"В стране полумесяца" - читать интересную книгу автора (Гамсун Кнут)

V. Базар

И всё из-за этой булавки с бирюзой!

Не было человека, который бы так накрепко забыл про булавку, как я. Но о ней помнили другие. А сегодня — суббота, больше нечего делать, как идти на базар. Грек уже тут как тут.

Я составляю маршрут. Потому что ведь и у меня может же быть своё мнение. Прежде всего мы идём на рыбный базар, объявляю я, потом на торговлю трубками, потом, шаг за шагом, прямёхонько к торговцам пряностями, к старьёвщикам, в табачные лавки, в оружейные мастерские, в ткацкие, на базар драгоценностей и шёлковых товаров. Под конец мы опять вернёмся к трубкам, потому что я хочу выбрать подходящую трубочку для себя.

Маршрут готов! Идём!

Но грек сразу совершенно нарушает мой план: он вычёркивает рыбный рынок.

— Сегодня нет рыбного рынка, — говорит он.

Не хочет ли он уверить меня, что торговля рыбой происходит не каждый день?

— Вообще говоря, каждый день. Вообще говоря. Но сегодня суббота, а по субботам многого не бывает. Сегодня евреи празднуют ша́баш[31].

— Но ведь константинопольские рыбаки не евреи, а турки, — возражаю я.

Тогда грек отвечает:

— Можете поверить мне на слово, сегодня много чего нет: вот, например, старьёвщицкие лавки, — они содержатся евреями, и сегодня они закрыты, потому что сегодня суббота.

Какое отношение имеют старьёвщицкие лавки к рыбному рынку? Нет, с этим греком не столкуешься. Вот он лишил меня уже двух достопримечательностей. Табачные лавки он тоже отверг, он уверял, что туда неловко будет идти из-за моей спутницы. Словом, он с большим удовольствием поведёт нас к торговцам трубками.

А всё дело просто в том, что провожатые из гостиниц имеют доход с тех жертв, которых они таскают по базару: с каждой сделки им уплачивают известный процент. Какая же сделка могла состояться у нас на рыбном рынке? И, если бы даже мы пошли к евреям и накупили бы какого-нибудь старого тряпья, — какой бы процент мог от этого получиться? Вот на базаре трубок, — это дело совсем иное.

Тут мы ходили от лавки к давке и рассматривали трубки. Вряд ли кто-либо видел прямо на улице столько великолепия. В этой стране табак является не роскошью, а поистине предметом первой необходимости, одинаково неизбежной как в палатке кочевника или в гареме, так и во дворце султана или в Совете Высокой Порты[32]. Пророк запретил опьяняющие наслаждения, но пророк не знал табака, поэтому и запретил только вино. Впоследствии толкователи Корана пробовали включить табак в число «опьяняющих наслаждений». Однако это не прошло. В Турции не могло пройти. Это прошло только в Бухаре. Потому что для турка табак сделался наиважнейшей потребностью после хлеба и воды.

Я спрашиваю себе трубку, которую турок называет «наргиле». Для надзора за нею нужно двое слуг, из которых один должен заботиться только о чубуке, другой только о самой трубке.

Трубка была действительно совсем особенная: она состояла из стеклянного резервуара для воды, затем из прямого соединительного коленца, чёрной колонки в один фут высоты, покрытой круглыми гипсовыми шариками, напоминавшими жемчуг. Далее из самой трубки, эмалированной и украшенной голубыми, красными и белыми стёклышками в виде арабесок. Наконец из чубука, представлявшего собой длинную змею с блестящими кольцами. Сколько же он желает за эту редкостную трубку.

— Двадцать тысяч дукатов, — отвечает торговец.

Тут мы оба, поочерёдно рассматривавшие то чубук, то трубку рассмеялись.

Но грек, подсчитавший про себя проценты, принялся объяснять достоинства товара. Вид у него был совершенно серьёзный. Некоторое время мы с ним шутим и подталкиваем его в бок, поощряя его продолжать свои басни.

— Ври только, грек! — говорим мы и хохочем во всё горло.

Наконец сам торговец рассердился и сунул нам трубку змеёй к самому носу: так что же мы в самом деле ничего, так-таки ничего и не понимаем? Разве над этим наргиле можно смеяться?

Оказывается, что это совсем особенное наргиле!

Резервуар для воды хрустальный и густо позолочен. Чёрная колонка из чёрного дерева и баснословно роскошно украшена драгоценностями, следовательно и шарики, принятые нами за гипсовые, были на самом деле настоящий жемчужинами. Однако стеклянные кусочки на трубке ведь были же настоящими и неподдельными стекляшками не так ли? — Как же! Это всё драгоценные камни — сапфиры, рубины и брильянты, да было бы нам известно. Так это, стало быть, не было просто расчётом на эффект, — то, что этот человек вынул всю трубку из ящичка, выложенного изнутри ватой. Змея была обвита золотой проволокой и богато украшена золотыми кольцами, в которые, в свою очередь были вставлены мелкие камешки. Это такая трубка, которую смело можно надеть на грудь, как роскошное украшение.

Но двадцать тысяч дукатов! Правда, эти лавочники всегда запрашивают в три раза больше того, что на самом деле стоит товар. Когда я вник во всё это, сумма уже не показалась мне такой головокружительной.

— Это только султанши или богатейшие паши покупают такие вещи, — говорит грек, помогая продавцу сложить змею и уложить её на покой в ящик.

— Постойте-ка! — говорю я, не давая им запереть ящик.

— Зачем? — спрашивает моя спутница с удивлением.

— Да ведь дело не к спеху, — отвечаю я. — Трубка-то действительно чудная.

— Да, но двадцать тысяч дукатов!

— Ну, положим, на поверку-то окажется не больше третьей части, — опять возражаю я. — А в общем она мне подходящая. Уложите её поосторожнее, — приказываю я. — И не откладывайте её слишком далеко. Я не из тех, которых останавливает крупная затрата, если вещь действительно стоит…

«Если я думал, что базар не сказка, то я ошибался!» — думал я, удаляясь от торговца трубками.


Теперь грек проходит мимо всех лавок, какие попадаются на нашем пути, и направляется прямо к булавке с бирюзой. Ах, — но что была эта булавка по сравнению с трубкой! На ней не было ни жемчужин ни драгоценных камней, — одна только жалкая бирюза с арабским изречением на ней. Я морщу нос при виде её.

Это выражение моего презрения остаётся никем не понятым. Я пробую иной способ: я свищу. Тот же недостаток понятливости. В горячем желании приобрести эту зелёную булавку нельзя было сомневаться: я, к ужасу своему, слышу, как осведомляются о её цене и торгуются. Тогда, не желая самым своим присутствием принимать участие в такой досадной сделке, я тихонько удаляюсь оттуда.

Так отправился я в Стамбул, на свой риск, один.

Тут я увидал такие лавки и такие удивительные мастерские, каких мне иначе никогда не удалось бы увидеть. Я проходил по каким-то подвалам со сводами, по галереям с арабесками на стенах и стройными колоннами из чёрного и белого камня. Тут были и мечети, и фонтаны, и таинственные дворики, где виднелись разного рода люди. Бесчисленное количество народа снуёт мимо меня: носильщики с громадными ношами кричат, прочищая себе дорогу. Целые вереницы женщин под вуалью, сопровождаемых евнухами, совершают свой обход базара. Торговцы предлагают всевозможные товары. Бедуины, жители пустынь, ходят взад и вперёд с мошной за плечами и кинжалом за поясом. Дервиши дико завывают и жестикулируют, обращаясь к небу. Нищие окружают вас, бросаются к вашим ногам и, не желая понять вежливого отказа, суют свои тарелочки чуть не прямо вам на грудь. Ослы и собаки производят невообразимый шум. Неуклюжие верблюды, покачиваясь, проходят в этой сутолоке, нагружённые благовонными товарами из Индии и Египта.

«Арабская ночь!» — думаю я и погружаюсь в эту роскошь.

У одной из оружейных лавок стоит армянский торговец и что-то кричит мне, высоко держа над головой стальной клинок. Он сгибает клинок руками дугой и потом отпускает его: «хссс…» раздаётся в воздухе. Он ударяет клинком о стену, и тот издаёт серебристый звук. Он бросает на воздух маленький пучок стальной проволоки, рубит его клинком и разрезает пучок пополам. Потом он, смеясь, показывает мне лезвие клинка, — на нём нет ни зарубинки.

Вот сидят турецкие продавцы перед своими лавочками. На них огромные тюрбаны, и сидят они, поджав под себя ноги и не повышая голоса. Если я пожелаю чего-нибудь купить у них, то у них найдутся мази, эссенции, розовое масло и благовонные плиточки в золочёных флаконах. Есть у них и всевозможные воды для одалисок[33] и для эфенди, когда они пожелают надушиться, и порошки, придающие блеск глазам, и капли для кофе, порождающие радостное настроение. Но если я и ничего не куплю, — что же из этого? Эти торговцы неподвижны и преисполнены достоинства, их носы прямо-таки великолепны. Они сидят себе и предоставляют баюкать своё сердце мечтам и грёзам и переживаниям многих и многих дней. Пусть армяне орут, а евреи извиваются, перешёптываются и заманивают чужих иноверцев, — ни у кого из них нет невозмутимого покоя турка, и никому из них не будет места в вечных садах пророка.

Вот тот человек в белом тюрбане — араб. Он весь из мышц и костей, и голова его темна, как кожа. Он ещё более горд, чем армяне, иудеи и турки вместе взятые. Он смотрит на все эти племена сверху вниз, как на глупые и необразованные. Сам он — соотечественник пророка и говорит на священном языке. А эти шёлковые товары и другие драгоценности, продаваемые им, привёз он когда-то сам сюда, в Стамбул, на верблюдах. А когда он продаст их за большие деньги, пошлёт он посланца в свою далёкую землю за другими, и когда он снова распродаст всю свою лавочку, он совершит долгое, приятное путешествие обратно в Аравию и уж никогда не вернётся.

Я подхожу к старьёвщицким лавкам. Что же он уверял нас, этот грек, будто евреи здесь на базаре соблюдают ша́баш? — Лавки открыты! Что он там наболтал, будто евреи содержат эти лавки? Это вовсе не евреи. Тут господствуют арабские носы. Евреи ютятся у Галаты, в своём родном, интимном гетто, где они надувают друг друга, сколько душе угодно. Кишит ими и Константинополь. Но там они являются только посредниками между неподатливыми собственниками, они переводчики, посыльные, маклера, проводники для иностранцев; некоторые башмачники. Они носят свою мастерскую на спине и садятся себе посреди улицы, чтобы починить пару башмаков.

На старьёвщицком базаре продаётся не только поношенное платье, но и разные другие старые вещи, которые можно отнести к одежде, начиная со старомодной кривой сабли и кончая всякими побрякушками и вышитыми сумочками. Здесь были лоскутья всех цветов, здесь были цвета всех оттенков: и одежды из серой бедуинской байки, и из бархата, и из шёлка, и из драгоценных мехов. И все сословия смешались здесь: придворные расшитые мундиры и шёлковые гаремные шаровары с плащами дервишей и еврейскими лапсердаками[34]. В глазах рябит от всех этих пёстрых груд тряпья и развешанных как попало рядов матери, материй всех возможных тканей, всех нитей, всех достоинств. Даже разорванные покрывала попали сюда же из гаремов. Но здесь же и роскошно расшитые шёлковые пояса, и мистические пряжки, и узорные туфли, и безрукавки из золочёных перьев. Пара старых туфель лежит в ящике. В них на вид нет ничего особенного, но они на подъёме украшены смарагдами[35]. На одном мундире висит орден.

Я устаю от этого головокружительного великолепия отжившей роскоши и пытаюсь вернуться к моей спутнице. Хотя я старался замечать каждый поворот, я всё-таки сбился и долго бродил в поисках, пока не набрёл наконец опять на булавку с бирюзой.

Спутница моя всё ещё стояла тут, перед этими чародейными камнями, и торговалась. Только теперь дело шло не об одной только булавке, хотя и о ней шла речь, между прочим, но также и о браслете значительной ценности. Однако теперь я оказался находчивее и пустил в ход самую большую свою хитрость:

— Разве ты не видишь, что это обруч с ноги одалиски? — сказал я. — Неужто ты захочешь носить такую вещь на руке?

И браслет был тотчас же отложен в сторону.

— Что же касается булавки, то она в своём роде очень мила, — говорю я с изумительной хитростью. — Отложим её пока и обдумаем этот вопрос, ведь не убежит же она от нас. Ты только взгляни на меня, посмотри, до чего я изнемог от стояния и хождения взад и вперёд, и пойдём куда-нибудь, где можно присесть!»

Вот что я сказал и возбудил таки сострадание.

Тогда проводник повёл нас на базар шёлковых товаров.


Худшего места и быть не могло.

Это было громадное помещение. Мы то поднимались на лестницу, то спускались с лестницы прежде, чем можно было двинуться вперёд. Эта запутанная дорога положительно кружила мне голову; но я всё же надеялся, что нам найдётся местечко в другом этаже. Здесь было множество прилавков, и у каждого прилавка стояли и сидели группы закутанных вуалями и окружённых евнухами женщин, которые болтали, смеялись и разглядывали товары. Какой-то человек смиренно Подходит к нам, подобострастно бормоча что-то; он — человек образованный, он представляется: «Абдул! Бывал в Европе, в Америке на Всемирной выставке, владею всеми языками».

Это был еврей.

«Если ты только мгновенно не добудешь нам турка, — думаю я про себя, — плохо тебе придётся! Я сейчас только видел клинок, как раз для тебя, для твоего горла, для твоего сердца, так-то!»

— Мы хотим иметь дело с турком, — говорю я вслух и вообще держу себя неприступно. Тогда еврей отступает и добывает нам турка. И турок как раз приходится нам по вкусу: он ни словечка не может проронить с нами, потому что мы не понимаем друг друга. При этом он — сын самого хозяина лавки и не прибегает ни к какому низкопоклонству.

Он спокойно открывает шкафы и ящики, выставляя на показ всевозможные прелести. О, ты, древний Восток, твои базары уж во всяком случае сказка! Я бросаюсь на диван и предоставляю ослеплять себя. Турок кладёт на прилавок всё больше и больше. Опыт научил его не поражать нас слишком сразу, чтобы мы не впали в бешенство, а наоборот, постепенно, мало-помалу околдовывать наше сознание, пока мы не впадём наконец в тихое помешательство. Тут всевозможные вышитые вещи, вышивки жемчугом, материи, затканные серебром и золотом, парча, ценнейшие диковинки всех цветов со всего Востока. Здесь шёлковые ткани из Индии, подобных которым мы никогда не видывали. Есть здесь и материи, тонкие, как паутина, и толстые, как войлок, и шарфы из Бенгалии, и плащи из перьев, пояса с брильянтами, затканные золотом вуали, подушки, вышитые золотыми цветами, скатерти, шали, пурпурные бархатные плащи, усыпанные серебряными полумесяцами. Некоторые шёлковые платки пристают к рукам, другие так гладки, что их никак не ухватишь. Какие-то светло-пунцовые шёлковые рубашки словно не от мира сего: они предназначены для взрослых, а между тем они все вполне могли бы поместиться в моей горсти.

Чувствуешь себя беспомощным и только беспорядочно расспрашиваешь:

— Для чего это?

— Это украшение для стены, это вешают.

— А это?

— А это кладётся на мебель, это покрышка для дивана.

— Ну, а это что же такое?

«Это» имеет много-много метров в длину, на нём мириады крохотных жемчужин, рассыпанных повсюду, и во всю длину тянутся золотые каймы.

— Это материя для платья, — отвечает турок.

— Аа! Вот как, — говорю я. Совершенно естественно, что с этого момента я осёкся и больше не спрашиваю ни о чём.

Но если я молчу, то это ещё не значит, что за нашим прилавком всё обстоит благополучно. Далеко нет. Спутница моя всё более и более чувствует себя в своей сфере, она спрашивает и выслушивает ответы: драпировки для неё подвешиваются к дверям ради пробы, материи поддерживаются на воздухе обворожительными складками; какое-то кружевцо примеряется прямо на мою собственную шею, потому что я сижу кротко и смиренно и не могу защищаться.

Тут приходят двое слуг с мокко и папиросами. Я не прочь был освежиться и тем и другим, после чего мне опять можно было бы занять моё место руководителя. Но это теперь уже поздно: вот лежит на прилавке славненькая стопочка уже купленных вещей. А турок всё открывает да открывает новые и новые сундучки и ящички; мошенник — он на стороне моего противника!

— Ну, я ухожу, — говорю я, вставая.

— Нет, подожди немножко — тут осталось всего несколько полочек!

— Ты забываешь про булавку! — говорю я, потому что булавка была гораздо дешевле. — Теперь мне как-то уж не верится, чтобы кто-нибудь не пришёл и не купил её.

— Уж лучше отказаться от булавки, — получаю я в ответ.

— Всё-таки же это была, право, редкостная булавочка, — говорю я удивительно вкрадчиво. Однако меня уже не слушают. И на свет появляется множество других сундучков и ящичков с новыми чудесами. Нужна целая вечность, чтобы осмотреть всё это.

— Пойду-ка я лучше, познакомлюсь с какими-нибудь самыми красивыми дамами из гарема и поболтаю с ними.

— Да, конечно, поди. Тогда ты, по крайней мере, не будешь мешать нам. Ну-ка, теперь ту полочку! Что это такое? Для плаща? Подержите-ка это повыше! Ещё повыше! Так, и что это стоит?

Я отправился к гаремным дамам.

«Хотя на лицах их вуали, — думал я, — но, право, нельзя жаловаться на эти вуали: он почти как воздух, так тонки».

Но самое досадное, это — стыдливость турчанок: на меня стали смотреть не женщины, а евнухи. Прямо неприличие в этой стране — эти евнухи. Это просто мужененавистники. Они ходят с жёстким бичом в руках. А так как не знаешь языка, то и нет ни малейшей возможности по добру по здорову поболтать с ними да и отослать их куда-нибудь с поручением. Вот они стоят тут и лишают меня всякой надежды. Я приближаюсь к одной красавице и смотрю на неё. Она ещё очень молода и полна жизни и весёлости, поистине чудная женщина. Вдруг я слышу рёв, рычание — и неуклюжий евнух подвигается ко мне. Он смотрит на меня, и взгляд его жёсток как камень, затем он начинает жевать челюстями. «Ну, тут надо быть осторожным!» — думаю я и отхожу в сторону. Я иду к другой. По строжайшем рассмотрении, она была неподражаема; небольшая остроумная беседа с нею могла бы очень позабавить меня. Вокруг неё были и евнухи, и рабыни. «Следовательно, это знатная дама, — думаю я. — Надо будет испытать её несколькими французскими словами, какие я знаю».

В ответ на моё «испытание» последовал рёв, и евнух со всей силы ударил кнутом по прилавку. Он вращал глазами, словно безумный. Ну, а красавица — что она сделала? Вскочила, заслонила меня своим телом, крича: «Прежде, чем пролить его кровь, ты прольешь мою!»?

Ничего подобного: красавица и пальцем не шевельнула. Она слегка вздрогнула при звуке кнута, ударившего о прилавок, но продолжала болтать, разглядывая товары. Тогда я её оставил. Если я ничего не значу для неё, то нечего мне здесь и делать.

Я направился обратно к своему дивану и выпил много мокко, вглядываясь на поле сражения: атака была неудачная, никакой капитуляции. Турчанки не годятся для таких предприятий. Они сидят целые часы и осматривают мишуру, блёстки и всякую дрянь, не развивая себя остроумной беседой. Зато и остаются они такими ограниченными, и хохочут над разным вздором, и украшают детей своих цветами.

Спутница моя наконец-таки прекратила свою торговлю. На прилавке лежат три пакета. Я вытаскиваю кошель — этот маленький, благословенный мешочек, который при мне, туго набитый благородным металлом, — и начинаю выкладывать бесчисленное множество золотых монет. Грек считает со мной вместе.

— Ещё пять таких, — говорит он, — и тогда вы получите немножко сдачи.

Я отсчитываю ещё пять и обзываю его кровопийцей.

Мы опять спускаемся на улицу. «Теперь нам только идти прямёхонько и без оглядки в гостиницу», — думаю я. Но грек заговаривает об экипаже.

— Это зачем?

— Для вас же. Ведь нам далеко.

Я посмотрел на него — он действительно был здорово нагружен, а ведь он наш слуга.

— Зовите экипаж! — сказал я невольно.

И мы уезжаем.

Но когда мы уже были у моста, спутница моя вдруг стала останавливать лошадей и велела кучеру поворачивать обратно.

— Что такое? — спрашиваю я.

— А булавка-то! — восклицает она. — Булавка с бирюзой!

Тогда я горько усмехнулся и только покачал головой на особый лад, что, вообще говоря, равнялось обвинительному приговору.