"В стране полумесяца" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)Under Halvm å nen (1905) В стране полумесяцаI. На БосфореМы едем с востока и направляемся к Константинополю. Мягкий осенний вечер. Чёрное море лежит совершенно недвижное, и вдоль берегов турецкой Армении видны нам люди в безрукавках. Они сидят у своих домов и покуривают, — так тихо, что мы различаем даже дым от их трубок. Весь пароход дрожит от толчков машины. Мы на марсельском пароходе «Мемфис», который напрягается изо всех сил, насколько позволяют все его ремешки и винтики, чтобы непременно до вечера прийти в Константинополь. Но чем больше мы пыхтим, тем меньше остаётся надежды, и капитан на наши вопросы отвечает, что нет, едва ли нам это удастся. У самого входа в Босфор, со стороны Скутари[1] лежит, оказывается, маленький городок под названием Кавак. Мы этого городка ещё не проходили, а в нём-то и есть загвоздка: у Кавака самый невинный вид, но на высотах его стоят огромные стены старинных укреплений, а в развалинах спрятана сильная батарея современных пушек. Если мы не пройдём мимо этих пушек до захода солнца, то проход будет заперт. Торопимся. Кавак частью уже виден, но капитан всё-таки отвечает нам, что нет, едва ли это удастся. Капитан — маленький, чёрненький француз-южанин. С его левым глазом что-то неладно: он косит им. Но в таком случае я не понимаю, как может он быть капитаном — «commandant» [2] — большого парохода. «Вот так commandant!» — думаю я и высмеиваю его за то, что он не может миновать Кавака до заката солнца. Он попросту слеп на левый глаз, и вдруг такой-то субъект — commandant! Ну вот, теперь нам остаётся всего только несколько кабельтовых до крепости. Мы стоим с часами в руках и считаем. Но так как никто из нас не знаком с турецким временем, то считаем мы, собственно говоря, на авось. Рядом со мной стоит японец. Он стипендиат коммерции, воспитывавшийся в Англии, — маленький, живой человечек, уже совершавший этот путь и раньше. Мнение его дороже золота. — Который теперь час по турецкому времени? — Это я вам сейчас скажу, — отвечает он, указывая на форт. — Видите там солдата, который идёт к флагштоку? Не теряйте его из виду. Солдат дошёл и остановился у флагштока. Вдруг раздаётся сигнальный выстрел — солдат выкидывает флаг. — Шесть часов, — говорит японец, — заход солнца. Прямо перед самым нашим носом! Как раз в тот момент, когда мы уже подошли к форту! Нет, конечно, мы не могли до вечера добраться до Константинополя со слепым шкипером! Ещё хорошо, коли мы хоть когда-нибудь будем в Константинополе при этих условиях! Никогда больше не поеду с французом! Бросаем якорь. К нашему пароходу подходят лодки с турками в различных мундирах: санитары, таможенные чиновники. Мы немножко взволнованы вопросом, что будут с нами делать турки? Есть ли в них хоть капля сострадания к нам? Или пришёл наш последний час? И вот какие-то пожилые, очень вежливые люди задают нам несколько вопросов по-французски и затем оставляют нас в покое. Очевидно, с тех пор, как турки перестали есть человеческое мясо, уже нет больше никакой особенной опасности в их обществе. Я предлагаю одному из таможенных чиновников папиросу, чтобы задобрить его и быть последним из тех, на кого он вздумает броситься. Он берёт мою папироску и взамен предлагает мне свою. И всё это с французскими расшаркиваниями и комплиментами. «Удивительно, — думаю я, — до чего можно довести самого дикого турка, если только приняться, как следует!». «Да и вообще, разве это пустяки стоять собственными ногами в самой что ни на есть Турции?» — размышляю я далее. Не всякий выкажет такое мужество! Турки, правда, уже не едят человеческого мяса. Но разве кто-нибудь возьмётся утверждать поэтому, что у них вообще нет зубов? Отважился ли кто-нибудь другой из северных писателей пуститься в эту страну? Гёте съездил однажды из Веймара в Италию, но был ли он в Турции, я вас спрашиваю? Одним словом — здорово! За нами лежит Чёрное море, бледно-зелёное и спокойное. Начинает смеркаться, день гаснет. Внизу у горизонта горит полоса крови и золота. Мне кажется, нигде, ни под какими широтами, не видел я раньше таких горячих красок, и я проникаюсь сознанием, что нет ничего прекраснее того, что сделано самим Господом Богом. Эти кровь и золото стоят неподвижно, они только очень медленно бледнеют, а когда исчезают совсем, море под ними становится чёрно-синим и тяжёлым. Так наступает темнота. Наверху, в Каваке зажигаются огни, и мы тоже вывешиваем фонари. На борту тишина. Персиянин и его жена, сидевшие всё время на своих коврах и подушках на палубе, прочли свою молитву и теперь сидят, погружённые в покой и безмолвие, и думают. Она так плотно закутана, эта старая персиянка, но вчера я видел её лицо, оно было удивительно ярко. Губы её также были замечательно красны. «Она, пожалуй, ещё мажется, эта старая ведьма», — думаю я. А может быть, она совсем и не стара, как знать. Муж — высокий, долгобородый человек с властным лицом. Ногти и ладони его окрашены хенной[3]. Вот опять заиграли в кают-компании. С нами на пароходе едет господин с тремя сыновьями. Все трое одного роста и на первый взгляд кажутся ровесниками. Это кто-нибудь из них заиграл теперь. Они всё время чередуются у рояля. Один из них чахоточный и кашляет, но морской воздух так оживил его, что его грубоватое добродушное лицо кажется здоровым, только руки и виски синеваты. Все трое жрут словно звери, чахоточный не меньше других. За обедом они, как французы, поглощают огромное количество хлеба. Я спускаюсь вниз. Японец опять сидит и пишет письма. Он занимался этим всю дорогу. Он приготовил целую пачку писем, которые пошлёт домой из Константинополя. Пишет он с величайшей лёгкостью, ему ни почём наделать целую массу этих удивительных японских иероглифов, имеющих вид следов от птичьих лапок. — Дайте-ка мне прочесть, что вы написали, — говорю я. — Пожалуйста! — отвечает он с улыбкой и бросает мне все свои письма. — Кстати, скажите мне, годится ли написать вот этот иероглиф? Я пишу нашему министру торговли. — Ну, конечно, — отвечаю я, — пусть себе стоит. У него прямо блестящий вид. Полезнейшая штука — такой иероглиф. — Он означает глупость, — поясняет он. Тогда я призадумываюсь. Я могу лишить этого человека стипендии, вся судьба его в моих руках, и я должен пользоваться своей огромнейшей властью осмотрительно. Наконец я решаюсь спасти его одним росчерком пера, я беру перо у него из рук и зачёркиваю иероглиф. — Ах! — вскрикивает японец и вскакивает с места. — Вы вычеркнули не тот иероглиф! Потом он садится и прилежно переписывает своё письмо сызнова. Я со своей стороны хочу показать не меньше усердия, а потому сажусь и жду, пока он кончит. Я знаю, что, как только ему удаётся как-нибудь выбрать время, он охотно болтает со мной. Он полон жизни, когда начинает расспрашивать кого-нибудь о чём бы то ни было. Между прочим, рассказывает также и он о своей родине: нет страны на свете, которая в состоянии будет сравняться с Японией, когда она разовьётся. Он женат, и у него есть ребёнок. Через год он опять будет дома, а теперь ему надо объехать Константинополь, малоазиатские города и Дамаск. Он хорошо владеет английским языком и говорит забавные вещи не без соли. В нём есть что-то деланное. Это деморализованный восточный человек. Европейское платье как будто слишком обширно для него, или сам он слишком мал для него. Ему так хочется учиться, «развиваться». — А как у вас в Японии делается то-то и то-то? — спрашиваю я иногда. — У нас? в Японии? Совершенно так же, как у вас, — отвечает он. — Зачем стали бы мы делать иначе? Мы развиваемся. Уж давным-давно прошло время, когда мы это делали по-японски. Для него всё дело в том, чтобы развиваться по-европейски, подражательно. И нет вещи, которой ему трудно было бы научиться, уж такой ловкий он человек. В Англии его учили, что салфетку не следует засовывать под подбородок, как это делается в Швеции, а нужно только раскладывать её на коленях. Ну что ж, пусть будет так! Но каким образом защитить тогда белую грудь сорочки? Вот, например, суп — жидкость, с которой чертовски трудно справляться посредством ложки; и однако же никто из прочих пассажиров не пьёт его прямо с тарелки. Что же он делает? Он просто раскладывает на груди сорочки свой носовой платок. Ему жалко турка, которому он должен будет служить в продолжение этого года. Турок так отстал; ну, не странно ли, что турок не хочет учиться? Я упомянул о Китае. Тогда он принимает совсем удручённый вид и качает головой. Китай ещё не впитал в себя никакой цивилизации ни от Европы, ни от Америки. У обоих у нас выступают на глаза слёзы сожаления о Китае. — Знаете ли, — говорит он, — я думаю, Китай никогда не цивилизуется. Мне эти слова кажутся уж слишком жестокими, и я заклинаю его не терять последней надежды. Дайте только немножко поработать миссионерам; ещё время не упущено; необходимо только действовать осмотрительно. — Страна эта разлагается, — возражает он. — Я бывал там. Мы, японцы, стараемся научить их по мере возможности, но ученики и так довольны собой. Верите ли? Во всём Китае вы почти ни одной фабричной трубы не увидите. А в глубине страны они разводят свой рис и свой чай всё тем же допотопным способом, как и две тысячи лет назад. — Как же именно это делается? Расскажите мне немножко. — Мне не хочется и говорить об этом. Вот хоть такая вещь, как заборы: они и до сих пор не обносят своих участков заборами. — Как же они без этого обходятся? — Каждый просто входит в соглашение с соседом относительно границ своего владения. Тогда я принуждён сдаться и говорю: — Боже нас сохрани от такого положения! Но я встречал многих китайцев в Сан-Франциско, где они стирали мне бельё. Мысль о том, что Тянь Синг и Чинг Чанг так-таки и погибнут, как собаки, для меня прямо невыносима. У них такие добродушные глаза, такие великолепные косы! — Великолепные косы, вы говорите? Ха-ха-ха! И ничего лучшего вы не можете сказать о ваших китайцах? У себя мы изгнали косы. К чему нам этот устарелый обычай! — Ну, да они зато и понаучились кой-чему там у янки, — говорю я о своих друзьях, чтобы немножко поднять, а не уронить их, — они-таки надували меня частенько при стирке. Утром мы проснулись, когда подняли якорь. Шесть часов. Утро ясное. Наверху, в крепости видим мы солдат и офицеров, собирающихся группами и болтающих между собой, затем они начинают ученье. А мы продолжаем скользить по Босфору. По мере того, как мы подвигаемся вперёд, по обе стороны попадаются нам навстречу всё новые и новые городки, между которыми всего несколько минут расстояния. Это, в сущности, один непрерывный город. Мы видим всё, что происходит на берегу, так это близко, и всё, что мы видим, совершенно отлично от того, что мы себе представляли. В Турции ли мы? Тридцать лет читал я о такой стране на берегах Босфора, доведённой безбожными султанами до края бездны. А эти маленькие городки лежат в цветниках и виноградниках. Навстречу нам, сплошь, так и сверкают цветники красных роз. Мы плывём словно в сказке. Я думаю: «Капитан однако вовсе уж не так слеп. Он знает обо всём этом великолепии и захотел только проплыть здесь при ярком дневном свете». Я беру назад всё своё вчерашнее недовольство. Как всё красиво, благоустроено и зажиточно там на берегу. Вот там виден турок, черпающий воду из колодца, вот другой — выметающий своё крыльцо веником, а третий ходит по своему саду, курит и посматривает на свои цветы. Во всех этих маленьких городках тихо, — ни базарного гама, ни фабричной сутолоки. У берега стоят лодки, а на берегу нагружающиеся и разгружающиеся возы. От времени до времени раздаётся крик с судна на судно, но шума нет. Как это странно: ехать целую милю мимо города, над которым не подымается неистового рёва к небу. Там и сям виднеются в пейзаже великолепные руины, оставшиеся от древних времён. Но вот, как только такой маленький городок, оставленный на некоторое время в покое, начинает процветать — константинопольский султан обрушивается на него, побивает его жителей и завладевает их деньгами, — не так ли? Он даже, кажется, связывает свои жертвы вместе изрядными кипами и кидает их в Босфор? Он, видите ли, принялся за это, когда перестал есть мясо христиан, — ведь надо же было такому человеку устроить что-нибудь подобное. О, «великий старец» Англии, который знал всё, знал также и кое-что об убийце на престоле[4]. А так как он был малым независимым и бесстрашным, то и говорил туркам правду. Один год он бомбардировал Александрию[5], а на следующий год подымал голос свой против притеснений в Армении. И все, кому дорога правда, слышали голос его. Ловкая однако же система для военачальника, нуждающегося в людях, — связывать годных для службы людей друг с другом и швырять их в море. Три великих державы сидят себе и только ждут, чтобы этот военачальник истощил окончательно свои силы. А он между тем, из чистейшей врождённой кровожадности, забавляется истреблением своего войска и озлоблением людей, составляющих поддержку его жизни, чтобы хорошенько возбудить ненависть тех, кто как раз должен был бы спасать его. В чём заключается истина сказать трудно, может быть, потому, что у нас для ознакомления с делом есть только почти единогласная европейская пресса. Становишься как-то недоверчивым. Другая сторона, которую тоже следовало бы выслушать, молчит. Вот и рождаются в голове такие мысли: По-видимому, Абдул-Хамид[6] поднял Турцию до такого почёта и престижа, до которых она не подымалась уже Бог весть сколько времени. По силе возможности, он интересовался развитием торговли, он не очень противился реформам в области народного образования, допустил проведение некоторых железнодорожных линий, переорганизовал свою армию. По-видимому, этот человек — настоящий труженик, ломовая лошадь: он встаёт в пять часов утра, и у него есть целый штаб секретарей, ночующих во дворце на случай, если что понадобится. А что он сед и слишком тощ для знатного турка, — в этом я сам убедился лично. Что же касается его отвращения к христианам, то оно, действительно, в высшей степени магометанское. Недаром же он «повелитель правоверных», «калиф ислама». Впрочем, и на этот счёт следовало бы выслушать и другую сторону. Но другая сторона молчит. Говорит только одна сторона, говорит беспрерывно и на весь мир. Мы помаленьку подвигаемся вперёд, и издали нам уже виден Константинополь. Началось с того, что мы увидали несколько дворцов посольств великих держав, которые выделяются из всего прочего своим положением на просторе и действуют отталкивающе своей топорной обширностью и казарменным стилем. Потом уже увидали мы минареты. В том месте, где сливаются воды Мраморного моря, Золотого Рога и Босфора, стоит столица Турции. На всём свете нет города с подобным местоположением, — с обеих сторон живописные возвышенности, а внизу вода; город расположен в двух различных частях света. В Константинополе нет такого богатства красок, как в Москве, в нём нет зелени, золота и яркости на куполах, но в нём есть нечто, чего нет в Москве: белые минареты на синем небе. На воде становится всё оживлённее и оживлённее. Сотни лодок и яликов снуют взад и вперёд и затрудняют наш проезд. Матросы в длинных одеждах, некоторые в кроваво-красных фесках, другие в тюрбанах, все с коричневыми лицами и орлиными носами. Эти долгополые люди вполне подходят к восточным береговым судам; словно иначе и быть не может: форма судовых корпусов и снастей и это мешкообразное одеяние людей — всё вместе великолепно переносит нас по ту сторону современности. Это опять подымает игру нашего тупого западноевропейского воображения. Свистя и всю дорогу беспрестанно давая предупредительные сигналы, добираемся мы наконец до берега. Ничего подобного той человеческой каше, которая теперь окружила нас, я никогда в жизни не видывал. Все сразу хотят помочь, услужить нам, довести до гостиницы, а большая часть нищенствует. Виднеется и много служащих из гостиниц с золотыми буквами на шапках. Мы выбираем одного из них и поручаем себя его заботам и попечениям. Впрочем, мы точно так же могли бы выбрать и другого: все гостиницы здесь находятся в руках одного синдиката, так что мы всё равно попали бы в одну из его гостиниц. Наш человек между тем оказывается ловким малым, знающим своё дело: когда один старый досмотрщик в тюрбане и с длинной бородой ни за что не хочет позволить нам унести наши вещи с парохода, под тем предлогом, что это могут быть и не наши, а чужие вещи, наш служитель только протягивает монетку, — и турок сразу уступает. И в продолжение всей дороги мы всё время даём взятки. Мы должны пройти через таможенную заставу. Здесь ужаснейшая давка и обшаривание сундуков и чемоданов. Так как меня сопровождает дама[7], то для нас лично дверка любезно открывается, но вещи наши остаются. Нам предлагают сесть, — мы садимся и ждём. Наконец является служитель с вещами. Их очень много, некоторые из них громоздки и тяжелы, между прочим несколько вещёй из Персии, ковры. Но служащий из гостиницы знаком со всеми таможенным чиновниками; он даёт им взятки всем поголовно, не крупными монетами, а понемножку каждому. Это идёт у него весело и гладко. Мы не открываем ни одного сундука и не развязываем ни одного узла. В карете человек этот объясняет нам всю эту механику. Он предпочитает этот способ прохождения через таможню открытому, который отнимает массу времени и сопряжён с массой хлопот. Он обыкновенно просто спрашивает чиновников: «Я вам дал что-нибудь?». Если ответ гласит: «Нет», то он говорит: «Так, пожалуйста! Как это я мог забыть вас!». Так он и расплачивается. Мы едем в гостиницу. |
|
|