки сочувствия, которое он проявил ко мне; я не видел его уже несколько дней. Может быть, он склонен помочь мне — оттого и запрещено ему приближаться ко мне. О, эта надежда! Но как она тщетна. Никогда больше не придется мне покинуть эти стены живым. Еще один день прошел, а я все еще жив, но завтра ночью, быть может в это же время, на мои страдания смерть наложит печать свою. Когда дневник оборвется, читатель поймет, что меня больше нет. Возможно, это последние строки в моей жизни…»

Слезы застилали глаза Аделины. «Несчастный! — воскликнула она. — Неужто не нашлось там доброй души, чтобы спасти тебя! Великий Боже! Сколь неисповедимы пути Твои!» Так она сидела задумавшись, и ее фантазия, витавшая теперь среди ужасных видений, понемногу взяла верх над рассудком. На столе перед нею стояло зеркало, и она боялась поднять глаза, чтобы не увидеть рядом со своим лицом другое; и еще иные ужасные мысли и фантастические странные образы проносились в ее мозгу.

Вдруг совсем рядом с ней послышался глухой вздох. «Пресвятая Дева, не оставь меня! — вскричала она и окинула комнату испуганным взглядом. — Это в самом деле больше, чем просто фантазия!» Ее охватил такой страх, что она не раз уже готова была звать Ла Моттов, но нежелание обеспокоить их и боязнь насмешек ее удержали. К тому же ей страшно было пошевельнуться и даже дышать. Она вслушивалась в шепот ветра за окном и вдруг опять уловила словно бы вздох. Теперь воображение ее и вовсе отказалось подчиняться рассудку: обернувшись, она увидела неясную фигуру, которая как бы прошла в дальнем конце комнаты; от нее повеяло ужасающим холодом, и Аделина, оцепенев, застыла в кресле. Наконец она глубоко вздохнула, отчего несколько воспряла духом, и способность рассуждать к ней вернулась.

Немного спустя, поскольку все оставалось спокойно, она стала спрашивать себя, не обманула ли ее разыгравшаяся фантазия, и в конце концов настолько справилась со страхом, что отказалась от мысли позвать мадам Ла Мотт. Однако душа ее по-прежнему пребывала в смятении, так что она решила в эту ночь не возвращаться к рукописи, и, проведя некоторое время в молитве и попытках успокоиться, отошла ко сну.

На следующее утро, когда она проснулась, в окне весело играли солнечные лучи, мгновенно разогнав фантомы ночи. Разум, успокоенный и взбодренный сном, отверг таинственные порождения растревоженной фантазии. Аделина встала, освеженная и исполненная благодарности, но, как только спустилась к завтраку, этот мимолетный проблеск душевного мира рассеялся с появлением маркиза, чьи частые визиты в аббатство после того, что произошло, не только неприятно поражали, но и тревожили ее. Она видела, что он решил упорствовать в ухаживаниях за нею, и наглость и бессердечие такого поведения не только возмущали ее, но внушали к нему еще большее отвращение. Из жалости к Ла Мотту она постаралась скрыть свои чувства, хотя теперь уже полагала, что он, пользуясь ее желанием услужить ему, требует от нее слишком многого, и серьезно задумалась о том, как ей избегать этих встреч в дальнейшем. Маркиз оказывал ей самое почтительное внимание, но Аделина была молчалива и сдержанна и при первой же возможности удалилась.

Когда она подымалась уже по винтовой лестнице, внизу в зале появился Питер и выразительно посмотрел на нее. Она его не заметила, но он ее окликнул негромко; тут она обратила внимание, что он делает ей знаки, словно желая сообщить о чем-то. Но в эту минуту из сводчатой комнаты показался Ла Мотт, и Питер поспешно скрылся. Аделина ушла к себе, думая об этих его странных знаках и о том, с какими предосторожностями Питер подавал их.

Но скоро ее мысли вернулись в свое обычное русло. Минуло уже три дня, а никаких известий о своем отце она не слышала. Она начала надеяться, что он отказался от насильственных действий, на которые намекал Ла Мотт, и предпочел более мягкий способ; однако, приняв во внимание нрав его, она сочла это невероятным и погрузилась в прежние свои страхи. Ее пребывание в аббатстве становилось мучительным из-за настояний маркиза и необходимости вести себя так, как требовал Ла Мотт; и все же она не могла без содрогания думать о том, чтобы покинуть аббатство и вернуться к отцу.

Образ Теодора часто вторгался в ее мысли и приносил с собой боль, причиненную его странным отъездом. Она смутно чувствовала, что его судьба каким-то образом связана с ее судьбой; все усилия исторгнуть его из своей памяти служили лишь доказательством того, как глубоко проник он в ее сердце.

Чтобы отвлечься от этих предметов и удовлетворить свою любознательность, столь глубоко растревоженную минувшей ночью, Аделина взяла манускрипт, но не развернула его, так как вошла мадам Ла Мотт и сообщила, что маркиз уехал. Они вместе провели утро, работая и беседуя о самых разных вещах; Ла Мотт появился только к обеду и говорил мало, Аделина — и того меньше. Все же она спросила, слышал ли он что-нибудь о ее отце.

— Я о нем ничего не слышал, — сказал Ла Мотт, — но, как сообщил мне маркиз, есть веские основания полагать, что он недалеко отсюда.

Аделина была потрясена, но все же сумела ответить с подобающей твердостью:

— Я уже и так чрезмерно вовлекла вас в свои неприятности, сэр, и теперь вижу, что сопротивление погубит вас и не поможет мне; поэтому я решила вернуться к моему отцу и тем избавить вас от дальнейших мытарств.

— Опрометчивое решение, — ответил Ла Мотт, — и если вы последуете ему, боюсь, вы жестоко раскаетесь. Я говорю с вами как друг, Аделина, выслушайте же меня без предубеждения. Маркиз, как мне известно, предложил вам свою руку. Не знаю, что больше вызывает мое удивление — то ли, что человек его ранга и влияния умоляет о браке особу без состояния и серьезных связей, или то, что особа эта при данных обстоятельствах отвергает все преимущества, ей предлагаемые. Вы плачете, Аделина; позвольте мне надеяться, что вы убедились в нелепости такого поведения и не станете более пренебрегать своей удачей. Расположение, какое я вам оказывал, должно убедить вас, что, давая вам этот совет, я забочусь о вас и у меня нет иных мотивов, кроме вашего блага. Тем не менее должен сказать: если бы отец ваш и не настаивал на вашем возвращении, я не знаю, как долго мои обстоятельства позволят мне оказывать вам даже ту скромную поддержку, какую вы здесь имеете. Однако вы все еще молчите.

Боль, которую вызвала эта тирада, лишила Аделину дара речи, и она продолжала плакать. Наконец она проговорила:

— Позвольте мне, сэр, вернуться к моему отцу; я бы дурно отблагодарила вас за ваше благорасположение, о котором вы упомянули, если бы пожелала остаться здесь после того, что вы сейчас мне сказали; принять же предложение маркиза для меня невозможно.

Воспоминание о Теодоре возникло в душе ее, и она разрыдалась. Ла Мотт некоторое время оставался в задумчивости.

— Странное ослепление, — проговорил он. — Возможно ли, чтобы вы способны были упорствовать в героизме, пригодном для романа, и предпочесть отца, столь жестокосердого, как ваш, маркизу де Монталю, судьбу, полную опасностей, жизни блестящей и восхитительной?!

— Простите меня, — сказала Аделина, — брак с маркизом может быть блестящим, но никогда — счастливым. Характер его вызывает у меня отвращение, и я прошу вас, сэр, больше не упоминать об этом.