"Методология экономической науки" - читать интересную книгу автора (Блауг Марк)Глава 5 Различие между позитивной и нормативной экономической теориейИстория разграничения позитивной и нормативной экономических теорий, «научной» экономической теории и практических советов по вопросам экономической политики насчитывает уже более 150 лет и восходит к работам Нассау Се–ниора и Джона Стюарта Милля. Примерно во второй половине XIX в. это ставшее привычным различие в экономической теории начали смешивать и практически отождествлять с существующим у философов–позитивистов различием между тем, что «есть», и тем, что «должно быть», между фактами и ценностями, между предположительно объективными, описательными утверждениями о мире и предписывающими оценками его состояния. Тогда стали говорить, что позитивная экономическая теория относится к фактам, а нормативная — к ценностям. Затем, в 1930–е годы, возникла Утверждение, согласно которому «невозможно вывести то, что должно быть, из того, что есть», что сугубо фактологические, описательные утверждения сами по себе могут повлечь или подразумевать лишь другие фактологические, описательные утверждения, но ни в коем случае не нормы, этические высказывания или предписания что–либо сделать, было впервые выдвинуто еще Дэвидом Юмом в его «Трактате о человеческой природе». Это утверждение за содержащееся в нем «обоюдоострое» логическое различие между областью фактов и областью ценностей получило меткое наименование «гильотины Юма» (Black M., 1970, р. 24).
Но как догадаться, относится ли данное высказывание к тому, что есть, или тому, что должно быть? Ясно, что об этом нельзя судить по тому, стоит ли предложение в изъявительном наклонении или нет, ибо существуют такие предложения в изъявительном наклонении — например, «убийство — это грех», — которые являются тонко замаскированными высказываниями о том, что должно быть, облеченными в форму высказываний о том, что есть. Точно так же нельзя судить по тому, что люди охотнее соглашаются с высказываниями о том, что есть, чем о том, что должно быть, ибо легко убедиться, что с фактологическим утверждением типа «вселенная произошла без сверхъестественного вмешательства — в результате большого взрыва много миллионов лет назад» люди склонны соглашаться куда менее охотно, чем с нормативным утверждением — «нам не следует поедать младенцев». Утверждение о том, что есть, — это всего лишь утверждение, которое может быть либо истинно, либо ложно: оно выдвигает некое предположение о состоянии мира — что он устроен так, а не иначе, и мы можем воспользоваться межличностно проверяемыми методами, чтобы обнаружить, истинно оно или ложно. Утверждение о том, что должно быть, выражает оценку состояния мира: оно одобряет или не одобряет, хвалит или порицает, превозносит или осуждает, и мы можем лишь приводить какие–то аргументы, чтобы убедить других согласиться с ним. Конечно, мне возразят, что нормативное утверждение «мы не должны поедать младенцев» может так же быть оценено с помощью межличностно проверяемых методов, скажем, референдума. Но все, что может установить референдум, — это наше всеобщее согласие, что поедать младенцев неправильно; он не может установить, что это неправильно В последние годы философы–этики постоянно высказывали сомнения по поводу дихотомии «есть— должно быть», которые по большей части касались того, что моральные суждения являются не просто выражением чувств или императивами, призывающими кого–то к действию, но особого рода описательными утверждениями о мире (Hudson W.D., 1969; Black M., 1970, ch.3). Однако развиваемые нами аргументы против следствий из «гильотины Юма» совсем иного свойства. Я вовсе не говорю, что утверждения о том, что должно быть, логически эквивалентны утверждениям о том, что есть, а говорю, что принятие или отказ от последних как когнитивный процесс не слишком отличается от принятия или отказа от первых. Мое мнение таково: не существует эмпирических описательных утверждений о том, что есть, которые считаются истинными, но не полагаются на определенный социальный консенсус в отношении того, что мы «должны» принимать эти утверждения. Нагель (Nagel E., 1961, р. 492—495) стремится защитить «гильотину Юма» именно от такого рода возражений, выделяя в общественных науках два типа ценностных суждений — характеризующие и оценивающие. На глубоком философском уровне это различие, возможно, ошибочно. В конце концов мы не можем уйти от того факта, что все нетавтологические утверждения принимаются на основе нашей готовности соблюдать определенные правила игры, то есть на коллективно принятых нами как игроками суждениях. Спор о фактах, как представляется, может быть разрешен убедительным обращением к так называемым объективным фактам, в то время как спор о моральных суждениях может быть разрешен только увещевательным обращением к эмоциям, но в основе своей оба спора покоятся на определенных конкретных методах убеждения, эффективность которых, в свою очередь, зависит от разделяемых ценностей того или иного рода. Между тем на уровне научного исследования выдвигаемое Нагелем различие между методологическими и нормативными суждениями реально и значимо. Каждый экономист сознает, что между утверждением о существовании кривой Филлипса — конкретного функционального соотношения между уровнем безработицы и темпом изменения ставок заработной платы или цен, — с одной стороны, и утверждением, согласно которому безработица столь пагубна, что для избавления от нее мы должны быть готовы перенести любую инфляцию, с другой стороны, лежит целая пропасть. Когда экономист говорит, что каждому индивиду нужно позволить тратить свой доход, как он хочет, или что ни один трудоспособный индивид не имеет права на поддержку окружающих, или что правительства должны предоставлять помощь жертвам безжалостных экономических законов, нетрудно увидеть, что он высказывает нормативные ценностные суждения. Существуют давние, испытанные методы примирения расходящихся методологических суждений. Но нет таких методов для примирения расходящихся нормативных ценностных суждений — кроме демократических выборов и перестрелок на баррикадах. Этот контраст между методами улаживания разногласий и придает актуальность различию, которое вводит Нагель. Предполагая, что нормативные оценки относятся к тому роду суждений, по поводу которых невозможна рациональная дискуссия, направленная на урегулирование любых разногласий между людьми, мы несколько перегнули палку. Даже если Юм прав, отрицая, что «то, что должно быть» можно логически вывести из «того, что есть», и наоборот, несомненно, «то, что должно быть» испытывает сильное влияние «того, что есть», и ценности, которых мы придерживаемся, почти всегда зависят от целого ряда фактов, в которые мы верим. Это указывает на то, как надо вести рациональные дебаты о спорных ценностных суждениях: мы можем приводить альтернативные обстоятельства и спрашивать, захотели бы вы отказаться от своей оценки в этих обстоятельствах? В качестве известного и очевидного примера можно привести здесь широко распространенное ценностное суждение, согласно которому экономический рост, измеряемый величиной реального национального дохода, всегда желателен. Но останется ли данное суждение столь же непоколебимым, если при этом экономический рост ведет к абсолютному ухудшению положения людей, чьи доходы относятся к нижнему квартилю (децилю или квинтилю) соответствующего распределения? Еще одним примером является часто высказываемое ценностное суждение, что смертная казнь всегда неоправданна. Но если бы мы располагали неопровержимыми свидетельствами того, что смертная казнь удерживает потенциальных убийц от совершения преступления, стали бы мы по–прежнему придерживаться своего первоначального мнения? И так далее. Рассуждая в этом направлении, мы обнаруживаем разницу между «базисными» и «небазисными» ценностными суждениями, или, я бы сказал, чистыми и смешанными ценностными суждениями: «Ценностное суждение можно назвать «базисным» для человека, если подразумевается, что оно остается для него верным при любых обстоятельствах, в противном случае оно является «небазисным»» (Sen A.K., 1970, р. 59). До тех пор, пока ценностное суждение остается небазисным, или смешанным, дискуссия о нем может принять форму обращения к фактам, и это хорошо, ибо наши стандартные методы разрешения споров о фактах не так сомнительны, как методы разрешения споров о ценностях. И только когда мы наконец обнаруживаем чистое ценностное суждение — как, например, в случае крайнего неприятия пацифистом любых войн вообще или сталкиваемся с утверждением типа «я ценю это как таковое», — мы констатируем, что исчерпали всякие возможности рационального анализа и дискуссии[83]. Вряд ли можно сомневаться, что большинство ценностных суждений, высказываемых по социальным вопросам, носят смешанный характер и, следовательно, поддаются влиянию путем убеждения людей, их придерживающихся, в том, что на самом деле факты отличаются от того, как они их видят. Как только мы удалили с помощью рационального анализа посторонние фрагменты в смешанных ценностных суждениях, мы остаемся с фактологическими утверждениями и чистыми ценностными суждениями, разрыв между которыми действительно непреодолим при любой интерпретации «фактов» и «ценностей». Даже если мы оставим ценностные суждения в их обычном смешанном виде, окажется, что пока мы показали лишь то, что разница между методами разрешения разногласий по методологическим и ценностным суждениям носит количественный, а не качественный характер. Но ничто из сказанного нами не означает, что это количественное различие не заслуживает нашего внимания. Утверждение, будто разница настолько мала, что ей можно пренебречь, приводит нас прямо в лагерь некоторых радикальных критиков, которые считают, что абсолютно все предположения о социальных явлениях пропитаны ценностями и, следовательно, недостаточно «объективны». Как указывает Нагель (Nagel E., 1961, р. 500), это утверждение доказывает слишком много: либо оно не распространяется на себя, и тогда у нас есть по крайней мере одно объективное утверждение по социальным вопросам, или оно само пропитано ценностями — в этом случае мы попадаем в порочный круг и нас сносит к крайнему субъективизму, когда все мнения равноценны. Кроме того, аргументы против самой возможности какой–либо свободной от ценностей, «объективной» общественной науки обычно украшены всякого рода не имеющими отношения к делу суждениями, сводящимися к отрицанию всякого осмысленного различия между методологическими и нормативными суждениями. Доктрина свободной от ценностей общественной науки гласит, во–первых, что логический статус фактологических, описательных утверждений о том, что есть, отличается от статуса нормативных, предписывающих утверждений о том, что должно быть, и, во–вторых, что методологические суждения, использующиеся при достижении консенсуса по утверждениям о том, что есть, существенно отличаются от тех, что используются при достижении консенсуса по нормативным ценностным суждениям. Утверждение, что общественная наука может быть свободной от ценностных суждений, в этом смысле не отрицает, что идеологический уклон проникает в сам выбор вопросов, которые исследуют представители общественных наук, что гипотезы, выдвигаемые на основе наблюдаемых фактов, иногда испытывают влияние особого рода ценностей, и даже того, что практические советы, которые дают представители общественных наук, часто проникнуты скрытыми ценностными суждениями и скорее нацелены на то, чтобы убедить, нежели просто посоветовать. Аргументация основана не на предполагаемой личной беспристрастности отдельных представителей общественных наук, но скорее на социальных аспектах научной деятельности, критической традиции научного сообщества постоянно поправлять различные уклоны отдельных ученых. Макс Вебер внес полную ясность в этот вопрос более 50 лет тому назад, когда изложил доктрину Очевидно, Вебер не отрицал, что общественная наука в том виде, в котором она практикуется, насквозь пронизана политическими предубеждениями; именно поэтому он проповедовал Немногие из тех, кто нападает на доктрину Отрицание объективности в общественной науке чаще встречается в социологии, нежели в экономической теории. В самом деле, экономистов традиционно устраивает существующая дихотомия между «есть» и «должно быть»; они, очевидно, верят, что, будучи ясно сформулирована, она становится самоочевидной (см. Klappholz К., 1964). Поэтому было непросто найти примеры таких экономистов, которые противоречили сами себе, вначале отрицая, что экономическая теория может быть свободной от ценностей, а затем утверждая, что тем не менее некоторые экономические мнения более обоснованы, чем другие. Но, возможно, нас удовлетворит один такой поучительный пример. Роберт Хейлбронер (Heilbroner R.L., 1973) начинает свою атаку с отрицания доктрины методологического монизма: разница между общественными и естественными науками заключается в том, что человеческие действия одновременно имеют неосознанные намерения и сознательные цели, и без предпосылок о смысле этих действий из социальных фактов невозможно извлечь какие бы то ни было выводы. «Именно в этот момент, — заявляет он, — на сцену выходят ценностные суждения». Каким образом? Единственный пример, который он приводит, это — «очевидное политическое предубеждение, наблюдающееся в выборе проблем для исследования» (р. 137). В нагелевском смысле, однако, это — методологическое, а не ценностное суждение. Признавая, что об этом уже многократно писали раньше, Хейлбронер говорит, что предпочитает рассматривать «гораздо менее изученный аспект проблемы, связанный с самим экономическим анализом, а не с предпосылками экономической мысли» (р. 138). Он заявляет, что экономистам не свойственна научная беспристрастность в оценке экономических теорий, и в качестве не слишком убедительного примера приводит «нежелание экономистов признавать феномен империализма как достойный объект для экономических исследований, а также их упрямую приверженность теории о преимуществах международной торговли несмотря на наличие печальных свидетельств, что торговля не привела к улучшению положения более бедных стран» (р. 138—139). Экономисты, как и другие исследователи общества, добавляет он, независимо от своей воли эмоционально связаны с обществом, членами которого являются: «каждый представитель общественной науки подходит к своей задаче с желанием, сознательным или бессознательным, продемонстрировать работоспособность или неработоспособность общественного устройства, которое он исследует» (р. 139). Перед лицом «этой чрезвычайной уязвимости для ценностных суждений» экономисты не могут быть беспристрастны или равнодушны: «таким образом, ценностные суждения, отчасти социологического характера, отчасти относящиеся к поведению, вдохновляли экономическую теорию, начиная с самых ранних ее положений и заканчивая позднейшими и наиболее изощренными образцами» (р. 141). Здесь мы должны сделать краткое отступление по поводу вольного употребления Хейлбронером термина Аналогично, существует тенденция определять ценностные суждения как любые убедительные утверждения, выраженные в эмоциональной форме, совершенно игнорируя тот факт, что чисто описательные утверждения, или даже определения, могут быть такими же убедительными, как и ценностные суждения (Klappholz К., 1964, pp. 102—103). Добавляет путаницы и другая столь же отчетливая тенденция отождествлять ценностные суждения с идеологическими утверждениями (см., например, Samuels W.J., 1977). Термин Сделав эти пояснения, вернемся к атаке Хейлбронера на доктрину свободной от ценностей экономической теории. «Я не верю, что экономисты должны стремиться к свободному от ценностей анализу», — декларирует он. Но вскоре добавляет: «Я должен со всей решительностью заявить, что не верю, будто экономист имеет право во имя защиты каких–либо ценностей подтасовывать данные, популяризировать или распространять рекомендации для политики, не опирающиеся на факты, или выдавать свои ценностно окрашенные выводы за обладающие «научной» обоснованностью» (Heilbroner R.L., 1973, р. 133, 142). Он скромно признает, что это звучит «как противоречие в терминах» (р. 138), но верит, что «квадратуру круга» можно найти, следуя методам естественных наук. Эти методы состоят, как он полагает, в «открытости процедур, с помощью которых наука делает свое дело, открывая себя для… болезненного самоанализа в отношении своих предпосылок, экспериментов, логики и выводов». И «поскольку экономисты редко ставят эксперименты, воспроизводимые в лаборатории, их результаты не могут быть опровергнуты так же легко, как у представителей естественных наук, но они так же могут быть подвержены пристальному рассмотрению и критике экспертов» (р. 142—143). Этим чувствам мы можем только поаплодировать. Но зачем тратить многие страницы на убеждение читателей в том, что вся экономическая теория полностью заражена ценностными суждениями, причем к последним скопом причисляются непроверяемые утверждения, эмоционально выраженные утверждения и идеологические утверждения, только для того, чтобы в конце концов заключить, что возможно спасти набор позитивных экономических открытий, которые, очевидно, являются объективными? И скорее ли мы соберем набор подобных открытий оттого, что будем произносить филиппику против самой возможности свободной от ценностей экономической теории? Атака Хейлбронера на свободную от ценностей экономическую теорию бледнеет рядом с атакой Гуннара Мюрдаля, на всю жизнь избравшего концепцию насыщенной ценностями общественной науки одной из своих основных тем. Но его решение связанных с этим затруднений существенно отличается от предлагаемого Хейлбронером или любым другим критиком Рецепт Мюрдаля заключается не в том, чтобы подавлять ценностные суждения в интересах науки, и не в том, чтобы указывать, в какой именно момент они неизбежно входят в рассуждения, отделяя тем самым позитивную экономическую теорию от нормативной, но скорее в том, чтобы смело заявить о них в самом начале анализа. Тогда, как он предполагает, наши результаты каким–то непостижимым образом окажутся проникнуты истинной объективностью: «Единственный способ, которым мы можем стремиться к объективности в теоретическом анализе, — это вынести наши ценности из тени на свет, осознать их, специфицировать, открыто заявить о них и позволить им определять теоретические исследования… нет ничего плохого Согласно Мюрдалю, невозможно отличить позитивную экономическую теорию от нормативной, и притворяться, что вы делаете это, означает лишь обманывать себя. Но так ли уж бесполезно пытаться отделить эмпирическую проверку экономических гипотез, не связанную с нашими надеждами и желаниями, хотя бы как идеал, к которому нужно стремиться, от выражения одобрения или неодобрения определенных состояний мира? Можно согласиться, что не существует абсолютно четкого различия между позитивной и нормативной экономической теорией, точно так же как не существует абсолютно четкого различия между целями и средствами; но если мы заявляем о вездесущности и неизбежности ценностных суждений, вместо того, чтобы точно указывать, как и на каком этапе они вторгаются в экономическое рассуждение, мы, очевидно, рассчитываем прийти к такому релятивизму, при котором мнения по любым экономическим вопросам будут являться просто делом личных пристрастий[87]. Время полезного разграничения позитивного и нормативного, вынуждающего экономистов излагать свои ценностные суждения в явном виде, еще не прошло. «Различие между нормативным и позитивным, — как верно заметил Хатчисон, — должно выдерживаться настолько, насколько это возможно — иногда даже в ущерб убедительности» (Hutchison T.W., 1964, р. 191). Такова еще одна попперовская норма, которую мы можем включить в наш список (см. выше, главу 1). Теперь мы расчистили дорогу, ведущую к самой сердцевине проблемы: каким образом некоторые э™нода^епния например, знаменитые предельные равенства Паретооп–ти»появляются почти в одном и том же ™™^-но и в позитивной и в нормативной экономических теориях? Краткий очерк истории разграничения позитивной и нормативной экономических теорий поможет подготовиться к анализу этого вопроса. Впервые такое разграничение появляется в работах Сениора и Милля–младшего в форме различия между политической экономией как «наукой» и как «искусством». Они поняли, что при переходе от науки к искусству на сцену неизбежно выходят вненаучные, этические предпосылки, а также отметили — для того, чтобы давать осмысленные советы по практическим проблемам, необходимы и неэкономические элементы, заимствованные из других общественных наук, а также ценностные суждения (Hutchison T.W., 1964, р. 29—31). Короче говоря, они придерживались вызывающего в наше время удивление взгляда, что экономист Керне пошел по стопам Сениора и Милля, но выражался, по своему обыкновению, еще более резко, чем они: «Экономика как наука не теснее связана с нашей современной промышленной системой, чем механика как наука с нашей современной системой железных дорог» (Cairnes J.E., 1965, р. 38). В свою очередь, Джон Невилл Кейнс различал не только позитивную науку и нормативное искусство, как его предшественники, а (1) «позитивную науку», (2) «нормативную, или регулятивную, науку» и (3) «искусство», то есть систему правил для достижения заданных целей: «Задача позитивной науки — установление Однако трехзвенная классификация Невилла Кейнса не получила признания, и другие современные ему английские экономисты просто повторяли старое различие между позитивным и нормативным, ничего нового к нему не добавляя (Hutchison T.W., 1964, р. 32–41; Smyth R.L., 1962). Вместе с тем на европейском континенте Вальрас и Парето проводили водораздел не между позитивной и нормативной экономической теорией, а между чистой и прикладной экономической теорией (Hutchison T.W., 1964, р. 41—43); и если не для Вальраса, то уж для Парето чистая экономическая теория включала только позитивную экономическую теорию и исключала то, что Невилл Кейнс называл «нормативной, или регулятивной наукой» и «искусством»[88]. Парето в своей ставшей теперь знаменитой формулировке условий оптимума утверждал, что совершенная конкуренция автоматически максимизировала бы Для ситуаций, отличных от конкурентного равновесия, Парето не давал никаких указаний на изменения, которые могли бы привести к росту или падению коллективного счастья. В 1930–е годы Джон Хикс и затем Николас Калдор сформулировали Оптимум по Парето, как и набор равновесных цен, обусловленный действием совершенной конкуренции, определен только по отношению к заданному начальному распределению ресурсов между членами общества, и то, что верно в отношении оптимума по Парето, верно и в отношении ППУ. Это ограничение иногда выражают, говоря, что правило Парето представляет только частичную иерархию состояний экономики и не содержит критерия для выбора из бесконечности потенциальных распределений первоначальной наделенности ресурсами. Аналогично, новая, свободная от ценностей экономическая теория благосостояния взяла существующее распределение услуг факторов производства как заданное, не делая тем самым никаких ценностных суждений до тех пор, пока она не рекомендует определенных компенсационных платежей. Именно Бергсон в своей статье 1938 г. о Однако всегда находились и такие ученые, которые, возвращаясь к самому Парето, рассматривали его экономическую теорию благосостояния как ветвь позитивной экономической теории, столь же нейтральную и объективную, как и любая другая. Этот аргумент заслуживает внимательного рассмотрения. Еретическую точку зрения, что паретова экономическая теория благосостояния не зависит от ценностных суждений, активно защищал Арчибальд (Archibald G.C., 1959b). Его аргументация проста: паретова экономическая теория благосостояния исследует эффективность альтернативных способов удовлетворения Арчибальд подводит итоги следующим образом: «Теоремы экономической теории благосостояния являются теоремами позитивной экономической теории; они касаются отношения между Хеннипмен — еще один автор, следующий технической, объективной интерпретации оптимума по Парето — пишет: «Утверждения вроде того, что при определенных предпосылках совершенная конкуренция является достаточным условием Парето–оптимальности и что монополия, тарифы и внешние эффекты приводят к потерям в общественном благосостоянии, являются позитивными утверждениями, которые верны или неверны независимо от этических или идеологических убеждений» (Hennipman Р., 1976, р. 47). Парето–оптимальность покоится на трех фундаментальных постулатах: (1) суверенитет потребителя — только самостоятельно выбранные предпочтения считаются индивидуальными предпочтениями или измерителями индивидуального благосостояния (или, говоря популярным языком, — только индивид является лучшим судьей своего собственного благосостояния); (2) отсутствие патернализма — общественное благосостояние включает благосостояние каждого отдельного члена общества (кроме детей и «лунатиков») и ничье более; и (3) единодушие — только единогласно одобренные перераспределения ресурсов считаются улучшениями общественного благосостояния. На основе этих трех постулатов можно показать действие того, что Самуэльсон эффектно назвал Хеннипмен соглашается, что три постулата паретовой теории обычно считаются ценностными суждениями, откуда следует, что Парето–оптимальность — понятие нормативное (р. 51). Но, как и Арчибальд, он утверждает, что первый постулат может быть понят в позитивном смысле — если индивидуальные предпочтения рассматриваются как заданные и мы не считаем, буд то каждый человек лучше всех остальных может судить о том, что для него хорошо. Аналогично, второй постулат можно прочитать как отрицание существования независимых интересов у самого сообщества (таких, как интересы «государства»), а это — вопрос факта, а не наших предпочтений: «когда предметом исследования является экономическое благосостояние членов общества, принцип «каждый индивид имеет значение» — арифметический трюизм» (р. 53). Наконец, третий постулат, который Хеннипмен не обсуждает, — это просто переопределение Паре–то–оптимальности в рамках того же значения, которое придавал данной концепции сам Парето, и, следовательно, он не содержит ничего, что не входило бы в первые два постулата. Для Хеннипмена, как и для Арчибальда, основной целью нормативной экономической теории являются рекомендации по проведению экономической политики, и в этом контексте вклад концепции Парето–оптимальности представляется в лучшем случае скромным: она дает лишь частичное ранжирование альтернативных состояний общества; она статична и игнорирует благосостояние будущих поколений в той мере, в какой последнее не учитывается индивидами текущего поколения; она игнорирует все коллективные цели, не являющиеся некоторой суммой индивидуальных целей. Тем не менее паретова теория, настаивает Хеннипмен, также играет роль в позитивной экономической теории, описывая последствия экономического поведения. Таким образом, утверждение, что монопольная власть, тарифы и внешние эффекты вызывают потери в общественном благосостоянии, говорит он, не надо толковать как рекомендацию принять меры для их устранения; короче говоря, показать существование ППУ — одно, а призывать сделать что–то по этому поводу — совсем другое дело (р. 54—55). Для того чтобы вывернуть объективную интерпретацию Парето–оптимальности наизнанку, достаточно ввести ценностное суждение, что было бы желательно устранить «неэффективность», которую подразумевает существование ППУ. «В этом крохотном изменении, — замечает Хеннипмен, — и коренятся все разногласия» (р. 58) — данное замечание следует подчеркнуть. Резюмируя его рассуждения, можно сказать: если мы будем придерживаться чисто нейтральной интерпретации Парето–оптимальности, окажется, что критерий Парето не дает предписаний относительно экономической политики; он только утверждает, что когда конкретные экономические условия предоставляют возможность ППУ, существуют товары и услуги, которые можно распределить так, что кому–то станет лучше без того, чтобы кому–либо стало хуже — в этом случае бесплатных завтраков не существует; но он отрицает, что такое распределение излишков желательно, и в случаях, когда чье–то положение в результате ухудшается, он не может рекомендовать выплату компенсации пострадавшим. Что мы можем извлечь из этого не совсем убедительного аргумента, согласно которому концепции Парето–оптимальности, столь явно пронизанной ценностными суждениями, можно тем не менее дать абсолютно объективную, свободную от ценностной окраски интерпретацию? С чисто логических позиций аргументы Арчибальда–Хеннипмена безупречны: рассматривать индивидуальные предпочтения заданными и считать общественный выбор состоящим исключительно из индивидуальных выборов — это методологические, а не ценностные суждения. Но даже в этом случае заставлять детей ходить в школу, нравится им это или нет, ставить вне закона торговлю наркотиками, но разрешать торговлю алкоголем и запрещать торговлю человеческими органами означает нарушать суверенитет потребителя целым рядом ценностных суждений. Аналогичным образом, настаивать на защите тропических лесов Бразилии от посягательств лесопромышленников и потребителей означает выносить еще одно ценностное суждение, что требует уточнения запрета на патернализм, содержащегося в критерии Парето. Даже отвлекаясь от этих доводов и принимая тезис Арчибальда–Хеннипмена в полном объеме, потребуется просто сверхчеловеческая беспристрастность, чтобы не соскользнуть к «простому» предположению, что любое устранение ППУ желательно, особенно если мы пойдем дальше, чем сам Парето, и откажемся от третьего постулата о единодушии, тем самым разрешая выплаты компенсаций жертвам экономических изменений. Экономическая теория благосостояния в конце концов является той ветвью экономической теории, которая имеет касательство к этическим критериям, по которым мы решаем, что одно экономическое состояние мира более желательно, чем другое, и говорить о В основе аргументации лежит смысл теоремы о «невидимой руке». Действительно верно, что рыночный механизм позволяет индивидам лучше всех судить о своих собственных интересах, на самом деле побуждает их действовать независимо от других («отсутствие Если теорема о «невидимой руке» относится к позитивной экономической теории, она эмпирически опровержима, потому что позитивная экономическая теория является той частью экономической теории, в которой сосредоточены все ее опровержимые гипотезы. Но теорема о «невидимой руке» неопровержима. Арчибальд, как мы видели, утверждает обратное, хотя и с гениальной оговоркой, что это справедливо лишь в терминах «опровержимой теории спроса», подразумевая под этим теорию, которая может исключить существование кривых спроса с положительным наклоном. Но, как мы еще покажем (см. ниже, главу 6), традиционная теория спроса с тем же успехом предсказывает кривые спроса с положительным наклоном, как и кривые с отрицательным наклоном. Таким образом, мы не можем исключить возможность того, что в совершенно конкурентном равновесии хотя бы один потребитель будет иметь положительно наклоненную кривую спроса на хотя бы один Концепцию Парето–оптимальности и связанную с ней концепцию ППУ Твердо приписав паретову экономическую теорию благосостояния к нормативной экономической теории, я не могу устоять перед соблазном сделать несколько комментариев по поводу более любопытных черт современной экономической теории благосостояния, хотя это и будет, строго говоря, отступлением от нашей основной темы. Три постулата паретовой экономической теории благосостояния (суверенитет потребителя, отсутствие патернализма и единодушие) часто считаются вполне безобидными, поскольку с ними, мол, соглашаются все или почти все. Убеждение, что практически все соглашаются с паретовыми постулатами, иногда понимают так, что экономическая теория благосостояния Парето свободна от ценностей. И здесь мы сталкиваемся еще с одним вздорным пониманием ценностных суждений — как вызывающих разногласия этических предписаний. Не будем тратить время на критику данного определения, тем более, что паретовы постулаты вовсе не пользуются общим признанием. Отнюдь не все готовы рассматривать ППУ как однозначно желательное. Причем это относится не только к представителям левой части политического спектра, которые, очевидно, не согласны с постулатом (1) об индивидуальном благосостоянии и отчасти с постулатом (2) об общественном благосостоянии. Даже классические либералы недавно восставали против, как они говорят, «диктатуры паретовой экономической теории благосостояния», допускающей широкомасштабное государственное вмешательство для достижения оптимума по Парето, которое устранило бы дефекты «невидимой руки» с помощью очень «заметной руки» правительства. Либералы, утверждают Роули и Пикок (Rowley С.К. and Peacock A.T., 1975), признают необходимость соблюдения баланса между свободой и индивидуализмом; они готовы терпеть ущемление индивидуальной свободы при условии, что это обеспечит большую свободу остальным; либерализм в основном озабочен поддержанием и расширением «отрицательной свободы» в смысле отрицания принуждения одними индивидами других, и это может вступать в конфликт с суверенитетом потребителя, то есть с паретовым постулатом (1). В любом случае, ценностные предпосылки, лежащие в основе философии классического либерализма, не могут быть сведены к трем постулатам экономической теории благосостояния Парето. Не углубляясь в дальнейшее рассмотрение аргументов Роули и Пикока, можно сказать: из них явно следует, что по поводу паретианских ценностных суждений существует гораздо меньше согласия, чем привыкли думать экономисты. Фактически экономисты — не большие мастера оценивать чужие ценности: в той степени, в которой они намеренно отказались от Даже те, кто отвергает представление о паретовой экономической теории благосостояния как части позитивной экономической теории, могут тем не менее верить, что экономист как таковой в состоянии сказать много дельного по вопросам публичной политики и без привлечения ценностных суждений. Аргументы обычно строятся в терминах целей и средств, инструментов и задач, что немедленно заставляет нас вспомнить данное Роббинсом знаменитое определение экономической теории как науки, изучающей распределение ограниченных средств между заданными, но конкурирующими между собой целями. Пусть правительства сами определяют свою «целевую функцию», заданную в терминах многочисленных целей экономической деятельности; задачей экономистов является очертить «функцию возможностей», издержки и выгоды альтернативных распределений ограниченных средств. Если разделение между целями и средствами является жестким, экономические советы правительствам являются, или, скорее, могут быть, свободны от ценностей[92]. Так выглядит заимствованная из учебников идея о роли экономиста как советника–технократа. С одной стороны, мы здесь опять сталкиваемся все с той же дихотомией между тем, «что есть», и тем, «что должно быть», между фактами и ценностями, между позитивным и нормативным, и это вызывает те же затруднения, которые вытекают из перечисленных различий. Точно так же, как мы ранее отстаивали необходимость четкого разграничения между позитивной и нормативной экономической теорией как вносящую ясность полезную методологическую конвенцию, мы могли бы одобрить и содержащийся в учебниках образ экономического советника правительств, тщательно прячущего от посторонних глаз свои ценностные суждения как идеал, к которому нужно стремиться, но не описание того, что имеет место на самом деле. Именно это имел в виду Роббинс, когда предупреждал коллег о том, что экономисты С другой стороны, здесь возникают проблемы, выходящие за рамки обычных затруднений, связанных с проведением границы между позитивным и нормативным. Согласно нашему представлению, экономист указывает набор возможных альтернатив, а затем человек, Дальнейшие размышления в этом направлении заставляют предположить, что с пуристским взглядом, проводящим жесткую границу между целями и средствами публичной политики Этот взгляд на принятие решений, так отличающийся от классического, изложенного в учебниках, в последнее время активно отстаивали некоторые экономисты и политологи. В качестве примера приведем работу Брэйбрука и Линдблума «Стратегия решения», имеющую поясняющий подзаголовок — «Оценка политики как социальный процесс» (Braybrooke D. and Lindblom C.E., 1963)[93]. Брэйбрук и Линдблум отвергают любые всеобъемлющие подходы к анализу принятия решений, содержащие попытку описать глобальные правила принятия оптимальных решений. Вместо этого они отстаивают, по их выражению, Совершенно ясно, что Брэйбрук и Линдблум придерживаются гораздо более реалистичного взгляда на роль экономических рекомендаций для тех, кто принимает решения. Очевидно, принимаемые решения, особенно на государственном уровне, никогда не достигают и даже не приближаются к оптимальным, хотя бы потому что время, необходимое для сбора информации, которая нужна для «точной настройки», всегда является ограниченным ресурсом. Однако нельзя ли нам сохранить вычитанный в учебниках образ свободных от ценностей, технических экономических советов правительствам как идеальный тип, признавая и даже подчеркивая, что в реальном мире экономические советы никогда не будут близки к этому идеалу? Оказывается нет, нельзя, поскольку здесь мы имеем дело с таким идеальным типом, приблизиться к которому, если Брэйбрук и Линдблум правы, в реальности невозможно ни при каких условиях, и значит, сама эта модель консультационной деятельности способствует систематическому самообману среди экономистов. Мы уже наблюдали такой тип самообмана, когда столкнулись с мнением, что существует перспективное поле Все научные гипотезы обладают философским, социальным и даже политическим подтекстом, который может влиять на мнение ученых при оценке ими фактов, говорящих за или против конкретной гипотезы (достаточно вспомнить о реакции научного сообщества на теорию естественного отбора Дарвина и теорию относительности Эйнштейна). Идеологические искажения и всевозможная апологетика присущи всякой научной работе. Единственным средством против этого является публичная критика со стороны других ученых, опирающаяся на разделяемые всеми профессиональные стандарты данной дисциплины. Так что в этом плане нет разницы между экономической и любой другой наукой. Однако существуют специфические искажения, к которым склонны только экономисты и которые не имеют аналогов в естественных науках. Мощным источником этих специфических искажений является близость некоторых утверждений из области позитивной экономической теории и аналогичных по виду утверждений из области нормативной экономической теории. Как заметил однажды Самуэльсон: «По крайней мере со времен физиократов и Адама Смита большинство экономистов не покидало чувство, что в некотором смысле совершенная конкуренция представляет собой оптимальную ситуацию» (Samuelson P.A., 1948, р. 203). Современная теорема о «невидимой руке» дает этому чувству строгое обоснование: при некоторых условиях любое долгосрочное равновесие совершенной конкуренции приводит к Парето–оптимальной аллокации ресурсов, и любая Парето–оптимальная аллокация ресурсов достижима через долгосрочное равновесие совершенной конкуренции. Конечно, мы опускаем вопрос о справедливости первоначального распределения ресурсов в ситуации конкурентного равновесия, как, впрочем, и многое другое. Тем не менее каждый экономист сердцем чувствует, что теорема о «невидимой руке» — это не просто абстрактное доказательство, обладающее гипотетической значимостью в стратосфере идей. Каким–то образом она кажется релевантной по отношению и к социализму, и к капитализму, близко подходя к универсальному обоснованию механизма цен в качестве распределительного механизма буквально в любой экономике. В конце концов, если экономическая теория занимается не этим, то какой смысл ей вообще уделять внимание? Поэтому неудивительно, что экономисты упираются руками и ногами, когда встречаются с эмпирическим опровержением какого–либо утверждения в позитивной экономической теории, опирающегося, в частности, на предпосылку совершенной конкуренции. Дело в том, что под угрозой в данном случае оказывается не какое–то конкретное утверждение, а вся концепция экономической «эффективности», оправдывающая Хейлбронер, как мы видели, обвинял экономистов в недостаточной беспристрастности при оценке фактов. Но какой ученый хоть когда–нибудь бывал так уж беспристрастен? Неверно, что изучение вселенной не вызывает эмоций, в то время как изучение общества неизбежно вызывает их. Религия является старейшим и глубочайшим источником идеологических предубеждений, и наука продвигается вперед, отбрасывая предлагаемые ей ответы. Кроме того, когда представители естественных наук выражают свое мнение по таким политическим вопросам, как войны с применением биологического оружия, глобальное потепление, ядерная энергетика, стерилизация, вивисекция и т.п., они не меньше представителей других наук склонны смешивать факты и ценности и неверно представлять факты. В этом смысле экономическая теория и физика не слишком различаются. Ограничения экономической теории как эмпирической науки проистекают из других источников. Они коренятся в том, что теоремы экономической теории благосостояния постоянно перетекают из нормативной экономической теории в область оценки фактов позитивной экономической теорией. Экономисты имеют склонность разделяться на «плановиков» и «рыночников» и рассматривать факты, говорящие за или против конкретных экономических гипотез, в свете этих двух полярных позиций (Hutchison T.W., 1964, р. 63, 73—82)[95]. Истинное положение дел почти противоположно тому, как его представлял Фридмен, отважно утверждавший, что «расхождение прогнозов о степени распространенности так называемой «экономии на масштабе» в значительной степени объясняет расхождение взглядов по вопросу о желательности или необходимости детального государственного регулирования отрасли и даже по вопросу о сравнительных преимуществах социализма над частными предприятиями» (Friedman M., 1953, р. 6). Существовал ли когда–нибудь на свете такой экономист, который поверил в социализм или капитализм в силу убедительных эмпирических свидетельств об экономии на масштабе? Очевидно, что отнюдь не экономические аргументы делают экономистов «плановиками» или «рыночниками». Мы можем облазить все закоулки общепринятой экономической доктрины, но не найдем ни хорошо сформулированной критики, ни обоснования необходимости частной собственности на средства производства. Существуют экономические аргументы в пользу частной собственности, связанные с присущей режиму атомистической конкуренции тенденцией к развитию техники, но они уравновешиваются столь же свойственной ему тенденцией к повторяющимся спадам, уж не говоря о неравенстве в распределении доходов. Между тем фундаментальная связь между экономической и политической свободой обсуждается довольно редко: возможно, экономистам, относящимся к основному течению, трудно признать, что реально за их предпочтением частной собственности в экономике лежат определенные рассуждения из области политической теории[96]. Джоан Робинсон «попадает в яблочко» в следующем замечательном по лаконичности пассаже: «Мы можем защищать нашу экономическую систему на том основании, что, будучи залатанной кейнсианскими поправками, она является «наилучшей из всех имеющихся». Или на том основании, что она не так плоха, а перемены оказались бы весьма болезненными. Короче, наша система — лучшая из тех, что есть. Или можно занять жесткую позицию, которую Шумпетер вывел из работ Маркса. Система жестока, несправедлива, нестабильна, но она производит товары, и, черт побери, именно те, которые вам нужны. Или, признавая ее недостатки, можно защищать систему на политических основаниях — наша демократия, как мы ее знаем, не могла бы сложиться ни при какой другой системе и не может выжить без нее. Единственное, чего мы сейчас не можем, так это защищать систему в неоклассическом стиле — как деликатный саморегулирующийся механизм, который нужно лишь предоставить самому себе, чтобы достичь наибольшего удовлетворения для каждого» (Robinson J., 1962, р. 138—139). Я полагаю, что, если не цепляться к словам, четыре способа защиты, перечисленные Робинсон, исчерпывают кредо защитников капитализма и что третий из них перевешивает все остальные для тех, кто «защищает нашу экономическую систему». Даже среди большинства экономистов, верящих в капитализм — различного рода «рыночников», существуют глубокие разногласия по поводу степени, в которой неравенство доходов в нашем обществе можно устранить обычными мерами экономической политики. Например, Сэмюэл Бриттен в своем обзоре мнений экономистов, представляющих академические, деловые и окологосударственные круги Великобритании, сравнивая их с позицией политиков и журналистов, показал, что экономисты как сообщество имеют специфические взгляды на государственную политику, выделяющие их в любой публичной дискуссии: они высоко ценят функции механизма цен как метода аллокации ресурсов в соответствии с относительными степенями их редкости и выявленными предпочтениями потребителей, что нехарактерно для неэкономистов. Тем не менее готовность каждого отдельного экономиста примкнуть к лагерю «либеральных экономических ортодоксов» часто зависела от того, «был ли он готов рассматривать вопросы аллокации ресурсов сами по себе, в убеждении, что любой значительный нежелательный эффект в области распределения доходов может быть компенсирован (или более чем компенсирован) системами налогообложения и социального страхования» (Brittan S., 1973, р. 23; см. также: Kearl J.R. et al., 1979; Frey B.S. et al., 1984 и Ricketts M. and Shoesmith E., 1990). Таким образом, существует не слишком много оснований для оптимистического тезиса Фридмена (Friedman M., 1953, р. 5), что все мы скорее расходимся по поводу прогнозируемых последствий государственной политики, чем по вопросам фундаментальных ценностей. Ранее мы утверждали, что немногие люди придерживаются чистых ценностных суждений и что, несмотря на «гильотину Юма», царство того, «что есть», постоянно вторгается в царство того, «что должно быть». Но теперь мы сказали, что утверждения о том, что есть, постоянно оцениваются в свете утверждений о том, что должно быть. И здесь нет парадокса. Взаимодействие фактов и ценностей как раз и является тем «топливом», которое питает научную работу в общественных науках ничуть не меньше, чем в естественных. Научный прогресс происходит только тогда, когда мы стремимся максимизировать роль фактов и минимизировать роль ценностей. Если мы хотим, чтобы экономическая теория прогрессировала, экономисты должны уделять абсолютный приоритет задаче генерирования и проверки опровержимых экономических теорий. По здравому размышлению можно сказать, что в деле искоренения политических и социальных предрассудков — искоренения более быстрого, чем предрассудки постоянно воспроизводятся в меняющихся обстоятельствах — мы можем положиться только на механизм проверки гипотез. «Меккой» для экономической теории является не биология, как думал Маршалл, или любая другая наука. Ее «Мекка» — сам научный метод. |
||||||||||||||||||||||||
|