"Роман в лесу" - читать интересную книгу автора (Рэдклифф Анна)Том первыйГлава IКогда низменный интерес овладевает сердцем, он замораживает источник любого пылкого и благородного чувства; он равно враждебен как добродетели, так и вкусу — последний он извращает, первую же уничтожает вовсе. Быть может, однажды, мой друг, смерть разрушит все хитросплетения алчности и справедливость восторжествует. Так говорил адвокат Немур Пьеру де Ла Мотту, когда тот в полночь садился в карету, которая должна была увезти его далеко от Парижа, от кредиторов и преследований закона. Ла Мотт поблагодарил адвоката за это последнее изъявление доброты, за помощь в осуществлении бегства и, когда карета тронулась в путь, произнес печальное «прости!». Мрак полночного часа и чрезвычайность обстоятельств Ла Мотта погрузили его в задумчивое молчание. Все, кому доводилось читать Гейо де Питаваля[2], наиболее достоверно описавшего судебные процессы в парижском Парламенте XVII века[3], несомненно, помнят нашумевшее дело Пьера де Ла Мотта и маркиза Филиппа де Монталя, а посему да будет им известно, что особа, здесь представленная их вниманию, и есть тот самый Пьер де Ла Мотт. Когда мадам Ла Мотт, высунувшись из окна кареты, бросила прощальный взгляд на стены Парижа, Парижа — сцены ее былого счастья и места пребывания многих дорогих ей друзей, — мужество, до сих пор ее поддерживавшее, уступило перед силою горя. — Всему прощай! — проговорила она со вздохом. — Последний взгляд, и мы разлучены навеки! Она разрыдалась и, откинувшись назад, молча предалась печали. Воспоминания о недавнем прошлом мучительно сжимали ей сердце: каких-нибудь несколько месяцев назад она была окружена друзьями, пользовалась достатком и влиянием в обществе, а теперь лишена всего, изгнана из родных мест, без дома, без поддержки — почти без надежды. Усугубляло ее горе также и то, что ей пришлось покинуть Париж, не послав последнее «прости» единственному сыну, находившемуся вместе со своим полком где-то в Германии[4]. Отъезд их был столь внезапен, что, даже знай она, где расквартирован полк, у нее не было бы времени сообщить сыну об отъезде, как и об изменившихся обстоятельствах его отца. Пьер де Ла Мотт принадлежал к древнему французскому роду. Это был человек, чьи страсти часто одерживали верх над разумом[5] и на какое-то время заглушали совесть; впрочем, хотя понятие о добродетели, запечатленное Природою в его сердце, время от времени затемнялось преходящими соблазнами греха, оно все же никогда не покидало его совершенно. Окажись у него довольно силы духа, чтобы противостоять искушению, он был бы добропорядочным человеком; но он был таков, каковым был — слабым, а иногда и опасным членом общества; он обладал при этом деятельным умом и живым воображением, что, вкупе с силою страсти, нередко ослепляло его разум и подавляло принципы. Иными словами, это был человек нетвердый в намерениях своих и нестойкий в добродетели: говоря коротко, его поведение диктовалось скорее чувствами, нежели принципами, и добродетель его, какой уж она ни была, не умела противостоять силе обстоятельств. Он рано женился на Констанс Валенсии, красивой и элегантной женщине, привязанной к семье своей и нежно ею любимой. По рождению она была ему ровней, ее состояние значительно превосходило его, и брачный союз их был заключен под добрые предзнаменования и при общем одобрении. Ее сердце принадлежало Ла Мотту, и какое-то время она находила в нем любящего супруга; однако же, обольщенный парижскими развлечениями, он скоро к ним пристрастился и в несколько лет бездумно растратил и состояние свое и любовь. Ложная гордость тем паче сослужила ему дурную службу, не позволивши отступить с честью, пока это было еще в его власти. Усвоенные привычки привязывали его к месту былых удовольствий, и он продолжал вести расточительный образ жизни до тех пор, пока не были исчерпаны все средства. Наконец он пробудился от этой летаргии чувства самосохранения, но только для того, чтобы впасть в новую ошибку и попытаться вернуть свое благополучие способом, который лишь усугубил его разорение. Именно последствия аферы, в которую он ввязался, сейчас увлекали его с ничтожными остатками развеянного богатства в опасное и постыдное бегство. Он намеревался теперь перебраться в одну из южных провинций и там, у границ королевства, найти пристанище в какой-нибудь захолустной деревушке. С ним ехали его домочадцы — жена и двое верных слуг, мужчина и женщина, пожелавшие разделить с хозяином его судьбу. Ночь была темной, по небу неслись грозовые тучи, и примерно в трех лье от Парижа Питер[6], исполнявший сейчас обязанности кучера и некоторое время ехавший по поросшей кустарником степи, изборожденной вдоль и поперек колеями, остановил лошадей и объявил Ла Мотту, что не знает, куда держать путь. Неожиданная остановка заставила последнего очнуться от раздумья и повергла беглецов в ужас перед возможной погоней. Ла Мотт не мог дать слуге Какие-либо указания, двигаться же наобум дальше в густом мраке было опасно. Путники растерялись и пали духом, но вдруг заметили вдали огонек, и Ла Мотт после долгих колебаний и сомнений вышел из кареты и, в надежде обрести помощь, зашагал на свет; двигался он медленно, боясь угодить в какую-нибудь яму. Свет просачивался из окна небольшого старинного дома, стоявшего одиноко в степи на расстоянии полумили. Подойдя к двери, он остановился и некоторое время с беспокойством и тревогой прислушивался — но, кроме завывания ветра, бурными порывами метавшегося по безлюдному краю, не было слышно ни звука. Наконец он решился постучать и некоторое время ожидал, смутно слыша переговаривающиеся голоса; потом кто-то спросил, что ему нужно. Ла Мотт ответил, что он путешествует, но сбился с дороги и желал бы узнать, как ему добраться до ближайшего поселения. — До городка отсюда семь миль, — ответил тот же голос, — да и дорога больно скверная, даже если б видна была. Но коль вам только переночевать надобно, можете остановиться здесь, так-то оно лучше будет. «Безжалостные порывы урагана»[7], с усиленной яростью бичевавшего теперь Ла Мотта, склонили его к решению отказаться от мысли двигаться дальше до наступления дня; однако, желая увидеть человека, с которым он разговаривал, прежде чем подозвать карету и тем выдать присутствие своей семьи, он попросил впустить его. Дверь отворил высокий мужчина со свечой в руке и предложил Ла Мотту войти. Ла Мотт последовал за ним по коридору и оказался в почти пустой комнате; в одном из углов прямо на полу валялось какое-то тряпье, напоминавшее ложе. Заброшенный и унылый вид помещения заставил Ла Мотта инстинктивно попятиться, и он уже намеревался выйти, как вдруг человек подтолкнул его сзади, и Ла Мотт услышал щелк захлопнувшегося замка. Сердце его упало, но он все же сделал отчаянную, хотя и тщетную попытку взломать дверь, громко требуя освободить его. Ответа не было, хотя он различил мужские голоса, доносившиеся из комнаты наверху; уже не сомневаясь, что его вознамерились ограбить и убить, он поначалу от страха потерял способность соображать. При свете нескольких догоравших в очаге угольков он увидел окно, однако надежда, рожденная этим открытием, быстро угасла, как только он разглядел, что проем окна забран прочной железной решеткой. Такая забота о безопасности его удивила и подтвердила худшие опасения. Один, безоружный, без какой-либо надежды на помощь, он осознал, что находится во власти людей, чьим ремеслом явно был грабеж, а образом действий — убийство! Перебрав все возможности бегства, он решил ждать дальнейших событий, вооружившись мужеством, — впрочем, Ла Мотт не мог похвастаться этой добродетелью. Голоса между тем смолкли, и в течение четверти часа все оставалось спокойно, как вдруг, в перерывах между завываниями ветра, он различил женские рыдания и мольбы. Он напряженно прислушался и понял, что был прав в своей догадке: стенания слишком очевидно свидетельствовали о беде, и ужасное подозрение молнией пронзило мозг его: вероятно, здешние обитатели обнаружили его карету; замыслив грабеж, они захватили слугу и привели сюда мадам Ла Мотт. Он тем более склонен был поверить в это, что, до того как он услышал рыдания, в доме некоторое время царила тишина. Но возможно, здешние обитатели были вовсе не грабители, а люди короля, которым выдал Ла Мотта друг его либо слуга и которым поручено было отдать его в руки правосудия. И все же ему не верилось в предательство друга, которому он поведал свои помыслы о побеге, равно как и намеченный путь, и который сам раздобыл для него карету, чтобы исполнить замысел. «Право же, подобная порочность, — воскликнул он, — не свойственна человеческой натуре, и тем более чужда она сердцу Немура!» Эти мысли были прерваны шумом в коридоре, что вел к его комнате. Шум приближался — дверь отомкнули, и вошел человек, который впустил в дом Ла Мотта; он вел или, скорее, силой тащил за собой прекрасную девушку лет восемнадцати. Ее лицо было залито слезами и выражало глубокое отчаяние. Тот, кто привел ее, запер дверь и положил ключ в карман. Затем он подошел к Ла Мотту, который успел заметить в коридоре еще нескольких человек, и, приставив пистолет к его груди, сказал: — Вы целиком в моей власти, на помощь надеяться вам нечего. Если хотите сохранить жизнь, поклянитесь, что отвезете эту девицу в такое место, чтоб я ее никогда больше не видел… Или, пожалуй, просто заберите ее с собой, потому как вашим клятвам я все равно не поверю, а я уж сам позабочусь о том, чтобы вы никогда не повстречали меня. Так что отвечайте немедля, размышлять-то вам некогда. С этими словами он схватил трепещущую руку девушки, которая в ужасе отпрянула, и толкнул ее к Ла Мотту, онемевшему от удивления. Она бросилась к его ногам и, устремив на него умоляющие, полные слез глаза, стала просить сжалиться над ней. Невзирая на собственные невзгоды, Ла Мотт не мог остаться безразличен к красоте и отчаянию оказавшейся перед ним девушки[8]. Ее молодость, ее несомненная невинность, безыскусная пылкость ее поведения проникли ему в самое сердце, и он уже собрался ответить, но головорез, принявший его удивленное молчание за колебания, предупредил его. — У меня готова лошадь, на которой вы уедете, — сказал он, — и я покажу вам дорогу через степь. Если вернетесь до истечения часа — умрете, но позднее можете возвращаться когда угодно. Ла Мотт, не ответив ему, поднял прелестную девушку с пола и настолько успокоился относительно собственного положения, что уже мог позволить себе попытку рассеять ее тревогу. — Дайте нам убраться отсюда, — продолжал разбойник, — и без глупостей: сами видите — вам еще повезло. Ну я пошел — приготовлю лошадей. Последние слова разбойника опять испугали Ла Мотта. Он не посмел сказать, что располагает каретой, боясь, как бы это не подтолкнуло бандитов к решительным действиям, но страшился и уехать отсюда верхом вместе с этим человеком, что, возможно, грозило бы еще более ужасными последствиями. Мадам Ла Мотт, измученная тревогой, могла, например, послать сюда за своим мужем, и тогда ко всем прежним бедам добавилась бы разлука со своими домашними, а также — опасность быть схваченным королевскими приставами при попытке отыскать их. В то время как все эти соображения, теснясь, стремительно проносились в его мозгу, из коридора опять послышался шум, потом какая-то потасовка, шарканье ног, и в тот же миг он узнал голос своего слуги, которого мадам Ла Мотт действительно отправила на его поиски. Теперь Ла Мотт был вынужден открыть то, чего уже нельзя было утаить, и громко крикнул, что в лошади нет нужды, что неподалеку отсюда у него есть карета, в которой он и уедет, и что человек, сейчас ими схваченный, слуга его. Бандит через дверь посоветовал ему набраться терпения и сказал, что выслушает его попозже. Теперь Ла Мотт взглянул на несчастную свою соузницу; бледная и обессилевшая, она прислонилась к стене, чтобы не упасть. Отчаяние придало чертам ее красивого изящного лица выражение пленительной чистоты; ее глаза были Серое камлотовое платье с короткими рукавами с разрезами обрисовывало, хотя и не подчеркивало ее фигуру. На открытую грудь в беспорядке ниспадали пряди волос, легкая вуаль, наброшенная, по-видимому, в спешке, сейчас отлетела назад. Ла Мотт смотрел на девушку, и с каждой секундой удивление его возрастало, он проникался к ней все большим состраданием. Ее изящество и несомненная изысканность, представлявшие собою прямой контраст с этим заброшенным домом и грубыми манерами его обитателей, казались ему скорее плодом воображения, нежели явлением реальной жизни. Он постарался успокоить ее и выразил свое участие слишком искренне, чтобы оно могло быть превратно понято. Ее ужас мало-помалу уступил место благодарности и печали. — Ах, сэр! — проговорила она, — само небо послало вас мне на помощь, и оно непременно вознаградит вас за это. В целом мире у меня нет ни единого друга — если только им не окажетесь вы. Заверения Ла Мотта в его добрых чувствах были прерваны вошедшим разбойником. Ла Мотт пожелал, чтобы его отвели к его домочадцам. — Всему свое время, — отвечал бандит. — Об одном из них я уже позаботился, позабочусь и о вас, благодарение Святому Петру, так что можете не тревожиться. Эти успокоительные слова вновь испугали Ла Мотта, и он настоятельно попросил ответить ему, благополучны ли его близкие. — О, что до этого, так они вполне благополучны, и вы скоро окажетесь с ними… Впрочем, нечего тут болтать всю ночь напролет. Что вы выбрали — ехать или остаться? Условия вам известны. Ла Мотту и юной даме завязали глаза — последняя от страха на сей раз молчала, — затем, посадив обоих на лошадей, причем за спиной каждого уселось по бандиту, пустили лошадей в галоп. Так они скакали около получаса, наконец Ла Мотт пожелал узнать, куда они едут. — Придет время, узнаете, — отвечал головорез, — так что сидите смирно. Поняв, что расспрашивать бесполезно, Ла Мотт погрузился в молчание. Но вот лошади остановились, его проводник издал громкое «о-ху-ху!», ему тотчас ответили отдаленные голоса, и несколько минут спустя послышался перестук колес, а вскоре затем — голос человека, наставлявшего Питера, куда править. Когда карета приблизилась, Ла Мотт громко окликнул жену, и к его невыразимой радости она ему ответила. — Теперь степное бездорожье у вас позади, и вы можете ехать куда пожелаете, — сказал бандит, — но коль вернетесь до истечения часа, будете встречены градом пуль. Для Ла Мотта, которому наконец развязали глаза, это предупреждение было излишним. Юная незнакомка, оказавшись в карете, глубоко вздохнула, а бандит, снабдив Питера указаниями и угрозами, подождал, пока они тронутся в путь. Ждать разбойникам пришлось недолго. Ла Мотт не замедлил рассказать о том, что произошло в доме, поведал и о способе, каким ему была представлена молодая незнакомка. В течение этого рассказа мадам Ла Мотт прислушивалась к глубоким судорожным вздохам девушки и, проникаясь к ней все большим участием, старалась хоть как-то ее успокоить. Поблагодарив в самых искренних и безыскусных выражениях мадам Ла Мотт за ее доброту, несчастная девушка расплакалась и умолкла. Мадам Ла Мотт решила пока воздержаться от расспросов, которые повели бы к выяснению, кто эта девушка и откуда она, но вместе с тем показались бы требованием объяснить, что с нею случилось; впрочем, события эти дали мадам Ла Мотт новую тему для размышлений, и теперь собственные горести не столь тяжко ее угнетали. Даже тоскливые думы Ла Мотта временно как бы рассеялись; он вспоминал недавнюю сцену, и она представлялась ему неким миражем или одним из тех невероятных сюжетов, какими иной раз грешат романы. Он никак не мог свести ее к чему-то реально возможному или, проанализировав, осмыслить ее. Он был не слишком доволен данным ему поручением и возможными неприятностями в будущем из-за этой истории, однако красота и очевидная невинность Аделины, соединившись в его сердце с доводами гуманности, говорили в ее пользу, и он решил опекать ее. Буря чувств, бушевавшая в груди Аделины, мало-помалу успокаивалась, ужас улегся, сменившись просто тревогой, отчаяние обернулось тихой печалью. Нескрываемая симпатия, какую проявляли к ней ее спутники, и в особенности мадам Ла Мотт, смягчила ее сердце и вселила надежду на лучшие дни. Ночь прошла в гнетущем молчании, мысли каждого из путешественников были слишком заняты собственными страданиями, так что им было не до беседы. Наконец забрезжил долгожданный рассвет и яснее представил незнакомцев друг другу. Аделине приятно было, что мадам Ла Мотт часто и со вниманием поглядывает на нее, последняя же думала о том, что редко видела лицо столь привлекательное и столь восхитительную фигуру. Печать горя и утомления придавала чертам девушки меланхолическую грацию, взывая к самому сердцу, а выразительная ясность ее голубых глаз свидетельствовала об уме и добронравии[10]. Ла Мотт с тревогой выглянул из окна кареты, чтобы оценить, в каком они положении, и удостовериться, что его не преследуют. Предутренние сумерки еще не давали широкого обзора, но вокруг никого не было видно. Наконец солнце окрасило облака на востоке и вершины самых высоких холмов, а вскоре явилось само во всей красе своей. Страхи Ла Мотта несколько отступили, понемногу утихло и горе Аделины. Они свернули на узкую дорогу, прикрытую наносными холмами, а сверху затененную кронами деревьев с уже раскрывавшимися первыми весенними почками, поблескивавшими от росы. Свежий утренний ветерок оживил Аделину, чья душа тонко чувствовала красоты природы. Когда она смотрела на лужайки, поросшие роскошными травами и усыпанные цветами, на нежную зелень деревьев или мелькавшие в просветах между ними разнообразные лесные ландшафты и на таявшие в голубизне далекие горы, ее охватывали мгновенные наплывы радости. Очарование открывавшихся перед Аделиною картин природы еще усиливалось благодаря их новизне; ей редко доводилось видеть грандиозное величие далекой панорамы или великолепие раскинувшегося во всю ширь горизонта и совсем нечасто — живописную прелесть укромных уголков. Несмотря на долгие притеснения, душа ее не утеряла той гибкой силы, что противостоит невзгодам; иначе, сколь ни был восприимчив ее врожденный вкус, природа не могла бы так легко очаровывать ее, даруя хотя бы временный покой[11]. Дорога наконец свернула вниз по склону холма, и Ла Мотт, опять беспокойно выглянув в окно, увидел впереди открытую долину Шампани[12] — дорога, вся на виду, пересекала ее почти по прямой линии. Он сразу встревожился, ибо побег его мог быть без труда прослежен на много лиг с тех самых холмов, откуда они сейчас спускались. У первого же встречного землепашца он осведомился, нет ли другой дороги, между холмами, и выяснил, что таковой нет. На Ла Мотта вновь нахлынули прежние страхи. Мадам Ла Мотт, несмотря на собственные горести, попыталась успокоить его, но, поняв, что ее усилия напрасны, также погрузилась в размышления о своих бедах. Все время, пока они ехали по этой дороге, Ла Мотт оглядывался назад: ему то и дело чудился шум воображаемой погони. В маленьком селении, где дорога наконец укрылась за лесом, они остановились позавтракать, и тут Ла Мотт снова взбодрился. Аделина казалась спокойней, чем когда-либо, и Ла Мотт попросил ее объяснить ту сцену, свидетелем которой он стал минувшей ночью. Однако его вопрос снова поверг ее в отчаяние, и, заливаясь слезами, она стала умолять его не касаться этой темы до времени. Ла Мотт не настаивал, но заметил, что большую часть дня она, подавленная и печальная, целиком, по-видимому, ушла в воспоминания. Теперь они ехали среди холмов и, таким образом, меньше подвергались опасности быть замеченными; тем не менее Ла Мотт избегал сколько-нибудь крупных поселений и останавливался лишь в самых уединенных местах только затем, чтобы накормить лошадей. Около двух часов пополудни дорога свернула в глубокую долину, омываемую ручьем и укрытую лесом. Ла Мотт окликнул Питера и приказал свернуть налево, заметив неподалеку уединенную и со всех сторон закрытую полянку. Здесь он вместе со своими спутницами вышел из кареты, Питер разложил на траве припасы, и они, усевшись вокруг, принялись за трапезу, которая при иных обстоятельствах показалась бы восхитительной. Аделина пыталась улыбаться, но слабость, вызванная пережитым, теперь еще возрастала из-за недомогания. Душевные муки и физическая усталость последних суток оказались для нее непосильны, и, когда Ла Мотт вел ее к карете, бедная девушка дрожала всем телом. Однако она ни разу не пожаловалась и даже, давно уже приметив подавленность своих спутников, сделала слабую попытку их приободрить. Весь день они ехали без каких-либо помех и происшествий и часа через три после захода солнца прибыли в Монвиль, небольшой городок, где Ла Мотт решил остановиться на ночь. В самом деле, отдых был необходим им всем: когда они вышли из кареты, их бледные измученные лица не могли не обратить на себя внимание обитателей постоялого двора. Как только постели были приготовлены, Аделина удалилась в свою комнату, сопровождаемая мадам Ла Мотт, которая из участия к прекрасной девушке предпринимала все новые усилия, чтобы утешить и успокоить ее. Аделина лишь молча плакала и, взяв руку мадам Ла Мотт, прижала ее к своей груди. То были слезы не только горя — они смешались со слезами, которые исторгает благодарное сердце, неожиданно встретившее сочувствие. Мадам Ла Мотт поняла это. Помолчав немного, она вновь стала заверять девушку в своем расположении и умоляла Аделину довериться ее дружбе, однако тщательно избегала при этом предмета, который в прошлый раз столь взволновал ее. Наконец Аделина нашла слова, чтобы выразить, как ценит она благорасположение мадам Ла Мотт, и сделала это так естественно и искренне, что мадам Ла Мотт удалилась в свою комнату глубоко взволнованная. Утром Ла Мотт встал рано, ему не терпелось поскорее тронуться в путь. Все было готово к отъезду, завтрак стоял на столе, но Аделина не появлялась. Мадам Ла Мотт пошла за нею и увидела, что девушка мечется в лихорадочном сне. Она прерывисто, неровно дышала, часто вздрагивала и по временам бормотала что-то невнятное. Мадам Ла Мотт с тревогой вглядывалась в ее пылающее лицо; вдруг Аделина проснулась и, открыв глаза, протянула ей руку — она вся горела. Девушка провела беспокойную ночь; она попыталась подняться, но голова ее, раскалывавшаяся от боли, закружилась, и она опять упала на подушку. Мадам Ла Мотт чрезвычайно встревожилась; она сразу же поняла, что девушка продолжить путь не в состоянии, а между тем всякая задержка могла оказаться роковой для ее мужа. Она поспешила к нему, чтобы уведомить о случившемся, и его отчаяние легче вообразить, нежели описать. Он понимал всю опасность промедления и все же не способен был настолько пренебречь гуманностью, чтобы предоставить Аделину заботам или, скорее, равнодушию чужих людей. Он тотчас послал за врачом, который объявил, что у нее сильная горячка и переезд в ее нынешнем состоянии может оказаться фатальным. Ла Мотт решил ждать дальнейших событий, стараясь побороть приступы страха, временами его настигавшие. Все же он принял некоторые предосторожности, возможные в его положении, и большую часть дня провел вне селения, в таком месте, откуда виден был изрядный участок дороги; тем не менее он не был настолько философом, чтобы, оказавшись на грани гибели из-за болезни девушки, которую он не знал и которую ему, в сущности, навязали силой, принять это новое несчастье, не теряя самообладания. В течение дня жар у Аделины все возрастал, и ночью, перед тем как уйти, врач сказал Ла Мотту, что вскоре все решится. Ла Мотт принял эти слова с искренним волнением, красота и невинность Аделины взяли верх над теми неприглядными обстоятельствами, при каких она была ему передана, и сейчас он не столько думал о неудобствах, которые она может доставить ему в дальнейшем, сколько надеялся на ее выздоровление. Мадам Ла Мотт с ласковой заботливостью присматривала за больной, восхищаясь ее нежностью и кротким смирением. Поистине Аделина щедро вознаграждала ее, хотя и полагала, что это не в ее силах. — С юных лет я покинута теми, от кого была бы вправе ожидать поддержки, — говорила она, — у меня в целом свете нет никого, кроме вас, и я жалею сейчас лишь о том, что могла бы жить в дружбе с вами. Если я останусь жива, мое отношение к вам лучше выразит, как мне дорого ваше великодушие, слова тут немногого стоят. Чистота и искренность Аделины вызывали у мадам Ла Мотт такое восхищение, что она ожидала кризиса с тревогой, перед которой отступали все иные заботы. Аделина провела очень беспокойную ночь, и врач, явившись утром, разрешил давать ей все, что она попросит, на вопросы же Ла Мотта ответил с откровенностью, которая не оставляла надежды. Тем временем его пациентка, выпив изрядное количество какого-то легкого снадобья, уснула и проспала несколько часов кряду столь глубоким сном, что дыхание было единственным признаком жизни. Когда она проснулась, лихорадки как не бывало, не осталось и никаких иных следов болезни, кроме слабости, которую она переборола за несколько дней так успешно, что была в состоянии уехать вместе с Ла Моттами в Б. — селение, находившееся в стороне от большого тракта, так как Ла Мотт счел благоразумным держаться от него подальше. Там они провели следующую ночь, а наутро спозаранку опять пустились в путь по заброшенному лесному проселку. Около полудня они остановились в уединенной деревушке, где позавтракали и разузнали, как проехать через огромный Фонтенвильский лес, на краю которого оказались. Поначалу Ла Мотт решил было взять проводника, но он больше опасался беды от того, что проводнику станет известен его путь, чем надеялся получить от него пользу на этой заброшенной дороге среди лесных дебрей. Ла Мотт имел намерение добраться до Лиона[13] и либо найти убежище в его окрестностях, либо спуститься по Роне до Женевы, если крайняя необходимость все же заставит его покинуть Францию. Время шло к полудню, и он торопился выехать, чтобы пересечь Фонтенвильский лес и достичь города, находившегося с другой его стороны, до наступления ночи. Уложив в карету свежий запас провизии и получив все необходимые наставления касательно дороги, они вновь двинулись в путь и вскоре углубились в леС. Был уже конец апреля, и погода стояла на диво ровная и приятная. Благоуханная свежесть воздуха, веявшего первым чистым дыханием пробуждающейся природы, нежное тепло солнца, под лучами которого оживали все краски и раскрывались все цветы, вернули Аделине жизнь и здоровье. Она вдыхала весенний воздух, и силы, казалось, возвращались к ней; ее глаза блуждали по романтическим полянам, открывавшимся взору среди леса, и ее сердце полнилось довольством и радостью; она переводила взгляд с этих дивных картин на мсье и мадам Ла Мотт, чьему вниманию была обязана жизнью и в чьих глазах читала теперь уважение и доброту, — и ее грудь согревалась нежностью, она испытывала чувство благодарности столь сильное, что его по праву можно назвать возвышенным. Весь остаток дня они продолжали свое путешествие, не увидев ни единой хижины, ни одного человеческого существа. Солнце близилось к закату, но лес по-прежнему обступал их со всех сторон, и Ла Мотт стал опасаться, что его слуга заблудился. Дорога — если можно назвать дорогой едва заметную в траве колею — во многих местах густо поросла кустарником или совсем была неразличима в густой тени, и Питер наконец остановил лошадей в полнейшей растерянности. Ла Мотт, которого приводила в ужас самая мысль о необходимости заночевать в столь диком и нелюдимом месте, каким был этот лес, и чьи воспоминания о бандитах были слишком свежи, приказал ему ехать куда глаза глядят и, если колеи не видно, попробовать выбраться хотя бы на более открытое место. Получив эти указания, Питер опять тронул лошадей, однако, проехав еще немного и по-прежнему ничего не видя за лесными зарослями и узкими тропами, он отчаялся найти дорогу и опять остановился, ожидая дальнейших распоряжений. Солнце уже село, но Ла Мотт, обеспокоенно выглянув в окно, заметил на фоне яркого заката очертания темных башен, подымавшихся из-за деревьев не слишком далеко от них, и приказал Питеру править туда. — Если это монастырь, — сказал он, — нам, вероятно, разрешат укрыться там на ночь. Карета покатила дальше под сенью «печальных ветвей»[14]; вечерние сумерки, еще окрашивавшие воздух, струили торжественность, которая отзывалась трепетом в сердцах наших путников. Все молчали в тревожном ожидании. Эта сцена напомнила Аделине недавние ужасные события, и душа ее готовно откликнулась предчувствию новых несчастий. У подножия зеленого холмика, где деревья опять расступились, открывая взору более близкие, хотя и нечеткие контуры здания, Ла Мотт вышел из кареты. |
|
|