"Убить Зверстра" - читать интересную книгу автора (Овсянникова Любовь Борисовна)Любовь ОВСЯННИКОВА Убить ЗверстраПрологХрамы никогда не молчат. И этот тоже. Над ним парят стаи птиц и, усаживаясь на колокольню, весом своих маленьких тел извлекают из ее притихших горл робкие, прозрачные звуки, повисающие в небесах, простирающиеся над криком и гамом улиц, уподобляясь потрескиванию молний во время дождя. И раз, и два, и три настойчивые коготки птичьих лапок царапают звенящий, готовый к отклику металл, снова и снова выстреливая ввысь гирлянды изломанных нот. Птицы над храмом не перестают кружить. Что притягивает их туда, какая сила удерживает возле себя, если рядом есть молодой роскошный сквер с липами, кленами и дубами, спорящими высотой с крутобокими куполами? Темны окна храма, пусто у его ворот, но он не молчит. «Храмы никогда не молчат» — думает, глядя на храм Преображения Господнего, Дарья Петровна Ясенева, и, словно почуяв ее мысли, крылатая стая вновь поднимается с покатых сферических крыш, с гомоном взмывает выше и кружит над сквером. Девственный грай пернатых, каким он был во все времена, перекрывает стук трамваев, по периметру огибающих площадь, шорох тенью снующих машин, грохот рядом располагающейся стройки. Всякий звук, что не рожден ходом бытия, сотворенного Богом, тонет в перекрикивании стаи. Но… это слышит не каждый. Иному кажется, что и нет их, птиц. И скажи кому-нибудь Дарья Петровна, что храмы всегда звенят, что они посылают в мир чистые призывные голоса свои, взывают к смертным о душе, кличут под свои своды, ее бы и слушать не стали. В лучшем случае, похлопав по плечу, снисходительно произнесли бы: — Это прекрасно, но, дай-то Бог, вам скоро полегчает. В худшем — был бы удивленный взгляд, как был у Него, сдвиг плеча, как сделал тогда Он, и недоуменные слова, живущие в ней и сейчас, произнесенные Его голосом: — Дарья, о чем ты толкуешь? Господи, да у тебя крыша поехала… — Напрасно ты так со мной, — помнится, оправдывалась она. — Я всегда тонко ощущала жизнь. Ты просто не знал об этом. — Как ужасно иметь жену с такими странностями, — красноречиво подчеркнул Он, словно сам был из другого теста. Этим была подведена черта под их долгими отношениями, благословившими Его в большую литературу. Теперь Он — там, а она — здесь, в начале пути, который Он не одобрил, более того — женоненавистнически осудил. Многое она не успела сказать: в тот момент не нашлась, а позже — не стала возвращаться к исчерпавшей себя теме. Но мысли, оформившись в убеждения, наплывали и наплывали, рождая сонмища слов, жгущих ее изнутри, разрывающих уста в поисках выхода. Однажды им это удалось, они вырвались тугими стихотворными строчками. Так начался ее второй жизненный цикл. Эти строчки летали птичьими стаями, беспорядочным многослойным строем, сталкивались и исчезали из памяти, будто кто-то вычеркивал их требовательной рукой, затем вновь возникали в других комбинациях, пока не опускались ей на плечи выверенными наполненными строфами. Тогда она слышала семинотное дыхание храма. Вот и теперь, продолжая внутренние монологи, прокручивая диалоги, которые могли бы иметь место тогда, в оглядке изменяя ход событий в счастливую для себя сторону, имея ничем не обоснованную убежденность, что все еще вернется на круги своя, она шептала выплывающие из калейдоскопа вариантов строки: Сквер еще не сбросил снега. Теплая бесснежная зима подарила на исходе своем легкий февральский мороз и пушистый, неколкий иней, укрывший дома, деревья и провода, повергший мир в белое очарование. Зналось, что это ненадолго, что чистые одежды потемнеют, опадут, истают, но верилось — их светлость и непорочность еще долго будут властвовать над людьми. А над городом навис ужас. 1 Волк вышел на охоту. Ему необходимо было найти очередную жертву и растерзать ее. Волк был не тем безобидным серым хищником, о котором когда-то сочиняли сказки, снимали мультфильмы, который говорил с несколькими поколениями детей живым голосом Анатолия Папанова. Этот волк был двуногим, из числа человекообразных, с ограниченным разумом, тронутым больным воображением. Это роковое сочетание сделало его чудовищем. Под именем Зверстра (зверь + монстр) он был известен городу: зверь, потому что при удовлетворении своих естественных потребностей руководствовался лишь природными инстинктами; а монстр, потому что программа этих инстинктов у него была сбита, в результате чего он и в животном своем начале был ублюдком. И знал об этом. Но в той же мере, в какой таился от людей, он берег и лелеял в себе роковое отклонение от нормы, так как считал, что ему подарено судьбой испытать во сто крат больше чувств по разнообразию и во сто крат глубже по интенсивности, чем остальным. Он потешался над жалкими попытками писак от литературы и режиссеришек от кино создать шедевры horror, ужасов. Что они могли придумать? Приводящие их в содрогание вещи — просто детские байки по сравнению с тем, что он знает, что он испытал. Но — увы! — и его фантазии приходит конец, повторение собственного опыта перестает потешать и приносить удовлетворение. И это страшит, ибо желания не ослабевают, а возможности избавиться от него, затопив насыщением тело, исчерпываются. Зверстр вышел на охоту, потому что уже несколько ночей плохо спал и видел омерзительные сны, будто сотни обнаженных девиц прикасались к нему жаркими упругими сосками, обволакивали его тело длинными щекочущими волосами. Это было невыносимо. Днем он чувствовал себя разбитым и подавленным, но это еще полбеды. Хуже то, что в нем начинало зреть нервическое ожидание упоительного кровавого пира. Ожидание переходило в дрожь, не позволявшую ему ни на чем сосредоточиться. Далее дрожь перерастала в лихорадку, от которой темнело в глазах и звуки мира отлетали прочь, а память безостановочно крутила картины прошлых наслаждений. Лихорадка не позволяла нормально работать, все труднее становилось контролировать себя. *** Да, он чувствовал себя выше этих ничтожеств, называющихся «нормальными людьми». Он, избавленный от унизительного инстинкта продолжения рода, рожден повелевать ими, но так почему-то не случилось… Ну, так он еще рожден существом высшего порядка — рожден питаться ими! Однако он очень похож на них внешне, пользуется тем же языком, употребляет те же, что и они, понятия и дефиниции, в основе разума имеет те же стереотипы мышления. И это дает им повод судить его по своим примитивным законам, в которых не предусмотрено его наличие в природе, а следовательно, и нет там его права на свое избранное счастье. По их понятиям, он — преступник, впрочем, разве можно ожидать от них создания непредвзятых правил общежития. Чихал он на их законы! Законы… Слово-то какое! Есть законы природы, законы живой и неживой материи, законы пространства и времени, которым подвластно все. Они существуют, независимо от чьей-то воли. С этими законами он готов считаться. Его появление среди них — это тоже какой-то высший закон. А что представляют собой законы, придуманные смертными мозгами? Разве такие законы могут предусмотреть все? Вот он — исключительное явление природы, запрограммированный и созданный здесь, в этом мире, гармонично вписавшийся в его ткань, он остается вне их надуманных предписаний. К сожалению, «вне», а не «над», что было бы справедливее. Размышляя о человеческих инструкциях и установках поведения, он не боялся потерять жизнь. Он страшился вместе с жизнью потерять минуты, напоенные восторгом, о котором другие и не помышляют. *** Лихорадка со временем сменялась нестерпимым зудом, жжением во всем теле и гнала его в ночь на поиски жертвы. О! Когда охота заканчивалась удачно, он чувствовал облегчение, как будто бренная оболочка его становилась невесомой. Это было настоящее блаженство. Какими светлыми были тогда дни, какими звездными — ночи! И просыпался его дух, просил пищи. Нет-нет, его дух не имел ничего общего с тем духом, от которого берет начало пресловутая человеческая духовность, этот непонятный миф. Ему интересны были загадки психики, условия ее существования в нелепых, наполненных мокротой оболочках, где он искал ее орган и не мог найти. Тайна этого органа, будь она разгадана им, могла бы поставить его выше человечков не только физически, как теперь. Он мог бы безраздельно властвовать над ними силой мысли или желания. Из него, думалось ему, мог бы выйти замечательный врачеватель. А что? — ведь выращивают же эти двуногие для еды овощи, фрукты, сеют хлеб. Он тоже мог бы заботиться о здоровье своих человечьих стад. Печальные размышления, подобие больной философии, выстраивающей в сдвинутых мозгах изуверские системы понятий и логические обоснования своих взглядов, иногда прерывались. В его поле зрения попадали группы подростков, и он оценивающе присматривался к ним. Из их среды выделял то одну, то другую особь и некоторое время, стоя в стороне, ждал, не отобьется ли она от большинства. Не дождавшись, уходил дальше, и его мысли вновь текли привычным образом. Да, думалось ему, он первый представитель новой расы разумных прямоходящих. Он — один из тех, кто когда-то будет приравнен к богам. А умничающее племя людей будет для них лишь сексуальной пищей. На этом обычно мечты и рассуждения Зверстра прекращались, потому что он не знал, что будет дальше. Он дважды прошелся вдоль центрального проспекта Металлургов: по одной, а потом по другой его стороне. Больше тут искать было нечего, и он побрел в сторону парка Литераторов, огромным темным массивом спускающегося к Днепру. Поднял повыше воротник куртки. Февральские дни выдались теплее обычного, и поэтому от большой воды веяло влагой и промозглостью. Прохожие изредка обращали внимание на его высокую стройную фигуру. Широкие плечи он носил грациозно и легко, вмещая в широкие куртки, а узкие чресла — средоточие наслаждений, единственный смысл его жизни — туго обтягивал неприхотливыми джинсами. Он очень бережно относился к своему внешнему облику, холя и лелея себя и в то же время стараясь не выделяться из толпы, всегда стремясь затеряться в ней. Сложная и противоречивая эта задача была постоянным предметом его забот и решалась в основном за счет одежд. Стройные упругие ноги, при ходьбе слегка выбрасываемые в разные стороны, не портили его, даже, наоборот, придавали какой-то особенно небрежный шарм и обворожительность его внешности. У входа в парк одиноко маячила фигура хрупкого подростка. Одет он был так, что сказать что-то определенное о нем не представлялось возможным. У парня явно была назначена встреча — он часто и нетерпеливо посматривал на часы, оглядывался по сторонам. Зверстр затаился, карауля удачу, и она, кажется, припожаловала-таки к нему. Время шло, мальчишка нервничал и зябко пританцовывал, ударяя одной ногой о другую, но никто к нему не подходил. — Может, ты меня ждешь, удалец, — приблизился к нему Зверстр. — Да, вроде, не тебя, дядя. Вали отсюда! Чего пристаешь? Паренек был хрупок и свеж приятной молочной свежестью, которая светилась через кожу откуда-то изнутри его существа, исходила от него головокружительным запахом чистоты и сытости. У Зверстра забилось сердце, и от того словно ток пронзил все тело, екнуло и стало наливаться горячим внизу живота, наполнились упругостью усладные мышцы. — А ты, пожалуй, не гони меня, — улыбнулся Зверстр. — Хочешь, вместе подождем. Я тебе составлю компанию. — Ты что, ищешь приключение на свою задницу? — Можно и так сказать, — не стал отрицать Зверстр. — Понравился ты мне. Зачем нам еще кто-то? — Ну и ну! — присвистнул паренек. — Ты гомик, что ли? — Слова можно всякие придумать, не в них суть. Главное, что я хорошо заплачу и вниманием не обижу. Хочешь? — Денег хочу, а внимание твое мне — до лампочки. — И так пойдет. Где мы устроимся? — Мои старики укатили на дачу, квартира свободна. — А что соседи скажут? Нет, мне не подходит, чтобы меня видели. Ты же понимаешь, что я не афиширую свою интимную жизнь. — Пакостник ты, дядя. И жизнь у тебя не интимная, а пакостная. Но кто деньги платит, тот и музыку заказывает. Не боись, никто не увидит. Я в этом доме живу, на первом этаже, — он кивнул на четырехэтажный дом сталинской постройки, стоящий на перекрестке улицы, перпендикулярно спускающейся к берегу Днепра, заросшего парком Литераторов, и прилегающей к парку площади. Если бы Зверстр не так долго ходил в поисках клиента, не так натрудил ноги, не так продрог на пронизывающем настырном ветру, если бы не так разленился от безнаказанности, если бы был не столь поздний час, чтобы он не торопился, не боялся упустить и этот вечер и еще один день прожить в тягучем, невыносимом ожидании, он бы заметил подвох. В самом деле, чего мальчишке торчать у входа в парк, если он мог назначить встречу у своего подъезда, все равно к парку мимо него не пройдешь? — Твоя взяла, — согласился Зверстр. — Давай познакомимся, что ли? — Давай. Андрей, — лениво протянул паренек руку и добавил, как одарил: — Воронов, если хочешь, ученик девятого класса двадцать третьей школы. Бином Ньютона учил, дядя? — Не понял? — растерялся Зверстр. — Деньги, говорю, считать умеешь? Давай, раскошеливайся, какашка! — Сколько? — Ха! С учетом моей квартиры и крайне юного возраста сто баксов сейчас и сто потом. — А чего сейчас-то? Потом все и отдам. Куда ж я денусь? — начал торговаться Зверстр. — Ой, не зли меня, красавчик, а то пойдешь вручную переписывать, — мальчишка измерил его оценивающим взглядом, ухмыльнулся: — Красивый. Ишь, вырядился простачком. Ну чего завял, или денег жалко? — Ладно, — буркнул Зверстр. — Баксов нет. Нашими по курсу возьмешь? — спросил, отсчитывая деньги. — Черт с тобой, — мальчишка взял задаток, спрятал во внутренний карман и, не говоря больше ни слова, зашагал к подъезду. Оглянувшись по сторонам и никого не заметив, Зверстр тронулся следом за ним. Приятная тяжесть от низа живота отдавала в ноги тягучей ноющей слабостью, и идти было немного больно. Ладони корчились в непроизвольных спазмах: привыкшие в минуты сладострастия замыкаться на горле жертвы, они уже предвкушали этот миг. Урод знал, что нельзя идти наперекор своему существу, нельзя гасить порывы. Поэтому он носил мяч для большого тенниса, и сейчас левой рукой сжимал его в кармане куртки, в то время как правой оглаживал теплую эбонитовую рукоять ножа. Казалось, что он не дойдет до квартиры, что станет здесь рвать мальчишку на куски. О чем он всегда жалел, так это о том, что после первой его любовной атаки жертва, испустив дух, больше не могла с ним общаться. Ему так этого не хватало, его так ласкал и возбуждал ломающийся, непоставленный мальчишеский голосок. Когда он затихал, Зверстр лютовал (людишки, надо отдать им должное, правильно выбрали ему имя), неистовствовал, пытаясь добыть его хотя бы замирающее звучание из еще не остывшего тела. Мальчишка словно почувствовал то напряжение, которое скапливалось грозовой тучей у него за спиной. — Дуй вперед, красавчик, а то с тебя станется… — А ты в это время убежишь с моими денежками, да? — Чего захотел?! За тобой еще соточка, от нее я убегать не стану, — заверил паренек и звякнул ключами, доставая их из кармана. Зверстр не переставал напряженно следить за ним. Впрочем, он понимал, что мальчишка от него и в самом деле никуда не денется. Ночь обещает быть восхитительной. Никого не надо бояться, не надо озираться! Забаву можно растянуть до утра, продлить удовольствие. — Слышь, Андрейка, — приостановился он. — А родители утром не заявятся вдруг? — Ты чего, думаешь, я тебя до утра ублажать буду? Одна разрядка и ты свободен. — Там посмотрим, — успел зло оскалиться Зверстр. В это время они приблизились к подъезду, не торопясь, вошли в него. И тут Зверстр почувствовал, что куда-то проваливается. *** он пришел в себя, когда начинало светать. Ныл затылок, было больно поворачивать голову. Его явно огрели по голове чем-то тяжелым, но мягким, потому что крови не было. Как же он мог так попасться? Значит, мальчишки следили за ним еще с проспекта, заметили, что он фланирует в поисках клиента. Никакого Андрея Воронова в этом доме, конечно, нет. Молодцы, черти, как разыграли! Усилившееся чувство холода подсказало, что он раздет-раззут. На нем остались только брюки да теплый свитер, даже ботинки сняли, паразиты. Порылся в карманах, нашел измятую двадцатку, которой там раньше не было, нашел ключи от квартиры. Заботливые. «За двадцатку я домой и на такси доберусь» — подумал, успокаивая себя. В милицию он, естественно, не пойдет, хотя жалко тысячи баксов, оставшихся в похищенной барсетке. С большими деньгами он на охоту не выходил, в этом не было надобности. То, чем он дорожил паче жизни, доставалось ему даром, на хлеб-соль и уютное житье-бытье хватало, кое-как удавалось прилично одеваться и весьма качественно отдыхать на заморских пляжах. Престижная тачка у него уже была. И хорошо, и хватит. А эта тысяча долларов нужна была под рукой на всякий случай. Мало ли что могло случиться во время его ночных похождений. Случилось вот, да и тысяча не помогла. Плохо было то, что мальчишки, — а он уже не сомневался, что их было несколько, — забрали с собой его инструмент: три вида ножей, удавку из обрывка телефонного провода, шило. «Они ведь все поймут!» — похолодело у него внутри. Шатаясь, вышел из подъезда. Горячая волна страха отогнала холод. Что делать? *** Ему повезло: мимо подъезда, где его так банально ограбили подростки, шагал мужчина, направлявшийся на прогулку в парк со своей собакой — симпатичным кокер-спаниелем. На шее у мужчины болтался сотовый телефон, как иногда его носят первоклашки, чтобы не потерять. — Простите, — Зверстр изобразил интеллигента в третьем поколении, сверкая заученной улыбкой. — Смешно сказать, но меня ограбили. Представьте себе: подростки. Я ничего не мог сделать, их было слишком много. Не поможете добраться домой? — Каким образом? — Мне надо вызвать такси, только и всего. Случайный прохожий молча набрал «0-64» и заказал машину, глянув на номер дома, возле которого они стояли. — Куда ехать, спрашивают, — повернулся он к Зверстру. — Скажите, на вокзал, — назвал тот самое неопределенное место, от которого идет столько путей в разные стороны, что вычислить истинный его адрес будет практически невозможно. На всякий случай добавил: — Оттуда мне еще электричкой добираться. Такси прибыло за минуты. Правда, мужчина с собакой не ушел, пока не посадил своего неожиданного подопечного в машину. Но это не страшно. Зверстр теперь рассматривал события этой ночи не с точки зрения сиюминутного к нему внимания, а с иной, обеспечивающей максимальную безопасность в будущем. Его все время беспокоила мысль о мальчишках, снявших с него одежду. Нехорошо получилось, неудачно. И хотя он понимал, что при его образе жизни он не застрахован от подобных инцидентов, все равно мысленно ругал себя. Пытаться что-либо исправить было бесполезно, могло стать только хуже. Так, даст бог, подумают, что он — одинокий мужчина, ищущий в темноте экстравагантной любви. Взял «игрушки» для самообороны. А попытайся он их найти, заговорить о ножах, куске шнура — сразу догадаются, газеты каждый его выход в город (так он называл свою сатанинскую охоту) расписывают и комментируют на все лады. Нет, лучше оставить все, как есть, думал он. И тут же снова подступали сомнения: а не встретить ли того паренька, Андрейку? Не попытаться ли довести с ним дело до конца, уж очень он ему понравился. Найти, наверное, не трудно будет. Но он заталкивал искушение, оправдываемое сомнениями, туда, где находилось все, не стоящее памяти. Зверстр вошел в свою квартиру, когда соседи еще не проснулись. Залез под горячий душ. Хотелось согреться, напариться, чтобы от тепла размякли затвердевшие, сведенные спазмом ожидания мышцы, но душ не облегчал его страдания, вода обжигала кожу, а внутри все оставалось холодным и напряженным. Через полчаса он оставил попытки расслабиться под воздействием температуры и вылез из ванны, принялся энергично, почти безжалостно растираться полотенцем. Тщательно вытирал каждую мышцу упругого тренированного тела, бережно и с любовью намыливал и смывал кожу внизу живота, расправлял, вытирал и похлопывал, впуская воздух в пах, где его иногда беспокоили опрелости и натертые брюками, становящимися тесными при наступлении возбуждения, места. От прикосновений мягкого щекочущего полотенца, от грубоватой резкости движений заныло в чреслах и снова потянуло болью в ноги, достало и свело икры, отчего нижняя часть тела начала вытягиваться в струну, усиливая, будоража эту боль, в надежде достичь ее вершины, мучительной и желанной, освобождающей трепещущие телеса от невыносимого ожидания. В стоячем положении этого добиться не удавалось. Он недавно выбрал удобную позу: приваливался спиной к стене или дивану, подкладывал под себя что-то маленькое и твердое, чтобы чувствовать его расслабленным анусом и горячей, тугой промежностью. У него была специальная штуковина, он сам ее смастерил: короткий, сантиметров на тридцать, обрезок доски, обтянутый несколькими слоями фланели. Он ставил это приспособление на ребро и садился на него. Конечно, можно было купить вибратор или анальный фаллоимитатор в sex-shop, но это же пришлось бы прорисоваться там, что очень опасно. Нет уж, лучше обходиться дедовскими методами. Отбросив полотенце, но не прекращая массирующих движений, все более сосредоточивающихся на самом чувствительном месте, он схватил лежащий под подушкой муляж из доски, и, устроившись в углу комнаты, уселся на нее. Запрокинул голову, закрыл глаза и сконцентрировался воображением на той части тела, из которой пытался извлечь расчудесную музыку ощущений. Его движения становились то короткими и требовательными, то длинными и успокаивающими, то круговыми, зазывными. Но все равно его усилия были тщетными. Он потянулся к стоящей рядом тумбочке, достал флакон с лубрикантом и выдавил на кончик обнаженного члена крупную каплю тягучей ароматной жидкости, которая холодком обожгла красные от прилива крови ткани. Застонал, снова прикрыл глаза. Манипуляции с мазью обещали привести к успеху, исчезла боль от трения, появилось ощущение ласки, мягкости прикосновений. Перед мысленным взором урода возникло распростертое тело подростка, которого он недавно видел, еще живое. В надежде на спасение это тело (уже не человек) обнимало губами, засасывало в себя ноющую сейчас часть его плоти. Зверстр сохранял возникший образ несколько минут, безостановочно работая руками. Нет, не то. Его воображение устало удерживать возбуждающие картины, оборонилось от этих настырных попыток элементарным головокружением. Чего же не хватает? А-а! — воображаемый рот должен быть еще теплым, а эта мазь — холодная. Он лихорадочно вытер о полы распахнутого халата влажную от бесполезной жидкости руку, затем поднес ее ко рту и выплюнул туда обильную порцию слюны, возникающей у него всегда в минуты вожделения. При успешном развитии событий он не успевал, да и не хотел, контролировать себя, и лишняя слюна из уголков губ вязкими струйками беспрепятственно вытекала наружу и зависала с двух сторон подбородка пенящимися хлопьями. Когда он ритмично, широко открывая рот, глотал воздух или клацал зубами, словно хватал живую плоть жертвы, комья этой отвратительной слизи падали вниз. Несмотря на то что он сейчас усердно, во всех деталях имитировал сокровеннейший процесс, слюны набралось мало — верный признак, что возбуждение не вошло в полную силу. Он несколько раз подставлял ладонь ко рту, пока не набрал достаточное количество импровизированной смазки. Пыхтя, нетерпеливым движением свободной руки откинул от бедер халат и устремил к чреслам руку, наполненную собранной слизью. Поелозил еще, разжигая себя. Но попытки оказались тщетными, кайф не шел. В изнеможении Зверстр расслабился, закусил нижнюю губу и заплакал. Плакал долго и с удовольствием, иногда подзадоривая себя характерными бабьими завываниями «и-и-гг, и-и-гг» и всхлипами. Наконец рассвет завершился погожим ранним днем, и он ушел спать. И отступило на время довлеющее над городом вожделение голодного, растленного зверя. 2 А вот и я. Здравствуйте! Ну-ну, не надо удивляться ни моему появлению, ни моему тону после изчерпывающе-серьезного стиля автора. Сохраняйте спокойствие, и мы с вами со всеми трудностями справимся вполне и даже зело борзо. Ведь это именно я позвала вас сюда. Что же еще оставалось автору, как не присесть на край кресла и не записать то, что я ей нашептывала? Со мной проще: я девушка покладистая. Однако кому уж очень не внушают доверия мой возраст и жизнерадостность, признаюсь, что автор иногда-таки проявляла норов, перехватывала инициативу из моих рук и ошалело била по клавишам компьютера, желая в вашей памяти занять места ничуть не меньше моего. В таких случаях я была бессильна, извините. Как ни крути, но я тоже являюсь ее вымыслом. А где вы видели, чтобы яйца появлялись прежде курицы? Итак, закрывайте глаза и поехали. Хотя с закрытыми глазами вы же не сможете читать дальше. Ну, тогда вот вам мой первый вопрос: знаете, с какой трудностью сталкивается практически всякий начинающий повествователь? Над чем он долго думает, а потом переделывает по несколько раз, что не оставляет его в покое до самого окончания работы? Правильно вы предположили — первая фраза. С нее начинается путь к читателю, и она должна быть точной, как выстрел, чтобы сразу попасть в десятку, поймать читательский интерес в свои обольстительные сети. О, это сложная наука. Я знаю людей, пишущих увлекательно, умеющих разматывать динамичный сюжет, на каждой странице обещая открытие захватывающих тайн, вот-вот оно, мол, произойдет, вот-вот. И что? Крупные, яркие мазки рисуют картины сложных коллизий и взаимоотношений, столкновения интересов и идей, борьбу кого-то с кем-то или чем-то. За безликими, плохо запоминающимися героями там скрываются мощные силы, собственно регулирующие причинно-следственные процессы, приводящие этих героев к победе или поражению. Это вовсе не неумение автора выписывать образы, это метод. Проглотив такую книгу, читатель в большинстве случаев не помнит ни действующих лиц, ни их имен, словно нарочно звучащих почти одинаково, усваивая только то, что существуют интриги высшего порядка (второго и третьего уровня), которым нет дела до судеб конкретных людей и даже вообще всего человечества. Возможно, вследствие прочитанного человек начинает лучше понимать принципы мироустройства, но уж точно совершенно теряется в мире со своими мелкими проблемами, неспособными повлиять на развитие оного. А, растерявшись, убедившись в собственной незначительности, он утрачивает мобильность, умение управлять своей жизнью (протекающей на первом уровне, как следует понимать), ослабляя свои позиции, разрушая сложившиеся веками устои социума, усиливая его организационную и нравственную энтропию. Стиль модерн! Весьма присущ некоторым из живых классиков. Имена называть не будем. Если что — резанем правду-матку в глаза, оставшись один на один. Определенно, книги, где человек присутствует лишь на фоне событий, лишь как невольный исполнитель, эксплуатируемый высшими, глобальными силами «в темную», читать вредно, а писать — грех. Хотя со мной будет до посинения спорить моя обожаемая шефиня Дарья Петровна Ясенева, — как считают очень многие, умница во всех отношениях, — потому что я покушаюсь на авторитет ее кумира, очень плодовитого парня, надо сказать, но редкостного засранца хотя бы потому, что ему напрочь незнакомы ни благодарность, ни теплое чувство дружбы, которыми так одарена она сама. Уродуется не знамо перед кем, ей-богу. Ах, сделайте одолжение — не трогайте больные для меня темы! Не дура же она на самом деле, думаю я иногда. И тогда, преодолевая неприятие и ревность, начинаю понимать, что этот самый засранец пишет для незаурядных, умных людей. Они от такого чтения раздвигают горизонты мышления, оттачивают способность видеть себя со стороны на фоне глобальных событий, им становится легче вписываться в их масштабы и находить свое место под солнцем. Подозреваю, ох, подозреваю я, что признанная умница Дарья Петровна со всей невозможностью отстаивает-таки достойного писателя. Тут от правды деваться некуда. Да и зачем? Меня же злит всего лишь это ее самоотречение, это безответное служение, когда она и сама чертовски талантлива и даст фору любому щелкоперу. Да-а… Пожалуй, я принадлежу к иной категории. Итак, рисовать полотно, за которое я взялась, грубыми, скупыми мазками, где не различить человека с его страстями, я не буду. Мне ближе авторы, уделяющие внимание человеку, его внутреннему миру, расширяющие его границы до размеров вселенной или рисующие человека-вселенную на фоне пространства и времени со всеми узами кровного родства с ними, по которым, как по пуповинам, протекает их взаимовлияние. Вы тоже знаете этих авторов, их творчество мы изучали в школе. Мастера психологического портрета, создатели шедевров. Ох, куда хватила! Господи, убереги меня от наглости. Тут я снимаю шляпу, низко кланяюсь и умолкаю. Одна моя знакомая Клара произносила эту фразу короче, она говорила: «Я низко снимаю шляпу». Ни больше, ни меньше. Итак, я умолкаю, но ненадолго, потому что такое трансовое почтение может привести к мысли, что если не можешь писать так, как они, то не стоит и за перо браться. А меня тянет к столу, перу и стопке чистой бумаги. Мне хочется общаться со всеми современниками сразу. Я их читаю. Я им пишу. Как Татьяна Онегину, но, разумеется, в ином смысле. А может, это влияние литературных трудов Дарьи Петровны? Или того хуже — желание Во всяком случае, у меня есть цель — всеми силами, сколько мне их отпущено, утверждать нашу высокую нравственность, полученную от предков и дополненную своими, без хихонек и хахонек, добросовестными наработками. Есть задачи, посредством которых я попробую ее достичь, — рассказать о том, как нормальным людям живется в нынешнем извращенном всякими уродами мире, чего упомянутым нормальным людям стоит пронести через этот глобально-сатанинский хаос ценности отшлифованных временем убеждений. А какой метод при этом я изберу… Что сказать? По идее это должен быть какой-то свой метод. Но как я с этим справлюсь, господа? Эх, была — не была! Очень умная! — может воскликнуть в мой адрес ироничный читатель. И будет наполовину прав. Мне легко рассуждать, потому что я живу в окружении книг, так как работаю в книжном магазине. Я — начитанная девушка, интересная собеседница. (Стоп! — опять меня заносит. Тогда поправлюсь: если хочу этого, если собеседник того стоит). Подробнее о себе скажу позже, а сейчас лишь подчеркну, что, по-моему, я все равно лишь ступила на путь, ведущий к настоящей мудрости. Невольно срабатывает привычка сравнивать: если меня соотносить с девушками из универмагов, то я, разумеется, «очень умная!», а если с теми, чьи книги я продаю, иногда читая (когда есть время), то — «ох! и ах!». *** Как-то же надо начинать! Поэтому, простите великодушно, не буду обрекать себя на профессиональные муки, а возьму быка за рога и просто перескажу, как все было. Пожалуй, определяющее в этой зловещей истории то, что по своим общим настроениям наша шефиня (это в ее частном магазине я работаю) — поэтесса. Ее особенность замечать мелочи, непрестанно сопоставлять их и делать выводы, копаться в человеческой душе блестяще подтвердила здесь свои преимущества перед так называемым трезвым мышлением. Не будь она романтиком по натуре, не питай слабости к неприметным чертам и черточкам в характере людей, о которых они в себе и сами не подозревали, ничего бы не случилось хорошего. Даже напротив. Обещаю, вы все увидите сами. Итак, мы занимаемся книжной торговлей. Началось это давно, еще в те времена, когда ее обожаемому кумиру надо было, подкатив пообтрепавшиеся штанишки (помните есенинское «задрав штаны»? — но я девушка благовоспитанная и выражаюсь культурнее), брать старт… Впрочем, об этом я как-нибудь в другой раз расскажу. Эта тема закрыта на ближайшие десятилетия. Сколько же он может прожить? Вот сколько он проживет, на столько лет эта тема и закрыта. Если, конечно, Дарья Петровна до того времени еще будет писать или буду писать я. Да, так по нынешним временам это называется «заниматься бизнесом». Но мне не хотелось бы акцентировать внимание на слове «бизнес», так как оно не отражает глубинной сущности нашей деятельности — культурно-просветительской по большому счету, о чем наша шефиня нам постоянно напоминает. — Посетители не всегда приходят в магазин за покупками, — извиняется она за безденежье народа. — Иногда они хотят посмотреть книжные новинки, обсудить последние события в правительстве, обменяться мнениями по важным для них вопросам. Наконец, просто высказаться — без предмета и повода! Во всех случаях они придают вам большое значение, и вы должны ему соответствовать, быть на высоте. Меня умиляет подобный взгляд на праздную публику, особенно когда я вспоминаю, что получаю денежную компенсацию за прикладываемые усилия в виде процента от продаж. Дарья Петровна любит работать за прилавком торгового зала, хотя необходимости в этом нет. У нее здесь оборудован уютный кабинетик. Но он пустует, а она толчется возле нас. И вовсе не потому, что мы с Валентиной не справляемся с работой, — ей хочется видеть и изучать людей, и она впитывает впечатления от наблюдений. Иногда самолично обслуживает покупателей, помогает выбирать книги, беседует с ними, но это редко. Большей частью сидит за столом, на котором стопками — за неимением места — лежат смотровые экземпляры книг, и, освободив дальний уголок, пишет романы или без стыда и совести балуется стихами. Тут же, у нее за спиной, стоят полки с новинками, поэтому прямо перед ее носом постоянно толпятся люди. Это ей, однако, не мешает. Не обращая на них внимания, она спокойно пишет. Писать-то пишет, но, будьте уверены, ни одно неудачное словцо, сказанное покупателем или покупателю, не проскакивает мимо ее ушей. С покупателя спроса нет, а мы — тут же приглашаемся на «разбор полетов». Да-а, на нашем месте быть непросто. Здесь недостаточно много знать, надо еще обладать навыками физиономиста и психолога. Отсутствие этих качеств иногда здорово подводит нас с Валентиной. Бывает, подойдешь к покупателю, который молча уставился на книжные полки, и попытаешься понять, чего он хочет. — Вам помочь? — улыбаешься так ослепительно, как июльское солнце на ялтинских пляжах. — Я сам способен разобраться, — скажет в ответ резким, осуждающим тоном, будто застукал мою руку в своем кармане. — Что за назойливость? Безобразие! У нее таких проколов не случается. Она вычислит любого, кто переступит порог магазина. И такому «молчаливо уставившемуся», который, оказывается, был раздражен и только искал, на ком бы отыграться, найдет, что сказать, а заодно поможет благополучно избавиться от дурного расположения духа. Какое-то время она делает вид, что не замечает его, выдерживает, безмятежно работает, словно рядом и нет никого, как будто на нее не давит стоящий рядом комок нервов. Затем вдруг поднимет голову и, обращаясь к нему, скажет совершенно доверительно: — Вот досада! Как вам нравится эта погода? Или: — Вы только посмотрите, что за текст! Хуже написать невозможно. Нет, не покупайте это, — и она укажет на книгу, которую тот и не собирался брать. И все! Она уже единомышленник. После этого, естественно, на нее обрушивается сель, лавина, поток негодования, возмущения, жалоб. А она их терпеливо, с улыбкой понимания выслушивает, не перебивая, до самого конца, пока человек не выдохнется. Ведь эти сетования посетителя касаются не ее конкретно и не работы книжного магазина, где дело ведут настоящие профессионалы, а чего-то далекого, не зависящего от нашей воли. Но зато как здорово, что в мире существуют люди, способные понять и вместе повозмущаться несовершенством жизни! Я еще не видела, чтобы из нашего магазина люди уходили с плохим настроением. Без покупок — да, бывает, но с плохим настроением — никогда, ибо нет ничего утешительнее для смятенной души, чем найти живой и теплый человеческий отклик. Она умеет так повернуть разговор, что каждый воспринимает себя личностью. И в этом вовсе нет преувеличения или, тем более, лицемерия, потому что из каждого при этом действительно извлекается его неповторимая сущность. Если она у него есть. И если нет, то, представьте, тоже. Наш книжный магазин популярен в городе, и сюда в свободное время стремится каждый, кому осточертело одиночество — сытое или голодное. На этом месте мне хотелось бы прерваться и представиться. Сразу успокою чрезмерно бдящих нашу нравственность читателей: нет, вовсе не я буду главным героем рассказа, хотя позже вы сами с этим разберетесь. О себе же говорю потому, что хотите вы того или нет, а события и их оценка на страницах книги будут изложены в преломлении через мое восприятие. Уж если я кому не понравлюсь, то и читать про это все вы не обязаны. Так ведь? Ну вот, и я так думаю. Лет мне не много, можно даже сказать, что я юная. Хотя кое-кто их моих сверстников имеет ого-го какой житейский опыт, я этим похвастаться не могу. Но у меня в головке есть одна полезная штучка — личный компьютер на жидких кристаллах. В нем содержится банк данных, представляющих лучший опыт предыдущих поколений. Причем не просто в виде разрозненных фактов, а фактов, осмысленных в художественной форме, выстроенных в теории и учения. То, что там собраны преимущественно вопросы высоких материй и взаимоотношений, думаю, и ежику понятно. А так как ежик эту книгу в лапки не возьмет, то и подчеркивать особенности моего банка данных не стоит. Отобрала и впихнула туда эту информацию я сама. Посредством чтения. Любовных романов. Да ладно вам бровки супить и хмуриться! Не всем же читать элитарную литературу. Не думайте, что мой компьютер всего лишь заурядное хранилище и все. Не-ет, он отлично работает, в нем протекают процессы взаимодействия единиц хранения. То есть, говоря открытым текстом, мои мозги отлично варят. Получается, что мне любую ситуацию, в которой я очутилась, легко сравнить с чем-нибудь, имеющимся в моем сундучке, а сравнив, легко сделать правильные выводы, найти правильное решение и совершить адекватный поступок. Исходя из этого, можно согласиться с вами, что я — «очень умная!». Поэтому до сих пор не замужем. Ведь замужество — это приключение на всю жизнь, а у меня нет нужды в этом, я не настолько азартна. Это не скучно, как, возможно, думают иные. Проблема в другом — мое хилое, бледное вместилище души. Оно привлекательно с виду: рост метр семьдесят четыре, фигурка стройная, конституция — с уклоном в худобу, лицо — продолговатое с римским носом и темными раскосыми глазами, волосы густые, черные, прямые. Все. Только это достояние надо уметь содержать в рабочем состоянии, уметь защищать, преподносить, уметь сохранять, уметь… уметь… Тут чужой опыт не впрок, потому что эта данность — чистейшая неповторимость. Да, озабочена! Нормальный ход и никаких комплексов, просто с пониманием усиленно занимаюсь собой, в том смысле, что занимаюсь спортом. Немодными на сегодня видами: спринтерским бегом, чтобы уметь уйти от неприятностей, и скалолазанием, практически для тех же целей. Впрочем, последнее осталось от счастливого детства, когда на моем пути попадались чужие сады, заборы и другие препятствия. Конечно, с тех пор мое скалолазание достигло значительных успехов и теперь граничит с альпинизмом. Несмотря на дороговизну этого вида спорта, мои родители обеспечивают мне возможность им заниматься. Раз в год. В июле. Но не надо их беспокоить, пусть наживают денежки для моих будущих восхождений. Это не профессиональное занятие, но, будьте уверены, для этого уровня моих возможностей хватит, достаточно лишь задаться целью. В то время как мои романтически настроенные сверстницы изощряются в нарядах и макияже, стараясь обольстить и заиметь в мужья какого-нибудь дебилистого владельца иномарки, когда такие же романтики-сверстники наматывают на накачанные шеи и руки цепи из кованого золота и жуют подслащенную резину в перерывах между выкуриванием импортных сигаретин, когда те и другие вместе, дурея от громыхания музыки, шизофренически стремятся отметиться где-нибудь в Лимасоле и отмочить свою замученную удовольствиями кожу в тамошнем «зассаном рассоле», как писала в одном поэтическом послании своему кумиру Ясенева, я с кучкой чудаков еду на Кавказ, в добрых традициях интернационализма знакомлюсь там с местными жителями и с их помощью и под их присмотром тренируюсь, дышу чистейшим кислородом, купаюсь в горных реках и загораю. Хотя это и чревато, учитывая уродов, усложняющих нам жизнь. Впрочем, об этом я уже писала, не буду повторяться, как Дарьи Петровны бабка на старости лет, которая по сто раз на дню изрекает одни и те же остроты, каждый раз, правда, сдабривая их совершенно неповторимыми приправами. О, Архыз с неисчислимыми безымянными потоками, в спешке спускающимися с гор! Твои пологие склоны, укрытые густым невыгораемым лугом, твои покосившиеся избы, молчаливые горцы, продающие у своих плетней молоко и изделия из овчины и пряжи, неизгладимо помнятся мне. Там женщины моют петрушку, подаваемую к столу, прямо в ручейках, бегущих через их дворы и огороды. Там никогда не бывает тихо: говорливые воды, несущиеся в долины ущелий, не умолкая, плетут давнюю повесть высот. Там никогда не бывает жарко, тающие ледники расточают прохладу и влагу, словно то плачут каменные теснины слезами умиления, от чего на душе становится светло и легко, несмотря на нависающие со всех сторон голые громады вспучившейся земли. *** В тот день, в дождливый и холодный день без покупателей, я сидела и повышала свой уровень: шелестела свежими газетами. Не знаю, возможно, Дарье Петровне надоело мое скучное притворство, и она решила избавить меня от него, а может, сама захотела развеяться от возвышенности. Как бы там ни было, но она вдруг спросила: — Что пишут нового? Я облегченно вздохнула. А то ведь при ее неординарности можно запросто нарваться на какой-нибудь экзамен. Бывает, спросит вдруг: — Ирочка, какой процент нашей торговой наценки составляют десять процентов от товарооборота? — и знает же, что я ненавижу математику. Так она заботится о сохранении (и повышении) моей профессиональной пригодности. А то еще лучше: задаст первые две строчки строфы и просит продолжить, рифмуя их еще двумя. На это у нее тоже есть объяснение: — Вы должны чувствовать ритм слова и его звучание. Что тут скажешь? Это у нее такие шалости. А тут вдруг новости из газеты. Но я — легко! С некоторых пор я к таким вопросам готова. — Снова детский труп, — коротко сказала о том, что посчитала самым важным, меня взволновавшим. А что? Коту под хвост мельтешня президента и разговоры его прихвостней, их разборки с оппозицией, митинги и протесты, если с дьявольской регулярностью по свалкам и урнам города находят изуродованные детские тела, аккуратно упакованные в газеты и обклеенные скотчем. — Увы, это не такое уж новое сообщение, — вздохнула Дарья Петровна. — Если я не ошибаюсь, первое было месяцев десять назад, а то и год? Во всяком случае, их регулярность не старше этого срока. Я прикинула, куда она гнет. Так, хочет освежить в памяти историю вопроса. Да, эта информация начала появляться регулярно примерно с такого же времени прошлого года, тогда тоже был канун весны. — Дай, я сама просмотрю эту заметку, — попросила шефиня, не дождавшись ответа. — Первые трупы находили за городом, в пригородах, и они не были изуродованы. Просто — были трупы, — решила продемонстрировать я знание вопроса, протягивая ей газету. — Не имеет значения, — тоскливо сказала Валентина. — Разве от этого меняется суть дела? — она жила в пригороде, и я ее понимала, кстати, еще и потому, что сама живу на массиве, отдаленном от центра города. — К сожалению, и имеет и меняется, — Дарья Петровна взяла газету, отрешенно посмотрела в окно и задумалась. Мы притихли, чтобы не шелохнуться и не помешать ей, ибо знали, что глядение в окно — это самый продуктивный процесс. В минуты слепого созерцания городских пейзажей у нее рождались интересные, полезные идеи и выводы. Хотя несравненно большую пользу приносит созерцание сквера из окон ее квартиры на Преображенской площади, причем не днем, а ночью. Но теперь выбирать не приходилось, и она засмотрелась на наш перекресток. — Имеет, — вздохнула Ясенева и вернула взгляд в помещение. — Во-первых, направленность перемещения трупов из окрестностей в центр города означает, что они могли появиться намного раньше, чем год назад. И не сразу за городом, а гораздо дальше — в отдаленных посадках или в пригородных лесах. Это важно для понимания тенденций в предположении, что исполнитель один и тот же. Прежде чем продолжать, следует внести ясность, что Ясенева Дарья Петровна не совсем обычный человек, и я вовсе не то имею в виду, о чем уже говорила, — что она творческая личность. Просто хочу подчеркнуть, что она к тому же математик по образованию, и все явления жизни у нее раскладываются на «во-первых», «во-вторых» и так далее. Это ее стиль и ее метод. После этого заключения она снова принялась за глядение в окно, но скоро, словно очнувшись, обвела зал каким-то особенно прицепливым взглядом. Похоже было, что ее мысли окончательно оформились и зароились в поисках выхода. Но словесный канал для них был узок. Она встала и принялась нервно прохаживаться по залу, поочередно ударяя кулачком одной руки о раскрытую ладонь второй. — То есть, вы хотите сказать, что есть не обнаруженные до сих пор трупы? — догадалась я о ходе ее мыслей. — Именно так, из более ранних эпизодов преступления. — Но почему тогда нет сообщений о пропавших детях? — А ты не обратила внимания, что их и раньше было меньше, чем трупов? — Не обратила, — созналась я. — А зачем мне это надо? — Ни зачем. Сообщений о пропавших детях единицы, а реальных трупов, если мне не изменяет память, уже двенадцать. Даже, если учесть случаи, когда детей находили живыми и здоровыми, как того мальчика, что уехал к любимой тете в Киев, потому что мама на него накричала. Хотя есть и действительно пропавшие дети. — Да-а… Чем это объяснить? — подала голос Валентина, до сих пор молча слушавшая наш диалог. — Беспризорностью, — вздохнула Дарья Петровна. — Тотальной беспризорностью. Есть ничейные дети — дикие, голодные, готовые за кусок хлеба и ложку горячей похлебки пойти куда угодно и сделать что угодно. Есть покинутые всеми, забытые старики, умирающие на улицах. Ну как в воду глядела, прозорливица такая! Нет, чтобы смолчать. Ходишь себе по свободному помещению своего собственного магазина и ходи, зачем высказываться, когда слов не хватает? Авось и пронесло бы нас мимо всего того ужаса, в который мы скоро погрузились мыслями, ощущениями и дрожью такого, как у всех, зыбкого, чрезвычайно ранимого тела. Она не стала читать газету, скомкала ее и отшвырнула в угол. Я увидела задрожавшие губы и глаза, вот-вот готовые перелиться слезами. — Сироты… Мы все — сироты, — отвернувшись, шептала Дарья Петровна. — Вот так и нас пустыми посулами ведут на убой. Боже, как легко она впадает в тяжелые переживания! — Вы сказали «во-первых», — напомнила я, нащупывая то ли дорогу к началу разговора, то ли поворот от темы, ухудшающей ее настроение. — А «во-вторых»? — Хм, есть еще и «в-третьих», — как и я, нетерпеливо отозвалась Ясенева. — Это, собственно, тенденции. Во-вторых, преступник начал уродовать трупы, что свидетельствует об усилении его деградации. Он пытается экспериментировать, это очень опасно. И в-третьих, — не томя нас неизвестностью продолжала наша шефиня, — то, с чего мы начинали, что эти страшные находки все менее тщательно укрываются и все ближе подступают к людям. — Может, раньше у него была машина? — высказала предположение Валентина. — Возможно, — Ясенева прекратила вышагивать перед нами, остановилась и переложила на прилавке книги в ином порядке. — Но, скорее всего, он наглеет, задирается. — Как это? — опешила Валентина. — Существует одна странная закономерность, — продолжала Дарья Петровна, — странная своей противоречивостью. Заключается она в том, что если преступление направлено не на получение материальных выгод, а совершается «из любви к искусству», то есть исключительно из удовольствия его совершать, то одним из важных для преступника факторов является реакция противоборствующей стороны. У маньяка противоборствующих сторон две: субъект насилия и закон. Он воспринимает свои поступки как игру и поэтому получает удовольствие не только от собственных действий, но и от того, как в ходе преступления реагирует на него жертва и как после этого действуют органы правопорядка. Дарья Петровна снова замолчала, но теперь ее мысли набрали темп, и мы знали, что вскоре последует продолжение анализа. — В детстве я наблюдала такую картину, — заговорила она вновь. — У меня был кот, настоящий дикий зверь. Он ловил воробьев, голубей, всякую зазевавшуюся или доступную ему живность. Однажды, пролежав минут двадцать у норы, поймал мышь. Осторожно прихватив зубами спинку, он вынес ее на середину двора. День стоял теплый, солнечный, и у охотника было приятное, благодушное настроение. Кроме того, кот не был настолько голоден, чтобы сразу съесть добычу. Поэтому он улегся, вытянул передние лапы и зажал ими мышь. Настороженные ушки и подрагивающий хвост свидетельствовали, что он был начеку, был готов в любой момент схватить пленницу, попытайся она удрать. Коту хотелось поиграть с нею. Но мышь оказалась хитрее. Она лежала неподвижно, полностью расслабившись, словно дохлая. Кот раз-другой ударил по ней лапой — никакой реакции. Перевернул ее — то же самое, полное безразличие к своей участи: ни сопротивления, ни попыток спастись. Кот ударил сильнее, отшвырнув мышь далеко от себя, однако получил предыдущий результат. Игра явно не ладилась. Тогда его кураж прошел, он со скучающим видом начал поглядывать по сторонам. Несолоно хлебавши, он облизался, уселся и обхватил хвостом задние лапы. Мышь нагло продолжала валяться посреди двора обмякшим комочком. Наконец, мой зверюга поднялся и, не взглянув в сторону своей добычи, равнодушно отправился прочь. Я думала, что мышь в самом деле мертва, — продолжала рассказ Ясенева. — Однако едва кот отошел на безопасное расстояние, как она тут же исчезла из глаз. Заметьте, сейчас я говорила о настоящем хищнике со здоровыми инстинктами, кроме того, кот не обладает интеллектом. Его забавы столь естественны, сколь же и безыскусны: не получилось поиграть сейчас, он поиграет в более подходящем случае. Другое дело человек со сбитыми набекрень инстинктами и больными мозгами — он не успокоится. Это я к тому, — пояснила Дарья Петровна, — что преступнику как допинг, дозу которого надо постоянно увеличивать, с каждым новым эпизодом нужна более энергичная, острая реакция жертвы, подхлестывающая его возбуждение. Вот почему в данном случае он со временем начал трупы обезображивать. Думаю, что подлец по образованию или основной деятельности имеет отношение к медицине, ну, или думает, что может постичь загадки психики. — Почему вы так думаете? — Сейчас его завораживает разнообразие форм человеческого тела, их сочетание. Он действует как неудачник, свихнувшийся на поисках своей индивидуальности. Но предоставление своих форм для его забав — это есть форма пассивного подыгрывания зверю со стороны жертвы, не ведающей своей участи после смерти. Ему этого уже мало. Или он что-то пытается для себя понять. После произнесенного монолога Дарья Петровна, как шар, из которого выпустили воздух, сникла. Еще немного постояла у окна, а затем села на обычное место и отрешилась от действительности. — Гм-м… кхи-и… — попыталась я повлиять на ее внимание, но она уже не реагировала на окружающих. Я лишний раз убедилась, что так расстраиваться от журналистской болтовни, наживать себе стрессы, а потом долго и отчаянно с ними бороться умеет только она, наша Дарья Петровна. — Ничего не вспоминайте, Дарья Петровна, — попросила я, зная, что если ее не отвлечь, то депрессия затянется надолго. — Подумайте о себе, о своих родителях, о нас. Да? — я подошла ближе и положила ладонь на ее кулачок, нервно сжимающий ручку. — Хотите, я сделаю чаю? — Хочу, — по-детски согласилась она. — А по пирожку для сохранения фигурки ударим? — соблазняла я ее, целясь ниже пояса. — Давай, — на глубоком выдохе решилась Дарья Петровна. Кажись, пронесло, — подумала я и побежала в гастроном за пирожками. На улице чувствовалось приближение марта, хотя до него еще было далеко. А мне все еще представлялся тот промозглый вечер февраля, когда совершилось опубликованное в газете преступление, только что чуть не омрачившее наше существование. Никогда не буду больше говорить ей о несчастьях, — дала я себе зарок на будущее. Однако разговор возобновился за обедом, когда мы с особой тщательностью приготовили ее любимое лакомство — обыкновенные сельские деруны со сметаной, получив, таким образом, моральное право оторвать ее от поиска рифм и других глупых мыслей, сродни этому бесперспективному занятию. — Вот вы сказали, что у преступника две противоборствующие стороны, — брякнула Валентина, не подозревавшая о зароке, только что принятом мною для себя. Я двинула ее ногой под столом, но было уже поздно. — С жертвами разобрались. А другая сторона? — Другая, — словно нехотя откликнулась Ясенева. — Это закон в лице правоохранительных органов. Преступник отслеживает их реакцию, желая добиться более энергичных и опасных для себя мер. Здесь все чрезвычайно запутанно, — обхватила она голову руками. — Ему и скучно, и интересно, чем могут закончиться его проделки. Милиция своей полной бездеятельностью провоцирует его на еще более безумные выходки, становясь в определенном смысле соучастницей. Скорее всего, ему быстро наскучит возня с трупами, и он начнет разматывать другие вариации. Например, переменит объект непосредственной игры — примется за более взрослых мальчишек, способных к настоящему отпору. Или, дразня общественные настроения, начнет оставлять на видных местах или хотя бы не прятать трупы. Зверстра надо добить как можно раньше, — отрешенно сказала шефиня, забыв похвалить нашу стряпню. Она где-то витала, косвенно реагируя на чье-то присутствие рядом с нею. — Вы когда-нибудь воровали яблоки из чужого сада? — неожиданно спросила она. Что за вопрос? — подумала я. Ведь ответ так очевиден. У меня, например, в селе живет бабушка, у которой я регулярно проводила школьные каникулы. Конечно, забиралась там в чужие сады. У Валентины, не сомневаюсь, были свои приключения. — Так, детские шалости, — неопределенно отговорилась Валентина. — Не потому что у нас не было яблок, — продемонстрировала свою высокую нравственность и я. — Просто из чужого сада они вкуснее. — Вот-вот, — подхватила Ясенева, отодвигая пустые тарелки и небрежным взмахом руки отметая от себя мнимые крошки. — То есть с вашей стороны это была игра, — повернула она дело так, словно мы с Валентиной на пару опускались до проступков, совершенно немыслимых для будущих поэтов в своем возвышенном детстве. — А признайтесь, — допытывалась тем временем шефиня, — как интересней было: когда вам никто не мешал или когда из дому выбегал хозяин и разгонял вас? — Хи-хи-хи, — застеснялась я, невольно вспоминая очень пикантные случаи. — А? — сразу же обернулась персонально ко мне Дарья Петровна. — Ну, как сказать, — начала я подбирать слова. Сразу ответить было трудно, потому что раньше я не анализировала свои детские прегрешения, а выдавать остроты и экспромты еще не натренировалась. Да и слушатель, заметьте, господа, был далеко не тот. Что же мне, с самой Ясеневой было тягаться в выдумке? Не толкайте меня на такое безумие, как вам не стыдно! — Давай, выкладывай, — подбадривала меня шефиня, ехидненько посмеиваясь, а может, добродушно. В таком моем шатком положении всякое может примерещиться. — Одно могу сказать, — выручила меня Валентина, — пару раз мне досталось по-настоящему, их-то я как раз и запомнила. А остальное забылось, как и не было. — Обиднее всего становилось тогда, — вставила и я умное словцо (а как же? — приходится держать марку, работать с творческим человеком — это вам не просто книги через прилавок совать), когда хозяев не оказывалось дома. Тогда создавалось впечатление, что это не мы у них, а они у нас стибрили что-то дорогое и долгожданное. Даже вымечтанное. — В самую точку! — обрадовалась Дарья Петровна — Вот вы и доказали своими воспоминаниями, что в любой игре определяющее значение имеет азарт, без коего игра теряет краски, утрачивает остроту и волнительность впечатлений. Этим и питается больное отродье, бродящее ночами по нашему городу. Доставляя себе бредовые утехи, он заодно вызывает общество на соучастие. В этом и состоит его кураж. Ведь он понимает, что родился уродом, что поэтому вынужден таиться со своими запросами. И вот ему потребовались погоня, состязание, поединок, во-первых, чтобы доказать и свою значимость или целесообразность появления на свет, а во-вторых, без них ему скучно, как скучно было бы Левше без возможности подковать блоху и поразить мир своим мастерством. Поэтому Зверстр и перемещается с красноречивыми уликами поближе к городу. Тут его дополнительно возбуждает толпа, невольные свидетели страшных находок, шок прохожих. Он, скорее всего, обязательно крутится где-то поблизости, впитывая при этом одному ему приятные впечатления. — Что же будет дальше? — оглядываясь, словно маньяк был где-то у нас под лавкой, прошептала Валентина. — Что ему еще взбрендит в расплавленные мозги? До чего он дойдет, если милиция не подсуетится вовремя? — Мы с вами уже набросали схему его дальнейших поступков. Но если милиция, как ты выразилась, не подсуетится, то он, натворив еще много беды, сам решит свою участь. Он, возможно, уже подумывает об этом, ибо фантазия его истощается, а вместе с нею улетучивается и смысл жизни. Эх, — с досадой заключила она, — мне бы оказаться в толпе при ужасной находке, я бы обязательно вычислила его. Он там бывает, в этом нет сомнения… А вообще, его надо слегка пугнуть и Зверстр сам добьет себя. Милиция, видно, занята своим «законным» криминалом, и им не до нас — не до спокойствия граждан, не до мира в стране. Что же нам остается делать? Конечно, обороняться. От скромности наша Дарья Петровна не умрет, помню, подумала я тогда, имея в виду ее уверенность насчет заявленных «вычислений», окажись она там, где пускает слюни урод, видя растерянность и беспомощность толпы. И как всегда, мои мысли оказались не просто преждевременными, а, каюсь, глупыми. Ибо Дарья Петровна была талантливым математиком, а значит, логиком. В сочетании с хорошо развитым литературным воображением это свойство ее мозгов рождало могучий инструмент для борьбы со злом. А что я? Я оправдываю себя молодостью и чрезмерными занятиями спортом. А чтобы быстрее созреть умом и духом, я взялась за эти записи (только не подумайте, что я на вас экспериментирую!). Раньше мне не приходилось одновременно быть молодой и умной, я была всего лишь непослушной девчонкой. И вот пустилась в путь за мудростью. 3 Вы не будете возражать, если я кое-что опущу из нашей повседневной жизни? Знаете, рутина... Она есть у каждого и в любом деле. А я слишком хорошо к вам отношусь (никакого парадокса — просто успела полюбить, как одушевленный предмет приложения своей души), чтобы грузить еще и всякой скучной суетой. Итак, тот вечер оказался на редкость мерзким. Это потом февраль переменился, начал набирать дни, потеплел и, хотя стал до отвращения сухим и пыльным, но не таким унылым и беспросветно безнадежным. А в первых числах, как и в январе, еще держались морозы, как-то от солнца оставалось мало света, рано темнело после утра, не успевшего толком продрать глаза. Отсутствие снега еще больше сгущало раннюю черноту вечеров, а низкие тяжелые тучи, так ни разу за весь месяц не разродившиеся осадками, не пропускали в человеческую юдоль даже отраженного отблеска далеких миров. Душе до собачьего воя было одиноко и бесприютно. Ко всем обидам, истинным и мнимым, добавлялся подлый порывистый ветер, подымавший с земли мусор и прошлогоднюю, не успевшую истлеть под непродолжительными снегами листву и засыпавший этим позднего путника. Казалось, он проставлял на его облике печать давней, застарелой бездомности. Мрачным и потерянным выглядело все, что было облачено в темные тона. Яркие же или светлые краски, пытающиеся выделиться на однообразном, припорошенном фоне представлялись нелепыми и вульгарными. Спасения ни в чем не виделось, непонятно было, чего ждать и к чему стремиться. Кого искать? Кого любить? Где найти пристанище и убежище? Как всегда, мы вышли из магазина последними. Дарья Петровна держала наши сумки, а я закрывала двери. Справившись с замками, к металлическим частям которых прилипали обнаженные пальцы, я подняла капюшон куртки и развернулась спиной к подворотне, мимо которой нам предстояло пройти, потому что оттуда, как из аэродинамической трубы, тянул дополнительный поток воздуха, материализовавшегося вихрем песка и грязи. Песок, которым мы в снегопады и гололедицу посыпали крыльцо и прилегающие тротуары, ничем не связанный на вымерзшей голой земле, уже несколько дней пребывал во взвешенном состоянии, колыхаясь туда и сюда в сложных вихревых потоках. Смешиваясь с комьями грязи, попавшей на тротуар со двора длинного двенадцатиэтажного дома, на первом этаже которого располагался наш магазин, песок дробил их, измельчал, перетирал в пыль и на веки вечные засыпал этой смесью не только память о прошлой жизни, но и упования на жизнь будущую. Широкая Перекатная улица с трамвайными путями посредине практически стояла пустой и темной. Лишь в оба конца то и дело проходили трамваи, грохоча и лязгая, словно то были рассыпающиеся на части скелеты фантастических чудовищ. Их свет немедленно поглощался тьмой и ничего не привносил в окружающее пространство. Казалось, что они идут пустыми, никого никуда не доставляя. Но зачем тогда они ходят? Зачем их так много? Пробраться между их снующими остовами на противоположную сторону улицы оказалось непросто. Но мы, сначала пропустив дребезжащую коробку в одну сторону, затем в другую, чудом не попав под колеса набегающих друг на друга вагонов, все же достигли цели. Вдоль противоположной стороны нашей улицы до самого угла тянулся ряд однотипных киосков, больше похожих на освещенные изнутри крестьянские лабазики, такими убогими и зачуханными они были. В их витринах, как перед погибелью, было выставлено то, что совершенно издевательски никому не могло понадобиться, что было непригодно и неудобоваримо даже и для того, кто по причине внезапного сумасшествия решил бы покончить с собой. Над нетающим мороженым, нескисающим молоком, негниющими яблоками, нестареющими конфетами и вечными цыплятами, словно слепленные из таких же пластмассовых материй, светились счастьем страшные рожи продавцов, не знающих местного языка. — Будешь покупать, да-а? — окликали они прохожих, истово не пропуская ни одного. Но мы уже привыкли к этой кажущейся ирреальности, мы знали, что отныне она по-настоящему присутствует в нашей жизни, и чтобы окончательно не лишиться рассудка, надо научиться оставлять ее без внимания. Как неодухотворенную реальность. Вот утвердилась она здесь, камнем свалилась с неба, и баста! Мы научились этому. На одном из четырех углов перекрестка, устроившись на низком табурете, сидела женщина, постоянно продающая семечки подсолнечника. Местные обитатели уважительно называли ее по имени-отчеству — Нина Николаевна. На то имелась объективная причина, принимаемая народом в расчет: когда-то эта женщина преподавала историю КПСС в горном институте. А с тех пор, как наши политики заболели пароксизмальной манией величия, этот предмет исключили из учебного плана, его преподавателя жестоко сократили, словно она была виной советской истории, окончательно разъеденной сменившей социализм ржавчиной. И общество получило уличную торговку с кандидатским дипломом и прекрасными манерами, остающимися, однако, на этом поприще не востребованными, как аппендицит здоровым организмом. Нина Николаевна тут находилась всегда: рано утром и поздно вечером, в выходные и будние дни, вчера и сегодня. Мы приблизились к этому месту и, чтобы лучше видеть номера маршрутных такси, стали спиной к Нине Николаевне, прижимаясь к столбу, на котором висел захиревший фонарь, разбрасывающий на пятачке диаметром с полметра чахоточный грязно-желтый свет. — Иди, Ира, домой, — предложила Дарья Петровна, подталкивая меня в направлении, где кварталом ниже по Перекатной улице располагался еще один столб с фонарем и табличкой, обозначающей остановку троллейбуса нужного мне маршрута. — Не надо меня провожать, я сама уеду. Чтобы мне попасть туда, надо было перейти Тихую улицу. Уже ступив на проезжую часть, я устыдилась поспешности, с которой приняла предложение, и повернулась к Дарье Петровне: — Позвоните мне, как только приедете домой, чтобы я не волновалась. Хорошо? Ясеневу в последнее время донимала дистония, и мы старались не оставлять ее одну. Несколько приступов, случившихся в то толпе, то в общественном транспорте, когда рядом не оказалось знакомых, стойко зафиксировали в ней страх перед такими ситуациями. После этих приступов она продолжала сильно болеть и три года вообще не выходила из дому. Недомогания отличались внезапностью проявлений, но дома ей всегда могли оказать помощь соседи, да она и сама не терялась, когда рядом кто-нибудь был. С августа прошлого года она пришла в магазин. В строй вступала очень осторожно: сначала не ездила без сопровождающих, затем освоилась в юрких «маршрутках» и приспособилась ездить одна. При этом избегала пересадок и длинных переходов от остановки до места назначения. Поэтому утром до остановки такси ее провожал муж, а вечером, когда она ехала домой, — я. Сегодня она, видимо, решила перейти ко второму этапу реабилитации после болезни и самостоятельно дождаться такси, совершить посадку без провожатых и попытаться спокойно доехать домой в толпе чужих людей. Мне не хотелось мешать ей восстанавливаться в силе, убеждаться в обновленных возможностях. Видя, что внутренне она к этому подготовилась и не нервничает, я соблазнилась возможностью чуть раньше попасть домой. — Позвоните мне, — повторила я свою просьбу. — Чудачка, я ведь первой доберусь домой, — засмеялась Дарья Петровна. — Тогда я вам позвоню. — Хорошо. Ой! — закричала Ясенева и с силой дернула меня за протянутую для прощания руку. Я полетела вперед, врезаясь в нее, и мы, обнявшись, на несколько метров отпрянули от бровки тротуара. Одновременно с этим мимо нас просвистела темная иномарка. Водитель даже не снизил скорость. Идиот. А между тем, если бы Ясенева не среагировала вовремя и не выдернула меня с проезжей части, он бы сделал из меня лепешку. С опозданием забилось сердце, мои движения сковал страх. — Откуда он взялся, гадюка? — помертвевшими губами прошептала я. — Выскочил из-за пересекающего перекресток трамвая, не дождавшись зеленого сигнала светофора, — она тоже выглядела испуганной — дело решили секунды. Трамвай еще не уволок с перекрестка дребезжащий второй вагон, и нормальные водители дожидались, когда можно будет ехать, за чертой перехода. Но как только приблизился долгожданный момент, на перекресток высунулся новый трамвай, идущий в противоположном направлении. И машинам снова пришлось оставаться в неподвижности. — Вон оно что, — только теперь заметила Дарья Петровна, что не работают светофоры. И, показывая на их темные глазницы, она заключила: — Эта улица — главная, вот он и ринулся, не выдержал. — Но ведь проезд занят, — возмутилась я. — Как это можно? Я в шоке! — Спешат все… Надо быть осторожной. Теперь не могло быть и речи, чтобы оставить ее одну. Ясеневу била мелкая дрожь, даже в темноте было видно побледневшее лицо и провалившиеся в мгновенном стрессе глаза. Ну кто на дороге становится боком к наезжающему потоку машин и точит лясы? — корила я себя. Однако вокруг нас ничто не изменилось: все также было мало прохожих, в липком мороке тонули краски и звуки жизни, давящей хмарью распласталось над землей безразличие. Теперь я стояла у самой кромки тротуара и представляла, что было бы, если бы меня не спасла Ясенева, — слезы родных и прочие душераздирающие картины. Придя в себя от пережитого испуга, я скорее ощутила, чем услышала за спиной крик ужаса. Кричала Нина Николаевна, женщина, продающая семечки. — Помогите! Падает! Люди! Кроме нас возле нее никого не оказалось. Продавцы из киосков напротив, оглушенные иллюзией красивой жизни, возникающей под наркотическим воздействием ора из включенных там магнитофонов, криков о помощи не услышали. Другие прохожие находились далеко. Возникающие шумы перекрывало адское лязганье осиливающих перекресток трамваев. С самой Ниной Николаевной все было в порядке. Зато рядом с ней находилась женщина, на наших глазах несколько раз покачнувшаяся и тяжело повисшая у нее на руках. Вместе с женщиной оседала вниз и Нина Николаевна. Но вот тяжелым глухим стоном потерявшая сознание незнакомка вывалилась из ее рук и кулем свалилась на землю. — Она, она… — у рассказчицы заплетался язык, платок, которым была повязана голова, сполз на одно ухо, и она привычным движением водрузила его на место. — Она сказала, что ей плохо, попросила воды, — Нина Николаевна, оглядываясь, показала на свои пожитки. — У меня есть вода, я беру с собой на работу. Но я не успела даже отвинтить крышку бутылки и подать ей, как она начала падать. — Она еще что-нибудь говорила? — спросила Ясенева. — Нет, то есть…— продавщица семечек прижала ладонь к открытому рту, растерянно вспоминая промелькнувшие подробности. — Сказала, что, мол, она не пьяная, что у нее плохо с сердцем и попросила вызвать «скорую помощь». Говорила тихо, тяжело дыша и совсем низко наклонившись ко мне, как будто хотела купить семечек. И вдруг я поняла, что это она так падает. Я очень испугалась, у нее так страшно изменилось лицо. В тусклом свете фонаря было видно, что с упавшей женщиной совсем плохо. — Быстро стучите в киоски, — обращаясь к Нине Николаевне, распорядилась Дарья Петровна. — В каком-то из них должен быть телефон. Пусть вызовут «скорую», а мы побудем здесь. Продавщица семечек убежала на поиски телефона. Распростертая на земле пострадавшая зашевелилась, изменила позу, устроившись на боку. Она подтянула колени к подбородку, руки подсунула под щеку, уложив голову на сомкнутые ладони. Казалось, она спит. Ясенева достала пузырек с нашатырным спиртом, открыла его и поднесла больной под нос, но это не изменило ее состояния. Та никак не прореагировала на резкий запах. — Это не похоже на обморок, — заключила после этого Дарья Петровна. — Сердце, — простонала женщина. — Тяжело мне… — Жива! — обрадовалась я. — Миленькая, держитесь, сейчас приедут врачи. И вдруг она начала проявлять признаки повышенного беспокойства: задвигались руки, распрямились ноги, скачкообразными, неестественными движениями больная достала из кармана пальто скомканную бумажку, протянула неопределенно кому. — Тут… возьми… он там… Там! — она отдохнула, потратив силы на произнесение этих бессвязных слов. — Кто вы? — Ясенева взяла протянутую бумажку, сунула в свой карман. — Пустое… сделай… как скажу… — шептала женщина о том, что занимало ее больше всего. — Он рядом… найти… легко… скажи им, — ее бормотание, повторение одного и того же было бы похоже на бред, если бы в словах не чувствовалось сверхчеловеческого напряжения и желания о чем-то сказать. После каждой череды слов несчастная надолго замолкала. — Обещай! — Хорошо, все сделаю. Только вы не молчите, говорите. Что надо сделать? Кто вы? Кому о вас сообщить? — Нет… мне… в больницу…— женщина расслабилась, как будто успокоившись, что решила вопрос с бумажкой. — Он там… скажи им… он там… обязательно… не жди… беги… надо успеть... — ее голос заметно стихал, но она продолжала говорить, куда-то торопя слушавшую ее Ясеневу, твердя о ком-то, что он, мол, там и надо успеть. Последнее разобрать было совсем невозможно. В ее путаных речах различались слова «ужас», «страх», но что еще мне могло померещиться после того, что с нами тут случилось одно за другим? Женщина затихла, снова погрузившись то ли в забытье, то ли в сон. Но со временем мы заметили, что ее лицо начало багроветь, губы налились иссиня-красным цветом. Она со свистом втягивала и выдыхала воздух и больше не проявляла других признаков жизни. На Дарью Петровну тяжело было смотреть. Невзирая на опыт собственных проблем со здоровьем, знание болезней, умение противостоять им, здесь она оказалась бессильной, и это добивало ее. — Потерпите, держитесь, — шептала она, склонившись над распростертой женщиной. — Сейчас вам помогут, уже едут. «Скорая» приехала минут через двадцать, одновременно с нею возвратилась и хозяйка семечек, облегченно вздыхая, что выполнила свой долг. — Вы знакомы с больной? — спросил врач. — Можете назвать ее имя? — Нет. — Мы забираем ее. Женщину уложили на носилки и задвинули в салон микроавтобуса. Ее сон тем временем перешел в другую стадию, стал слышен легкий, но устойчивый храп. Я сказала об этом врачу. — Боюсь, девочка, она уже не проснется. Это инсульт, — ответил он. — Но она говорила с нами. — Да? — удивился врач. — О чем же? — «Он там, он там… скажи им… не жди…надо успеть...», — повторила я. — И все. Я не все слышала. — Вряд ли она осознавала произносимое. Безусловно только то, что ее очень, подчеркиваю — очень, что-то волновало. Люди чувствуют приближение смерти и часто стараются отдать последние распоряжения. Возможно, она просила побеспокоиться о ком-то из близких, — мужчина раскурил сигарету и два раза глубоко затянулся, выпустив затем густую струю дыма в сторону от меня. — Может, у нее дома остался парализованный муж или маленький внук без присмотра, — он хотел еще что-то сказать, но я показала, чтобы он не распространялся, потому что к нам от машины «скорой помощи» возвращалась Ясенева, а я не хотела, чтобы она знала, что женщина безнадежна. — Спасибо вам, — Ясенева, как всегда, воспринимала все слишком близко к сердцу. — Вам спасибо, — хмыкнул мужчина, — что не оставляете нас без работы. И они уехали. Теперь я тем более не могла оставить Дарью Петровну без попечения. Испуг от моего собственного приключения давно прошел, как бабка пошептала. Но этот случай… Он давил даже на мою неуязвимую психику, что уж говорить о тонкой натуре шефини. Я развернула отвлекающие маневры, затевая войну против досадных впечатлений. Постучала ногами о тротуар, в нетерпении боднула его пару раз каблуками ботинок, вспомнив, как это делают ретивые лошадки, когда роют копытами землю. Ничего путного на ум не приходило. Я в отчаянии сделала несколько шагов в одну сторону, в другую, и тут услышала подозрительное шелестение. Глянув под ноги, обнаружила на том месте, где недавно лежала больная, новенький пластиковый пакет, явно принадлежащий ей. Внутри что-то болталось. Я готова была поддать его так, чтобы он оказался подальше от нас, но на этот звук обернулась Ясенева, и нам пришлось снова возвращаться к печальной теме. — О! — сказала я. — Чей-то пакет. — Не дурачься, — приструнила меня Дарья Петровна. — Давай его сюда, попытаемся вернуть хозяйке. — Ладно уж, сама понесу, — я подняла кулек и переключила внимание на события в небесах. Но там ничего не происходило, как будто мы всей планетой провалились в преисподнюю, навсегда покинув ряды звездного братства. Мы снова стояли у бровки, но, погрузившись в невеселые думы, забыли посматривать на номера маршруток. Кто знает, сколько бы мы так прохлаждались. Как раз Ясенева потянулась ко мне за пакетом, когда одна из машин остановилась возле нас без какой-либо инициативы с нашей стороны. — Дарья Петровна, садитесь, — водитель потянулся к двери и открыл ее перед нами. — О, вы меня знаете? — держала марку Ясенева, словно была по меньшей мере Валентином Пикулем, пробежавшимся трусцой по истории, не оставившим другим, чем подживиться. — Это приятно. — Я многих пассажиров знаю, которые, как и вы, ездят со мной. А недавно видел вас по телевизору и узнал, как зовут, — заулыбался он. — Только я не все понял. Вы артистка? — Откуда такое предположение? — Так вы же стихи читали. — А-а… — протянула Ясенева. — Мне нравятся стихи, я ведь не всю жизнь баранку кручу, когда-то работал на ЮМЗ инженером-конструктором. Меня жена к поэзии приучила, и я ей всё сборники покупал, дешевые, из библиотеки «Огонька». Помните, была такая? А теперь нет, — тараторил он дальше, разговаривая сам с собой. — Вы знаете? — Слышала. — А те, что вы читали, мне незнакомы. Чьи это? — Разные. Я же не знаю, какую передачу вы смотрели. — Ну да, — согласился он. — Но я запомнил некоторые строки. — И он продекламировал хорошо поставленным голосом: — Как про меня, понимаешь, сказано, — признался он. — У вас, конечно, лучше получается. — Вы тоже с душой читаете. За приятным разговором (грош цена моим отвлекающим маневрам по сравнению с неподдельной жизнью!) не заметили, как приехали, и опять забыли бы, что нам пора выходить. — Ваша остановка, Дарья Петровна, — напомнил водитель. Он, похоже, и вправду хорошо знал свое дело и любил его. — Спасибо, — уже почти кокетливо сказала Ясенева, оттаивая от ледка, заковавшего ее в легкий панцирь страха. Она — настоящая женщина, — думала я, глядя по дороге домой на ее помолодевшую, постройневшую фигуру. — Доброе слово и кошке приятно, — заключила она, словно прочла мои мысли, а может, извинялась за то, что ее узнавали на улицах миллионного города. Ясное дело — неудобно перед безвестной девушкой. Хм, проживи я здесь столько времени, и меня будут узнавать, но смотря кто. Тут дело тонкое. Не хотелось бы, чтобы это были исключительно дворники или, скажем, покупательский контингент, на который я сейчас горбачусь. — А вы еще не привыкли? Вдруг от народной любви испортитесь? — искренне забеспокоилась я, замученная ее упражнениями с рифмам. Иди, знай, что ей придет в голову в случае вселенской славы? — Я не в том возрасте, — успокоила меня она и, подумав, добавила: — К хорошему привыкнуть нельзя. Его можно не замечать, не знать ему цены, не понимать его быстротечности, но привыкнуть нельзя. — Почему? — Не успеваешь. — А если хорошее длится долго? — Тогда это «хорошее» начинает казаться не таким уж хорошим, и что-то другое представляется лучшим. Начинаешь его хотеть и к нему стремиться. Это как туфли, которые ты так любишь часто менять. Они ведь у тебя все хорошие? — Еще бы! — И все равно время от времени ты покупаешь новые? — Сдаюсь, — выдохнула я у самой двери ясеневской квартиры, непроизвольно передавая ей чужой пакет, подобранный на нашем злосчастном перекрестке. Домой мне пришлось добираться на такси, потому что иначе Павел Семенович Ясенев, «наш» муж, не отпустил бы меня ни за какие коврижки. 4 Ближе к ночи на небе прорезались звезды. Их маленькие крапинки не лучились, не размывали свои края, не трепетали пурпуром живого пламени, а кололи взор голубовато-белым ровным, не пульсирующим светом, отчего казались еще меньше, чем есть, казались продуманно злыми и пронизывающими. И все равно видеть их было приятно. Тонкий, острый, как лезвие, серп луны повис в высоте и пусть не совсем, но все же разгонял темень и мрак. Не было лунных дорожек, предметы не отбрасывали ночной тени, но как-то посветлела межзвездная гладь, как-то обрисовались контуры земных пространств, где-то обозначились пролегающие между ними дистанции. Ветер ослаб и лишь слегка раскачивал верхушки деревьев. Внизу же, ближе к земле, воздух застыл, серебрясь в лучах осмелевших фонарей оседавшей пылью, несколько дней носившейся под бичующими порывами невидимой стихии. Вновь пришла бессонница. Раньше Дарья Петровна любила это мятежное, беспечальное состояние. Отсутствие сна, когда ее не валила с ног дневная усталость, она воспринимала как приглашение мироздания к уединенной беседе с ним. Тогда она садилась и смотрела в окно, и этого обзора, открывающего часть тротуара, дороги, Преображенского сквера и восточного края неба, ей хватало, чтобы наблюдать и постигать запредельные истины, для выражения которых в человеческом языке не было слов. Она полностью сливалась с тем, что видела, и через время начинала ощущать бесконечный призыв, исходящий от звездных миров, и смиренную муку земли, не умеющей пока что на этот призыв ответить. Ей открывалась высшая правда жизни, и то, что днем казалось запутанным и сложным, в эти минуты становилось ясным и понятным. Переплетение человеческих интересов, продажно вуалируемых потребностями социума, соображениями объективной целесообразности, раскладывалось на такие простые понятия как ложь и обман во имя достижения неограниченной власти и денег. Это было мерзко, недостойно того великого счастья, которое выпало на долю людей, — жить, быть гармоничной частью земных плодоносных материй. В эти минуты она помнила лишь тех, с кем была связана духовными или кровными узами, с кем не сражалась в битвах за кусок хлеба. Она писала стихи, глубоко эмоциональные, искренние, об ушедшей юности, о потерянных возможностях, о людях, с которыми ей было хорошо. Она умно и осознанно грустила, признавалась в любви, открывала объятия с таким целомудрием, что близкие ничего при этом не могли поставить ей в упрек. Но это осталось в прошлом, это было до болезни. Теперь она гнала от себя тревожные и томительные чувства, по ночам старалась спать, придавив себя, если требовалось, клоназепамом. Обожаемые ею бессонницы, ее поэтические наперсницы, так утомили ее, а надрывно-щемящие эмоции так истощили нервные запасы, что она чудом осталась жива, и больше экспериментировать не решалась. Отныне, если ей хотелось попутешествовать в прошлом, она, во-первых, очень ограничивалась во времени, а во-вторых, седлала для этого не эмоции и воображение, как делала раньше, а лишь бесстрастную память. Больше не возникали перед ее мысленным взором любимые лица, не звучали их голоса. Умолк и тот далекий баритон, мягкий и обволакивающий, померк и облик, вслед за которым она готова была идти в дождь и снег на край света. Душа была безжалостно изгнана из тела, в котором полновластным хозяином остался рассудок — отвратительное охранное устройство, щелкающее тумблерочками «стоит»-«не стоит», «надо»-«не надо», неумолимое, бесчувственное, слишком рациональное. Но сегодня она вновь сидела у окна. Там, в сердце, где люди чувствуют боль и тяжесть, у нее было что-то туго, до опасного напряжения сжато. Казалось, что лишнее движение рукой, лишний поворот или наклон туловища приведет к его взрыву с оглушительным звоном и положит конец ее намерениям и начинаниям. Допустить этого было нельзя. Она чувствовала себя еще совсем молодой, и многое планировала сделать. Однако сон не шел, и это тревожило. Просто смотреть на открывшиеся из-за туч бездны было неинтересно. Сначала она развлекала себя тем, что всматривалась в темные аллеи сквера, но это занятие быстро наскучило, так как не несло в себе никакой информации. Закрыв глаза, пытаясь еще что-нибудь придумать нейтральное и безопасное, чтобы победить или скоротать бессонницу, она не заметила, как обнаружила на экране воображения высокую крепкую фигуру, одетую в блекло-голубой деним. Невольно всмотревшись в колышущийся мираж, различила и невозможно дорогие кроссовки «Эйр Джордан», и кожаный пояс-барсетку и узнала того, о ком старалась не думать. Увидела, что он стоит, скрестив на груди руки, и в нетерпении покачивается с носков на пятки, беспокоясь тем, что она уже на четверть часа опаздывает на встречу. Вдруг она ощутила запах молодой зелени, почувствовала, как ее, бегущую к нему, подхватили его руки, закружили над землей… И зазвучал тот зовущий, притягательный голос, который рождал лишь терпкое желание победить земное притяжение и взмыть куда-то в мир холодных высей, где нет страстей и жарких стремлений… — Больше мы не расстанемся! — звучал тот голос, как пытка. Его мягкий баритон убивал ее, как медленная коварная смерть, тем, что был далеким и недосягаемым. Она вскочила и резко задернула оконные шторы. Не зная, куда себя деть, начала мерить шагами комнату. Нет, не возвращаться к нему, не прикасаться к этой боли, не будить ее. Господи, как страшно жить, отринув свою судьбу! Зачем? И чем? Но она знала, что странно, необъяснимо нужна ему, пусть ушедшая в себя, пусть чего-то не принимающая, любая — нужна. И эти звонки… — Ну, как ты там? — лаконично справлялся он, пружиня интонациями, скрывая в том искренность и жажду взаимности. — По-прежнему, — отвечала она. — Мне приятно слышать твой голос, — долетало до нее скупое, расчетливо-дозированное признание, чтобы не сорваться, не разбередить свои чувствительные струны, а паче того — не обещать невозможного той, которую он старался не тревожить, не коснуться обманом. — Я знаю. Береги себя. Говорила так, потому что в последнее время он жаловался на сердце. И она ничего от него не хотела: ни любви, ни его славы, которая грела и ее также, ни этих признаний (приятно! — его словцо), ни внимания. Хотела только, чтобы он был на этой земле, жил в одном с нею времени. Теперь она была бессильна сопротивляться, и пустилась во все тяжкие: тихо-тихо, чтобы никого не потревожить, вошла в его квартиру. Оставила в коридоре обувь, пересекла прихожую, прошла мимо спальни и открыла дверь кабинета. Он сидел за компьютером. Руки привычно бегали по клавиатуре, а глаза неотрывно вычитывали нарождающийся на экране текст. Она остановилась справа от него. Как жаль, что он больше не пишет от руки, у него такой красивый почерк, который не испортился даже после написания двадцати книг. Он прекратил работу и молча посмотрел на нее, задержавшись бархатисто-вишневой грустью, оттеняющей свет его глаз, на ее чертах. Потом встал и подошел к окну. Долго там всматривался в такую же странную ночь, как эта, а затем провел пальцем по подоконнику. — Снова пыль, надо сказать, чтобы убрали, — у него аллергия, его раздражает пыль, и он как будто извинился за это. Она протянула руку к его лицу, кончиками пальцев прикоснулась к родинкам, смелея, погладила по щеке. Он принимал ее ласку, не шелохнувшись, опустив глаза, с обреченной безответностью, так идут на казнь смирившиеся бунтовщики. Чтобы не отреагировать, сдержаться, сжав губы, и не ответить. Нет, так можно сойти с ума! Она с трудом отогнала наваждение. Вернулась к событиям дня, понимая, что это сегодняшнее потрясение выбило ее из колеи. Что-то мешало успокоиться. Она достала таблетку сибазона, положила под язык. Направилась в кухню, намереваясь заварить чай из трав — летом отец привез мяту и чабрец собственноручного сбора. Проходя через столовую, обратила внимание на свой портфель, небрежно брошенный в кресло, увидела возле него незнакомый пластиковый пакет. Вот это да! Как же она забыла, что унесла домой чужие вещи? Размышляя, открывать или не открывать пакет, вспомнила о клочке бумаги, который ей передала свалившаяся на улице женщина. Передала — значит, можно его посмотреть. Дарья Петровна вернулась в коридор, торопливым движением открыла шкаф. В нос ударил запах, которого здесь не должно было быть. Порылась в карманах пальто. Так и есть, в правом обнаружила открытый флакон из-под нашатыря, жидкость оттуда выбежала, впиталась в ткань и теперь распространяла вокруг резкое напоминание о болезнях и лекарствах. В левом кармане под носовым платком лежал скомканный клочок бумаги. Чувствуя, что что-то начинает проясняться, она, не спеша, прошла в кухню, выбросила в мусорную корзину пустой пузырек и поставила на огонь чайник. В кабинете взяла очки и устроилась, наконец, в столовой под абажуром низко висящей лампы. Развернула бумажку. Это оказался рецепт на гентомицина сульфат в ампулах номером десять. Выписан он был на имя Васюты И. Я. шестнадцати лет. Информация считывалась также со штампа — четвертая городская больница, и с личной печати врача — Лысюк Лидия Семеновна. Теперь Дарья Петровна почти не сомневалась, что можно без угрызений совести изучить содержимое пакета, она догадывалась, что там найдет. Приподняв и взвесив его на пальце, только еще раз убедилась, что не ошибается. Внутри действительно оказалась коробка с лекарством и упаковка со шприцами. Кроме того, была еще пластинка «Аскофена», таблеток от головной боли, и стеклянная бутылочка с витаминами. В вытертом до пергаментной тонкости кошельке лежала пара ключей от английских замков и горсть мелочи. Ясенева почувствовала знакомое покалывание в пальцах рук. Так бывало, когда у нее созревал законченный кусок текста или стихотворение, просившееся на бумагу, или когда она «брала след» как шутливо говорил ее муж Павел Семенович. Последнее было необъяснимо. Пытливая, большую часть жизни проработавшая в науке, его жена не переносила невыясненных ситуаций. Творческое начало подгоняло ее к поискам недостающих звеньев, осмыслению имеющихся данных, подведению итогов и ликвидации тайн и загадок. Естественно, специально этим она не занималась, но если такая потребность возникала по ходу событий, она проводила изыскания с увлечением. Сейчас возникла потребность вернуть пакет его владелице. А для этого надо ее найти. Дарья Петровна знала, что утром позвонит на «скорую» и спросит, куда их машина, номер которой она, конечно, запомнила, отвезла больную. Она навестит ее в больнице, попытается чем-нибудь помочь. Без этого не успокоится, ей необходимо избавиться от вчерашнего стресса, вылить его в конкретные поступки или хотя бы действия. День получил определенную завершенность — сибазон благодатно соединился с ее плотью, и пришло желание сна. Дарья Петровна выключила не успевший закипеть чайник, порадовалась, что не вольет в себя лишней жидкости, и отправилась отдыхать. Спала, однако, плохо: ворочалась, часто просыпалась. Ей снились сны. Закономерность заключалась в том, что если утром сон забывался, то туда ему и дорога, а если помнился — значит, в нем надо было покопаться, ибо таким образом он привлекал ее внимание к информации, которую нес. Она не интересовалась, у всех так бывает или нет, но в отношении себя была уверена, что через сны подсознание выдает ей подсказки в трудных ситуациях. Являясь средоточием памяти предков, подсознание аккумулировало в себе витающие в пространстве знания, которые не поддавались восприятию пятью органами чувств. Когда этой информации набиралось много, когда она была такой, в отношении которой Ясенева чувствовала озабоченность, тогда включалась говорящая интуиция — сны. Их надо было правильно прочитать. Это удавалось не сразу, порой приходилось дополнительно поработать, лучше исследовать предмет, изучить сопутствующие детали. Итак, предсказательные сны обязательно помнились. Иначе и быть не могло, потому что в противном случае они теряли вещий смысл. Зная это, иногда уже во сне Дарья Петровна пыталась оценить видение и зафиксировать его, если оно было приятным, или отогнать и забыть — если огорчало. Из этого, конечно, ничего не получалось, и утром она просыпалась не отдохнувшей, под кожей лица чувствовалась тяжесть мышц, глаза были словно засыпаны песком. Сны почти всегда забывались. Так было и в этот раз, все как всегда, только сон — помнился. Правда, помнился не в образах, а в ощущениях. На нее надвигалось что-то мохнатое, темное, первобытное. Оно сопело и хрюкало, брызгало липкой слизью. Его горячее дыхание было зловонным, а прикосновение — болезненным. Исчезли люди, оставшись у нее за спиной. Там слышались возбужденные шепотки и топот убегающих ног. В левой руке она держала маленький фонарик, а в правой — какое-то оружие. Она гонялась лучом фонаря за этим существом, пытаясь увидеть его и… Что делать дальше, она не знала. Искала его и все. В тот момент, когда ей это удалось, она разглядела нечто маленькое, скукоженное, отвратительное, из-под которого расплывалась густая грязная жижа. Замахнувшись, чтобы покончить с ним, она обнаружила, что в правой руке вместо предполагаемого оружия сжимает телефонную трубку. И проснулась. 5 Наутро наша Дарья (надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду Дарью Петровну, к имени которой вы уже привыкли) пришла в магазин молчаливой, ушедшей в себя. Окружающее будто не интересовало ее. Она окинула равнодушным взглядом полки и прилавки, проходя мимо окна, сказала ему «здравствуйте», полагая, что поздоровалась с нами, и ускользнула в свой кабинет. Не так, чтобы это было новым для нас явлением, но необычным, редким. За последнее время у нас сформировались свои тутошние традиции. Одна из них заключалась в том, чтобы не мешать Ясеневой работать, когда она уединяется. В торговом зале — можно, а в кабинете — нельзя. В случае вселенских катаклизмов разрешалось предварительно постучать, но внести это в практику мы не успели по причине отсутствия достойных катаклизмов. — Что случилось? — помахивая веником, спросила Настя, наша уборщица. По совместительству Настя также занимала должность дворника. На общественных же началах являлась ушатом новых необходимых знаний, которые по мере накопления в ушате неизменно выливала на нас. Причем, если первоначально новости были облачены в форму сплетен, необоснованных слухов, газетных уток или страшных историй, имеющих устное хождение в народе, то к нам они доходили в виде, облагороженном Настиным высшим образованием инженера-конструктора летательных аппаратов и ракетных установок. Например, новость, что в городе под видом красной икры продают вовсе не лососевые зародыши, а эмбрионы китайских камышовых жаб, специально для нас сопровождалась сведениями о жизни и привычках этих существ, ядовитых и смертельных для человека. Изощренное коварство жаб заключалось в том, что от них не знаешь, когда умрешь: некоторые умирали сразу, а остальные — потом. Но умирали обязательно. Для убедительности Настя привела к нам пожилого пыхтящего дядьку, жадно косившегося на книги в дорогих переплетах, который уверял, что он — бескорыстный член общества по защите прав потребителей и при проверках торговых объектов лично изъял двадцать баночек красной икры. — И вся она была из жаб? — с ужасом спросила я. — Не знаю, проверка покажет, — пообещал он. — Я понимаю, что это ложь, — сказала Валентина, когда он ушел. — Ее запустили к нам из общества охраны морей, чтобы увеличить рождаемость благородных рыб. Но решиться на покупку красной икры больше не могу. Причем давно. Еще до этих слухов. Из-за безденежья. — Так зачем ты тогда расстраиваешься? — намекая этим вопросом на неразумность своей коллеги, успокоила ее я. — На всякий случай. Обидно, что теперь верить никому нельзя. — Я предлагаю в виде эксперимента не верить Насте. Ты же знаешь, какая у нее космическая фантазия. — А вдруг это правда? Мы, кстати, и в это утро обсуждали проблему с красной икрой, когда мимо нас прошелестела Дарья Петровна и скрылась из глаз. — Что случилось, я вас спрашиваю? — повторила Настя, не получив ответа на первый вопрос. Она не могла смириться с тем, что мы знаем что-то ей неизвестное. — Может, ее вчера угостили красной икрой? — лукаво посмотрев на Настю, высказала я предположение. — Дура! — фыркнула Настя. — Конечно, дура, кто спорит, — согласилась я. — Тем более что ты ее предупреждала. — Ты о ком? — О Дарье Петровне. А ты о ком? — я вовремя поймала летящий в меня веник. — Прекратите, — осадила нас Валентина. — Надо узнать, в чем дело. Ира, к тебе она благоволит больше других, иди на разведку. — А наши незыблемые традиции? — спросила я, передавая Насте оружие возмездия, являющееся заодно и ее рабочим инструментом. — В них время от времени надо вносить коррективы. С учетом ее болезни, — весомо добавила Валентина. — Да, если приравнять это к вселенскому катаклизму. — Настя, задай ей еще раз, — фаснула она. Но до откровенной расправы со мной дело не дошло. В события вмешался рок в лице Ясеневой, потому что именно она задавала темп его ходу, не то, что мы — мелкота пузатая. — Ира! — позвала она меня, приоткрыв дверь кабинета. — Иди, побудь со мной. Мы с тревогой переглянулись, и я заторопилась из зала. Летела через коридор, заставленный пачками книг, сбивая на ходу все, что попадалось под ноги, потому что из нас троих одна я знала о вчерашнем происшествии и неизвестно почему винила в нем себя. — Мне нехорошо, — сказала Ясенева, когда я на всех парах залетела в кабинет. Я это и сама увидела. Ее лицо посерело, во впадинах и складках залегла чернота, под глазами появились отеки, край которых опускался ниже скул и окаймлял их, проходя по верхней половине щек. На нее было жалко смотреть. — Что случилось? — процитировала я Настю. — Может, давление подпрыгнуло? — Скорее всего, да. Дарья Петровна щурила глаза, говорила короткими фразами, и было видно, что даже они даются ей с трудом. — Надо вызвать «скорую», — я схватила трубку. — Не сейчас. Потом. Сначала я хочу переговорить с Москвой. — Опять? — возмутилась я. — Вы что, снова сидели у окна? — Набери мне номер, — вместо ответа четко и требовательно попросила она. — Прекратите, вам в больницу надо. — Мне снился плохой сон… — Это ассоциативное, — намекнула я на вчерашние треволнения, которые вполне могли проскользнуть и в сон. — Нет, где-то витает реальная беда. Вдруг что-то с ним. Надо позвонить. — Вы больны, он это поймет по голосу. Зачем волновать человека? Ему надо быть в форме, чтобы много работать, — пыталась я урезонить ее мнимой с моей стороны заботой о том, кого подразумевала Ясенева. Будьте покойны, он свое нигде не упустит и себя из любого дерьма вытащит, обливаясь при этом лучами славы. Что уж говорить о здоровье? — Я буду краткой. Не поймет. Ему не до меня. — Дурак он, что ли? — возмутилась я. Как же! — подумала я. — В свои пятьдесят лет где он еще возьмет такую преданность. Но ей этого не сказала, молча набрала номер. — Слушаю? — прозвучал в трубке баритон, воспетый в ясеневских поэмах. Я передала трубку шефине. — Это я, — сказала она. — Здравствуй, дружок. Можете мне не рассказывать, я и так знаю, что он ответил. Сколько раз мне приходилось быть невольной свидетельницей этих душераздирающих свиданий по телефону! Что они вкладывали в свои словесные формулы? Что прочитывали в интонациях друг друга? Чем наполнялись при этом их сердца? Что выплескивали из себя? Знали только они двое. — Ой! — наверняка, воскликнул он, застигнутый неожиданностью. — Ну, как ты там? Господи, как я рад тебя слышать! — По-прежнему. Как у тебя дела? — Работаю, — он всегда так отвечал на этот вопрос. Другие, видите ли, гуляют. — Это понятно. Тебе в марте сдавать «Триаду», ты успеваешь? — Да, и уже нарабатываю материал на новую вещь. Как ты? — допытывался он. — Меня тревожит твой голос. — Вне серий? — она пропустила мимо ушей его вопрос. — Нет, это будет третья книга из цикла «Бывалые парни». — Молодец. Да, там есть о чем пописать. Как здоровье? — Немного сердце беспокоит, но это пустяки. Что с тобой? Главное, я рад тебя слышать. — Я знаю. Береги себя. Весь разговор. Можно чокнуться возле них. Как дети. Нет, но какой накал! — Вызывай «скорую», — поступило разрешение от Ясеневой позаботиться о ней. Не думайте, что Ясеневу баловали вниманием городские власти, так уважали ее, как она того стоила, заботились о ней. Ничего подобного — она им была не в масть. Наши власти — не тех кровей, не к ночи будь сказано. О ней, конечно, слышали, при встречах узнавали, но лишь куксились от невозможности укусить ее, не более того. Поэтому «скорая» не везла Дарью Петровну в элитные больницы, расположенные в затемненно-тихих центральных кварталах города, где чинно обитали застарелые недуги и лихорадочно собирала незапланированный урожай старуха в белом. Нет, Ясенева просила везти себя в больницу, где командовала парадом ее старинная знакомая. Больница располагалась на берегу живописной реки. Проложенные там дорожки терренкуров, подстриженные кустарники, тенистые заросли жасмина и барбариса, цветники — с окончанием благословенных времен пришли в запустение. Больнице еле-еле удавалось выжить, но там все еще по-настоящему лечили людей. — Что вам приснилось? — спросила я, пока мы ждали машину. — Мохнатое чудовище. Беда приснилась. — Ваша болезнь — тоже беда. — Сон был не обо мне. Я прикасалась к чьей-то беде, понимаешь? Я ее искала и нашла. Что мне предстоит? Медицинская бригада, приехавшая по вызову, была нам знакома: врач Головач Владимир Сергеевич и медсестра Надя. Они измерили Ясеневой давление. — Цифры не высокие, — сказал Владимир Сергеевич. — Девяносто на сто пятьдесят, но для вас и это опасно. Дарья Петровна, вам нельзя писать поэзию. Вы ведь знаете, там много эмоций, а они вам вредны. Пишите прозу. — Я и прозу пишу, — упрямилась Ясенева. — Причем здесь поэзия? — Можете писать все, что угодно, но делайте это, как все люди: пишите холодно, без надрыва. Эти скачки давления когда-нибудь для вас плохо кончатся. — Пройдет, я думаю. — Есть надежда, что это временная гипертензия, обусловленная гормональной перестройкой. Но ее нельзя провоцировать неправильным образом жизни, сильными эмоциями, волнениями, стрессами, сложными отношениями. А вы как себя ведете? — Как? Как я себя веду? — топая следом за врачом, огрызалась больная. — Пишете стихи, волнительные, — это раз. Чувствуете — это два. Нарушаете сон, блуждая по звездам, — это три. Если вам этого недостаточно, то я начну перечислять и остальное. — Достаточно. Везите меня к Гоголевой, — она вяло, но по-деловому забралась в машину, продолжая возмущаться: — Как это «чувствуете»? Что же мне, одеревенеть, что ли? Без нее нам сразу стало холодно и неуютно. *** Февраль — месяц еще зимний. Но весна в это время уже начинает накапливать потенциал. На комнатных растениях увеличиваются почки. Наши четвероногие друзья теряют подшерсток и облекаются в летний наряд. Мужчинам чаще приходится делать стрижку, а женщинам — маникюр. Идет не только количественный рост, но и обновление клеток, то есть мы улучшаемся качественно, становимся новее. Хи-хи! Хуже, если это не так. Тогда в апреле-мае жди приключений со здоровьем. Я говорю об этом с удовольствием, потому что через несколько дней после госпитализации Ясенева затребовала заколки для волос и маникюрные щипчики. Когда я приехала к ней, она передала мне несколько страниц со стихотворными текстами, свидетельства «беспробудных» ночей и «успешной» терапии, и велела отнести их в «Транспортную газету» главному редактору Лукину Митрофану Васильевичу, ее другу и почитателю. В свете вышеизложенного мне эти строки понравились. В них был не только отчет о самочувствии, прогноз на ближайшие перемены в мироздании, утверждение факта победы в сакральном поединке с извечным людским врагом — мороком. Это была программа завтрашних деяний: Чего уж там! Разбередит, конечно. Я до сих пор, заходя в ее кабинет, слышу его голос, будто он здесь, рядом находится. Ух-х! — мороз кожу пробирает, такая спружиненная эмоциональность исходит от них двоих. И главное, висит в воздухе не дни, а месяцы. Ничего удивительного. Слышали эти стены его голос еще, когда он не был таким барственно-невозмутимым — только на людях, естественно, — еще, когда появлялся здесь покладистый и предупредительный. Хорош, не спорю. Умен, просто в рот засмотришься. Маг! Рядом с ним уверенно чувствуешь себя козявкой. И не только я. Доводилось наблюдать, как втягивали головы в плечи и другие умники, едва только он останавливался рядом и застывал, скрестив руки на груди и покачиваясь с носков на пятки. Правильно говорит Гоголева, что глаза человека — это мозг на периферии. У этого паразита глаза обыкновенные — не большие и не маленькие — нормальные такие, скорее темно-медового цвета, чем карие, но когда он смотрит на тебя, сразу проваливаешься во все двадцать томов его романов, а там… Короче, сначала лучше подковаться у Пети Успенского, Дани Андреева, а то и Гурджиева почитать, а потом уже браться за нашего Грозового. Это тогда у него было двадцать книг, лет шесть назад, теперь больше, но считать его романы ему на славу я не буду из принципа. Во-первых, непонятно, чем он взял Ясеневу. Да, представьте, при всем при том! Она тоже оч-чень незаурядный человек, так еще же и красавица. Пусть он умоется рядом с нею! А энергия, предприимчивость? — это же просто не каждому мужику такое богатство дано. Ого-го, знали б вы, как она тогда крутилась! Где силы брала? А во-вторых, когда? Когда это произошло? Почему, когда он был здесь, я ничегошеньки не замечала? Ну, приходил, отчитывался о работе (Ясенева была его шефиней, некоторым образом), делился творческими планами — прямо на ходу импровизировал, что-то возражал на замечания о его произведениях, строил прожекты на дальнейшую совместную работу — и ведь точно же заливал, гадюка! Бегал к ее мужу за гонорарами и зарплатой. Змей, аспид! Вполз в душу, а теперь и сам мается. Так ему и надо! Павлу Семеновичу Ясеневу иногда говорят, что, мол, как это Дарья Петровна любит этого конъюнктурщика, бездарь, выскочку и проходимца. А он только улыбается: — Неправда, моя жена не станет хорошо относиться к недостойному человеку. Он талантлив. — Он паразитирует на литературе. Этим нельзя торговать. Это — святое! — горячился кто-нибудь из рядовых гениев. — У него свой жанр и свои читатели. Его многие любят, не только Дарья Петровна. — Его любят невзыскательные люди. Почему она уподобляется им? — Для измерения взыскательности нет эталона. В его произведениях отсутствуют жестокость, насилие, кровь. Его книги несут заряд добра и справедливости, они информативны, динамичны по сюжету. Его любит молодежь. Разве плохо, что новое поколение воспитывается на такой литературе? — Он не умеет создавать образы, его герои отличаются только именами, и то блеклыми. — Ну и что? Дарья Петровна поначалу упрекала его за то же самое, пока не убедилась, что ему это и не надо. Таков его метод. У него главные герои не люди, а идеи. Люди лишь их носители. Его задача — увлечь читателя системой своих ценностей, заложив ее в события и поступки. И он ее успешно решает без образов. Последний аргумент всегда был как удар ниже пояса: — Она любит его не только как писателя! — Со своей любовью она в состоянии разобраться сама. Что вы так волнуетесь? На этом полемика о творчестве нашего кумира и об отношении к нему лично Ясеневой обычно заканчивается. А я вот думаю, за что ему так много дано? В то время как бедная девушка (это я о себе) не может элементарно выйти замуж. У меня тоже есть свой кумир, но он официант, временно работающий билетером в трамвае. Так что о нем не будем. Первый вопрос, который мне задали в «Транспортной газете», был: почему пришла я, а не Ясенева. — Она уже четыре года одна никуда не ходит! Как будто вы не знаете, — с возмущением дерзила я Лукину, пока он выходил из-за стола и направлялся ко мне для рукопожатия. — Почему же она не пришла не одна? — в тоне оставалась благорасположенность, несмотря на мою резковатость. Милый вопрос, не находите? Пришлось сдаваться. — Она болеет. — Где? — Болеет, говорю, — не поняла я. — На самарском курорте? — видоизменил он вопрос. — Ой, вы меня уморили! Какой же это курорт, если у нее все вены синие. Гоголева завела медсестру-садистку, которая, по-моему, именно на Дарье Петровне отрабатывает новый метод мимовенных (в смысле вневенных) инъекций. Если так дальше пойдет, я планирую ее убить. — О! Какая кровожадная, — произнес он из вежливости, погружаясь в чтение новых стихов Ясеневой. В кабинет вошла Светлана, секретарша Лукина, единственная женщина в коллективе редакции: Лукин — женоненавистник, и не скрывает этого. В свое время он и Ясеневу отказался взять на работу. Нормально? Стихи ее любит, регулярно печатает, с восторгом говорит о хвалебных отзывах читателей. А на работу не взял. И она с ним дружит. Когда вокруг меня так много непонятного, я чувствую себя еще совсем школьницей. Хотя, что тут понимать? Поговаривают, что он в женщинах видит своих соперниц. Очень может быть. Действительно, зачем Ясеневой такой шеф? Света включила чайник и выставила из шкафа чай и сладости. Значит, будет беседа. у меня попытаются что-то выудить. Я приняла сторожевую стойку. — Отлично! — на каждом листике Митрофан Васильевич наложил резолюцию «В печать». — Передайте Дарье Петровне, что мы все берем, поставим в ближайший номер, сделаем авторскую подборку. А ты привези завтра ее фотографию. Есть новая? — Найду. — Красивая женщина, но катастрофически нефотогенична, — ворчал он, разливая чай. — Бери, согрейся с морозца, — он пододвинул ко мне коробку с конфетами «Вишня в шоколаде». Не могут придумать путного названия. Вот наш звездный мальчик умеет придумывать названия для своих романов — закачаешься! — Как поживает наш звездный мальчик? — невинно поинтересовался Лукин, словно прочитал мои мысли. Поразительно, до чего же много экстрасенсов развелось в это смутное время. Я думала, они все шарлатаны, а этот, поди ты, в самом деле стал телепатом. — Заканчивает очередной шедевр, в марте сдает. — Шеде-евр… — передразнил меня собеседник. — Ты-то хоть что-нибудь из его книг читала? — Не читала. А зачем мне? — Так вот прочти сначала, а потом иронию разводи. Очень умная, — добавил он совершенно уместное замечание. — Не могу же я все на свете перечитать. Слова сказать нельзя, — мне, правда, стало обидно: вот о погоде говорят все, особенно, конечно, англичане. А разве они поголовно синоптики? — Так что он пишет? Из земного? — Не-а, — глотая чай, произнесла я. — Продолжение космической эпопеи о какой-то триаде. — Он же там все взял! — Откуда я знаю? Дарья Петровна сказала. — Неужели еще что-то найдет? — Лукин покрутил головой. — Фамилия у него хорошая. Вполне соответствует. По части фантазии ему нет равных. Ты не думай, что я преувеличиваю, — спохватился Лукин. — Все так и есть. Да-а… — вздохнул он. Лукин тоже любил нашего звездного мальчика, хотя и сам его всего не читал, зря только на меня нападал. Ой, не знаю! Кажись, в отношении этой любви у Митрофана Васильевича шансов на взаимность не было. Или потому, что он старше Грозового? Свят-свят-свят! Придет же такое в голову, Дарья бы оторвала мне ее за эти мысли. Мы еще недолго поговорили о погоде, что в этом году нет снега, обещают раннюю весну, ждут народных волнений и конца света. И я ушла, не дождавшись «разведки чаеванием». А может, он и вызнал то, что хотел? 6 воспоминания приходят, когда их еще совсем не ждешь, как предвестники завершения. Так придумано не нами. Сначала человек мается неясными желаниями, томится и не находит места. Потом эта маета определяется в жажду чего-то конкретного и начинается период мечтаний, еще пустых, еще без прорисовавшихся намерений. Мечтания заполняют минуты перед сном. Они расцвечивают скучную, однообразную действительность будней. Никогда не выливаясь в сны, они легко забываются днем, снова до того часа, когда черта времени подведет итоги еще одного оборота земли и пока под небесами не установится относительный покой — тоненькая прослойка между бодрствованием и ночным отдыхом. Бывает, что мечты тихо истаивают, а на смену им приходят новые, такие же бесплодные, и снова все повторяется по кругу. Все зависит от характера человека. Но случается, что они закипают, наполняются страстью, закручивают внутри приводную пружину побуждений, доводят ее до предела. И эта пружина, раскручиваясь в обратную сторону, гонит человека на поиски методов к их осуществлению. Если это осознанный процесс, то после этого начинается новый этап — борьба за воплощение когда-то конкретизировавшихся желаний. Наступает черед поступков, собственно и составляющих канву жизни. В них заключено все: мораль, ценности, пустые и содержательные судьбы, идеология и след, оставляемый нами для потомков. Но как только спонтанно приходят воспоминания, без умысла и желания оглянуться и что-то проанализировать, то — все! Подводите черту, ребята. Интуитивно это чувствовал и Зверстр. В нем разворачивалась эволюция, осознаваемая плотью и понятна его настроениям, которая, если не кривить душой, то даже фиксировалась ленивым, нетренированным умом. Под конец зимы, когда личные дела шли, казалось бы, хорошо, ему не повезло — от кого-то подхватил грипп и некоторое время болел. Первую неделю держалась высокая температура, и он думал, что у него развивается постгриппозное осложнение, хотя других признаков ухудшения здоровья не обнаруживалось. Затем появился озноб, и он связал свою болезнь с нервами. Ему, и правда, несколько помогли успокоительные настои. Он пытался понять, отчего так происходит. Это не были последствия стресса: неприятности, которые могли вызвать такое состояние отошли вместе с прошлым летом, когда все свершилось неожиданно и быстро, ни инстинкты, ни мысли не успели отреагировать на внезапное происшествие, следовательно, он обошелся без опасного всплеска эмоций. Возвращение к обычной жизни произошло в спокойной обстановке, в одиночестве, его никто не преследовал и никто не угрожал, и поначалу он вообще не понял, что был на грани провала, обнаружения. Тогда почему нервы разыгрались именно теперь? Может, это предощущение возмездия вообще, запоздалый страх надвигающегося разоблачения за все разом? Он сосредоточился на этом, впервые стараясь рассмотреть себя со стороны. Если бы ему позволял интеллект, то можно было бы сказать, что он пытался осознать и понять себя как явление. Однако систематическое наблюдение, мониторинг и обзор, а затем обобщение были ему недоступны. Он жил, как жилось, на уровне животного, удовлетворяющего свои инстинктивные потребности, как только те о себе заявляли, и в такой форме, которая представлялась ему наиболее приемлемой. Понимание того, что в обществе приняты определенные нормы отношений, разграничивающие порывы естества на то, что можно делать и чего делать нельзя, и на массу более мелких градаций, называемые моралью, заставляло его не столько следовать им, сколько обходить их. Мысль при этом работала не на оценку поступков, а на оценку возможностей для их свершения. По сути, это не мысль работала, а организованный лучше, чем у животного, инстинкт самосохранения, поскольку опасность им не только чувствовалась, но и понималась. И вот теперь он пытался понять, что же его беспокоит, причиняя болезнь не физическую, а иную, более мучительную и безнадежную. Перебирая события последних дней накануне болезни, он не находил каких-либо указаний на то, что где-то остались недвусмысленные улики против него. При желании можно, конечно, что-то найти и связать в одну цепь с ним, но для этого надо попасть под наблюдение. А его, кажется, бог миловал. Хотя тот случай, когда ему не дали довести задуманное до конца, не выходил из памяти. Такое, чтобы на него обратили внимание, могло произойти только при определенных обстоятельствах: когда заинтересованное лицо одновременно нащупает несколько факторов, то есть, если появится объединяющее начало. Собственно, эти мысли бродили в его голове с самого начала, как только это случилось, но на этом этапе рассуждений он достиг четкого понимания, что надо держаться подальше от контингента граждан, к которому относилась опасная для него свидетельница. Надо также отказаться от удобного места охоты, которое его привлекало как удаленностью от жилья, так и близостью к городу. Простая для нормального человека мысль, пришедшая из воспоминаний, далась ему с трудом, в частности, потому что содержала в себе запрет, а отказывать себе он яростно не хотел. Смирившись с необходимостью отказа, он почувствовал облегчение. Исчез холодок, выстужавший внутренности, согрелись ноги, и, несмотря на ранний вечер, он удовлетворенно закрыл глаза и уснул. Наконец как-то утром проснулся относительно бодрым от почудившегося воя собаки. Но все было тихо, лишь внутри саднила открывающаяся рана. То болело новое желание найти объект любви, а лучше не один (ах, как бы это было здорово!) и устроить пир над растерзанными телами — желание, которому, скорее всего, не суждено сбыться. Не одолеет он нескольких человек одновременно. Каждое утро он чувствовал в себе массу предвкушений, которые сулил проснувшийся день. Но сейчас они покинули его, оставив внутри лишь бушующее протестом ничто. Из уголков памяти наползало давно забытое, вгрызалось в его мысли, выедало до свистящей пустоты заботу о дне насущном и ввергало назад в темноту и кошмар уже пройденных лет. Он ждал от жизни нескончаемого праздника и с надеждой на это встречал каждый новый восход солнца. Но потом, даже устраивая себе упоительные пиры, все равно разочаровывался в их обманном, недолговечном счастье и с гадливостью отбрасывал минуты использованного, высосанного восторга в день вчерашний. Там оставалась всякая гадость, о которой он старался забыть. И вот теперь в нем воцарился относительный штиль. Такое многообещающее слово, образ стабильности, отдохновения. А он чувствовал, что это лишь миг, в котором он, как мотылек в коконе, завис над черной пропастью прошлых лет. Он силился вызвать в себе хоть одно из простейших желаний, например, встать, пару раз присесть, а затем поставить на огонь чайник и, позевывая и почесываясь, дожидаться пока он закипит. Но ничего не получалось. Лучи восхода бежали прочь, огибая его, как вода огибает препятствие на пути, они не проникали в его темные глубины. Зверстр начал отрываться от времени, сосредоточившегося в кратком зависшем миге, чувствуя, как его засасывает безвоздушная трясина того, что осталось позади. Острая смертная тоска завладела телом. И тут он снова услышал вой собаки, от которого мороз пробирал кожу. Опять соседка осталась дома одна, — подумал он. До ухода на работу она выводила на прогулку своих псов, когда-то взятых в дом для сынов-близнецов. Собственно, брали соседи одного пса, второй же появился у них по несчастью. Первого пацанам подарил он, их сосед. Очень ему нравились эти мальчики, его влекло к ним все: опрятность в одежде, чистота тела, мягкость и округлость форм. Да нельзя было их трогать! Но сердцу не прикажешь, он, не скрываясь, тянулся к ним, стараясь постоянно быть нужным, делать им приятное. Порой он удивлялся, как беспечны бывают взрослые. Ведь что может привязать молодого одинокого мужчину к соседским детям, если у него нет и не было своих детей или младших братьев и сестер, за которыми он скучал бы, если ему пора подумать о собственной семье, а он не заботится этим и не водится с женщинами, если полон город слухов о маньяке, убивающем мальчиков? Если… если… Пожалуй, умнее родителей оказались сами мальцы: пока были несмышленышами, отвечали ему привязанностью. Вместе ходили гулять, покупали мороженое, наблюдали за расцветающими каштанами, загорали на пляже. Он водил их в цирк, на новогодние праздники. Со временем мальчишки вытянулись, окрепли, начали заниматься спортом: греблей на байдарках. Наметившиеся фигуры, натренированные плечи, обрисовавшаяся стать каждого — все это развело между ними мосты, установило дистанцию. Подростки начали стесняться толстого, всегда неуклюжего, сопящего соседа. Конечно, в этом было что-то неприятное, обидное для него. Затем они повторят эту схему отношений с еще одним другом — подаренным щенком. Зверстр подобрал на улице щенка дворняжки и принес им в подарок. Маленький черный комочек помог на время восстановить их дружбу: он доставлял детям массу радостных впечатлений, и Зверстр имел возможность разделять ее с ними. Но однажды дети не доглядели, и щенок, вывалившись с балкона, повредил себе ножку. С помощью ветврачей его выходили, но ножка осталась увечной. Щенок обходился тремя здоровыми, а правая задняя висела усохшая и неподвижная. И тут мама, эта дурная кобылица, сделала глупость, это если рассматривать по отношению к ребятам, и преступление по отношению к покалеченному щенку: она купила сыновьям щенка добермана. Вот откуда растет их предательство, — подумал как-то Зверстр. Надо было видеть страдания смышленого, все понимающего Рока (так звали дворняжку). Он, конечно, не обижал маленького Бакса, но на хозяев смотрел с непреходящей укоризной. Драма не обошла и мальчишек. С одной стороны, они любили и жалели Рока, а с другой, — стеснялись гулять с ним: мало того, что увечный, так еще и беспородный. Все чаще Рок оставался дома, а на прогулку ходил лишь Бакс. Родители мальчишек искренне не знали, как быть. Мать уже поняла, что совершила не самый мудрый поступок, но он уже стал фактом. И тут на помощь снова пришел он, Зверстр. Сам предложил, что раз в день, под вечер, сможет выводить на прогулку непрестижного песика. Его это не смущало. В конце концов, это он принес его в их дом, что и давало ему преимущества. Итак, он получил возможность общаться с мальчишками того возраста, который его особенно волновал. Не сразу, конечно. Первое время он ходил вокруг них кругами, наблюдая шумную компанию, собирающуюся со своими питомцами на пустыре за новостройками, издалека. Сначала познакомились и подружились собаки. Скоро и Зверстр стал там своим человеком. Никто не связал это знакомство с тем, что однажды на этом пустыре нашли растерзанный труп Жени Пиленко, хвастуна и спесивца, не раз задиравшегося к братьям-близнецам, соседям Зверстра. К той физиологической утехе, которую организовал себе Зверстр убийством Жени, добавлялась и моральная, если ее можно так назвать в общечеловеческом смысле, радость оттого, что отомстил за своих младших друзей, пусть и предавших его. Щенки между тем незаметно превратились в псов. Напряженное расписание дней, состоявших из занятий в школе и тренировок, не позволяло ребятам регулярно выгуливать своих питомцев. Тогда с собаками выходил на прогулку их отец — здоровенный бугай, которого Зверстр побаивался и потому ссужал ему, втайне от соседки, небольшие суммы до очередной получки. За это сосед считал Зверстра своим парнем, уважал, долг исправно возвращал и о новом просил не сразу. А сейчас ребята и вовсе уехали на соревнования, а сосед — в командировку, в доме с собаками осталась сама соседка. Видимо, случилось то, что и всегда: Рок погнался за сучкой, и соседка не смогла его вовремя завести в дом. Теперь один из них воет в квартире, а другой — на лестничной площадке. Зверстр тяжело поднялся с постели, вытер сухой пеленкой, всегда лежащей у него под подушкой, взмокшие подошвы, протер опрелости между пальцами. Сопя, сполз с кровати, подцепил ногами пропотевшие шлепанцы, на ходу набросил на плечи махровый халат, только чтобы не продрогнуть, и протопал к входной двери. Заглянул в «глазок». Так и есть, Рок сидит под дверью снаружи, а эта породистая дурачина Бакс бьется головой о дверь в квартире, штурмует ее. — Охо-хо… — протянул Зверстр, вкладывая в этот возглас осуждение и гнев. Подошел к телефону и по памяти набрал рабочий номер соседки. — Алло, Лена, это ты? — Я, — послышалось там. — Это твой сосед звонит. — Я узнала. — Слушай, псы воют, спасу нет. Что делать? — То, что и всегда, — весело предложила она. — Тогда я еду? — Давай. Соседи доверяли ему ключи от квартиры не только тогда, когда надо было впустить блудного пса, но и на более длительный срок, уезжая в отпуск или в гости. Он ухаживал за домашними питомцами, поливал цветы, забирал из ящика почту. Перед приездом хозяев не гнушался слегка убраться в квартире. Зверстр наскоро умылся и привел себя в порядок, выпил чашку обжигающе горячего кофе и выскочил на улицу. Там было неуютно. Когда в канун весны властвует холод, природа не одета ни в снега, ни в капель, не опушена ни инеем, ни зеленью, стоит черная и обглоданная, как будто по ней прошелся какой-нибудь хан с голодной ордой, то и на душе лежит унылая беспросветность. Хочется праздника. Ан нет его. Не сыщешь, не вырвешь из высохших костяшек безвременья. До остановки троллейбуса ходу было минут десять. Это время он соединил с новым для себя занятием, недавно открытой приятностью: размышлениями о бесцветности жизни, о скудной ее щедрости, о бессмысленности тревог и волнений. Эта медитация, как ни странно, действовала на него успокаивающе. Люди не наедаются, поизносились в одежде, мерзнут, болеют и умирают от постоянных унижений и стрессов. Вот плата за их самоотверженный труд. Сначала из них выжали все, что можно, построили за их счет города и заводы, плотины и полигоны, наполнили их деньгами государственную казну, а потом все это разграбили и приватизировали проходимцы от политики и власти. Более того, умудрились через сберкассы забрать даже то, что когда-то позволили простолюдинам накопить для собственных похорон. Вот, а теперь пришел черед таких, как он, чтобы отнять у них последнее — живую и теплую плоть. Ему и раньше, бывало, приходили в голову подобные мысли, но он не придавал им значения. Думал, что так устроена природа: на тысячи «травоядных» она производила на свет одного сильного «хищника», хозяина этих блеющих отар. Теперь, после того как какие-то соседские пацаны гнушались дружить с ним, с одной стороны, и после трезвого размышления о том, куда завело себя человечество, с другой стороны, он изменил взгляд на мир. Он понял, что является не естественным продуктом эволюции, а следствием нарушения в развитии социума. В этом содержалась принципиальная разница. Если исходить из первого предположения, то он был создан в гармонии с остальными творениями высших сил, во втором же случае являлся мутантом, итогом человеческих ошибок, болезненной аномалией, обусловленной непосредственно людьми, их извращенным подходом к своему развитию. Одним словом — уродом по милости этих малых, которых он считал отарой, табуном, скопищем и так далее. Если в первом случае он готов был смиренно принять свое предназначение, то во втором — всей душой восставал против такой участи. Почему именно он должен был выпасть из нормального хода событий? Какое проклятие, ниспосланное на весь род людской, легло на него одного? Почему он один вынужден расплачиваться за общие грехи, за несовершенство человеческой популяции? Ответов он не находил и это его озлобляло против нормальных людей до крайности. Он устал от перемен, происходящих в его душе, но они уже развязали узелок и пошли неуправляемым ходом, будоража его убогий разум. Одно дело, когда он вначале презирал и ненавидел людей за то, что они ханжески ограничивали свои потребности — естественные, как он полагал, у всех одинаковые — досужими измышлениями о морали. И совсем другое, когда он ненавидит их теперь за то, что сам является объектом презрения, что стал таким не по собственному выбору и даже не по предначертанию небес, а единственно потому, что некоторые из людей попирали ими же отшлифованную за века мораль. Они насиловали естество, занимаясь извращенным сексом. И это вошло в плоть и кровь их наследственности, в гены, изломало наклонности и волю их потомков. А из оказавшихся самыми слабыми, самыми неустойчивыми звеньями, как язва, появился он — патологический тип, внутренний изгой, урод. Новая ненависть захлестнула его, хотя вдруг открылось понимание, что большинство тех, кто его окружал, не были ни в чем виноваты. Не они привели его родовую ветвь к деградации, не они лично разлагали общество. Они наравне с ним сейчас страдают от того, что общий их организм-социум теряет иммунитет и болеет немыслимыми, дикими болезнями: голодом, нищетой, беспризорностью, попранием интеллектуальных достижений, упадком морали. Пусть бы в обществе воцарилось обыкновенное варварство, и то было бы сносно. Но ведь сейчас тут преобладают нравы извращенного скотства. Не они виноваты, что на фоне этого страшного состояния возник он и продолжают появляться подобные ему. Но почему они позволили сделать с собой это? Почему? Ему показалось, что спасение только в одном — в поголовном истреблении этих безвольных созданий, которые ничего не решают, ни на что не влияют. Уничтожить эту зараженную вырождением, неудачную популяцию и вырастить новую, в которой он возродится нормальным человеком. Уничтожить. Хотя он не знал, как решать те задачи, которые встанут перед провидением после этого. Голова и так болела и кружилась. Он только чувствовал, что эта бабка, подсевшая к нему в троллейбусе, убогая и несчастная, в разлезшихся башмаках, подвязанных веревкой, в невычищенном, потерявшем цвет пальто, которая, скорее всего, закончит свои дни где-нибудь под забором или на трамвайной остановке, всю жизнь проработала для того, чтобы в старости у нее все отняли те, кто теперь вершит дела и суд, презирает, гонит и преследует его, ублюдка, кого он должен бояться пуще всех. Бабка на своем горбу взрастила нынешних гробовщиков. Как можно было допустить, чтобы воры, лжецы, авантюристы взяли верх, снова превратили в рабов большую часть населения, оскорбляли заветы и ценности их отцов и дедов? Он одинаково ненавидел и тех, кто сегодня правил бал, и тех, кому отныне суждено плодиться и мучиться в резервациях, потому что он теперь чувствовал себя итогом их неправильных отношений. Приблизительно так ненавидит родителей ребенок-инвалид, калека, чья участь решилась тем, что покладистую мать изнасиловал отец-алкоголик. В его сознании возникает мысль, что не будь этого, среди людей не было бы инвалидов. Зверстр впервые осознал, что он не просто человекоподобный зверь, нелюдь, а опасное явление, в данных условиях набирающее силу. Ему стало страшно от мысли, что процесс этот станет глобальным, что станет меньше нормальных людей, в среде которых ему было так хорошо. Здесь он был тайной для всех, приятным для себя исключением. Во что же превратится мир, если таких станет больше, даже просто очень много? В каких поединках тогда придется ему отстаивать свое право на существование и удовлетворение своих уникальных потребностей? Успеть! Успеть насладиться жизнью и убивать, убивать… По телу разлилась теплая волна, приятной дрожью, словно эхом, отозвалась под ложечкой. Сегодня же он снова выйдет на поиски «партнера». Зверстр не заметил, как доехал до центра города. К возникшему возбуждению от мысли, что он имеет право собирать свой кровавый урожай пусть не потому, что специально послан на землю с этой миссией, но по логике искривленного развития общества, значительно добавило соседство той нищенки, что сидела с ним рядом. Приятно иметь дело с чистыми, благоухающими людьми. Но и в запахе нечистот есть своя прелесть. Вонючее тело, пропахшие мочой лохмотья возбуждают грубее и острее. Старуха неуклюже выходила из троллейбуса на той же остановке, что и он. Зверстр ласково улыбнулся ей: — Давайте, мамаша, руку. — Спасибо, сынок. Дай бог тебе здоровья, — прошамкала та, удивившись давно забытой любезности по отношению к ней. — Все будет хорошо, — ответил он. — Вас проводить? — Нет, мне близко. Я, вишь, на работу приехала. Здесь, возле ресторана, хорошо подают. Вот мне хозяин и определил место, — она указала на здание гостиницы «Украина», где на первом этаже размещался одноименный ресторан. — И мне туда, — махнул Зверстр на прощанье рукой, намереваясь обогнать старуху. — О каком хозяине вы говорили? — поинтересовался вдруг. — Ну вот! — вздохнула та. — Не удержался, да? Много будешь знать, скоро состаришься. Не боишься старости? — Не только старости, я и смерти-то уже не боюсь. — Ну? — выразила сомнение нищенка. — Точно. Старуха опустила глаза вниз, как будто разговор начал ее смущать. Потом, преодолев сомнения, посмотрела на него прямо и отстраненно: — Тогда готовься, бродит она вокруг тебя. Давно бродит, — и резко ушла в сторону, быстро смешавшись на перекрестке с толпой. Зверстр ухмыльнулся. Подумаешь, нашла, чем удивить. Он и сам о себе многое знал из того, что другим неизвестно было. Следом за бабкой он прошел до угла гостиницы, а потом та пошла вдоль крыла, выходящего фасадом на улицу Короленко, а Зверстр скрылся в дверях, ведущих в офисные помещения с окнами на проспект Металлургов. — Что ты так долго? — встретила его Лена, главный бухгалтер фирмы, которой принадлежала гостиница. — Троллейбуса долго не было. Собак кормить или не надо? — Я вечером покормлю. Ты, если хочешь, выгуляй их ближе к вечеру, а то мне сегодня некогда будет. — А что так? — спросил механически. — Ребята возвращаются, надо встретить. Внезапно его словно током ударило, бешено заколотилось сердце. — Сами, что ли, не доберутся. Не впервой, — сказал охрипшим голосом. — Поезд поздно приходит, а у нас все-таки окраина, — она вздохнула. — Прибегу домой, приготовлю поесть, а потом на вокзал. С собаками возиться некогда, не успею. Так как, выгуляешь? — А в котором часу поезд приходит? — В десять тридцать. Говорю же, что поздно. — Ладно, выгуляю. А пацанов я бы встретил, но, прости, действительно поздно. Тем более что после болезни я еще не совсем окреп. Так что намек понял, но… — Какой намек? Что ты выдумываешь? — она несильно ударила его кулаком в спину. — Иди уже, чучело гороховое! *** Зверстр все больше уходил в воспоминания и был серьезно озадачен этим. Почему? Ему всегда удавалось напрочь забыть вчерашний день. Да что значит удавалось? — это было его естественное состояние. Он помнил лишь то, чему надлежало (по его хотению или предположению) продолжиться в будущем. Чем, каким органом осуществлялся этот отбор, он не знал. Так было, так он и жил. Это не значит, конечно, что при определенных условиях он не мог что-то вспомнить. Мог. И вспоминал, если было нужно. Но теперь было не то. Теперь воспоминания лезли из него, как нечистоты через поры кожи. Не стало необременительных мечтаний, надежд, улетучилась легкость жизни. И даже то, что в свое время сообщало светлое, милое восприятие, теперь вставало мрачным и тяжелым. Он больше не властен был над тем, что вынимать из закромов памяти, а что хранить там втайне даже от самого себя. Вал прошлого накатывал на него помимо его воли, захлестывал, как новичка-пловца захлестывает вода. В перерывах между барахтаньем, когда ему удавалось всплыть на поверхность и глотнуть воздуху, его взору открывался какой-либо факт из его жизни. Были они разрозненными, не связанными ни временем, ни внутренней логикой. Так вдруг что-то явится из памяти свежим, правдоподобным, высветится до мельчайших подробностей и нюансов, резанет по сердцу и уйдет прочь. Господи, что это? Еще воздуху! Спаси и сохрани… Только он отойдет от одного потрясения, как на него накатывает другое. Все, все вспоминается, как будто было вчера, встают лица загубленных им детей, их голоса, словно их души сейчас слетались к нему для немого укора. Так не бывает, — думал он, однако с ним именно так и происходило. Он приписывал это тому потрясению, которое испытал прошлым летом. Пик его новых настроений пришелся на третий и четвертый день после спада температуры, когда его начала изводить тошнотворная муть в холодном ознобе. Сейчас опять, сидя в троллейбусе по дороге домой, он силился припомнить, когда конкретно началась эта катавасия с воспоминаниями: во время этой болезни или все-таки раньше. Он выискивал возможность объяснить такое состояние души прожитыми годами, ведь говорят же, что воспоминания приходят с возрастом. Но он так молод, ему лишь слегка за сорок. Стоп! — его пронзил ток догадки, неясной, как предчувствие, не улавливаемой умом. Он на что-то натолкнулся. На что же? Ага, надо повторить рассуждения. Итак, он думал о том, что воспоминания, как говорят, приходят с возрастом. И тут же интуиция выдала ему отрицание этой версии: он подумал о своей молодости. Значит, такое объяснение, то есть объяснение возрастом, не подходит. Тогда чем же? А почему у людей существует возраст воспоминаний? И когда он наступает? Судя по тому, что ему сразу подумалось о своих годах, пора эта отодвинута дальше к старости, если она не есть сама старость. Старики любят воспоминания… потому что ничего другого им не остается, ничего другого у них уже нет. Другого уже нет… Другого нет? У него вся жизнь впереди — как это другого нет! А может, в нем угнездилась смертельная болезнь и шепнула клеткам, мол, вы доживаете последние дни? И они, его клетки, как старички, стараются прокрутить в памяти прошлое, чтобы завершить жизнь в строгом соответствии с цикличностью этапов: видим, понимаем, мечтаем, действуем, достигаем, отходим от дел, вспоминаем, умираем. Его снова начал колотить озноб, при этом тело пылало жаром и ему не хватало воздуха. Он прислонился лбом к холодному окну. — Тебе плохо, сынок? Гляди, как побледнел, — захлопотала возле него очередная соседка. Снова старуха, уж не та ли? — со страхом подумал он, боясь, что какая-то из этих сердобольных вездесущих ведьм окажется-таки той, что забрала его покой, да и узнает его. — Голова болит. Ничего, пройдет, — отмахнулся от нее и отвернулся к окну. — Может, грипп у тебя? — допытывалась женщина. — Ты не шути, теперь грипповать опасно. Приедешь домой, сразу ложись в постель. Видно, она еще что-то хотела сказать, но ему мешал ее дребезжащий голос. — Ладно, спасибо, так и сделаю. И чтобы окончательно отделаться от нее, он встал и вышел в проход. Продвинулся немного вперед, отвернулся спиной к тому ряду сидений, где только что сидел, и застыл, взявшись за верхние поручни. Старался вернуться к мыслям, от которых его оторвала дотошная доброжелательница. — Оплачиваем проезд, молодой человек, — толкнула его в бок кондукторша. — Я уже оплатил, — недоуменно буркнул он. — Нет, вы посмотрите на него! — обратилась кондукторша к пассажирам. — Только что проход был свободен, а теперь он здесь стоит и заявляет, что оплатил проезд. — Женщина вошла в раж: — Покажи билет! Он вынул смятый талон, показал. — Где ты его взял? Это же старый билет! — заорала она. — Водитель, вызывай на следующую остановку милицию, тут пассажир буянит. — Кто буянит, что вы городите? — залепетал он. — Я возле вон той старушки сидел. — Он показал туда, откуда минутой назад ушел. — Женщина, — обратился к старушке, — подтвердите, что я только что сидел возле вас. Женщина плохо отреагировала на слово "старушка", она смерила его с ног до головы подозрительным взглядом. — Сидел тут один, так он больной был, бледный. — И, повернувшись к кондукторше, добавила: — Вышел мой сосед, болеть домой пошел. А этого, с красной рожей, впервые вижу. У-у, боров! Еще врет… Зверстра охватила паника. Милиция, разумеется, разберется в ситуации и ему бояться нечего, но очень нежелательно там рисоваться. — Чем же мой билет старый? — миролюбиво заговорил он к тормошащей его кондукторше, улыбаясь как можно милее. — Глянь, какие у меня номера идут, — она показала на блок талонов, который держала в руке. Талоны в этом блоке имели одинаковую серию и отличались только номерами. Между номером его талона и тем, что был сверху на блоке, действительно, была большая разница. — Так я же еду от самого центра! — нашелся Зверстр и обрадовался этому объяснению. — Да я эти номера еще утром выдавала, — заорала она в ответ. — Ану плати, образина, за проезд, не то, еще штраф отвалишь! Он молча протянул ей пятерку. — Один билет без сдачи, пожалуйста, — снова выдавил из себя подобострастную улыбку. — То-то, господин хороший, — она оторвала верхний талон, погасила его и, заговорщицки подмигнув, отдала, как он и сказал, без сдачи. Он сравнил полученные талоны и понял, что перед этим она сама дала ему старый талон, который так и оставался непогашенным. Значит, ей при выходе этот талон вернул кто-то из пассажиров. «Я прав, сами они растят своих могильщиков. И меня они же вырастили. Так пусть получают». Он видел, как выходила из вагона старуха, его соседка, которая затем не смогла или не захотела его узнать. Она коротко кивнула кондукторше на прощанье и быстро сунула ей в руку использованный талон. «Она принимает талоны от тех, кто часто с нею ездит, кого она знает» — сделал он вывод, но не успел сформулировать вопрос о том, зачем это нужно старухе, как тут же получил на него ответ. Кондукторша зазвенела мелочью, взяла с ладони какие-то копейки: — Бабушка, — окликнула стоящую одной ногой на земле старуху. — У меня же для вас сдачи не было, помните? Возьмите теперь. Старуха чинно приняла причитающуюся ей долю «прибыли». Троллейбус загрузился новыми пассажирами и, скрипя сочленениями, тронулся с места. На следующей остановке Зверстру пора было выходить. Он подумал, что стоит улучить момент, когда его обидчица окажется возле двери, и тогда, перед выходом, прижать ее и принудить вернуть пятерку, «штраф». Но отбросил эту мысль. Хотя не потому, что добровольно его «уплатил», а чтобы не запомниться кондукторше лицом — береженного бог бережет. Не запомниться, вовремя уйти, уклониться, стерпеть, не высовываться — такой образ жизни он сам избрал и был доволен им. Он все время жил в стороне от людей, как бы наблюдая за ними. Тогда он чувствовал себя, некоторым образом, сверхчеловеком. Ему казалось, что они копошатся в своей поганой, смердючей жизни, как навозные жуки в отхожей куче, не замечая в стороне от себя зорких глаз охотника. Он умел одним стремительным набегом вырвать из их рядов намеченную добычу и скрыться так же незаметно, как до этого наблюдал за ними. Теперь ему стало горько от этой мысли. «Не запомниться…». В каких-то изначальных событиях, не связанных с ним конкретно, его изломали, использовали, как столовую салфетку, и выбросили, отвергли. Нет, никто ему не сказал слов: «Прочь! Вон!». Никто не прогнал, не вытолкал, не отстранил. Он сам с собой это сделал, но лишь потому, что чувствовал заложенный в нем рок, потому, что по их вине родился страшным девиантом, не таким, как они. И теперь он в стороне не потому, что наблюдает за ними, а потому что таится от них, прячется. Он сам, оказывается, пребывает на отхожей куче, скрывая свое родовое увечье, в котором неповинен. А не повинен ли? Этот вопрос завис над ним, оставшись без ответа. Пока без ответа, ибо Зверстр знал, что он, до сих пор толкавшийся в недрах его сознания, как толкается дитя в лоне матери, уже всплыл наружу, родился, обозначился словами. Он мучительно произвел его на свет и вернется к нему, чтобы разглядеть свой плод со всех сторон. Кинув равнодушный взгляд на кондукторшу, «раздевавшую» очередного «клиента», он выдавил улыбку и вышел. От сердца немного отлегло. Раз у нее такие спектакли запускаются по несколько раз на маршрутный круг, то она его не запомнит. Домой идти не хотелось, но он вспомнил, что его ждет воющий на лестничной площадке пес, и поспешил туда. Однако вместо того чтобы впустить Рока в квартиру, он выпустил из нее Бакса и повел их гулять. На пустыре за домами, где обычно пацанва выгуливает своих питомцев, никого не было. Не то время. Но это и к лучшему. Псы гонялись друг за дружкой, пытались поймать наглых ворон, неохотно взлетающих над землей и снова садящихся неподалеку. А он имел возможность вновь вернуться к тому, от чего его отвлекла шельма-кондукторша. Да, воспоминания приходят в старости, как завершающий этап жизненного цикла. За-вер-ша-ю-щий. Тогда его эта мысль встревожила, а теперь он спокойно констатировал диалектику человеческой природы, в нем родилось то, что и в каждом, когда подходит понимание конца, — смирение. И все же он не мог в это поверить по-настоящему... Так-так… Возраст он имел хороший, смертельная болезнь — ерунда. Что же остается в сухом остатке? Воспоминания — заключительный этап… цикла. О! Просто какого-то цикла. Может, что-то новое начинается в его судьбе, а что-то отмирает, посылая импульсы о своей кончине? Ему немедленно захотелось уединиться и обдумать план сегодняшнего вечера. Кое-что успело созреть в его голове. Дерзкое и новое. Неожиданное даже для него. 7 Из дому он снова позвонил соседке на работу. Близился конец рабочего дня, и он хотел ее застать на месте. На том конце ему ответил незнакомый голос. Он уточнил: — Это гостиница «Украина»? — Да. — Бухгалтерия? — Да. Вам кого? — Простите, можно Елену Моисеевну к телефону? — Перезвоните минут через десять, — ответили ему и бросили трубку. — Что случилось? — спросил он через десять минут, услышав расстроенный Ленин голос. — Ничего. Что ты хочешь? — Докладываю: собак я уже выгулял. Рановато немного, но у меня, по-моему, снова температура поднялась. Хочу пораньше лечь в постель. — Ладно, — бросила она и отключила связь. С пылающими щеками, отнюдь не от температуры, Зверстр спустился этажом ниже, к соседке, живущей в квартире под ним, которая работала медсестрой в областной клинической больнице. Он точно не знал, с чем была связана ее работа, но во дворе она исправно исполняла обязанности процедурной медсестры на дому: кому укол сделать, кому систему поставить или клизму, кого обмыть в последний путь — это все к ней, пожалуйста. — Лидия Пархомовна, — преданно глядя ей в глаза, проблеял Зверстр. — Дайте термометр до утра. Я свой разбил. — Ты уже, вроде, выздоровел? — строго спросила она. — Температура. Рано на улицу вышел. — Как бы к ночи тебе хуже не стало, — высказалась о возможном осложнении Лидия Пархомовна, подавая термометр. — Прямо не знаю. — Если что, стучи три раза по батарее в спальне, — милостиво предложила соседка. — Спасибо вам. Дома Зверстр прошел на кухню, предусмотрительно закрыл форточку, чтобы запах не вырывался наружу, и сварил себе крепчайший кофе. Следовало капитально взбодриться — впереди предстояла бессонная, насыщенная чувствами ночь. Он устроился в кресле перед телевизором, поставил на «видак» свой любимый фильм «Иван Васильевич меняет профессию», нажал на пульте кнопку «muting», выключив звук, и, жмурясь, стал прихлебывать ароматный напиток. Мелькали знакомые кадры, ухмылялся молодой Александр Демяненко, строил рожи живой лишь на экране Савелий Крамаров, перевоплощался туда-сюда патриарх кинематографа Юрий Яковлев, решал вопросы внешней политики вор и проходимец (по фильму) Леонид Куравлев. Все, как у нас теперь, — подумал Зверстр, почти не глядя на них. Настроив сторожевой слух на дверь соседей Сухаревых, он снова пустился в воспоминания. Почему-то на ум пришла его первая сексуальная попытка, неудачная, конечно. *** Его сексуальная сущность и ориентация очень долго не проявлялась. Оканчивая школу, он уже начал подумывать, что ему суждено, как Йозефу Геббельсу, «жить с самим собой», но по здравому размышлению не спешил с этим, не тянуло. Затем его захлестнула волна других проблем: получение свидетельства о среднем образовании, поступление, будущая учеба, и в нем затих зов плоти, не успев как следует заявить о себе. В первый после окончания школы год он никуда не поступил, и ему пришлось идти работать. Ходатайствами бабушки устроился санитаром в областную психиатрическую больницу. Следующей осенью настала пора призываться в армию, и ему никак не удалось уклониться от этого. Там он пережил настоящее потрясение, решив, что судьба посмеялась над ним, сотворив в облике мужчины: к его непроснувшейся плоти тянулись вожделенные извращенцы, и ему это не казалось противным. Чтобы окончательно определиться в этом вопросе, он попытался завязать отношения с девушкой. Регулярно в выходные дни девушки, принарядившись, стайками кружили вокруг войсковой части, прогуливались вдоль забора и надеялись в знакомствах с солдатами срочной службы обрести суженого. Ребята выходили в увольнение, и тут же возникали пары. Новые, только что определившиеся, шли в кино, а те, стаж которых исчислялся месяцами, — в лес или домой к девушке, в зависимости от времени года и намерений солдата. Остальная молодежь фланировала вдоль единственной кривой улицы Костополя — районного городка в западно-украинском полесье. Здесь и происходили запоздалые знакомства. Он не мог претендовать на самую красивую девушку, потому что к тому времени стал превращаться в мешок сала, нечто бесформенное. Потеющее и сопящее. Об этом он старался не думать тогда, гнал эти воспоминания и теперь. Но в связи с полученной при нападении мальчишек травмой та давняя история просилась на ум. *** Хотя, как понял он спустя некоторое время, ничего экстраординарного в ней не было. Его наивность и медлительность, поросячья розовость кожи и налитость тела сразу привлекли внимание трех наглых дембелей, которые вознамерились поучить жизни глупого, инфантильного первогодка. По сути, это были просто оторвиголовы, неизвестно как попавшие в армию. Они терроризировали всю стрелковую роту, навязывая свои вкусы и порядки не только молодым солдатам, но и бывалым «старикам». Захара Гарркина, Адама Римарука и Остапа Козинского сближало не только то, что они были земляками, но и одинаково трудное детство. Все трое рано остались без родителей и их воспитывали ближайшие родственники, кто оказался ближе и милосерднее к сиротам. Остап возник рядом с Гришей Хохниным, когда неуклюжему новичку впервые пришлось подшивать подворотничок. — Кто тебя в армию собирал? — насмешливо спросил Остап, и в тоне вопроса чувствовалась не самая высокая оценка таким сборам. — А что? — Отвечай, когда тебя старшие спрашивают, салага. Ты же не хочешь настроить против себя лучших людей роты? — Не хочу, — признался Гриша. — Итак, повторяю вопрос… — Бабушка собирала, — не дослушал он Остапа. — Почему бабушка, а не мать? Григорий наклонил голову и зашмыгал носом. Упоминание о родителях, история жизни которых официально была для него тайной за семью печатями, всегда вызывало в нем острое чувство сиротства и странной, какой-то по волчьему инстинкту осознаваемой вины, его охватывало желание тут же разреветься в два ручья. — Нет у меня матери. — А отец есть? — И отца нет. — Ну ты гляди, в дугу наш хлопец, — с этими словами Остап прекратил расспросы. — Эти кусочки ткани, — показав на неудачное Гришино рукоделие, сказал он, — надо вырезать по косой. Тогда они лучше ложатся на воротник. А по истечении нескольких дней, улучив удобный момент, новый знакомец подвел Григория к Захару и Адаму со словами, означающими, что он-де берет этого салагу под покровительство и намерен познакомить его с нужными людьми, чтобы и после их демобилизации тому служилось добре. Захар, верзила с квадратной рожей, криво загримасничал, видимо, улыбался: — Не психуй, Ося, все сделаем как надо, — заверил он. — Я тебя понимаю: такого молочного поросеночка нельзя оставлять без крепкой руки. — Завали пасть! — рявкнул Остап. — Выскалился, как придурок. Сирота он. Понял? — Обязательно понял. Так бы сразу и сказал, — буркнул Захар. — Усыновим, значит. Адам, симпатичный высокий блондин, на слова Остапа не среагировал никак, на новичка даже не взглянул, лишь цыкнул на паясничающего Захара. Однако именно от Адама растерянный от изобилия впечатлений новичок впоследствии получил больше внимания, помощи и… урок на всю жизнь. Адам защищал Гришу в столовой от напора более шустрых солдат, водил в комнату самоподготовки и читал вместе с ним Устав, растолковывая основные положения в применении к их конкретному случаю, учил уживаться со сверстниками, повторяя назидательно: «С себе подобными надо дружить». Бедный Адам, он думал, что Григорий — ему подобен, какое глупое самомнение, при всем притом, что мы узнаем дальше! — Учти, у тебя началась настоящая, взрослая жизнь, где школьный опыт может и не пригодиться. Тут тебя не будут любить и оберегать, как там, и надо самому работать поршнями. Туповатый новичок только сопел, не все понимая из сказанного. К нелюбви со стороны окружающих он, записной троечник, давно привык и не видел в этом большой проблемы. Отсутствие интереса к мальчишеским проказам, прилежное сидение на уроках, спокойствие и молчаливость достаточно надежно защищали его от гнева учителей и устраивали таких же, как и здесь, проворных, ищущих приключений и лидерства сотоварищей. Ведь он ни в чем не мог составить им конкуренции, ни на что в их обществе не претендовал и ничего от них не хотел. И думал, что так будет всегда и везде. Но безразличие к окружающим вовсе не означало, что и окружающие будут безразличны к нему. Его бы это как нельзя более устроило, и тогда не нужны были бы эти дембеля с их опекой, да еще такой назойливой и дотошной. Внимание местных авторитетов, особенно Адамово, тяготило Григория. Он не понимал, как себя вести с ними, и продолжал лишь потеть и сопеть, не проявляя ни взаимности, ни благодарности. А Адам все чаще уводил его в укромные уголки, обнимал за плечи, гладил по щеке, и его глаза светились при этом непривычной для Григория нежностью. Григорий не сопротивлялся, кажется, именно эта скупая ласка воспринималась им охотнее всего, не в пример назиданиям и урокам по выживанию в экстремальных ситуациях. — Э-э, — как-то констатировал Адам, — да ты, хлопче, с ґанжем. — С чем? — не понял Григорий. — С брачком. — Почему? — Потому что нет в тебе правильного интереса к жизни, ты плывешь по течению, как щепка. Это не мужская позиция. Слушай, зато ты — такая чудная девочка, — придвинулся он ближе к Григорию. — Не закрутить ли нам любовь, а? Давай, попробуем. Гриша снова ничего не понял и на эти слова ответил неопределенной улыбкой и таким, как всегда, безвольно-обреченным наклоном головы. Остап к этому времени демобилизовался, и Адам с Захаром почувствовали себя хозяевами положения. Возле каждого из них сразу же образовалась «группа поддержки», какую они с парой других «стариков» составляли при Остапе. Новые «паханы» спешили перехватить власть и утвердиться в ней еще при нынешних авторитетах. Да их и задержали в войсках, видимо, для этого, чтобы внутренняя, неформальная структура отношений не претерпела резкого перелома. Командование устраивало то, как справлялись с этой задачей самовыдвиженцы из солдат. Тень Остапа некоторое время продолжала витать над Григорием, и его слова «он сирота» держали на расстоянии жадных до новых побед и завоеваний его дружков и их преемников. Но так не могло продолжаться бесконечно при Гришином упорном непонимании ситуации. И вот подошел очередной банный день, последний для Адама и Захара — накануне ротный объявил, чтобы они собирали рюкзаки, через неделю их отправят в запас. Баню решили совместить с празднованием этого события. Тем более что вырисовавшийся кандидат на привилегированное руководящее положение обязан был проявить себя и постараться, не дожидаясь ухода предшественников, организовать отметины по высшему разряду в благодарность, что они в него поверили и поддержали. А еще чтобы все салаги видели, в чьи руки переходит реальная власть над их судьбами. Проблемы с тем, чтобы пронести в часть спиртное и закуски не было — за определенную мзду для «паханов» это делали гражданские служащие из гарнизонного магазина. Символическое угощение получили почти все солдаты роты, а затем «паханы» и их прихвостни позволили и себе расслабиться. Но Гриша, получивший честь тереться рядом с Адамом и Захаром, этой привилегии не оценил и пить водку отказался. — Не-е, не хочу я, — мымрил он, отодвигая от себя руку Адама с наполненным стаканом, сверху которого лежал хлеб с ломтем колбасы. Окружающие прыснули смехом, а обескураженный Адам, зыркнув на них, закусил губу, ближе подошел к строптивцу и прошипел: — Выпей за мой дембель, не зли меня. — Да отстань ты! — снова отмахнулся Григорий. — Твой дембель, ты и радуйся. У Адама заиграли желваки, а тем, кто видел эту сцену, теперь было не до смеха, они с тревогой наблюдали за близящейся развязкой. И тут прозвучал высокий голос ротного шутника, всеобщего любимца, острый язык которого никого не щадил: — Хороша благодарность за твою ласку, Адам. Удивлен, что ты, не объездил эту лошадку? Теряешь силы, что ли? Виновник торжества побледнел, сжал кулаки. Казалось, сейчас распоясавшемуся острослову вовсю достанется. Но Адам решил выместить свой гнев не на том, кто поставил его в дурацкое положение, а та том, кто подал к тому повод. — Все, достал ты меня, милашка. Ну-ка быстро развязывай свои бантики да иди в дядины объятия! — и он двинулся к Грише с весьма красноречивым намерением. — Держите меня! — верещал шутник. — Что сейчас будет! — и он заплясал под душем. — Сюда, сюда его ведите, пусть расслабится под горяченькими струйками. Ку-ка-ре-ку! — дурашливо запел он. Позже Григорий не мог вспомнить, как вырвался из удерживавших его рук, как поскользнулся на мокром полу, как падал. Память сохранила лишь ощущения: сладкое нытье внизу живота, истому в ногах, острую стыдливость, от которой он попытался убежать, и боль в затылке. Все эти события, составившие целую эпоху его жизни, на самом деле уместились в первом месяце службы. Травма случалась серьезная — ушиб головы с тяжелейшим сотрясением мозга. Происшествие квалифицировали как несчастный случай, против чего не возражал и пострадавший, которого отвезли в Ровенский военный госпиталь. Поправлялся Григорий долго, а вернувшись в часть, уже не застал ни Захара, ни Адама. Оставили его в покое и «крутые старики», видимо, оценив благородство в том, что он не выдал обидчиков, служба его потекла однообразно, насколько это характерно для армии, и беззаботно. *** Несколько первых после лечения увольнений, когда ему стало лучше и он снова вступил в строй, он присматривался, приучал слух к местному украинско-польскому суржику. Наверное, это занятие наскучило бы ему, и он перестал бы выходить в город, предпочитая проводить время в библиотеке, читая свою любимую фантастику. Но девушки не дремали. Однажды от их хохочущей стайки отделилась такая же, как и он, толстушка и подошла к нему. — Так и будешь гулять один? — спросила, смеясь. Он растерялся, не знал, что сказать. Молчание затягивалось, усиливая неловкость. — А ты молчун, — по-своему расценила долгую паузу девушка. — Скажем так: не очень разговорчивый, — уточнил он, и вдруг почувствовал удивительную легкость. Смятение, скованность ушли. Казалось, что эту девушку он знает без одного года сто лет. — Я давно тебя заметил, — попробовал соврать Григорий для порядка, и тут же испугался: вдруг она впервые вышла на променад. — А чего же не подходил? — невинно спросила девушка. — Не знаю, не созрел, наверное. — Ах ты, врунишка, — рассмеялась она. — Я сюда из Ровно приехала. В гости. Ты не мог меня раньше видеть. — Да? Ну, извини, — просто ответил он и снова отметил приятную легкость в общении с незнакомкой. — Ты в Ровно живешь? — уточнил он. — Временно. — Почему временно? Тебя тоже призвали в армию? — попытался пошутить. — Временно призвали учиться, — девушка поднялась на цыпочки и закружилась перед ним, вальсируя. Был июнь. В лесу цвели коноздри, так тут назвали лесные анемоны, — пронзительно ароматные цветы, чем-то похожие на «подсолнечники», разводимые в сельских палисадниках степных районов, но гораздо тоньше во всем: в стебле, в лепестках, в запахе. Коноздри отличались сугубо болотным нравом: будучи сорванными, они моментально погибали. Их никто и не собирал в букеты, кроме новичков, и эти цветы сплошным ковром покрывали поляны, на которых позже появлялись россыпи земляники, и отчаянно источали окрест невыносимый, звонкий аромат, чистый и чарующий. — И где же вы учитесь, незнакомая девушка? — поддержал он шутливый тон. — Мы из ИВХ — Института Водного Хозяйства. — Кем же вы будете? — Будете студенткой, а затем технологом по водопользованию, и этим все сказано, — она посмотрела ему в глаза. — Ты не считаешь, что нам пора назвать свои имена? — Я как раз только намекнул об этом. Подаю пример — Григорий. — А дальше? — Иванович Хохнин. — Полтавец Кира Сергеевна, — присела она в шутливом книксене. Кира приезжала в Костополь к тетке, у которой не было детей. Тетка овдовела и сильно горевала, оставшись одна. Кирины родители, врачи сельской больницы на Днепропетровщине, наказали ей присматривать за тетей, опекать, помогать всемерно, чтобы заработать завещание, которое, в противном случае, могло уплыть в другие руки — тетя имела обильную родню, и посему Кира была не единственной ее племянницей. — Выдам тебя здесь замуж, — мечтала тетя. — Детей твоих нянчить буду. Кира не возражала. В их группе к третьему курсу все девушки имели перспективы на замужество, а она даже не встречалась ни с кем. На четвертый вечер, то есть через месяц, Кира пригласила Гришу к тете на чай. — Не сегодня, — отнекивался он. — Мы еще мало знакомы. — Можно и не сегодня, — дипломатично ответила Кира, скрыв разочарование и обиду. — Можно на следующую субботу. Мы же не собираемся с тобой терять друг друга из виду, правда? Ему стало жаль ее, и он согласился пойти к тете в гости в следующее увольнение. До конца вечера они молча бродили в пригородном лесочке, держась за руки. Девушка льнула к Григорию, а ему это все меньше и меньше нравилось. Но он, ранее иногда отваживавшийся порассуждать, пофилософствовать, теперь ленился этим заниматься, вроде мозг его впал в спячку, даже не пытался понять, почему с ним такое происходит. Теперь-то он понимал, что именно тогда упустил момент скорректировать себя. Ведь он уже не был болен, и вполне мог приложить к этому усилия. В конце вечера он привел девушку к дому, где жила тетя, и Кира, прощаясь, осмелилась первой его поцеловать, прижавшись к нему всем телом. Он ощутил сильнейший приступ омерзения, и, к сожалению, не смог этого скрыть. Его чуть не вырвало у нее на глазах. Он до сих пор не может вспомнить, какие извинения произносил тогда, но то, что без конца оттирал губы от ее влажного поцелуя, помнит чем дальше, тем отчетливей. Этот случай все поставил на свои места. Больше они с Кирой не виделись. Только ее липкое прикосновение, горячий, скользящий по его губам язык, бугорки грудей, упирающиеся в него, руки, змеями обвивающие его шею, снятся в кошмарных снах до сих пор. Он понял, что женщины созданы не для него, понял в одночасье и однозначно. Осознал, что не в Кире причина, с таким человечком как раз он мог хоть всю жизнь прожить под одной крышей, говорить на различные темы, заниматься общими делами. Суть заключалась в том, что Кира — женщина. А это ему неинтересно! Со страхом он ждал, что кто-то из пропахших никотином и спиртным самцов овладеет им. Такие поползновения продолжали иметь место. Другое дело, что Григорий был теперь стреляным воробьем. Эти посягательства обязательно увенчались бы успехом, если бы не событие, случившееся в самом начале его службы и поставившее его в особые условия в солдатской среде. К нему боялись приближаться, боялись неудачно пошутить, не то что изнасиловать. Так что не было бы счастья, так несчастье помогло. Хотя… возможно, то несчастье, случись оно, уберегло бы его от нынешнего «счастья» — был бы он теперь заурядным геем, только и всего. Кто знает… Впервые он почувствовал, что нашел свой сексуальный объект, когда с группой таких же, как сам, подрабатывающих случайными заработками людей стал ездить в новомосковский лес на сбор лекарственных трав. К тому времени армия была позади, а он все еще оставался девственником. В тех местах густо расположены детские оздоровительные лагеря. Их территории были обнесены высокими заборами, а дети надежно изолированы от внешнего мира. Круглые сутки там дежурили сторожа с собаками. Чуть что, вмиг тревогу подымут. И правильно: кругом лес, где во все времена достаточно лихого люду болтается. Побродив раз другой вокруг лагерей, Григорий понял, что его тянет смотреть на подростков, не знал он раньше приятнейшего занятия, чем это. Угловатые, нескладные, они нравились ему все без разбора. При виде их он чувствовал прилив сил, какого-то крылатого энтузиазма, а что самое главное — его орган наливался тяжелым огнем, его распирала изумительно приятная сила, он вздыбливался против мира, готовый выплюнуть в него смертоносный заряд своей отторгающейся плоти. Григорий презирал размножение, ненавидел беременных женщин; ненавидел мужчин, выгуливающих своих брюхатых самок. Ему это казалось неприличным. Маленькие дети своим постоянным ором вызывали неприязнь. И вся эта гадость происходила из-за той отвратительной слизи, что выделялась у мужиков. Он считал ее заразой, переносящей, как болезнь, бациллу размножения. Теперь, наблюдая через щели забора за мальчиками, гоняющими мяч, он готов был отравить весь мир, затопив его сексуальными испражнениями. Какую муку он терпел! Неизведанная, незнакомая доныне страсть сжигала его, внутри клокотали тысячи Везувиев. Мастурбировать он не смел, так как знал, что это дурная привычка. В нем глубоко сидело то, что было привито бабушкой в детстве. Больше он не собирал цветы и травы, а отрывался от группы и искал случая набрести на одинокого мальца, удравшего за пределы лагеря, чтобы натихаря выкурить запретную сигаретку. И однажды Григорию это удалось. Вот тогда он и стал Зверстром. 8 Начало весны не самое лучшее время для пребывания в больнице: плохо работает отопление, потому что все ожидают скорого тепла, а в промерзлых после февральских морозов палатах особенно холодно. Но хуже всего то, что по ночам в стенах скребутся голодные мыши. Их норки виднелись в самых неожиданных местах. А самая находчивая проделала отверстие в палате Дарьи Петровны, расположив его высоко над полом, где узорчатой филенкой разделялись стенные обои и потолочная побелка. Там проходили водопроводные трубы, одна из которых всегда была теплой. Параллельные уровню пола, они представляли отличный объект для совершения мышей вечернего моциона. Когда в коридоре затихало шарканье ног и отрывистый гомон больных, больше похожий на приглушенные стоны и вздохи, у Ясеневой появлялась возможность поработать. Но как раз тогда же мышь выходила проветриться. Дарья Петровна боялась мышей. Отвращения, брезгливости не было, был только страх, живущий с незапамятного детства. А однажды к нему прибавилось еще одно чувство, определить которое она затруднялась. *** Тогда они жили вдвоем с мамой, отец временно отсутствовал. Случилось горе, большое и мучительное, оторвавшее его на два года от семьи. И сразу осиротел их просторный, гулкий дом. Отсырели дальние углы, просел пол, опустился потолок, стены отодвинулись от двух растерявшихся людей, комнаты потеряли теплую атмосферу жилья. Казалось, теперь здесь, потеснив законных обитателей, воцарилось что-то временное, одинаково с ними жаждущее счастливых перемен, словно то сам дом тосковал о возвращении хозяина. Построенный еще до войны родителями мамы, когда-то этот дом под четырехскатной крышей, крытой железом, был самым добротным и красивым в их селе. Позже появились и более богатые дома: из кирпича, с большим количеством окон, с потолками повыше, под шифером. Но все они были выстроены по типу хат: двускатная крыша, боковины которой зашивались доской. В истинном понимании дом был только у них, хотя по-прежнему с печным отоплением, со сложной системой соединяющихся грубок, обогревающих каждую комнату. Мама, учительница литературы, после несчастья с мужем долго болела, после чего не смогла больше выдерживать нагрузки, связанные с проведением уроков, проверкой тетрадей, воспитанием неугомонного племени шестиклассников, у которых была классным руководителем. Она ушла со школы и устроилась работать продавцом в книжном магазине. Но тут ее подстерегала другая ловушка — долгие, ничем не заполненные вечера. Больше не надо было писать планы уроков, воспитательных часов, править диктанты и сочинения школьников. Но куда себя деть? К чему приложить руки? Телевизоров тогда не было, а хоть бы и были, то вряд ли это развлечение, пассивное и пустое, смогло бы отвлечь ее и успокоить. Однажды ей в руки попала книга по рукоделию, и мама увлеклась вышивкой. Придумывала сама или переснимала из женских журналов бесхитростные рисунки, переводила их на ткань и покрывала гладью из красивого китайского мулине. Она расцвечивала вышитыми узорами все, что попадало под руку: скатерти, портьеры, подзоры простыней, уголки наволочек. Вышитые, они сразу переставали ее интересовать, и так и валялись измятой кипой в нижнем ящике комода, словно хлам, отслуживший свою службу. Дарье вышивка гладью не давалась: то стежки не ложились плотно, то вовсе разбегались в разные стороны, не позволяя передать объем рисунка наложением ниток в несколько слоев. Она окончательно прекратила свои попытки, когда не осилила вышить желтеющий листочек с подсыхающим, завернутым трубочкой краем. Ни форма, ни цвет ей не покорились. То, что она еще маленькая, ей не пришло в голову, но интуитивно она поняла, что надо искать другие формы самовыражения, и перешла на вышивку крестиком. Ей понравилось выдергивать из полотна ниточки через равное количество остающихся. Так она делала вдоль и поперек кусочка ткани, выбранной для вышивания, покрывая ее клетками, по которым затем наносила сложнейшие узоры. Если фантазия и творчество мамы заключались в технике вышивки гладью и в создании реальной гаммы цветов на изделии, то Дарья искала и находила себя в другом: переносила на ткань понравившиеся ей картины. Никто ее не учил этому, и она вправе была называть себя изобретателем, если бы знала, что существует такое понятие. Ее завораживал сам процесс воссоздания: она расчерчивала открытку или вырезку из цветного журнала на мелкие квадратики, а затем скрупулезно повторяла каждый квадратик нитками на сетке из ткани. Позже, когда ей подарили настоящую канву, она нашла процесс вышивания менее привлекательным. По вечерам, занимаясь каждая своим делом, они с мамой большей частью молчали. Тихо мурлыкал мудрый, все понимающий старый кот, урчал репродуктор. После трудового дня по радио часто транслировали концерты по заявкам радиослушателей, были передачи познавательного характера, в частности, о музыке. Из них маленькая Даша узнала, что такое нотный стан, месса, контрапункт и увертюра, каковы есть темпы музыки, чем вообще музыка отличается от мелодии, а простой концерт — от большого. Она вслушивалась в рассказы о творчестве выдающихся композиторов, слушала и запоминала отрывки из их произведений, навсегда отдав свое сердце генделевской «Музыке на воде» и моцартовской «Маленькой ночной серенаде». Она немало узнала о творчестве певцов-кастратов, о более поздних исполнителях светской вокальной музыки, различала стили исполнения, упиваясь красотой бельканто. В их доме часто звучали голоса Марио Ланца, Энрико Карузо, словно для них двоих пели Козловский и Лемешев, а молодой Трошин покорял сердца тем, что, как весть господнюю, нес им свое знаменитое «Зацвела сирень-черемуха в саду». В те годы начала восходить звезда Людмилы Гурченко. И хоть порой это была эстрада, но и тут комнаты наполняли приятные, содержательные мелодии. Их безупречная гармония уносила два осколочка разбившегося счастья в изысканные, вибрирующие выси, рвала на части исстрадавшиеся души, наполняла умы пониманием истин, что были для них чистой схоластикой: о жизни другой и прекрасной, где нет ни тьмы, ни холода, ни могильного безмолвия, ни сиротства. Мама иногда добавляла к песням свой голос, подпевала, особенно, если это были грустные, щемящие мелодии. «Он уехал, он уехал, не вернется он назад» выводила она вместе с Изабеллой Юрьевой. Она подхватывала понравившиеся напевы высоким голосом, однако не громким, а чуть слышным, и импровизировала в интонациях и переливах, создавая настроение светлой, неизбежной утраты, ухода всего прекрасного в мир памяти, за черту существования. Ее склоненная над пяльцами головка дополняла ощущение смирения перед властным, неумолимым роком. Сердце маленькой Даши в такие минуты сжималось и учащенно трепетало, протестуя против невыясненной, непонятной обреченности. Жаль было маму, хотелось сказать, что все обязательно будет хорошо, что завтра снова взойдет солнце и разгорится день, на улицах появятся люди, а потом вернется папа. Но она не могла найти правильные слова, понимая, кроме того, что озвучивать сжигающую их обеих боль, — безбожно. Так повторялось каждый вечер, и один был похож на другой. Истаяло лето; осень, сначала принарядив пространства, затем обнесла листву и раздела мир; наступившая зима все длилась и длилась, и не было ей конца. Однажды Дарья подняла голову от законченной вышивки и, набрав полную грудь воздуха, приготовилась к вздоху облегчения, в котором было бы все: радость от завершенной работы, предчувствие конца зимы и морозов, кануна весны, а главное — начала внутреннего перелома от затянувшейся, непомерной для ребенка печали к жизни в согласии с миром. Может быть, это был бы последний в ее жизни горестный вздох, и она бы его не запомнила, как не помнят повзрослевшие дети свои последние слезы. Но сделать его ей не пришлось. Этот вздох застрял в ее горле комком удушья, первым почти взрослым потрясением, если учесть весь вал открывшихся ее уму озарений: она увидела мышь, спокойно разгуливавшую на самом главном столе дома — в горнице. Это был особенный стол, за который они садились только, когда собиралась вся большая родня: мамины братья и папина сестра. За этим столом вспоминали войну: маминых расстрелянных родителей; папины фронтовые дороги и ранения, плен и побег из него; мытарства женщин на оккупированной территории; фашистское рабство, в которое угодили мамины младшие братья. Здесь вспоминали пережитое, свои непомерные страдания и труды, здесь царил культ дорогих людей, обеспечивших своим неприметным подвигом нынешний светлый день. И тогда здесь воцарялся дух тех, кто не дожил до Великой Победы, кто отдал за нее жизнь. И вдруг на этом столе Дарья увидела мышь — наглую, небоязливую, распоясавшуюся. Услышав всхлип, мышь остановилась и уставилась блестящими бусинками глаз на девочку, словно увидела что-то постороннее в своей обжитой вотчине. Дарья почувствовала, что в этот миг сумма неживого перевесила сумму живого, а мышь лишь являлась доказательством этого. Она явилась олицетворением запущенности, заброшенности и развала, усугубляя их степень и значение. Казалось нелогичным, что она, теплая и изысканно-тонкая в своих муарово-дымчатых тонах, принесла в дом атмосферу неодушевленности, усилила ощущение малости, ничегонезначащести их душ, их затерянности среди множества ничтожных, ненужных предметов. И все страдания мамы, все усилия Даши, вся их печаль — лишь возня, никем не замечаемая, ничего не могущая изменить, ни к чему не приводящая. То, что они чувствуют, — пустое. То, что они делают, — лишнее. То, на что они надеются, — иллюзия. Они — часть чего-то основательно разрушенного, из чего уходит душа и стираются следы жизни. Словно пылью, они покрываются забвением. Утонувшие в водовороте людских страстей, они осели на дно, и теперь их заносит тиной, через которую все меньше пробивается света. И это не зима вовсе, это — небытие. Их лики, некогда представлявшие счастливую семью, время укрывает паволокой своего безразличия. И не столько сама мышь олицетворяла заигравший, забурливший хаос, отмену прежнего порядка, сколько ее тонкий дрожащий хвостик, вопросительным знаком лежащий на столе. В ней вибрировало все: чувствительный носик, сканирующие пространство уши; взъерошенная, колышущаяся от подергивания кожи шерстка; пергамент набитого едой живота — абсолютно все, так отвратительно соединенное в сытом, округлом тельце, оканчивающемся длинным голым хрящиком, покрытым розоватой кожицей и редким безобразным пушком. Этот хрящик, удивительно огромный атавизм, паразитирующий на самом паразите, жил своей угрожающей жизнью. Словно ядовитое орудие мести влачился он за мышью, словно зримый, материализовавшийся след ее пребывания там ли, сям ли, словно символ страшных в своей неизбежности последствий ее нашествия. Не будь у мыши этого отвратительного, мерзкого органа, все ощущения Даши, возможно, не исполнились бы таким глубоким и трагическим значением. Появление мыши было как гвоздь, вбитый в сердце больного именно тогда, когда он после долгой и тяжелой болезни встал, чтобы сделать первый шаг к свету и воздуху. И девочка заплакала. — В чем дело, почему ты плачешь? — прижав к себе ее головку, спросила мама, а Даша только показывала пальчиком на мышь, и не думающую покидать завоеванную территорию. Мама и сама опешила, но не подала виду, бросила в мышь рабочие пяльцы. Они накрыли ее, и грызун забился под плотно натянутой тканью. Несколько мгновений никто не двигался, а затем мышь сделала отчаянную попытку освободиться: она ринулась убегать, таща за собой свалившийся на нее груз. Но в то же время мама легко пристукнула ее книгой по рукоделию. Испугавшись своего поступка, мама вскрикнула и отдернула руку. Но на белой поверхности узора уже расплывалось пятно от погибшей мыши. Преодолевая омерзение, мама собрала пяльцы, то, что под ними осталось от мыши, использованную не по назначению книгу и выбросила все это в печку. Мужество покинуло девочку, она уже ничему не верила и продолжала плакать, тихо и безысходно. — Ее уже нет в доме. Доченька, перестань плакать. — Мышь опять придет, потому что нету папы-ы-ы… — Причем тут папа? — осипшим от догадки голосом спросила мама. — Почему ты так говоришь? — Она знает, что нас защитить некому. Завтра их придет еще больше-е-е… — слезы ручьями текли по миленькому Дашиному лицу. Мама словно очнулась от долгого летаргического сна, в котором автоматически жила и двигалась. Она поняла, в какую бездну сиротства ввергла девочку заунывными песнями, молчаливыми, немыми вечерами, отчаянием своей души. Замкнувшись в горе, она оставила дочь за гранью внимания, предоставив ей наедине сражаться с призраками ушедшего тепла и благополучия. — Мышей здесь больше не будет, я обещаю. Слово мама сдержала. На следующий день она достала из комода все, что успела вышить, выстирала, накрахмалила и, переложив опилками кипариса и можжевельника, сложила в шкафу. — Представляешь, сколько у нас будет обновок, когда вернется папа! — Да, — согласилась Дарья. С тех пор они больше не вышивали. Чем были заполнены их вечера, Даша не помнила, кажется, они стали бывать в гостях, к ним тоже приходили почаевничать и поплести небылицы мамины родственницы: тетки и сестры второго и третьего колена. А вскорости вернулся папа. Вот так получилось, что появление мышей в человеческой обители осталось для Дарьи Петровны символом материализовавшегося одиночества, даже сиротства, глухой, безысходной отдаленности от счастливых, довольных жизнью людей. С тех пор она больше не видела живых мышей. И вот новая встреча. С чем теперь, с какой бедой, с каким предвестием она явилась? Дарья Петровна лежала в палате одна. Гоголева Елизавета Климовна расселяла пациентов мудро, учитывая их образование, интересы, темперамент и, конечно, уровень болезни. Зная, что на Ясеневу отрицательно действуют пустой треп, громкий голос, растительная праздность простых женщин, постоянно звучащая современная музыка, больше похожая на губительную какофонию, она оставила ее в палате без соседства, потому что февральский контингент больных страдал именно вышеперечисленными пороками. Ясенева ничего против не имела, наоборот, была рада этому, но… тут появилась мышь. Не досаждать же Елизавете Климовне такими пустяками! И Дарья Петровна терпела. Ни неудобств, ни дискомфорта не было. Однако при звуках мышиной возни, при виде ее прогулок по трубам возвращалось далекое детское чувство тоски, высасывающей из нее тепло до ледяного холода под сердцем. Только теперь оно было еще сильнее, умогуществленное ее болезнью, от которой избавиться уже не удастся, раздвоенностью ее привязанностей: беспокойством о том, кто не стал судьбой, кто находился далеко и нуждался в ней, сожалением, что не может ему ничего дать, не может быть ощутимо полезной; и чувством вины перед тем, кто жил рядом, за то, что свалила на него всю себя — сумбурную, непонятную, мятущуюся. Это горькое, давящее чувство, без имени, без названия, лавирующее где-то на грани ума и безумия, истощало и без того уставшие нервы. Собственно, оно было предтечей болезни, прологом, за которым уже угадывалось нечто сверхчеловеческое, немыслимое, там начиналась мистика, даже если до откровенной болезни дело и не доходило. Находясь в таком состоянии, Ясенева писала стихи, чтение которых без слез не обходилось, но это не самое главное, это была лишь рефлекторная терапия, катарсис, свидетельство несгибаемых инстинктов самосохранения. Невероятные ее способности проявлялись тогда, когда она слышала мысли человека, видела зреющий в нем поступок, улавливала запахи, витающие вокруг него; когда ощущала чужую боль. Пусть даже что-то происходило, например, в Англии. Конечно, это следует понимать в переносном смысле. Просто она приобретала необыкновенную, запредельную, паранормальную прозорливость, так проникала в человека, так воспринимала его, что скрыть от нее он ничего не мог. Человек становился для нее открытой книгой, беспомощным созданием, с которого она без усилий снимала любую информацию. Конечно же, она не становилась против ветра, дующего со стороны Великобритании, и не изучала несущиеся оттуда запахи. Но если речь заходила о чем-то, связанном с этой страной, она буквально чувствовала ее своеобразный аромат, обусловленный особой культурой и климатом. Это состояние было насколько полезным, настолько же и опасным. Полезным, потому что благодатно сказывалось на творчестве, опасным же потому, что подтачивало ее здоровье, постепенно губило ее. Переждав пока мышь нагуляется, Дарья Петровна выключила верхний свет и вышла в коридор. Дежурной медсестры на месте не было. — Где Надежда Борисовна? — спросила у тетушек, сидящих возле поста. — Сами ждем ее. Она в шестой палате. — А что там? — Приступ эпилепсии у Гапшина. — Кто это, что-то не слышала о таком? — Новенький, днем привезли. Директор какого-то завода. Говорят, настоящий людоед. Носит же таких земля, прости Господи, — и они дружно перекрестились, то ли отводя от себя его тяжелый недуг, то ли каясь в грехе, что осуждали Бога за милосердие без всякого разбора. Ясенева подошла к шестой палате как раз в тот момент, когда ее дверь открылась и оттуда вышел дежурный врач, вызванный из центральной усадьбы больницы, и дежурная сестра их отделения. — Что вам? — тихо спросила она у Ясеневой. — Настольную лампу можно взять? — Снова будете ночью работать? — с осуждением посмотрела на нее Надежда Борисовна. — Так ведь мне колют амитриптилин. Я после каждого укола днем по четыре часа сплю. Выспалась уже. — Ох… — покачала головой медсестра, но лампу дала. Зажигать свет в палате Ясенева, однако, не спешила. Поставила лампу, вставила вилку в розетку и отошла к окну. Оттуда веяло холодом, но она не обращала на него внимания. Она изучала ночь, низкое чистое небо, малозвездное, приникшее к земле, прибитое к ней светом полной луны. Света было так много, что на небе он не помещался, и часть его отбрасывалась цветущей в полную силу луной сюда, в наш мрак и холод. А здесь случилась незадача. Мелкая и нудная влага, сеявшая по-осеннему весь день, у самой поверхности земли была схвачена слабым морозцем и превратилась в лед, покрывающий толстой скользкой коркой все, что было под небесами. Этот лед отбрасывал обратно лунный свет, искрясь под ним и переливаясь, бликуя в порывах ветра. И блуждала рассеянная ипостась луны между небом и землей, образовав в недрах незримого воздуха промозглую молочную суспензию. Тяжелая, созданная эманациями внеземных материй, она лишь чуть колыхалась под порывами ветра, пропуская его сквозь себя, словно процеживая. Взвесь лунного света не была непрерывной и однородной, как летом, а представляла собой дискретные частицы, его корпускулы, кое-где сбившиеся в стаи, и тогда казалось, что там сеет белый мрак, не имеющий плотности и веса; а в других местах они превращались в разреженную муть, образующую более темное нечто, отдаленно напоминающее тени. Деревья больше не были теми обнаженными, торжественно впавшими в свой мир жителями земли, к которым мы привыкли. Искрясь и потрескивая неожиданной броней под порывами озадаченного ветра, они казались диковинными пришельцами, неведомо как спустившимися сюда, уцепившимися в наш грунт, чтобы под мерным покачиванием земли не свалиться вновь в межзвездную бездну. Земля же, бунтуя таинственной прецессией, стремилась стряхнуть с себя панцирь льда. Космос непостижимым образом исполнил небрежный брульон к будущей картине, не удосужившись дождаться утра и освежить полотно стаффаглом. Но земля — не мертвый, измочаленный холст, она сопротивлялась вторжению льда на свои поверхности. Извиваясь и вспучиваясь, земля усиливала кракелюр нанесенных на нее картин, чтобы назавтра оживиться не бутафорскими фигурами, а присутствием живых существ, чтобы через трещины и проплешины льда проникли кислород и влага туда, где их ждут корни ледяных изваяний, какими стали деревья, чтобы окончательно расколдоваться и вернуть свою естественность. Дарья Петровна бросила последний взгляд на полную луну и отошла вглубь комнаты. Приблизившись к столу, нажала кнопку на подставке настольной лампы, зажгла свет и села, обозначившись хрупким силуэтом в его резко очерченном круге. Ледяной мир заворожил ее, оставил в душе смешанное чувство реальности и ирреальности виденного. Она прикрыла глаза, сложила голову на сцепленные руки, упиравшиеся локтями в стол, и прислушалась к себе. В воображении возникли иные измерения, иной разум. Рожденный собственными представлениями, приблизился бхирок — полугриб, получеловек. Чем навеяна эта выдумка, какими земными ассоциациями, какой философией, какими пристрастиями? Цивилизация, выжавшая все что можно из технологического этапа развития и затем замкнувшаяся в себе, но не впавшая в регресс, деградацию… Разве такое возможно? Чего так страстно хотел автор, создавший эти миры для человечества? И вновь всплыл наклон его головы; устремленный чуть вниз и в сторону взгляд, все понимающий и скорбящий по этому поводу, прорисовалась горестная складка в изломе полных губ, четче выделилась родинка на левой щеке… Их так много, памятных примет. Зазвучал голос, привычно произносящий короткие, емкие фразы. В нем, не окрашенном чувством, она умела читать истинное беспокойство, пустую вежливость, желание понравиться, рисовку, стремление мягко отмахнуться от собеседника — все, что он нес в себе. Она так много могла сказать об этом человеке, так много… Ее давило, изводило это знание, упрятанное от всех. О нем хотелось говорить, поведать современникам о его прекрасности, рассказать, как это знание сложно, противоречиво, потому что исходит от мучительной любви к людям, от жалости к ним, от неумения помочь всем сразу. А кто это умеет делать, кому это под силу? Ненависть к собственному бессилию, к невозможности совершить то, что всегда считалось прерогативой богов; ощущение несправедливости, нелогичности, нецелесообразности умения все понять и постичь, с одной стороны, и крайней ограниченности практических возможностей, с другой стороны, — приводили в ярость, от чего в понятиях он, ее кумир, часто смещал акценты. Мог заявить, например, что не любит людей. Разве может такое прийти в голову тому, кто не постиг истинной любви к человечеству? И не является ли это желанием спасти себя от непомерной жестокости правды: человеку дано познать столь же много, сколь незначителен его вклад в конкретное дело? Это забирало последние силы, надежду, желание двигаться дальше. Ненавижу всех, кому не могу помочь! Только таким утверждением можно сохранить разум от истощения и разрушения. Открыв однажды для себя, что группа людей (несмотря на изыски зигзования) никогда не бывает мудрее каждого в отдельности, и что каждый отдельно взятый человек никогда не бывает сильнее группы, он ужаснулся. И понял, что необходимо искать метод соединения этих несоединимых категорий. Это ему удалось. Он обнаружил в себе не только талант творца, но и равный ему, а может, и превосходящий талант организатора, и стал тем, кем стал. К тому же стал кумиром такой неординарной женщины, как Ясенева. Дарья Петровна часто задумывалась, почему и за что любила своего Мастера. И в этих раскопках по собственным лабиринтам, сотканным из внешних восприятий, находила камешки, далеко не ценного качества, являющиеся укором ее безупречной совести. Кумир, начинала понимать она, — это лишь катализатор твоего внутреннего горения, невидимого полыхания того, кто сотворяет маленькое земное божество. А значит, в основе создания кумира лежит эгоистичное начало. По сути это есть лепка, ваяние, олицетворение в живом виде того непознанного и недостигнутого, что существует вне тебя, к чему ты хочешь приблизиться, что стараешься объять, осилить и впитать, сделав частицей своих материй. Кумир нужен лишь для того, чтобы расти и обогащаться самой, а вовсе не для отдачи ему накопившейся в тебе любви и нежности, благодарности и почтения. Конечно, конечно, желание поделиться собой присутствует в тебе и волнуют душу, но оно есть лишь неизбежные языки пламени, вырывающиеся из горнила, в котором ты выплавляешь собственное совершенство. Попросту говоря, кумир — это впередибегущий. Заокеанские методики успеха воспитывают ненависть к кумиру как к сопернику, которого надо догнать, чтобы уничтожить. Она же изобрела свою философию: философию любви к соратнику, сотоварищу по делу. Согласно этой теории кумира надо любить, всепоглощающе и всеобъемлюще, стремиться к нему всем сердцем, воспарять на потоках своей страсти, чтобы соединиться с ним и умножиться в Духе. Если это возможно. Но это возможно лишь теоретически, а на практике превратиться в другого человека нельзя и, значит, вечным остается лишь плодоносящее соревнование. Она лелеяла в себе образ избранного однажды факелоносца, берегла его от собственных разочарований, и это придавало ей необходимый импульс жить и творить, подымаясь над суетой вокруг материального — смешной и пустой погоней за конфетными фантиками. Понимал это и Павел Семенович, почему никогда и ни на один миг не поддался низменной ревности. Его жена больше хранила в сосуде души и естества теплого к своему кумиру, чем проявляла. Но уж если проявляла, значит, заходила в тупик или сбавляла скорость, а где-то и юзом шла в освоении новых познаний. Нуждаясь в помощи, которую в таких случаях только сама себе и могла оказать, она выплескивала из себя сокровенные эмоции, дабы получить дополнительное ускорение. Иногда же она переполнялась новыми знаниями прежде, чем успевала приготовить в себе для них закрома, и тогда расставалась с чем-то, чтобы вместить нажитое. Ясенева, понимал ее муж, пробивала себе путь сквозь чащобы времени и отношений с людьми не с помощью топора, томагавков и мачете, а отважным пробегом между их колкими, ранящими ветвями. Поэтому и страдала, и болела. Но зато потом появлялись ее стихи и книги. Дарья Петровна отдавала отчет, что является, практически, единственной, кто адекватно воспринимает своего кумира, видит множество его достоинств так отчетливо, что даже недостатки вписываются в их ряд. И тем стоит с ним на одном уровне. Ибо правильная оценка данности равна по ценности самой данности. Скорее всего, он тоже знал, что его ум, характер, физическая сущность были лишены недостатков в традиционном понимании, что он представляет собой уникальное явление материального монизма: свет без тени, притяжение без отталкивания, тепло без холода. По сути, это являлось одним большим недостатком, означающим отсутствие в нем безусловных защитных рефлексов, что и восполнялось, может быть, могучим интеллектом и волевой регуляцией своей индивидуальности. Но это, как говорится, были его проблемы, для других же его особенность была безусловным благом. И поэтому он мечтал написать роман о цивилизации, в которой бы добру не противостояло зло, правде — ложь, рождению — смерть. Он искал принципы, на которых был бы построен именно такой миропорядок, часто обсуждал эту идею с Ясеневой, засыпал ее вопросами, произнося их злым, энергичным тоном. Злился оттого, что понимал: ответы она будет искать в нем самом, а его это смущало, сковывало, он не желал быть в центре ее интереса до Потому что, разве возникает в человеческом уме понятие, не пропущенное через его восприятия? Чтобы понять горячее, надо его попробовать, почувствовать, обжечься. Точно так же, невозможно допустить существование чистого добра, чистого согласия, если не чувствовать этого в себе. Подстегивая себя, она могла писать о нем научные трактаты. Отдельно о родинках, о руках, улыбке, походке, и это все имело бы ценность для понимания природы ее творчества, как это ни странно может показаться. Ничто, что было в нем, не повторяло другого, но открывало новые стороны его сущности, и это было прекрасно для нее. То, что могли поведать руки, лежащие на руле автомобиля, пишущие автограф в книге, теребящие манжеты сорочки, — не могли сообщить глаза. А о чем говорили глаза — Господи, непередаваемой притягательности, — о том ничто другое сказать не могло. Походка… Манера держаться… Особенно, если он начинал важничать! Или это состояние, когда веки сужены, словно глаза засыпаны песком, губы заключены в скобки залегших морщин и бледность покрывает кожу, а показать этого не хочется… Опущенный взгляд, и после долгих расспросов короткая фраза: — Я устал. Если бы космос не подкинул людям миф о Данко, именно в эти минуты она бы сама придумала его. Так непреодолимо ей хотелось рвануть что-то в себе, и одним этим рывком изменить все, вернув в прежнее положение: отменить настороженно-недоверчивый прищур глаз, появившийся как следствие перенесенных обид и обманов, вызволить родинки щек из плена прорезавших лицо впадин, вернуть коже персиковую бархатистость и цвет. Погрузившись в дорогие ей материи, Дарья Петровна, словно физически перенеслась в другое время и место, где все было здорово, где пахло травами и молодой листвой. Она почувствовала его дыхание, мягкость голоса. Он был рядом, возле нее, и она безотчетно улыбнулась. Рука потянулась к его лицу, но осязание подвело ее, ибо вокруг оказалась пустота. Далеко… — рыдала мысль, окрашенная отчаянием, как будто только сейчас она поняла это. Он был очень далеко и не находилось никакой возможности сократить расстояние. Смирившись с тем, что их молодость ушла, преданно отданная другим, они не желали принимать в душу неизмеримую дальность, лежащую между ними. Это иллюзия, что он находится рядом со своими близкими, друзьями и просто современниками. На самом деле он далеко, далеко впереди всех. Недосягаем, как звезда. Всем он виден, кажется, что прикоснуться к нему легко — лишь протяни руку. Но попробуй его достать! И свет от него покрывает не километры расстояний, а десятки, может быть, сотни лет. Он принадлежит будущему, он находится уже там, где никого из нынешних жителей Земли нет. Тех же, к кому устремился и к кому дойдет, преодолев время, сейчас он еще не знает. Он лишь светит им. В этом заключалась обратная сторона славы и известности, этой ловушки одиночества. А ведь им, двоим людям с растроганными сердцами, было нужно всего лишь видеться, слышать голоса, чтобы мчаться вперед, попеременно перегоняя друг друга. И все. Она быстро записала набросок стихотворения, возникший на одном дыхании, и лишь тогда обвела палату осмысленным взглядом, как будто вернулась сюда через сто лет отсутствия. Исчезло очарование видений и запахов, звук его голоса утонул в пространстве, невинные осязания растворились в ее самоощущениях. Все, только что пережитое, обретя себя на бумаге, разом уродливо выродилось в полную противоположность: она различила убогость здешнего обиталища немощей, звуки болезней, смешанные с завыванием сквозняков, запахи хлорки, лекарств и свежего мышиного помета. Его лицо расплылось по стене бесформенным отсыревшим пятном. На столе лежали фотографии работ местного скульптора Раюка, чья выставка была открыта в Центральном доме творчества. Статью о нем заказал Дарье Петровне журнал «Время». А ведь идею этого журнала и его название тоже он придумал, — вспомнила она, — подарил начинающему издателю, просто так, от избытка идей. И уехал… Все, все в ее жизни проникнуто им. Так задумано было свыше, еще до ее и его рождения. Даже случайные встречи, темы, вещи, имена — все вокруг нее в конце концов оказывалось обусловлено его существованием, его вмешательством в дела земные. И было в том счастье и проклятие. Счастье — потому что без него мир остался бы непознанным, а жизнь превратилась бы в скверное прозябание. А проклятие заключалось в схоластике счастья, спрятанности его от мира и непроявленности ни в чем, оно болело и мучило, словно прививало иммунитет против будущих испытаний ада. Она была так наполнена им, так давно томима этим, что решительно не понимала бхироков, добровольно закапсюлировавшихся. В ней ничто не сочеталось с такой противоестественностью, все — просило выхода, осуществленности в поступке. И тогда — насколько светлее она стала бы, насколько легче! А так — нереализованная нежность, накапливаемая годами, бродит в ней тяжелым и темным, передержанным вином и пьянит, доводя до исступления, до погибели. И он написал о бхироках, преодолевая в себе те же желания подавить ростки чувств, программируя себя на вечное сохранение их самоценности внутри и втайне. Полугриб, получеловек… Чьей неземной волей он был научен взрастить в себе такое взаимопонимание с нею, такое взаимопрорастание, составляющее суть его убедительности, остающееся сильнее слов, очевидности, чувств и разума? И той же деспотичной волей он был обречен хранить от использования обретенные познания, лишь выдавая их крупицы в витиеватых литературных образах, в каждом из которых был он сам, была она. Впрочем, о женщинах он почти не писал. Он не знал их, если не считать ее. Но она была тем наполненным кубком, из которого он ни пить, ни выплеснуть не позволял себе. А что заставляло ее драматически следовать его путем — зажигаться тысячами вселенных и, скрывая это от всех, мучиться их полыханием в тесной оболочке естества, не смея прорвать его плаценту? Они словно выверяли свою волю на самоистязании душ. И у нее рождались стихи. Впрочем, поэтом она была лишь по натуре, по форме отношения к миру, но больше писала прозу, полную тонких неожиданных психологизмов, наблюдательности и возвышенности. Круг света, падающий на стол, — на какое-то время то ли расширившийся до размеров дня, то ли просто вобравший Ясеневу в себя, — теперь вновь стал прежним, сузился в яркий шарик отвоеванного у мрака пространства. Он вытолкнул из себя Дарью Петровну и застыл на неоконченной статье о Раюке. В палате заплясали холодные блики от ночников, горящих в коридоре, они проникали сюда через дверные стекла. Ясенева недоуменно посмотрела на то, что высвечивалось вокруг, почувствовала лишь усталость от разочарования его обыденностью: глаза хотели видеть не то, что видели, руки — прикасаться не к тому, к чему прикасались. Встав из-за стола, она стряхнула оцепенение и прошла к раковине. Набрала в большую чашку холодной воды, поставила ее на тумбочку и сунула туда кипятильник. Пока закипала вода, она вновь отошла к окну, пытаясь за ним рассмотреть застывший ледяной пейзаж. Но мешал свет лампы. Пространство за окном сопротивлялось чужеродности света, уплотнив черные одежды ночи. И она различила лишь колыхание обледеневших веток, растущих у самых стен здания лип. Боясь взглянуть на небо, боясь вновь отрешиться от реалий и пуститься жить в том призрачном мире, из которого только что вернулась, она рассматривала узоры крон, словно это было переплетение нервов, закрывающих перспективу, накладывающих на нее печать своей деревьей кармы. Закипела вода, прозаическим бульканьем утверждая незыблемость материальной данности. Это было доказательнее любых доводов в пользу факта, что человек живет «здесь и сейчас», и должен быть счастлив этим, а не витать в облаках. Стряхнув с себя последние паутины наваждения, Дарья Петровна заварила чай и, согревая руки о стенки чашки, начала сосредоточенно прихлебывать его. Поглядывая на фотографии, разложенные на столе, ловила периферией сознания обрывки мыслей о рвущейся от земли к небу «Черногоре», о Даниле Галицком, сидящем на льве в невозмутимой позе победителя. Механически записала промелькнувшие сравнения, прикнопила к чистым листкам бумаги еще некоторые соображения о манере ваяния скульптора. Одной чашки чая оказалось мало, и она повторила процедуру с водой, кипятильником и заваркой. Вспомнились беседы с Раюком. Она тогда удивилась его чистой интуитивности в творчестве. Он абсолютно не отдавал отчета тому, что делал. Его руки лепили в форме тел и фигур образы абстрактных понятий, открывшихся ему, наглядно передавал внутренний кристалл восприятия. Но объяснить ничего не мог. Почему в композиции «Озарение» он поместил Стрельца на спину Быка? Почему скрупулезно отработал фигуру животного, вложив в нее стихийную силу и динамику сопротивления, а фигуру Стрельца лишь чуть наметил? И когда она, пытаясь осмыслить его замысел, импровизировала вслух, высказывая первые комментарии, Раюк только заворожено мычал, робко кивая головой в знак согласия. Странная штука — талант. Кому-то он дан как вечный порыв к творчеству, без осознания его, и тогда творения мастера, как и творения природы, просто понятны и прекрасны. Другой — созидает осознанно, вкладывая в труд не только безотчетные озарения, идеи, но и зародыш мысли. А свойство мысли в том и состоит, что она потом магически переходит от творения к зрителю, слушателю, читателю и уже в нем развивается до вполне определенных представлений, созревает к рождению. Осознанно творящий художник подобен Богу мерой вмешательства в души людей. Он лишь прикасается к ним, а они вибрируют, в спазмах зачатия впитывая его семя, и растят человека, вылезающего из мохнатых первобытных шкур. Нет, — отмахнулась она, — о слишком вумных писать не будем. Статья обретала очертания. Еще пара таких вечеров и у нее наберется достаточно материала, чтобы перевести его в слова и изложить на бумагу. Каждая скульптура получила свое толкование, каждая деталь на ней прочитана, как иероглифический знак. Она знает, как об этом рассказать читателю. Ночь близилась к самому глухому часу, когда ни прежние, ни новые сутки не различались. Земля словно замерла, вернувшись в точку, из которой когда-то начала бесконечное вращение вокруг своей оси. Но вот, качнувшись, скрипнув на дальней звезде легким юзом, она вновь набрала скорость, завращалась и понеслась вокруг Солнца, играя материками и океанами, поочередно подставляя бока лучам светила. Тише стали стоны больных, глуше тиканье часов. Ветер больше не играл обледенелыми ветками, и они успокоились, перестали звенеть и петь под его порывами. Прекратили возню мыши, уснув в трещинах бетонных стен. Дарья Петровна полностью вернулась в действительность. Теплая волна удовлетворения от работы над статьей вместе с теплом горячего чая согрела ее. Можно было ложиться спать. Без спешки подводя последние итоги дня, с удовольствием вкушая его наполненность, незряшность, перечитав наброски новых стихов, она собрала бумаги, сложила их в стопку, затем разделась и, свернувшись клубочком, замерла под одеялом. Уже проваливаясь в сон, почувствовала то ли тревогу, то ли угрызения совести о чем-то важном, но забытом, как будто она чего-то не сделала, кого-то подвела. Падающий в отдых мозг всплеснулся надеждой, что, видимо, беспокоят ее несрочные дела, и завтра о них можно вспомнить и довести до завершения. Но что ей надлежит довершить, она так и не поняла, не вспомнила. Тишина и покой подняли ее на свои крылья, заколыхали, словно в зыбке, и унесли в мир сновидений. 9 Утро вначале приходит на небо. На самом донце космоса начинает оживать темнота, ворочать клубкообразными боками. Она светлеет, становится прозрачной, изменяет размытые очертания и краски от немонтно-беспросветной до звеняще-обнадеживающей. В какой-то момент игольчатые острия звезд, раньше находящиеся в омуте тьмы, а теперь вышедшие из ее безжизненного нутра, становятся яснее и резче. На экране небосвода появляются даже те, которые не должны улавливаться человеческим глазом. Но они, избавившись от примитивной, грубой контрастности ночи, если и не различаются каждая в отдельности, то, объединяясь несметной невидимой массой, несут к земле предощущение себя, предчувствие, угадывание. В этот миг в мире нет антиподов, потому что над ним есть лишь улыбка света, сеющаяся сквозь шифон темных мантий, и звезды, над ним простирается то, что вместе никогда больше не проявляется, словно не существует. А на земле живое погружено в самый крепкий, блаженный, почти священный сон — безгрешное состояние, очищающее души и разум, сообщающее отдохновение телу; неживое же отдается гармонии вечности, навсегда смирившись с нею, прекращая терзать живые души несоизмеримостью жизни и смерти. Но этот миг короток, очень короток, как и все абсолютное. Кто может заметить и запечатлеть его? Влюбленные? О, нет! Им не до этого, они, глядя на небо, пытаются отыскать и прочитать страницу своей судьбы. Звездочеты? Возможно, им удается поймать ту меру просветленности, которая не прячет звезды, а четче проявляет их, но они спешат все сосчитать и измерить, и эта их сосредоточенность на магии чисел затмевает чудесный миг. Философы? Эти люди с холодным разумом, стремящиеся понять суть живого, явившегося из неживого, и облачить его в униформу догм, конечно, могут озадачиться светом, появляющимся за изнанкой космоса, очень похожим на тот, что существует в картине Айвазовского «Девятый вал». Но при этом стремятся тут же нагромоздить новые вопросы и вопросы, ответы на которые пустятся искать новые сонмища талантливых и бездарных мыслителей. И только поэты, измученные неразделенной любовью, соединяющие в себе качества всех перечисленных чудаков, способны узреть миг, когда занимается заря, миг рождения утра из небесной утробы, понять его, перевоплотить в доступные образы и подарить людям. Именно в такие моменты писала свои лучшие стихи Ясенева. Совсем не имело значения, была ли то лунная ночь, или свет луны не подсвечивал снизу купол нависшей над землей бездонности — утро начиналось на небе одинаково. Чудесный миг совершенства был короток. Он истекал и на смену ему приходил другой, насыщенный молочными разливами дня, когда звезды начинали гаснуть. Впрочем, если на небе была луна, то она бледнела первой. Хотя извести ее лик совсем дню никогда не удавалось, и она оставалась белым прозрачным пятном на фоне открывшейся синевы столько, сколько сама хотела. Только когда приближалось солнце, когда оно догоняло луну качением своего раскаленного, бешено вращающегося диска, она безмятежно утопала в нем, безропотно исчезая до новой ночи. *** Но в ту ночь Дарья Петровна спала. Она не наблюдала, как луна перекатилась на противоположный склон неба и, мигнув последний раз ярко-оранжевым глазом, начала наливаться белостью. До настоящего серого рассвета было, однако, еще далеко. Разбудили ее не эти превращения, а чуть слышный скрип двери, отворившейся из коридора. Дарья Петровна открыла глаза и увидела входящую в палату пожилую женщину. Наверное, кто-то из больных, возвращаясь из туалета, ошибся палатой, — подумала она. Но женщина была основательно одета-обута, так в туалет не выходят, встав посреди ночи с постели. Кроме того, она не казалась сонной или расслабленной отдыхом. Наоборот, в нерешительных ее движениях чувствовалась сосредоточенность и устремленность. Оставалось предположить самое неприятное, что сюда заглянули, чтобы поживиться добычей, хоть мелкой, если обитателей палаты нет или они крепко спят. В больнице часто пропадали вещи, деньги, продукты из тумбочек и холодильников. Почему бы и к ней не заглянуть ненароком, ведь она в палате одна, долго засиделась за работой, значит, устала и теперь крепко спит. Ясеневой стало неприятно, но она решила не повергать посетительницу в неловкость. Ценного у нее ничего не было и ни об одной из пропаж она жалеть не будет за исключением рукописей. Но разве они могут понадобиться старой воришке? Она наблюдала это вторжение, затаив дыхание и лишь чуть-чуть приоткрыв веки, стараясь не шевелиться. Затворив за собой дверь, женщина остановилась. Придержала за уголки накинутый на плечи платок, огляделась. Увидев, на какой из кроватей лежит обитательница палаты, устремила на нее взор, под которым у Ясеневой так заколотилось сердце, что, казалось, стук его слышит вся больница. Мгновение этого созерцания показалось Дарье Петровне безразмерным. Она уже подумывала, чтобы подняться и спросить, что эта незваная гостья тут забыла. Но в это время женщина тронулась с места, подошла к столу и опустилась на стул, на котором недавно сидела Ясенева. Над столом замелькали ее руки, послышался шелест листов бумаги. Женщина что-то рассматривала на исписанных страницах. Что она видит без света? — подумала Ясенева и тут же посмеялась над собой: более глупого вопроса в этой ситуации она задать не могла. — Хорошо у тебя тут, просторно, — услышала она посреди своих размышлений. Женщина отложила рукопись в сторону и села, сложив руки на коленях. Она снова смотрела на Ясеневу, смотрела выжидающе. — Что вам надо? — Дарья Петровна приподнялась и села, опираясь спиной о стенку. — Ничего, пришла посмотреть, как ты устроилась. — И как? — Просторно, говорю. — Холодно у меня, — сказала Ясенева, поддерживая миролюбивый тон. Теперь ей показалось, что к ней зашла сумасшедшая, и ее лучше спровадить отсюда ладком-ладиком да поскорее. — У меня тоже холодно. Холоднее, чем здесь. И тесно. С холодом я смирилась, сама теплом не богата. А вот теснота — беда: ни повернуться, ни выйти. — Если у вас одноместная палата, то там, конечно, теснее. — Да, одноместная. Хоть в этом мне повезло. — Почему же «повезло»? Одной скучно, — возразила Ясенева. — С людьми веселее. — Веселее, если ненадолго. А так лучше одной быть. — Почему? — Так положено, так устроено. — Возможно. Я вот тоже одна. — Да. Только ты — тут, а я — там, — пояснила женщина. — Где там? — В другом месте. Я сюда очень хотела попасть, но не успела. — Еще не поздно. Можно перевестись, если позволяет ваш диагноз. — Одинаковый у нас диагноз. Только у тебя он от глупости, а у меня от тяжелой жизни. — Какой глупости, что вы говорите? — То и говорю, мне теперь виднее. И не спорь. — Значит, по-вашему, если избавиться от глупости, как вы изволили выразиться, то я и болеть перестану? — Истинно так. Тебе делом заниматься надо, а ты дурью маешься, страдания себе придумываешь, стишки сочиняешь. Смех! — Занятно. Попробуйте, действительно, перевестись сюда, у вас появится шанс рассказать мне подробнее, как следует жить, чем заниматься. — Не получится перевестись. — Почему? Вы же говорили, что хотели бы сюда попасть. Я могу посодействовать, если хотите. — Опоздала я. Тебя ко мне перевести могут, а мне обратного хода нет. А чем тебе заниматься, я и сейчас могу сказать, затем и пришла. Ясенева продолжала с неприязнью смотреть на посетительницу, решив больше не задавать вопросов. Та тоже молчала, чувствовалось, что она подбирает слова для продолжения разговора. Только глаза ее стали светиться то ли любопытством, то ли нетерпением, то ли злостью, в темноте было не разобрать. Молчание затягивалось, и от него Ясеневой почему-то тяжело дышалось. Преодолевая нехватку воздуха, она спросила: — Как вас зовут? — Не помню. И сколько ни смотрю, ничего о себе прочитать не могу, одни цифры заумные написаны. — Не только у вас. В этом отделении вообще принято диагнозы обозначать числами, чтобы больные себе в голову много не брали. — Так то диагнозы, а у меня имя цифрами записано. Незваная гостья зябко передернула плечами, и Ясенева услышала каскад глухих звуков, как будто что-то посыпалось со стола. Она наклонилась, стараясь разглядеть, что могла задеть женщина и свалить на пол. — Да ты не бойся, я тебя не трону, — истолковала старуха по-своему движение Ясеневой, испытавшей после этих слов суеверный страх. — Что-то упало, — преодолевая оцепенение, сказала Ясенева. — А ты не отвлекайся. Я, говорю, по делу пришла. — По какому? — Вот ты не знаешь, чем тебе заняться… — Знаю. — Погоди! Выкинь из головы лишнее, и чужого тебе человека выкинь из души, погубит он тебя. Выкинь! — притопнула она ногой под столом, настаивая на беспрекословности исполнения высказанной воли. — Он свое дело сделал, и его время ушло. — Какое дело? — Ясенева ничего не понимала, если это сумасшедшая, то откуда она знает о ней так много. — Растревожил тебя, достал до донышка, разбудил самую суть в тебе. И хватит с него! — Предположим, и что теперь? — А то, — странно прозвучал этот ответ. — Спасибо ему за это, мне приятно жить растревоженной, — в голосе Ясеневой был не вызов, а усталость. — Спасибо не ему, а тебе. Потому что растревожителей хватает, да люди растревоживаются по-разному, чтобы — Ха! Так это я, выходит, уникальна, а не он — талантливый и сильный? — Сила в тебе открылась необыкновенная, полезная людям. Не то, что эти писания, — старуха стукнула кулаком по рукописи, и на пол снова что-то просыпалось. — Что это сыплется все время? — не выдержала Ясенева. — Не обращай внимания, это земля. — Что-о?! — по коже у Ясеневой пошли мурашки. — Земля. Навалили ее на меня, не дай Бог сколько, еле выбралась. — Откуда выбралась? — произнесла Ясенева шепотом, хотя, казалось, вопрос ее был из разряда риторических. — Из могилы. Дарья Петровна тоскливо посмотрела в окно. Там по-прежнему стояла ночь, стеклянно-слякотная, от лунного света кажущаяся еще более холодной, чем в уютной упрятанности мрака. Перед нею сидела сумасшедшая, и она не знала, что делать. — Нет, я не сумасшедшая, я мертвая, — уточнила та, прочитав мысли Ясеневой. — Кто вы? — снова прошептала Дарья Петровна. — А ты что, не узнала меня? — Нет. — То-то я гляжу, говоришь со мной неприветливо. — Разве мы знакомы? — Так не успели познакомиться. — Но разве мы встречались? — уточнила Дарья Петровна свой вопрос. — Встречаются живые. Нет, и не встречались мы. Но ты меня видела. — Когда? — Когда я умерла. Неясные догадки заметались в спутанных воспоминаниях Ясеневой: ночь, падающая под машину Ирина, крик Нины Николаевны, «скорая»… — Вас же увезли в больницу, — вспомнила она. — Не меня, а мое тело. — Не одно и то же? Вы еще были живой. — Тело, может, и подавало признаки жизни, а разум нет, он тогда уже умер, — внезапно старуха поднялась и направилась к Ясеневой. — Он умер в тот момент, когда я тебе отдала записку. Я же тебе все ска-а-за-а-ла-а, — зашипела она. — Отойдите от меня. Вы ненормальная, — Ясенева выставила вперед руки, защищаясь от подступающей зловонной старухи. — Я же тебя просила передать, что он та-а-м. Что же ты ничего не сделала? Одной тебе это по силам, больше некому совладать. А ты-ы? Чего приперлась сюда, чего разлеглася тута? Старуха надвигалась на Ясеневу, изрыгая упреки и обвинения, от которых трудно было оправдаться, отвести их от себя. От непереносимой вони разложения у Дарьи Петровны закружилась голова, ее замутило, дышать стало совсем нечем. Она подтянула колени ближе к груди и вжалась в стенку. Охвативший ее страх перерос в ужас, а затем сорвался с высоты накала и полетел в пропасть всепоглощающей паники. Ее естество расширилось до огромных размеров, страхом наполнилось сердце и легкие, вытеснив оттуда кровь и воздух. Паника давила изнутри, стремясь прорвать оболочку кожи и вырваться наружу, вылететь вон, унося с собой ее маленькую, скомканную душу. Трещали мышцы, разрывались внутренности, стонали сосуды, выворачивались суставы, ломили кости. Давление страха достигло такой силы, что ничего уже сделать было нельзя. Расширившееся тело, потерявшее имя и облик, превратилось в две пульсирующие половинки легких, трепыхающихся в надежде вобрать в себя хоть глоточек, хоть гран погорячевшего вдруг воздуха. Неподвижность стала смертельной угрозой для полоненного паникой тела, и оно безотчетно, рефлекторно ударилось в динамику. Ясенева с силой сдернула с себя одеяло, оттолкнула женщину и метнулась к двери. Дежурной медсестры на положенном месте не было. Она прилегла отдохнуть на диване, что стоял в холле как раз напротив палаты, где лежала Ясенева. И это было счастьем. Потому что Ясенева, едва переступив порог палаты и почувствовав, что больше не в состоянии сделать хотя бы один вдох, разорвала на себе одежду, прикрывающую грудь. При этом она до крови оцарапала кожу, не чувствуя этого, протянула к медсестре руки и беззвучно свалилась на пол. Способность понимать окружающее не покинула ее, она была в сознании. Однако, падая, не беспокоилась об ушибах и ссадинах. А лишь извивалась всем телом, стремясь ухватить враз высохшим ртом хоть капельку воздуха. Сознание не противилось инстинктивному падению, находя в этом единственную возможность что-то изменить: упасть — и провалиться в небытие всеми измученными восприятиями, или упасть — и обрести утраченную способность дышать. Ей было все равно. Она искала спасения и валилась на пол, словно выпадая из огромной раскаленной печи, в которой все было так накалено и расширено, что наполнить желанным вдохом меха легких не представлялось возможным. Любые попытки добиться этого привели бы к взрыву раздутого, наполненного напряжением их пузыря, как взрывается воздушный шар от чрезмерного расширения. Падение было наполнено всеми озарениями предсмертья, когда открываются шлюзы генной памяти и в сознание хлещет не только поток собственной, индивидуальной информации, но и ощущение более древней истории, истории того мира, который существовал до тебя. Оттуда же, из тех глубин, экстраполируясь в будущее, он позволял видеть, что будет впереди, после твоей смерти. Ничто не проходит бесследно и ничто не бывает бесполезным. Банальные истины банальны только для тех, кто постигает их схоластически, из чужих уст, а не из собственного опыта. Особенность таких истин состоит в том, что даже самые затертые, прописные, занудные из них перестают быть банальными, как только открываешь их для себя сам, ценой своих усилий и потерь. Миг предсмертья соткан из таких открытий. Они теснятся в нем простыми и однозначными итогами твоей жизни, выпячивая одинаково нескромно достоинства и заслуги и одинаково безжалостно — ошибки, просчеты и грехи. То миг наивысшей мудрости человека. И только по ошибке богов она остается невысказанной и уходит вместе с ее обладателем в родовую память потомков, превращаясь в одну из ипостасей безотчетного знания. В тот час, когда и потомков настигает та же участь, и к ним придет последнее озарение, эта мудрость вновь откроет двери запредельной памяти и изольется безудержным, неконтролируемым потоком. И так будет продолжаться от поколения к поколению. Странная то река, генная память, с ее всплесками отчетливых быстроподводящихся итогов. Она несет свои воды сквозь время так плавно и вольно, как реки земли, а выбрасывает их туда судорожными толчками, прокачивая информацию от отцов к детям, от детей к внукам, как сердце прокачивает по пульсирующим сосудам живую кровь. Только здесь расстояние между двумя ударами пульса — человеческий век, пронесшаяся жизнь. Какой короткой показалась Ясеневой ее жизнь, какой ясной! Она поняла все, над решением чего билась в изнуряющих сомнениях, безошибочно, явственно увидела истинных друзей и врагов, узнала самое главное — цену человекам и их поступкам, миру и его явлениям. Последней мыслью было сожаление, что такое богатство истин она не успевает сообщить дорогим людям. Ах, как бы славно они зажили тогда! Отравная правда полоснула сердце, заметалась громким криком горя — без слов и без звуков, неисторгнутым, заклокотавшим в горле и задавленным внутри себя погибельной силой, что сейчас валила ее наземь. *** Медсестра подхватилась с дивана, как будто и не было у нее усталости, как будто не разморило ее тепло одеял и не расслабила мышцы простительная в предутреннее затишье полудрема. Но еще прежде чем она добежала до больной, Ясенева жестоко ударилась о пол, и этот удар потряс ее тело, все органы, нутро, как потрясает кору земли удар магмы, устремляющейся на свободу по жерлу вулкана. Этот удар вышиб из нее страх и панику, невидимых хищников, освободив из лап уже державшей ее смерти, остановив падение дальше вниз, в темное царство Аида. Он волнами прошелся по сведенным судорогой альвеолам, расцементировал затвердевшую ткань легких, отпустил оцепеневшие нервы, запустил круг кровообращения и оживил ощущения и мысли, остановившиеся было на отметке последнего констатирования, последнего мига, что оказался емче и значимее всей прожитой жизни. Выросший из ее медленных дней и ночей, оседлавший затем ее быстроногие годы, примчавшийся к последнему пределу на лихих ветрах усталости, разочарований и утрат, этот кратчайший из всех мигов истек, завершившись жизнью — роскошным подарком, преподнесенным ей еще раз благорасположенной судьбой. Не зафиксированный ни часами, ни людьми, не замеченный ни посторонними, ни теми, кому она вверила здесь свою жизнь, не отмеченный позже даже в ее личном архиве — истории болезни, незначителен для мира, пренебрежимо мал для любых расчетов, этот миг пропахал в Дарье Петровне след, сравнимый разве что со следом Тунгусского метеорита на лике Земли. Обнаружив продолжение жизни, она вновь испугалась. Но теперь это был страх ментальный, не соматический, страх духа, а не тела. Она подумала, что явившиеся ей откровения и предвидения ушли вместе с тем мигом, который породил их. Это оказалось не так. Да, та черта, что разделила ее жизнь пополам, осталась, но она, оказавшись по новую сторону этой черты, не утратила способности смотреть на прошлое, по-прежнему видя его до мельчайших подробностей. Она не вернулась назад, а осталась тут, по новую сторону полосы, отделяющей ее от шумного братства живых землян, осталась отдельно от них, но — живая и наблюдающая текущий миг как бы с высоты и прозревающая будущее, словно со стороны. Оставаясь участником событий, она теперь была их бесстрастным исследователем и судьей, выставляющим приоритетные баллы. Этот драгоценный дар существовал физически, она ощущала его в себе, словно в ней вырос еще один орган восприятия. Но это была ее тайна, потому что шестое чувство, свойство еще неназванного нового органа, сделало Ясеневу на одну жизнь старше своих современников. Она перенесла один удар пульса мудрости в виде всплеска внезапных итогов и осталась продолжаться. Ей позволено будет пережить еще один такой миг, ей запрограммировано, оказывается, в два раза больше того, что человеку дается лишь раз: оглянуться и увидеть весь свой путь от забытого начала до неизведанного конца, когда исчезает на земле даже память о тебе. Отяжелевшая от приобретенных знаний, Ясенева так же легко избавилась от того, второго, страха, возникшего из приговоренности к жизни, как и приобрела его. Но страх первый, животный, убийственный, отраженный ударом падения, вдруг вновь напомнил о себе. Он оставался в сузившихся зрачках, в клинкоподобной остроте взгляда, в посиневших губах и внезапной отечности лица. Его отвратительная губительная сила наложила на Ясеневу свою печать, исказив до неузнаваемости, испоганив ее тонкие аристократичные черты, цвет кожи, выражение глаз. — Холодно, — было первое, что она сказала подбежавшей медсестре. Ясеневу начала бить дрожь, ее руки и ноги ритмично подпрыгивали, голова моталась из стороны в сторону, заметно дрожали щеки и вдруг обнаружившийся подбородок. Она зябко передергивала плечами, суетилась, стараясь запахнуть полы халата на обнаженной, исцарапанной груди. — Холодно, — снова натужно выдавила она, цедя звуки сквозь клацающие зубы. Надежда Борисовна сдернула одеяла, которыми только что укрывалась сама, схватила подушку и попыталась укрыть больную, устроив ее голову повыше туловища. Она поняла, что у той случился криз, и после резко подскочившего, а теперь также резко упавшего давления ее мучительно знобит. — Потерпите, — приговаривала она. — Это продлится не дольше четверти часа. Сейчас мы организуем для вас грелочку к ногам. Ясенева порывалась встать, но ей это не удавалось. — Нет, нет! Полежите здесь, пока не нормализуется давление, — медсестра взяла руку больной, нащупала пульс, прислушалась, поглядывая на часы. — О, да у вас брадикардия. Ну, пошла, матушка, в разнос. Придется настоечкой женьшеня угощаться. А потом мы вам поставим системку, прокапаем сибазончик, глюкозу, — так, журча теплым приятным голосом, она измерила Ясеневой давление. — Уже все хорошо, — комментировала свои наблюдения. Тем временем санитарка принесла две грелки и, обмотав их махровыми полотенцами, засунула под одеяла к ногам Ясеневой. Медперсонал больницы, сколько здесь лечилась Дарья Петровна, не менялся. Лечебные корпуса располагалась на окраине города, фактически в пригородном поселке, застроенном частными домами с крошечными участочками земли возле каждого. Эти лоскутки, казалось, были меньше дачных, сотки по три-четыре, так густо лепились дома. Найти работу на месте было нелегко, и местные жители ценили ее выше хорошего оклада или других престижных показателей. Кроме этого, Елизавета Климовна умела сохранять в коллективе чудом привившийся здесь сплав трудолюбия, ответственности и чувства долга, и ни под каким предлогом старалась не расставаться со старыми и проверенными сотрудниками. — В этих стенах больного лечит даже атмосфера, а мне не сразу удалось создать ее именно такой, — говорила она. Действительно, атмосфера в отделении была приятной, доброжелательной, в ней сочеталось что-то домашнее с официальным. И сочетание это сохранялось в таких выверенных пропорциях, что больного исцеляло даже слово санитарки, тем более что все «девушки с тряпкой в руке» имели высшее образование и при случае могли заменить медсестер, а то и врачей. В эту ночь «санитарила» Вита, совсем молоденькая девушка, работавшая здесь год или два. Ясенева ее мало знала и немного стеснялась. Поглядывая с благодарностью на ее заботу, она улыбнулась, извиняясь, и девушка заметила эту улыбку. — Чуть полегчало, Дарья Петровна? — Лишь чуть, — созналась та. Присев возле больной, лежащей посреди коридора на ковровой дорожке, Вита не спускала с нее глаз. Она молчала, только смотрела, от чего Ясенева и вовсе зашлась смущением, проявившимся в ней характерным образом: — Что за черный юмор? — отреагировала на импровизацию поэтессы подоспевшая с настойкой женьшеня Надежда Борисовна. — Сейчас вольем в вас «эликсир жизни» и на кроватку под капельничку переведем. — Нет! — всполошилась Ясенева. — В палате чужая женщина, страшная. Я не пойду туда. Пусть сначала она уйдет, — отпустившая ее дрожь возникла вновь, но на этот раз не от перепада давления, а от воспоминаний о старухе. Надежда Борисовна открыла дверь в палату, обвела ее взглядом и, не найдя никого, шагнула за порог, затем прошла дальше, зажгла свет. Там никого не было, вещи лежали на своих местах. Стол, на котором аккуратными стопками покоились книги, чистая бумага и листки рукописей, здорово ее облагораживал, придавая вид старинной кельи летописца-отшельника. Медсестра вернулась к Ясеневой, возобновившей безуспешные попытки подняться. Зайдя сбоку, она подхватила больную под мышки и помогла ей встать. Впрочем, оставлять ее без помощи для самостоятельного перемещения было нельзя — Ясенева сильно шаталась, нетвердо держалась на ногах. — Что случилось, Дарья Петровна? Почему вдруг во сне возник приступ, которых у вас сто лет не было? — Ко мне зашла женщина. Она сумасшедшая. Набросилась на меня, — сбивчиво начала объяснять больная, растирая лоб в старательных попытках вспомнить все в деталях. — Когда она к вам зашла? — Минут пятнадцать-двадцать назад. — Но я уже два часа лежу на диване напротив вашей двери, и не видела, чтобы туда кто-то входил. — Возможно, вы задремали? Да она и сейчас там! Она не выходила. Я помню все, я не теряла сознания. — Никого там нет. Ясенева смотрела на нее широко открытыми глазами. — Как нет? Не может быть, — не верила она словам медсестры. — Давайте вместе посмотрим, — Надежда Борисовна подвела Ясеневу к открытой двери, помогла ей преодолеть порог и зайти в палату. Там оставались включенными верхние светильники, которые заливали сиротские углы выморочным искусственным светом. — Действительно, — прошептала Ясенева и… провалилась в беспамятство. 10 Пришла она в себя, когда за окном серело, вставал несмелый, квелый февральский рассвет. Из коридора доносился топот ног, из чего следовало, что уже начался рабочий день и весь персонал в сборе. Левая рука Ясеневой оказалась привязанной к краю кровати, и к ней тянулись трубочки от стоящего рядом штатива. В коже с внутренней стороны локтя торчала игла, дважды зафиксированная на руке кусочками лейкопластыря. Вверху штатива располагалась пузатая бутылка, установленная, как и полагается, горлышком вниз, из которой мерно капала светло-прозрачная жидкость, стекавшая по пластиковым бокам трубочек в иглу, а затем в вену больной. — Снова сибазон, глюкоза… — произнесла вслух Ясенева, предвосхищая собственные вопросы и пришпиливая себя этими словами к всамделишности и обыденности происходящего, к рядовым заботам и обязанностям больного, чтобы не выпендриваться, что она так любила делать. — Ага, — согласилась я, улучив удобный момент. — Только сибазон и глюкозу вы уже скушали и благополучно отоспали. Теперь вам капают что-то противоприпадочное, то есть противоспазматическое. Ясенева повернулась ко мне: — Дерзишь? За ту неделю, что Дарья Петровна провела здесь, она резко похудела и осунулась. Белая гладкая кожа стала просвечиваться изнутри страдальческой бледностью, черты лица сделались резче, морщинки потемнели еще больше. И хотя я часто видела ее, все же эти изменения бросались в глаза. Представляю, какой изможденной покажется она всем остальным. Особенно, если вздумает приехать Он. Ну, чтобы умереть у любимых ног, потому что ничего более полезного он сделать не сможет, увидев ее Так вот, там выше я употребила не самое удачное словцо — изможденная. То, что Ясенева сбросила вес, безусловно, лишь молодило ее. Дополнительная светлость кожи в зимние месяцы могла быть воспринята как избавление от загара, всегда старящего блондинок. Ей, во всяком случае, загар не шел! Лихорадочный блеск глаз, обусловленный перевозбуждением каких-то там участков коры головного мозга, больше походил на свидетельство молодого задора и энергии. Если бы… Если бы не болезнь, наложившая на облик Ясеневой паутину, как будто на нее упала тень мартовских деревьев — сухих и серых. Если бы удалось ее снять, Ясенева стала бы краше, благороднее, утонченнее. Но как ее снимешь, когда не знаешь, что она собой представляет? Может, это усталость, душевная опустошенность, безрадостность от потери иллюзий, понимание неосуществимости надежд? Может быть... Даже будучи больной, Ясенева выглядела не по годам хорошо, но что-то в ней настораживало, что-то говорило о том, что она живет во второй раз, что она пережила и изведала, возможно лишь в гениальном воображении, такие человеческие муки, что остальной люд представляется ей гурьбой беззаботных, неразумных детей. И это ее старило. Вот это сочетание внешней молодости с опытностью души, сообщающее ей внутреннюю древность, я и назвала изможденностью. Не соответствовало в ней одно другому. Но теперь вы поняли, что я имела в виду? Да, это исключительное противоречие, поселившееся в ней, так изменило ее, что она казалась другой и чужой, вернувшейся из немыслимого заземелья. Впечатление, которое она производила, отдаленно напоминало то, которое обнаруживаешь в себе, глядя на ребенка, выздоравливающего после смертельного недуга. Только в случае с ребенком в тебе преобладает печаль, сострадание, острая жалость. Здесь же, перед теперешней Ясеневой, сковывал страх, как перед необъяснимым, непредсказуемым явлением. Это был первобытный страх человека перед непознанным: огнем, водой — любой стихией. Трудно было утверждать, будто по-прежнему догадываешься, что она думает по тому или иному поводу. Через глаза, ставшие глубже, темнее, притягательнее, казалось, на людей смотрит не та Ясенева, которую знали раньше как умного, легкого и волевого человека, а сама первичная субстанция, сотворившая пространство и время и ведающая обо всем в своих расширяющихся владениях. От нее исходила сила абсолютного знания и власти, какими представляются они людям. Я лежала на соседней койке и читала очередной роман Марининой. Маринина мне нравилась некровожадностью, обстоятельностью, добротным сюжетом и хорошим стилем. А также высокой нравственностью, чего — увы! — теперь у многих писателей нет. Детектив, легкий жанр… Но сознаюсь, для меня это чтение не из самых легких. Мне бы лучше вообще про любовь, чтобы без проблем, со счастливым концом. Я иногда дохожу до сущего идиотизма — начинаю читать книгу с конца, и, если он мне понравится, тогда только открываю первую страницу. Понимаю, что это чушь, но слаб человек. Я обожаю потакать своим слабостям. Только не на глазах у Дарьи Петровны. О! Видя, что я читаю последние страницы, в частности, когда мы знакомимся с новыми поступлениями, Ясенева бьет меня по рукам. — Ты от такого чтения не развиваешься, а тупеешь, — кричит тогда она на меня. — А Валентине можно, да? — с обидой киваю я на подружку, которая по возрасту годится мне в матери. — Валентине можно, — подтверждает дискриминацию Ясенева. — А мне? — Тебе нельзя. — Почему? Я что — рыжая? — Нет, ты — юная. Валентина знает жизнь, даже несколько устала от нее, это раз. Она достигла своего потолка и не желает большего, это два. Поэтому ей можно развлекаться. А ты еще не заслужила этого. Тебе, голубушка, надо нагружаться, расти. Ты должна воспитывать в себе внутреннюю привлекательность, приобретать духовный и интеллектуальный багаж для воспитания будущих детей. А ты теряешь время, занимаясь чепухой. — Что же мне читать, про передовиков производства? — язвила я. — Теперь, к сожалению, такие книги не пишут, — серьезно сказала Ясенева и протянула мне «Мечта» Эмиль Золя. — Каждую страницу будешь мне пересказывать. Я была в шоке! Прочитав первые двадцать страниц, я ничего не поняла и ничего не запомнила, о чем чистосердечно призналась своей мучительнице. — Что делать? — спросила я в конце исповеди. — Начинай читать сначала. — И сколько это должно продолжаться? Я, между прочим, работаю продавцом книг, а не… — Это точно, — перебила она меня. — Ты вообще еще в жизни — сущее «между прочим». — То есть? — То есть ничего собой не представляешь. — Спасибо! — Потом поблагодаришь, — невозмутимо предложила она. — Читай, не ленись. Пересказывать ей книгу я начала после восьмого прочтения, и вовсе не потому, что бездарная или склеротичная. Оказалось, что мне при чтении надо не думать об Алешке, а стараться вникать в характеры героев и мотивы их поступков. Когда я это поняла, сама, заметьте, то дело пошло быстрее. Вскоре были преодолены «Страницы любви», «Завоевание Плассана». А там дело дошло до «Чрева Парижа», затем и вовсе до Шекспира. Хороший детектив — это тот компромисс, на который Ясенева шла со мной. Да, так вот — я читала Маринину, когда Ясенева проснулась и заговорила сама с собой. Конечно, она удивилась, обнаружив меня в палате. И тут одно из двух. Если она после приступа стала так мудра и проницательна, как два нормально мудрых и проницательных человека, то мне ей ничего и не придется лепетать, ибо в этом не будет необходимости; или же я тоже не дура, а талантливая ее ученица, и она мне поверит. Хотя для этого я вынуждена буду поднапрячься не только фантазией, но и сценическими способностями, для пущей убедительности. Не говорить же ей правду, ей-богу! А правда состояла в следующем. В шесть часов утра мне позвонил Павел Семенович Ясенев и попросил, чтобы я госпитализировалась в больницу, где лечится его жена. — Вас поместят в ее палату, об этом я уже договорился с Гоголевой, — сказал он. — А что случилось? — не сразу уразумела я суть просьбы. — У Дарьи Петровны был приступ. Он случился во сне, видимо, на фоне тяжелых сновидений. Это очень опасный симптом, ей нельзя оставаться одной. В то же время Елизавета Климовна не хочет подселять ее к другим больным, чтобы ей не стало хуже. Лететь невесть куда по первому зову мне было не впервой. Я собралась за полчаса, а еще через десять минут за мной заехал Ясенев. В семь часов я уже досыпала в палате, обогащенная информацией о событиях истекшей ночи из первых уст Надежды Борисовны и Виты. Сейчас было восемь часов. Пять минут назад сюда заглянула Гоголева. — На посту? — поинтересовалась она, как будто не сама устроила мне эту работенку. — При исполнении! — отрапортовала я бодро, на всякий случай: если Ясенева выгонит с работы за отсутствие усердия, то вдруг возьмут сюда сиделкой. — Тогда не спи, а следи за капельницей. Минут через пять позовешь процедурную медсестру, чтобы она ее отключила. — О’кей! — взяла я под козырек. Просто удивительно, с какой легкостью я меняю своих шефинь. Вот уже и эта прижилась в душе. Но Гоголева не уходила. Она понизила голос и, кивнув на Ясеневу, спросила: — Ну, как она? — Без сновидений, — заверила я, намекнув, заодно, что знакома с ситуацией. — Да ну? — Судите сами: спит и в ус не дует. — А-а, — понятливо протянула Гоголева и закрыла дверь. От ее стука, видимо, Ясенева и проснулась. — А ты как здесь оказалась? — еле разлепила она губы, после того как успела меня приструнить. — Почему ты в халате и валяешься на кровати? — Честно? — пошла я ва-банк. — Как умеешь. — А вы уже вполне проснулись или это у вас транзитная пересадка? — Не зарывайся, — предупредила меня изнуренная болезнью шефиня. — Заболела я. — Чем? — Тем же, чем и вы. У вас ведь болячка заразная. Вы что, не знали? — А ну быстро сознавайся, дерзкая девчонка, кто тебя ко мне приставил? — Алешка, — смиренно произнесла я, поверив сама себе, тем более что причины к этому были, о чем я со спокойной совестью и собиралась поведать. — Зови медсестру, — напомнила мне Ясенева о небрежно выполняемых мною обязанностях на новом поприще, показывая глазами на опустевшую бутылочку с лекарством. — Але-ешка… — безнадежно передразнила она меня. Я вышла в коридор и обнаружила, что обладатели белых халатов заседали на оперативке, где гвоздем программы служило ночное происшествие с Ясеневой. Подслушав под дверью (не судите меня строго, даю глаз в заклад, вы бы еще не на такое решились ради своего человечка), я убедилась, что доклад ночной смены уже закончился, и теперь там планировались атаки на гипоталамические козни, строящие Ясеневой ее, мягко говоря, безответственной природой. Поэтому свидетели неприятных происшествий уже ушли, а дневной медперсонал внимал инструкциям, их нельзя было отвлекать. Без малейшей надежды я поплелась в процедурную, где с восьми часов должна была поправлять здоровье народа Ася, постоянно опаздывающая на работу. Это отвратительное свойство Аси было вполне простительным по сравнению с еще более отвратительным: она совершенно не умела колоть в вены. Она их терзала, прокалывала насквозь, вставляла в них иглу торчмя, и та сразу же выскакивала назад. Ася делала все для того, чтобы ввести лекарство не в вену, а под кожу, насинячить руку больного, изуродовать болезненной «надутостью», которая затем долго не рассасывалась, и вывести ее, наконец, из лечебного процесса. Или старалась не вводить лекарство вовсе. Так то! Если больной вовремя не избавлялся от Аси, то та же участь постигала и вторую руку, а потом она принималась покушаться на ноги, и так далее. Но это происходило только с очень упорными и патологически доброжелательными пациентами, которых Ася начинала тихо ненавидеть, подозревая в садизме. Остальные же изгоняли Асю после двух-трех встреч с нею и больше не подпускали к себе, умоляя дежурных сестричек выполнить вместо нее внутривенный укол или подключить капельницу. Ася была бичом и позором отделения, но ее держали для природного равновесия добра и зла, ибо не будь ее, здесь могло бы угнездиться нечто похуже. Иди, знай! Но Ясеневой требовалось не подключить систему, а отключить ее. С этим Ася справлялась на раз. И — о, чудо! — она была на месте. — Иду-иду, меня предупредили, — пропела Ася, направляясь мимо меня так резво, что я еле поспевала за ней. — Это не Ася ли привиделась вам в ночном кошмаре? — спросила я свою шефиню, подкидывая ей один из вариантов для размышления. — Первое, что я сделаю, выйдя отсюда, это надаю тебе по шее, — пообещала Ясенева. — Теперь я вижу, что ты больна, но сюда попала по ошибке. — Почему это? — разочаровалась я. — Вам можно, а мне нет? — Потому что тебя надо лечить розгами, а здесь этот метод по недосмотру официальной медицины не применяется. — Внесем рацпредложение, — размечталась я. Моя задача в том и заключалась, как сказала Гоголева, чтобы облегчить процесс катарсиса ясеневского подсознания. — Подсознание уже начало свою очистительную работу от каких-то тяжелых впечатлений, — вооружившись терпением, разъяснила она мне. — Но это может продолжаться долго и не облегчит состояние Дарьи Петровны, а усугубит его, поскольку, выплескивая засорившую его информацию в сон, оно повторно травмирует ее. И вообще, общеизвестно, что чем дольше длится выздоровление, тем оно менее успешно. Твоя задача — разговорить ее. Она сама не знает, что ее мучает. Пусть говорит обо всем, что ей на ум взбредет. Поразившее ее событие или явление обязательно всплывет в этих разговорах и выльется наружу, то есть уйдет к чертовой матери. Останется плюнуть и растереть, — заключила моя наставница. — Это же не сложно, правда? Что мне оставалось, как не согласиться, но я решила выказать ретивость (вы продолжаете помнить, с какой целью, так ведь?). — Как будто вы не знаете, какое «явление» ее поразило однажды и это продолжается до сих пор. А что, если его, гадюку, убить? — предложила я, намекая на известную в кругах книгочеев заумную личность. — Не поможет, — авторитетно отклонила Гоголева мой метод в конкретно-очистительном процессе. — Этот человек, безусловно, является для нее травмирующим моментом. Но ее психика уже применилась к нему, как к камешку в обуви. Она страдает, но это привычное страдание. А может, даже плодотворное, — почему-то шепотом сообщила она. — Здесь кроется что-то другое. Это-то и надо выяснить. И давай, не затягивай, — прикрикнула, наконец, Гоголева, основательно входя в роль собственницы книжного магазина, если учесть, что теперь она заменяла мне Ясеневу. — Психика не любит длительного угнетения. Так что, как видите, распоясавшейся я была не по собственному хотению, а по воле лечащего мою шефиню врача. — Ты не ответила на мой вопрос, — продолжила свои наезды на меня Дарья Петровна. — Сказать бы вам, что меня привез сюда Павел Семенович, да и дело с концом. Правдоподобно, трогательно, а главное, вы меня оставите в покое. Только боюсь, что тогда мне точно перепадет за враки. Конечно, — продолжала я, — глупо скрывать, что когда стало плохо и пришлось вызывать «скорую», чтобы меня отвезти в больницу, то я просилась именно сюда. Но это всего лишь совпадение, какие часто случаются. То есть совпадение в том, что мы обе заболели почти одновременно. Хотя, если подумать, так тут закономерного больше, чем случайного. — Болтушка, — совершенно резонно заметила Ясенева и в порыве негодования отвернулась, ощущая явный дискомфорт оттого, что я вижу ее больной и беспомощной. — Да, так я и говорю, что вы подобрали коллектив из людей, подобных себе. Ну, помните: дурак дурака, рыбак рыбака… Это как раз тот случай. Кроме того, мы же еще и учимся у вас, невольно с хорошим перенимаем и плохое. — Уточни! — требовательно произнесла она, меж тем как глаза ее округлились страхом, смешанным с удивлением. Боже, как она боялась навредить людям! — Попробуем чуточку оглянуться, — разоткровенничалась я. — Что нас окружает? Ваша впечатлительность, тонкие чувствования, возвышенные эмоции. Так что же вы хотите? — в моем тоне прорезалась-таки искренность: — После ваших упражнений по подбору рифм со мной и не такое могло случиться! Думаю, что моя околесица не была бесполезной. Не в том смысле, что помогала подсознанию Ясеневой в его катарсисе, а в том, что в поисках зла, к которому она невольно прикоснулась, еще не зная об этом, натолкнула ее интуицию на вполне конкретную фигуру. В принципе, я говорила правдоподобные вещи, и придуманная мной аналогия диагнозов напомнила ей другую аналогию, одинаково отразившуюся на наших подсознаниях. С этих пор она поверила мне, и ей этого было достаточно. Дальнейший треп она слушала автоматически, как слушают шум прибоя или шорох листвы, думая о своем. А может, и правда все предопределено и между нами существовала та взаимосвязь, которая мне казалась придуманной для ее пользы, а на самом деле была истинной и обернулась благом, дорого стоящим Ясеневой? Но тогда я ни о чем не догадывалась, да и не догадалась бы, если бы она позже не рассказала об этом сама. — Напоминаю, ты еще не рассказала, что же с тобой произошло. — Да все Алешка! Такая уродина! И что я в нем нашла? — я вздохнула отнюдь не притворно, потому что дальнейшее в моем рассказе было той правдой, о которой я вас предупреждала. — Представляете, вчера заходит в наш магазин Светка, подружка моя, блондинка крашенная, да вы ее знаете, и говорит, что он обтирает наши углы с какой-то кондукторшей — рыжей, как и он сам. «Познакомься, — говорит он Светке, едва завидев ее. — Это моя коллега по работе». Родство душ! Светка говорит мне: «Ехала в аптеку — они уже стояли. Еду обратно — еще стоят. Решила зайти к тебе и сказать». Она оставалсь у нас не меньше часа. Потом ушла, но через полчаса звонит: «Когда я вышла, они все еще стояли, и не видно было, чтобы собирались расходиться». Как вам это нравится? Я прямо вся на нервах доработала до конца дня. Знаете, чего мне стоило не выйти и не устроить им скандал? Наверное, надо было так и сделать. Но я сдержалась, а ночью, нате вам, — бессонница. К утру встала в туалет и потеряла там сознание. Чуть не разбилась о раковину. Хорошо, мама еще сидела на кухне с квартальным отчетом. Подхватила меня, значит, откачала, вызвала «скорую». Ну, а дальше все пошло, как по маслу. Я им сказала про вас, куда я хочу попасть и почему. Приезжаем сюда, а тут Надежда Борисовна мне и говорит, что у вас, мол, тоже ночь была тяжелая, с приступом. — Что она еще говорила? — отсутствующе спросила Ясенева. Как видно, моя судьба ее беспокоила меньше, значит, подсознательно почувствовала, что я вру. Вот вам, бабушка, и Юрьев день! Я, конечно, обратила внимание на ее витание в облаках, но убедила себя, что она вновь готовит для меня упражнение по подбору рифм. — Говорит, мол, твоей начальнице сон дурной привиделся, и на почве жуткого сна у нее развился приступ. Сказала, что нельзя вам плохие сны смотреть. — Значит, говоришь, Павел Семенович тебя не привозил ко мне? Вот человек! Возле нее живешь, как под микроскопом, такая вредная работа. Я поперхнулась от неожиданного счастья разоблачения, но она меня подзадорила: — Что же ты замолчала? Рассказывай дальше. — Гоголева, как только явилась в отделение, пошла на новеньких посмотреть. Но в эту ночь из ургентных была я одна, она и задержалась возле меня. «Не усмотрели, — говорит, — вы свою Дарью Петровну. А теперь у нее медленно выздоровление идет. Уж и не знаю, как сообщить об этом мужу». Так что Павел Семенович, — заверила я, — пока что ничего не знает, — закончив лечебно-фантастический рассказ, я облегченно вздохнула и откинулась на подушку. Елизавета Климовна, спасибо ей, дабы не тратить время зря, а наоборот, провести его с пользой для дела, назначила профилактическое лечение моей изморной язвы желудка, и я регулярно принимала таблетки, ходила на уколы и сидела на диете. 11 Наконец, события начали приближаться к тому моменту, о котором он так сосредоточенно размышлял, и к нему в квартиру позвонили. Как и следовало ожидать, это пришла Лена за своими ключами. Ее руки оттягивали вниз две огромные сумки с продуктами. Видно было, что она спешила попасть к нему, так как он сказал, что плохо себя чувствует и хочет пораньше лечь в постель. Кроме того, в этот вечер ей предстояло накормить своих прожорливых, как плодожорки, пацанов, оголодавших к тому же на общепитовских харчах в поездке. Хотя какой сейчас общепит? Его нет, в кафе да забегаловках, не говоря о ресторанах, дорого и все деликатесы готовят на кубиках Галины Бланка. Пусть сами и едят эту синтетику! Она была уверенна, что сыновья перебивались всухомятку бутербродами, хорошо, если по утрам пили чай. Собаки тоже всю неделю сидели без горячей пищи. Теперь надо приготовить им кашу, рыбу да накормить, а то достанется ей за нерадивое отношение к ним. От усердия шапка у Елены Моисеевны сбилась набок, а на лоб и уши, выбившись из-под нее, упали взмокшие от пота пряди волос. Это с неприязнью отметил Зверстр. Возвращая ей ключи, он пропустил мимо внимания пару опасливых мыслей, не оставивших после себя ни разумения, ни поступка — лишь выжавших в кровь каплю адреналина, от которого гулче забилось сжатое, как пружина, сердце. Закрывая за посетительницей дверь, он проглотил подступивший к горлу нервный комок и это ему, на удивление, удалось. Давящий шарик спустился вниз по пищеводу, процарапал его когтями острой спазматической боли, и провалился в желудок, разлившись там подрагивающим холодком. Зверстр посмотрел на часы, отметил, что в запасе у него уйма времени, которое он, все взвесив и ко всему приготовившись, не знал, куда деть. Он снова сел в кресло и, даже не поглядывая больше на экран телевизора, вперил бессмысленный взгляд куда-то повыше него, в стенку. Ему следовало хорошо отдохнуть, тем более что он заработал сам у себя это право. Он привычно вытянулся в удобном кресле во весь рост, отбросив далеко вперед напряженные ноги и заведя за голову сцепленные замком руки. Все его тело, опиравшееся затылком, точкой седалища да пятками о твердь предметов, приобрело неестественную, устрашающую окаменелость. На торжественно убранном поле его ожиданий приплясывали мелкие чертенята, выраставшие от его неудержимых мечтаний прямо на глазах. Он вызвал в своих ощущениях гамму прикосновений, прошелся по ней от самых легких, еле заметных, до резких и жалящих, после которых его руки обагряла яркая липкая жидкость, поглощаемая затем разгоряченным ртом. Он создавал из этих осязаний такие диковинные букеты, которые можно было сравнить только со смесью тончайших ароматов или пряных насыщенных запахов, или терпких волнующих благоуханий, какими одни духи отличаются от других. Мысленно он записывал формулы этих сочетаний, создавал новые формулы и опять претворял их в наборы прикосновений, расширяя возможности своих ощущений за пределы того, что могли дать пять каналов, связывающих его с внешним миром. Он творил различные комбинации, варьируя касания не только по интенсивности, но и по длительности. Вот он исполняет глиссандо первого знакомства, пробегаясь подушечками пальцев сверху вниз по обнаженному телу. И замирает, упиваясь страхом жертвы. Теперь прижался передней частью туловища к покрывшейся испариной боли спине, и вонзился в мякоть чужого живота. Далее, не ослабляя захвата, впитывает в себя толчки конвульсий, подстегивая их медленными движениями рук в развороченной утробе. Зверстр поднимался над воображаемой картиной и созерцал ее астральным зрением со стороны, откуда грудь, спина и бока его несчастного партнера виделись под прямым углом. Для него не существовало ни дня, ни ночи, ни тьмы, ни света, не было ни снегов за окном, ни цветущих лугов в памяти о прошлом, отсутствовали ароматы, потеряли вкус вещи, ахнув от ужаса, отлетели прочь звуки. Во внутреннем мире Зверстра обитали только прикосновения, их причудливые смеси, их неестественные соединения, мелькающие калейдоскопом впечатлений. Там перемежались разрозненные точки, переживаемые сначала по отдельности, затем они увлекались в вакханалию осязаний большими участками тела, которое затем погружало туда себя целиком. Так он тешился и час и два, пока в душе не возникло состояние то ли усталости, то ли пресыщения. Оно было подобно окончанию горячего южного дня, проведенного у моря: вот наступил момент, когда истомленное солнцем оцепенение медленно спало, замершая под раскаленным небом жизнь проснулась и продолжается дальше. Прелюдия яростного жара закончилась, волна нетерпения отступила, скопище скачущих демонов угомонилось. Внутренняя битва, гладко и мягко обволакивающая его судорожной сладостью во всех концах разбухшего, налившегося похотью тела, отгремела. Зверстр наполнился одуряющим душевным спокойствием. Он поднялся и стряхнул с себя усладное наваждение, расправил плечи, гордо и высокомерно озирая свое отражение в зеркале, свой уютный уголок, свои владения. Ему казалось, что кромешная тьма, воцарившаяся за окном, отменила над миром не только власть других людей, но и власть законов природы. Внезапно стены его квартиры раздвинулись вдаль, и он увидел созданную и покоренную им беспримерную империю, разрушающуюся к утру и вновь возводимую к ночи его прихотью, расширенную потеснившимся солнцем до неизмеримости и огражденную полной разрухой и нищетой общества от любого посягательства. Здесь не имело значения ничего, кроме его воли, воли бога ли, изгоя ли — все равно. В эти минуты он не хотел выверять себя ни требованиями внешней морали, ни внутренней нравственностью, истребив на время миазмы пресного, лукавого прошлого, доставшегося его памяти от бабушки. Он спустился с высоты, на которую поднялся, чтобы там перестроить, перековать свое творение — себя самого — в того, кто проведет эту ночь не по законам людей, и вновь принял личину, маскирующую его под их внешний облик. Предстояла настоящая бальная ночь, и он испытывал некоторое утомление от подготовки к ней. Он выпил разогревающую его порцию насыщения, чтобы тогда, на балу, не сгореть от первых чувствований, а растянуть их надолго, не спеша, медленно наполняясь экстазом. Он не корил себя, что в последние минуты не прокручивает в голове план замысла, не старается учесть все детали этого дерзкого, беспримерного наслаждения. Нельзя предусмотреть все, исключить момент опасной случайности, нельзя планировать жестко и пытаться провести безукоризненное деяние, потому что тогда оно, как все совершенное, навеет скуку, притупив опьяняющее чувство риска и импровизации. Пусть что-то останется недодуманным, недоучтенным, не вполне подготовленным, пусть будет простор для экспромта, ведь неординарность или хотя бы непривычность обстановки сообщали пикантность его эмоциям. Соседская дверь вновь загрохотала. Черный морок затаился у глазка, выжидая, когда Елена Моисеевна справится с замками и уйдет на вокзал встречать сыновей. Псы за дверью жалобно поскуливали, срываясь на завывание. Минутой позже Зверстр выглянул в окно и увидел в свете фонаря, как соседка заспешила к трамвайной остановке. Теперь она не вернется, даже если что-то забыла. Он совсем выключил телевизор и прислушался к звукам, обитающим в доме. К пожилой чете, жившей наверху, видимо, приехала в гости дочь, у которой были две девочки дошкольного возраста, такие живые и резвые, что своими прыжками и возней над спальней Зверстра доводили его до слез, и он желал им одного — поломать ноги и остаться обездвиженными на всю их дальнейшую бесполезную жизнь. Скоро эти гости будут уходить домой, надо постараться не пересечься с ними в подъезде. Рядом тоже гостил внук, только-только научившийся ходить, но уже освоивший игры с мячом. Он ударял им о стенку, за которой размещалась гостиная Зверстра, а потом ловил назад, смеясь и шлепаясь о пол. Этого малыша Зверстр любил больше: во-первых, это был мальчик, а во-вторых, потому что в гостиной он проводил время редко и этот шум его не раздражал. Об этих гостях можно не думать — входная дверь той квартиры выходила в соседний подъезд, так что встреча с ними ему не грозила. С другой стороны, за стенкой спальни, у Сухаревых было тихо, только из коридора через пустое пространство подъезда доносился сначала тихий и жалобный, а затем громкий и безысходный вой Рока и Бакса. Только сейчас Зверстр подумал о том, что надо что-то сделать с собаками. Выпустить их на волю? Но их, во-первых, будут видеть, что нежелательно, а во-вторых, они никуда не убегут, а будут сидеть на лестничной площадке и проситься в квартиру, что еще хуже, так как переполох поднимется раньше допустимого срока. В квартире же их нельзя оставлять тем более, потому что они своим собачьим умом сразу поймут, что он собирается сделать с их хозяевами, и разорвут его на части раньше первых его телодвижений. Значит… Пока он собирался с мыслями как поступить с собаками, у него в квартире раздался телефонный звонок. Он взял трубку. — Это Лидия Пархомовна тебя беспокоит, — сказала соседка снизу, не выдержавшая душераздирающего собачьего воя. — Что там у твоих соседей происходит, что собаки так воют? — Не знаю. Наверное, они одни дома. Лена поехала на вокзал встречать мальчишек. — Они часто остаются дома одни, но обычно так не воют. Что-то там не то. — Да, вроде, все нормально. Днем я их выгуливал, ничего подозрительного не заметил. — Ох, не к добру это… — Ну что вы! Без хозяев они, в основном, остаются днем, а ночью, пожалуй, впервые. Вот и воют. — С ума можно сойти! Утихомирь их как-нибудь, у тебя же есть ключи от квартиры. — Нет, Лена забрала, когда с работы пришла, — соседка продолжала молча сопеть в трубку, и он прервал возникшую паузу: — Потерпите немного, они скоро вернутся. — Когда точно, не знаешь? — Лена ушла минут десять назад, а вот когда прибывает поезд, я не знаю. — Выходит, что они вернутся не раньше чем через полтора часа! — Вы думаете, так долго? — искренне удивился Зверстр. — Считай: полчаса на дорогу туда да столько же обратно. Ну и накинь полчасика на то, что она загодя поехала. — Действительно, — произнес он уставшим голосом; ему вдруг показалось, что он перемечтал, перегорел и в результате потерял форму, что ничего у него не получится. — У меня температура, голова раскалывается. Сейчас попробую выйти, поговорю с собаками через дверь. Может, это подействует. А если нет, то заткну уши ватой и постараюсь уснуть. Вы уж меня извините, Лидия Пархомовна, если вдруг не услышу вашего звонка. — Я больше не буду, звонить выздоравливай с Богом. Если что — сам звони, а то — стучи по батарее, — она заговорщицки засмеялась и попрощалась. Это судьба, — подумал Зверстр, кладя трубку, только сейчас вспомнив, что у него есть запасные ключи от квартиры соседей. Он тут напланировал, что поступит и так, и эдак: позвонит к ним, Лена откроет и он… А если бы открыла не Лена? Беспокоился: как сделать, чтобы их чертов пронзительный звонок, особенно зловредный в ночной тишине, не зафиксировался в памяти других жильцов; как бы сделать так, чтобы не гремела их дурацкая бронированная дверь, до сих пор не обитая деревом, если он не будет звонить в дверь, а предварительно позвонит по телефону, придумав к тому предлог. Лучшее, что он смог придумать, это капнуть накануне на скрипящие дверные петли машинным маслом. Это как-то решало проблему скрипа. Оказывается, можно сделать все гораздо проще, потому что у него есть ключи. *** Около пяти лет назад ему впервые доверили эту квартиру на целый месяц. Елена Моисеевна, тогда уже работавшая в своей «крутой» фирме, щедро заплатила вперед за хлопоты, с лихвой оставила денег на корм для собак. Николай Антонович тут же занял у него большую их часть под предлогом, что не успел накопить заначку на отпуск, выпавший внезапно раньше планируемого срока. — Я там на ее покупках сэкономлю и по приезде сразу же верну, — поклялся он. — Понимаешь, просто не хочу нервничать, хочу быть уверенным, что у меня имеется копейка на ежедневный стопарик. Деньги, взятые в долг, он таки вернул в срок. Но обозленный Зверстр, пострадавший ради того, чтобы сосед на отдыхе «не нервничал», вынужден был весь месяц кормить собак на свои деньги, и он, черт знает зачем, изготовил дубликаты их квартирных ключей. Бывают же такие необъяснимые порывы! Он принес их домой, бросил в посудный шкаф, и с тех пор ни разу не взял в руки даже для того, чтобы проверить, подходят они к замкам или нет. Запасные ключи нашлись между мешочками с крупой. Зверстр смахнул с них пыль, достал масленку к швейной машинке, взял мощную стамеску, толстый деревянный брусок, тщательно собрал все необходимое, чтобы в течение ночи ему ничего не потребовалось, и вышел из своей квартиры. Закрывая дверь, он начал обзываться к собакам, голосом отвлекая возможных свидетелей от звяканья ключей в его замках. С той же целью он пару раз постучал по гремящей двери соседей, выкрикивая успокаивающие фразы, адресованные взбунтовавшимся тварям. — Рок, Бакс, что это вы разволновались? Успокойтесь, сейчас придет Лена, привезет Эдика и Гошу, и вам будет хорошо и весело, — приговаривал он, постукивая по двери. Между тем, деревянный брусок положил перед открывающейся створкой соседской двери, ровно посередине ее ширины, отступив от порога сантиметров на десять. Затем поддел нижний край этой створки отточенной стамеской, ввел острый ее край в щель между порогом и дверью, опер стамеску о брусок и слегка надавил на ее свободно свисающий край ногой. Дверь, оставаясь закрытой на все замки, легко приподнялась миллиметра на три-четыре, на столько же обнажив ось петель, на которых она висела. Он капнул из масленки по пару капель на каждую из петель. Смазка так жадно поглотилась сухим соединением деталей, что даже не дала потеков, неизбежных в таких случаях. Дело было сделано. Смазывать петли при открытой двери он не решился: воющие псы могли выскочить на площадку, и тогда он был бы разоблачен со своими запасными ключами. Зверстр снял ногу с примитивного рычага, убрал стамеску, брусок дерева и с величайшими предосторожностями открыл замки. Ключи идеально подошли к ним, не издав ни единого скрипа или звона. Послышались лишь слабые щелчки язычков, но они утонули в нарочитых звуках, искусственно издаваемых преступником. Дверь отворилась совершенно бесшумно. Зверстр приоткрыл ее на ширину щели, в которую не смогли бы протиснуться готовые вырваться наружу собаки. Он сразу же загородил эту щель своей фигурой и проник в чужую квартиру. Закрывал дверь смелее, потому что аналогичные звуки сопровождали бы закрывание и его двери, если бы он возвращался домой после «переговоров» с собаками. За дверью Сухаревых на какое-то время залегла тишина. Затем послышалось сдавленное рычание и глухие удары тяжелых, но мягких лап о пол. Однако это никого не насторожило бы в любом случае: мало ли какие звуки издают кувыркающиеся в играх псы. Скоро прекратился и этот шум. Наступила настоящая ночь, определяемая не тем, что за горизонт свалилось безвольное солнце, а тем, что начали укладываться спать уставшие, издерганные люди. *** Утром он чувствовал себя совершенно разбитым, опустошенным: сказывалась еще не отступившая простуда. По нервам, тронутым тленом, пронесся вихрь страха и шока, изморив ганглии, истрепав их вялые, ужасотворящие материи. Но самое главное заключалось в том, что на этот фон вырождения, на полотно не только физической, но и сознательной психической деградации он всю ночь наносил контрастные, яркие, бьющие на смерть мазки чувствований. Он изнасиловал собственную плоть до последней ее атавистической периферии. И теперь болели, высвободившись от запредельных нагрузок, не только кости, суставы, жилы, но болела даже бесчувственная морская вода, на шестьдесят процентов заполнявшая это сатанинское существо. В ней колыхались растворенные соли и минералы, она била о стенки содержащих форм, накатывала на них валом вспененной стихии, подымала со дна отравленных ДНК муть и тину и разносила по всему паразитическому организму бешеного вампира. Без стона он не мог подняться, без хрипа не мог дышать, без крика не в состоянии был выбросить из себя чужую плоть и кровь, переварившиеся в его адской утробе и превратившиеся в темные шлаки, напоминающие человеческие отходы, как будто он был человеком. В нем воспалилось все, что могло воспалиться, за исключением успокоившихся центров мозга, больше не толкавших алчное тело садиста и каннибала на поиски наслаждений. Теперь эти центры трезво взвешивали ситуацию: утомленно, с ленцой вспоминали адекватно отразившееся в них прошлое; с убийственной бесстрастностью планировали близкое будущее, ясно представляя мотивы и последовательность своих поступков. Его мозг, словно в эпилептическом припадке выбросивший из себя энергию уничтожения, зарядившись грозовыми молниями порока, функционировал в хорошем, здоровом темпе, ничего не упуская из прошлого, но и не опережая события. Он диктовал покорной воле Зверстра именно такое поведение, которое оградило бы его от разоблачения и сняло причиненную усталость, переросшую почти в болезнь. Зверстр лежал бледный, похудевший, мокрый от горячечного пота, который волнами выжимался из пор, словно внутри шли катарсисные процессы обратного порядка — выбрасывались последние человеческие, светлые и чистые субстанции, утрамбовывая на дне изъеденные червями его навозные реалии. Когда приблизилось время рассвета, опять же определяемое не тем, что озябшее солнце немощно осветило землю, переведя стрелки лучей на начало дня, а тем, что стали пробуждаться не избавившиеся от озабоченности люди, он потревожил свою соседку. — Что-то меня всего ломит, будто я разваливаюсь на части. Но температура к утру спала. Может, надо поставить мне горчичники, как вы думаете? — Думаю так же, как и ты, что это никогда не помешает. Надо, значит, надо. Чего скромничаешь? — Неловко мне. Но все равно сдаюсь: грудь обклею сам, а спину подставлю вам, так и быть, — он выдержал дипломатическую паузу, а потом встревожено добавил, словно на миг забылся, а теперь опомнился: — Я вас не разбудил? Может, вы хотите еще полежать, понежиться? Так не спешите, я на работу не иду. Попробую еще денек поваляться в постели. — Рано ты вчера на улицу вышел, — назидательно проворчала Лидия Пархомовна. — Нянчишься с этими псами, словно с детьми малыми. Женился бы лучше, а то женило совсем засохнет. — Скажете такое… — застеснялся Зверстр. — Несчастные животные постоянно находятся без присмотра. Жалко их — сами мучаются и окружающим мешают. — Жалостливый больно. Ладно, щас поднимусь, отворяй калитку, — распорядилась она. Странные отношения их связывали. Зверстр почти ни с кем из соседей не общался, кроме семьи Сухаревых да этой «старухи» Биденович Лидии Пархомовны, похожей на ведьму. Но без Сухаревых он мог сто лет обойтись, они ему не были нужны. Болезненное влечение к Эдику и Гоше он мог и преодолеть, если бы их родители сами не набивались к нему так часто. Они шли на сближение, а он не противился. Другие соседи его просто не замечали. Если бы у кого-нибудь из них спросили, что они думают о соседе из пятой квартиры и каким он им представляется, то большинство сначала удивились бы, что такой вообще тут есть, а потом, вспомнив, сказали бы, что не думают о нем ничего, а представляется он им жирным, белым, мерзким глистом. Бр-р! и ни его неизменная аккуратность — каждый день свежая сорочка и наглаженные брюки, — ни приветливая улыбка, ни наклон головы с трогательным «Извините, если что не так» не спасали положение. Его сытая мордочка молочного поросенка, толстые нервные пальцы, квадратный сундук жирной задницы, под тяжестью которого он на согнутых коленях как бы заваливался назад, вызывали неприязнь. Было в его внешности что-то непреодолимо одиозное, что живописать соседи, однако, затруднялись. Точно так же они относились и к Биденович. Правда, не за ее внешность, вполне сносную, если не считать ног — две палки, растущие враскорячку из гарцующего ягодицами седалища, — а за пристрастие к оборотной стороне жизни. Гнездилось в ней нечто садистское или некрофилическое, сразу не разберешь. Нет, она была отличной медсестрой, сиделкой, санитаркой. Но во всем этом, как казалось, ей больше нравилось наблюдать не то, как человек выздоравливает, а как умирает. Ни в коем случае не следовало предполагать, что она способствовала второму, а не первому. Нет, она старалась помочь больному человеку. Только получалось, что выздоравливающие переставали ее интересовать, она даже проявляла к ним элементы ненависти. А тяжелобольные, безнадежные пациенты всецело поглощали. О сострадании тут и речи быть не могло. Возле них она просто сидела и с жадным огоньком в глазах наблюдала ход событий. А когда кто-то собирался оставить сей мир, то тут она и вовсе появлялась с абсолютной неизменностью — званная и не званная, — и оказывалась кстати, как нельзя более, потому что обнаруживалось, что обряд обмывания и одевания усопшего выполнить как раз и некому. Мужья возле Лидии Пархомовны не задерживались по многим причинам, из коих очевидными были три: неспособность создать полноценную семью из-за бесплодия; жестокое пристрастие к любовным авантюрам, которых она не скрывала, а наоборот, гордилась, что умеет соединять приятное для себя с полезным для семьи, так как все ее ухажеры были людьми сановными и, как ни странно, в самом деле, не тяготились ее вымогательствами; и, наконец, назойливое однотемье в разговорах. Последний муж продержался возле нее дольше других — около двух лет, — и то только потому, что последний год сидел дома без работы. Но как только работа у него появилась, он сразу же определил себя в другие руки. Сейчас Лидия Пархомовна жила одна. Но это не означало, что она страдала. Отнюдь, хотя у нее были свои представления о приличиях. Не стесняющая себя строгими правилами в замужестве, она совершенно не допускала даже малейшего флирта, будучи «разведенкой». При этом открыто и с чувством законной дозволенности оставляла у себя на ночь кого-нибудь из бывших мужей, буди такое случалось. Третья ее особенность — однотемье в разговорах — тяготила и сослуживцев, и соседей, и всех, кто ее знал. Соседям приходилось особенно тяжело, ведь они не могли уклониться под тем предлогом, что у них много работы и разговаривать некогда, как делали коллеги. Раз уж вышли во двор погулять с внуками, домашними питомцами или сами по себе, то уж вынуждены были слушать ее рассказы о различных «случаях». «Случаев» Лидия Пархомовна знала неисчислимое множество, и все они сводились к тому, кто как умирал, что обнаружилось при обмывании покойника, и во что его одевали подлые родственники. Биденович смаковала подробности агоний, рассказывала об этом истово, подбирая сухие бесцветные губы. Она не рассуждала, не комментировала, не строила догадок — просто живописала. В ее рассказах можно было лишь уловить симпатию к тем, кто расставался с жизнью долго и тяжело, и неприязнь к отошедшим внезапно. — Этот, как подлецом жил, так подлецом и умер, — говорила она о последних. — Улизнул, как трус, ни попрощаться не удосужился, ни покаянное слово сказать, ни распоряжение семье оставить, — негодовала она. — Никакой ответственности! Плюнул на всех и перекинулся, а вы живите теперь, как хотите. Ох, не я ему жена! — то ли радовалась, то ли запоздало похвалялась она. Со временем соседи все же нашли способ уклоняться от бесед с Биденович — уходили подальше от двора на пустырь, где вскорости после заселения жилмассива поднялись деревья-самосейки, образовав нечто вроде реденького и робкого подлеска. И только Зверстр мог ее слушать не перебивая. Порой тетя Лида, как он по-соседски называл ее, уставала от собственного словоизлияния, а он все слушал и слушал, слова не вставлял, лишь уточнял вопросом то одно, то другое. Впрочем, то были риторические вопросы, задаваемые из вежливости. — И глаза его устремились в небо, — рассказывала тетя Лида о том, как однажды ехала из Москвы и одному пассажиру стало плохо как раз на остановке в Курске. Его вынесли и положили прямо на перроне. — Тело уже умерло: руки-ноги мягкие, податливые, как веревки, нижняя челюсть отвисла и, когда его выносили на воздух, болталась из стороны в сторону. А глаза — живые. Смотрят в небо и все там видят. А потом и они стали мутнеть и тухнуть, пока совсем не погасли. — Закрылись? — уточнял Зверстр. — Не-ет, так открытыми и остались, но мертвыми. — Странно, — все, что мог внести своего в общий разговор ее терпеливый слушатель. Сейчас тетя Лида нашла Зверстра тяжело больным. — Что с тобой сталось за ночь-то?! — удивилась она. — Озноб извел меня, температура, — тихо отчитался он. — Температура сама сошла или принимал что? — Малину пил с вечера, а попозже — чай с медом. — Переломилась, значит, болезнь. Ну, теперь жить будешь, — соседка потрепала его по обвисшему подбородку. — Щас горчичнички поставлю, выгрею тебя, а потом куриным бульончиком напою, и — спать. — Спать, спать… — мечтательно закрыл глаза Зверстр. 12 К вечеру он проснулся отдохнувшим, исцелившимся, умиротворенным. После крепкого сна первые минуты не мог осознать, где находится, какое время года стоит на дворе и сколько ему лет. Показалось, что сейчас войдет бабушка и скажет, что пора собираться в школу. Ему привиделось ее лицо, счастливое и печальное, будто она знала его судьбу. *** Свою мать он не помнил совсем, так — что-то смутное иногда пролетало мимо, сотканное из ласки и нежности. Не более того. Фаина Филипповна Хохнина замуж вышла поздно. Она была старшим ребенком в семье, нелюбимым — родители все внимание отдавали младшей, Наталии, но это не испортило ее воспитание. Примерная школьница, она после восьми классов поступила в строительный техникум и успешно окончила его, получив направление в Объединение «Сельстройиндустрия». Там ее, молодого специалиста, зачислили на должность прораба и командировали в село Бигма на строительство животноводческого комплекса. Со служебными обязанностями она справлялась. Странным было то, что, обладая хорошим умом, накопив знания и опыт, в повседневной жизни, в общении она производила впечатление дебильной особы неопределенного возраста. Впечатление усиливала ее некрасивость, граничащая с уродством: большая голова с реденькой пушистой растительностью, через которую просвечивала кожа; огромный, вечно мокрый рот и усеянное множеством мелких коричневых родинок лицо, отчего оно казалось рябым и темным. Фаня была нормального роста и даже при всем перечисленном не выделялась бы из числа других дурнушек, если бы не приклеенная к лицу придурковатая улыбка, усохшие груди и непропорционально большой размер стопы. Такая внешность была чистым обманом, ибо в Фаине Филипповне по существу ничего ей не соответствовало. Как специалистом и работником, так и человеком она была замечательным, покладистым, рассудительным, умеющим мягко отстоять свое мнение. Сельское окружение быстро разобралось во всех ее противоречиях, прониклось к ней симпатией и приняло в свои ряды без трений и конфликтов. Правда, кое-кто срывался на жалость, сокрушаясь, что, мол, какая несправедливость судьбы: хорошему человеку, видно, на роду написано коротать жизнь без пары. Но постепенно и они успокоились, когда у Фани появился ухажер — парень не выдающихся достоинств, но пригож внешне и сносен нравом. Вскорости колхозный конюх Ваня, став женихом Фаины Филипповны, уже именовался Иваном Петровичем, а при регистрации брака взял ее фамилию, сменив неблагозвучную Хряк на Хохнин. Образованность (для деревни средне-специальное образование было верхом учености!) и городское происхождение Фаины Филипповны уравновешивались теми достоинствами молодого супруга, которых у нее не было, и вместе они представляли хоть и странную на вид, но, по мнению сельчан, удачную пару. Их брак считали по всем статьям равным, особенно, когда после первых посещений тестя и тещи, родителей Фани, которые в село ни разу не приезжали и их никто здесь не знал, Иван умылся, почистился, привел в порядок кудрявую, торчащую во все стороны шевелюру, и, вообще, стал выглядеть как инженер, получивший заочное образование. Молодые с первых дней зажили отдельно, так как Фаина, притянув за уши право молодого специалиста, ко дню свадьбы получила от колхоза двухкомнатную квартиру, разумеется, служебную — на время работы на колхозной стройке. С родителями Ивана у них сложились прохладные, почти отчужденные отношения. Внешние приличия, конечно, соблюдались: на праздники они ходили друг к другу в гости, дарили подарки, справлялись о здоровье. Но насчет искренности ни одна из сторон не обольщалась, внутреннего тепла в их отношениях не было. Фаине не нужны были в дополнение к мужу, из которого еще следовало сделать человека, забитые, озабоченные тяжелым крестьянским бытом родители и многочисленные сестры и браться, что называется, бедные родственники. Его же родители, со своей стороны, не жаловала «приблуду»: Иван вполне мог высватать работящую местную красавицу — хоть проще, но поприглядней. Когда же выяснилось, что Фаина не в состоянии забеременеть, дипломатические отношения быстро пошли на убыль и, без пересудов и кривотолков, а как бы нормальным порядком сошли на нет. Тем временем колхозный долгострой, продолжавшийся шесть лет, завершился и перед Фаиной Филипповной встал вопрос: уволиться из объединения и остаться жить здесь, распрощавшись с работой по специальности, или уехать на место нового строительства, куда укажут в объединении. Она колебалась: хотелось оседлости, определенности, жалко было покидать обжитую квартиру, которую, в случае чего, обещали оставить ей в вечное пользование. Но были обстоятельства, гнавшие ее прочь, прочь и навсегда из этих мест! Она их осознавала, муж — догадывался, но вместе они старались не касаться этой темы при обсуждении будущего. Достаточно, что ее истинные колебания имели понятные всем причины. Оказалось, что ей тяжело сделать выбор, потому что раньше жизнь складывалась по типовой схеме, требующей от нее не столько самостоятельности, сколько работоспособности, чтобы быть в числе лучших и получать лучшее из того, что предлагалось то родителями, то учителями в школе, то преподавателями в техникуме. После окончания учебы государственная комиссия по распределению молодых специалистов продолжила эту традицию принимать решения за нее. На работе то же самое делало вышестоящее начальство. Она привыкла лишь быть добросовестным исполнителем, ее это устраивало. А тут впервые речь шла о том, чтобы собственным выбором повлиять на дальнейший образ жизни, среду обитания, карьеру. Своим решением она могла закрыть перспективы на будущее или оставить открытой возможность добиться от жизни большего. Чем дольше она сомневалась и чем дольше взвешивала, тем мучительнее ни к чему не склонялась. Незаметно истекли три года до ее замужества, и вот уже близилась трехлетняя годовщина свадьбы — радостное время без огорчений, неудач и потерь. Она понимала, что так будет не всегда, но понимала также и то, что здесь, куда мало-помалу вросла привычками и привязанностями, неудачи и потери еще долго ее не достанут. Муж старался не вмешиваться в ее проблемы. Он ничего не терял, чтобы она ни решила. Единственное, о чем позволил сказать, это то, что привык гордиться своей женой, ее ученостью, положением в обществе, к которому они принадлежали. Здесь, мол, в селе она — присланный специалист, почетный человек, нужный, который хоть и засиделся надолго, так ведь делает нужное дело, окончания которого все ждут. А останься она тут одной из многих, будучи как все… Э-э-э… Чем же она тогда возьмет перед местными красавицами да хозяйками? Кто знает, как к ней переменятся местные жители. Как часто бывает, решение пришло быстро и с наименее ожидаемой стороны. Фаина Филипповна, наконец-то, почувствовала, что станет матерью. Обращаться в местную больницу за уточнением она не стала — поехала в город к родителям. А три дня спустя уже была уверена, что случилось долгожданное событие: да, у нее будет ребенок. Обрадованные родители и слушать не хотели о том, чтобы молодые оставались в глуши. — Фаня, доченька, — просила мать, — приезжай домой. Мы с Филей найдем тебе место в городе. Ты отработала по направлению положенное время и теперь ничем не связана. У тебя шестилетний опыт работы, авторитет. Это хороший багаж. И тут впервые заявил о себе осчастливленный будущий папаша, причем в категорической форме: — И не думай! Не желаю быть холуем твоих стариков. Ситуация, так хорошо приближавшаяся к определенности, вновь повисла в воздухе. Но, когда камень уже стронулся с высокой горы, то не остановится, пока не скатится в самый низ. Так и тут. Раз накопилась сумма перемен, стронувшая чаши весов с положения равновесия, то одна из них обязательно перевесит другую. Пока родители Фаины Филипповны искали компромиссный вариант, в селе произошел случай, потрясший всех жителей. Собственно, это был очередной из таких случаев, но за ним открылось кое-что новое. Оно-то и явилось самым сильным потрясением. А началось это три года назад, когда в селе и прилегающих хуторках с дьявольской регулярностью повторялись несчастные случаи с детьми. За это время несколько человек утонули летом, купаясь в ставках. Три человека по непонятным причинам ушли под лед зимой. Дети срывались с обрыва местного глиняного карьера и разбивались насмерть. Две девочки сгорели в стоге сена, видимо играя там в куклы. Но как они подожгли его? Четыре человека в разное время попали под поезд. Были и такие, что, похоже, покончили с собой. Их находили повешенными в посадках, в приусадебных садах, на чердаках домов. При них обязательно имелись записки примерно одного содержания, что они распорядились собственной жизнью сами, по своему усмотрению. Записки ничего толком не объясняли, но являлись поводом трактовать трагедию суицидом и соответствующим образом списывать ее. Несчастья происходили почти ежемесячно. Перепуганные жители ударились в религию, язычество, мистику. Одни усиленно посещали церковь, крестили детей, святили дома. Другие — водили детей к бабкам и ведунам. Третьи — призывали на помощь духи умерших родственников. Беда, однако, не отступала, будто кто-то проклял эту землю или этих детей. Людская молва не замедлила проявить настоящую неистощимость в изобретении объяснений, измыслив «феномен проклятия», как его успели назвать журналисты. Никто, ни те, что писали об этом, ни те, кто опасался этого, ни даже те, кто пострадал, не знали подробностей происшествий, известно было лишь, что расследования заканчивались заключениями либо о несчастных случаях, либо о суициде. И ни разу нигде не обнаружился, не объявился свидетель. Оно и понятно, будь свидетель, он помог бы ребенку сам или вовремя вызвал бы помощь. Именно отсутствие свидетелей и настораживало больше всего. Что тут можно было сказать? И вот впервые очередная смерть детей носила явно насильственный характер. В семье Курносовых их было трое: старшая Лена девяти лет, первоклассник Коля и самый младший — Ваничка, едва научившийся ходить. Дети росли при бабушке и дедушке, составлявших с их родителями, Степаном Васильевичем и Галиной Евгеньевной, одну семью. В тот вечер дети неожиданно остались дома одни. Они были привычны к этому, так как родители работали в районном центре, и из-за перебоев в работе транспорта зачастую приезжали домой поздно. А дедушка с бабушкой иногда позволяли себе развлечение — сходить в гости. Поэтому ничего необычного в том не было. Злополучный день выпал на последнюю пятницу перед Рождеством. Степан Васильевич с женой, отработав день, решили смотаться электричкой в областной центр за рождественскими подарками, никого из домашних о том не предупредив. А домой планировали вернуться проходящим пассажирским поездом, что шел по удобному расписанию. Они знали, что дедушка и бабушка, старшие Курносовы, никуда не собирались уходить, и потому ни о чем не волновались. Наступили сумерки, и в дом Курносовых неожиданно прибыл гонец из соседнего села, где жил родной брат дедушки, с известием, что тот находится при смерти и созывает к себе родных для последнего свидания: эту ночь ему-де не пережить. Старики, не подозревая о решении сына и невестки задержаться после работы, полагая, что те через час-полтора объявятся дома, накормили внуков и отправились по вызову, понимая, что ночевать они останутся там, около больного. О том, что с их внуками случилось непоправимое, они узнали на следующий день, находясь у гроба почившего. На первый взгляд казалось, что дети погибли от жарко натопленной печки — в плите еще краснел жар, а вьюшка была полностью закрыта. В крови погибших обнаружили смертельную дозу угарного газа, но там обнаружили и снотворное. Зачем дети пили снотворное? Кто им его дал? Отвечая на эти вопросы, патологоанатомы пристальнее осмотрели ротовые полости погибших. Это утвердило в правдивости их подозрений: таблетки детям в рот запихнули насильно. У Леночки были ранки, свидетельствующие, что она пыталась что-то выплюнуть, но ей рывком зажали рот, и она сильно прикусила язык. О том, что девочка догадалась о покушении на убийство, говорило и расположение трупов. Маленького Ваню нашли в сенцах, куда его, спасая от чада, видимо, вынесла Лена, преодолевая в себе сонливость и дурноту. Все говорило о том, что девочка тоже долго находилась в беспомощном состоянии и принялась исправлять ситуацию, когда было уже поздно. Ваня умер раньше, чем попал на свежий воздух. Колю Лена успела лишь столкнуть с кровати, но дотянуть до свежего воздуха уже не смогла — так и застыла в порывистом движении, устремленная к выходу, сжимая братика за предплечье. И в этот раз следствие снова не выявило виновных. Чужих в селе никто не видел. Местные жители, из тех, кто мог попасть под подозрение, в то время находились на людях, имея, выражаясь языком следствия, полное алиби. На кого грешить? Пока проверяли людей, о которых заранее знали, что они не могут быть причастны к трагедии, на что ушел не один месяц, страшные случаи прекратились. Фаина Филипповна, имевшая в юности крепкие нервы, а теперь — впечатлительная и ранимая, узнав о случившемся, пришла в ужас. Стресс был таким сильным, что у нее начались серьезные неприятности со здоровьем. В тот же день, когда по селу разнеслась весть о трагедии в доме Курносовых, у Фаины Филипповны начались боли внизу живота и ломота в пояснице — явные признаки подступающего выкидыша. Ее срочно отвезли в районную больницу на сохранение беременности, где она пробыла до декретного отпуска. Перед выпиской чувствовала себя нормально и готовилась провести последние месяцы перед родами в милом безделье родительского дома и приятных заботах о себе. Однако перенесенное потрясение не прошло для нее даром, едва она вышла из-под наблюдения врачей, как у нее развились преждевременные роды. Через два часа после того, как «скорая помощь» доставила ее в роддом, 21 июня, в день летнего солнцестояния, она родила семимесячного мальчика (впоследствии с легкой руки журналистов получившего прозвище Зверстр — зверь-монстр). В село она больше не вернулась. Муж передал ее квартиру колхозу и, насобирав с миру по нитке, где в долг, а где в виде родственной помощи, купил на окраине их районного центра Михайловки дом на три комнаты с верандой. На том само собой пришедшем решении они и остановились. А что можно сказать о бывшем Хряке, а в браке — счастливом Хохнине? Он был отцом Зверстра и тем «заслужил» внимание к себе. Человеческие странности не обошли его стороной. Способный к учебе, любознательный, все схватывающий на лету, он тем не менее прошел в школе лишь курс неполного образования и дальше учиться не захотел. А так как в ту пору ему было всего пятнадцать лет и без паспорта его на работу нигде не брали, то он подался в колхозные конюхи. Правда, в конюшне оставалось незначительное поголовье лошадей, и для ухода за ними достаточно было трех человек, ни на что другое не пригодных стариков, но в просьбе Ивану не отказали и взяли туда четвертым. Так и получилось, что дед Онисько и дед Карп фактически исполняли при лошадях обязанности ночных сторожей, за которыми закреплена была также уборка и чистка конюшни и стойла, а Иван да дед Феофан работали на выездах. При этом дед Феофан держал на контроле исправность сбруи и телег, всего ездового инвентаря, а Иван зато водил табуны в ночное, где лошади отъедались на целебных травах, дышали волей и спаривались. Наверное, ночная романтика способствовала тому, что Иван стал спокойнее, сосредоточеннее и мечтательней. Он полюбил одиночество, мог часами сидеть где-нибудь на пригорке и наблюдать безмятежный мир. Окружающие чувствовали в нем невыговоренность, скрытую от постороннего ока жизнь. Им казалось, что Иван только делает вид, что принимает участие в разговорах, в работе, вообще, в жизни, а на самом деле его здесь как бы и нет вовсе. За год, проведенный при лошадях, когда подоспел срок получения паспорта, он вытянулся, налился телом, похорошел лицом, обогнав своих сверстников и внешним видом, и силой. Стал отличаться от них неторопливой рассудительностью, приятной мужской обстоятельностью. Угловатая и нескладная его фигура выровнялась, волосы потемнели и закудрявились, глаза затянулись синим туманом, необыкновенно загадочным и притягательным. Вопреки ожиданиям родителей и бывших учителей, Ваня, получив паспорт, из колхоза не ушел. И правильно, рассудили они. Все равно до наступления совершеннолетия на приличную работу не устроишься. А чем идти лишь бы куда, так лучше перебиться в колхозе среди своих. Дожидаться совершеннолетия Иван не стал, взял да и загулял с бывалыми молодицами во всю прыть. И так ему это пришлось по вкусу, так соответствовало природной предназначенности, что в любви он проявлял небывалую фантазию, необузданность и неутомимость. Пройдя практику у искушенных соблазнительниц, он быстро заскучал с ними. Приключения начали повторяться, больше не удивляя его ничем. Мужское начало, рано созревшее и развившееся до уровня искусства, требовало иного качества взаимоотношений. Больше не хотелось перенимать чужой опыт. Появилась потребность не удивляться, а удивлять; не брать, а отдавать; не учиться, а учить. Ваня сам стал соблазнителем, находя особое удовольствие не в раскованности партнерш, не в их всеопытности, а наоборот, в застенчивости, робости, но и в жажде первых ощущений. С удовольствием и энтузиазмом брался он покорять совершенно неприступных девушек. И странно, ему это удавалось без труда. Подошел срок собираться на службу в армию, и Иван с облегчением вздохнул. Он привык к легким победам над слабым полом, научился без усилий отбиваться от назойливых вдовушек и разведенок. Как та, так и другая категория претенденток на особое внимание начали его раздражать, первые — уклончивым неумением, а вторые — настырным усердием. Его романы на некоторое время прекратились, и в селе стали поговаривать, что племенной Хряк — слава тебе, Господи! — выдохся. И то правда: уже бегали по улицам детишки, подозрительно скроенные на одно лицо. Причем, не имело значения, были ли их матери замужем или нет. Сколько можно, да еще начав с такого юного возраста, давать себе волю? Мужики собирались не раз «начесать Хряку рыло». Да беда была в том, что никто из них точно не знал, когда именно был оставлен Хряком в дураках. А махать кулаками наобум, сбивая рога с головы соседа, никому не хотелось. Ване уже вручили повестку, и через неделю он должен был явиться на призывной пункт. По обычаю тех лет, родители затеяли проводы: составляли список гостей, закупали продукты, договаривались с кухарками. Новобранец уволился с работы и пропадал целыми днями в опустевших полях и расцвеченных подступающей осенью посадках. — Пусть прощается с околицей, с детством, — говорила мать. — Вернется, и ему все покажется другим. А может, после армии и не вернется сюда. За ум возьмется да где-то среди людей зацепится. Тогда такое вполне было возможно, более того, так многие и делали. Это считалось признаком наступившей самостоятельности молодых парней. Но надеждам матери не суждено было сбыться. Потому что Ваня вовсе не с околицей прощался: бродил в поисках зазевавшейся бабенки — напоследок придумалось ему попробовать применить грубую силу, преодолеть настоящее, непритворное сопротивление. Заломить руки, искусать губы и, разорвав одежды, вломиться в напрягшееся, отторгающее его тело своим подрагивающим четвертьметровым орудием. Заплескать уворачивающуюся женскую утробу давящим содержимым своего вопящего естества — и раз, и два, и три… Не выходя из мокрых розовых теснин, разверзшихся между раскинутыми ногами жертвы, получать усладу чередой оргазмов, следующих друг за другом, много раз. И снова: еще, еще! Избить, заласкать, напугать — все, что угодно, но добиться, чтобы заслезившаяся промежность выкинула разъяренный бутон клитора, потянулась навстречу бичующим ударам оплодотворения, чтобы безвольно запрокинулась голова, дугой выгнулось тело и, издавая рычание, стон или вой, забилось в конвульсиях, втягивая в вакуум плодоносящего лона его звериное семя. Он так давно не был с женщиной, так мечтал об этом, так ясно представлял все детали того, чего намерен был добиться, что не произойти этого не могло. Женщину Иван заметил, едва она появилась на горизонте. Это была Галя-дурочка. Эх, жизнь: крючочек да петелька… *** Когда-то давно Галя страстно влюбилась в парня, Володю Сосика. Он ответил ей взаимностью. Это была сжигающая, неистовая любовь, замешанная на страсти. У Гали она еще только достигла апогея, когда Володя вдруг — неожиданно, без видимых, казалось, причин — бросил ее. Свой поступок объяснил тем, что такая пылкая любовь не создана для семейных уз, что ее идеалы изуродуются в примитивных и тупых хлопотах быта и превратятся в свою противоположность, изменив чувства и отношения. Жизнь, мол, станет адом, сотканным из ненависти друг к другу за улетучившиеся, растворившиеся в буднях мечты, за то, что из нее не получилось замечательной сказки, а вышла беспросветная черная работа. Галя на момент разрыва с Володей сдавала выпускные экзамены на Аттестат зрелости, так тогда называлось свидетельство о получении среднего образования, неуклонно продвигалась к получению медали. — Не хочу мешать ей, — признавался Володя более близким друзьям. — Кто я? Слесарь кирпичного завода, вечно грязный, в промасленной спецовке, с руками, в кожу которых навсегда въелся металл. Нет, — мечтательно прикрывал он глаза: — ей нужен другой. Галя выучится, станет большим человеком. Она будет еще благодарить меня, что я от нее отступился. Нельзя сказать, что Володе легко далось такое решение. Первое время он ходил чумной, грустил, даже пытался прикладываться к рюмке. Но Гали избегал твердо и однозначно. Девушка разрывалась между чувством и долгом, между ним и необходимостью закончить школу. Она действительно хотела уехать в мир более интересных дел, туда, где происходят важные, значительные события, хотела принимать в них участие, быть рядом с людьми, от которых зависит их исход. Но она даже помыслить не могла, что это ей нужно без Володи. Во всех ее планах ему отводилось особое место — почетное и ответственное. Рассудив, что Володя просто устал от шквала чувств, от наплыва эмоций, от сильных и острых молодых ощущений, что ему надо отдохнуть от сияния и света, которыми ослепила их любовь, Галя сосредоточилась на получении Аттестата зрелости. — Володя, не делай окончательных выводов, — просила она его. — Подожди, пока я окончу школу, и мы вместе во всем разберемся. Эта пауза нам обоим пойдет на пользу. Володя ничего не отвечал, не гасил ее надежду сразу, а в душе был то ли рад, то ли разочарованно уверен, что Галя психологически адаптируется к разрыву, что теперь с нею ничего не случится и она перенесет его достойно и безболезненно. Все же иногда у него вырывались горькие сетования: — … скажет спасибо… А может, будет проклинать, что чистоту свою отдала мне — грубому работяге. — Он умолкал, а затем снова пытался предугадать будущее: — Как по-разному у нас все сложится… Она будет стыдиться меня и постарается забыть то, что между нами было. А я буду гордиться, буду век помнить ее, как праздник, который никогда не повторится. Я буду страдать, что о нем нельзя вспоминать вслух. И только эти страдания будут единственным, что во мне — вьючном животном — останется человеческого. В тот день, когда Галя, сдав последний экзамен, дошивала платье для выпускного вечера, готовила — единственная медалистка, пусть и «серебренная» — текст для выступления на торжественной церемонии, в тот жаркий день, выпавший на третью пятницу июня, Володя без праздничности и помпы расписался с дальней родственницей — неразвитой, бесцветной, вечно сонной девахой с угрюмым квадратным лицом бульдога. — Как же так, Володя? — тихо отвела его в сторону председатель сельсовета, которая должна была скрепить их союз официально. — А Галя? — О Гале разговор окончен! — вспылил жених, резко оборвав сердобольную женщину. — Ты хотя бы жену выбрал такую, чтобы Гале не обидно было! — с досадой воскликнула та. — На кого ты ее променял? Да она рядом с Галей — уродка! Бог покарает тебя... — А мне от нее не много надо: чтобы работала да детей здоровых рожала, — сказал Володя уже без вызова, но все так же резко. На выпускной вечер Галя не попала. Известие о женитьбе Володи перенесла спокойно. Невозмутимо выслушала новость и вновь склонилась над белым платьем, пришивая к нему последние бусинки бисера. Покончив с этим, повесила платье в шкаф и села к столу, принялась что-то писать. В открытую дверь комнаты мать видела ее спину, напряженно склоненную над столом, да руку, что быстро-быстро перемещалась поперек листа. Слава Богу, — подумала мать, — не плачет, не убивается. А что письмо прощальное пишет, так это не беда. пусть избавится от стресса, выльет его, скорее забудет. А молодая жена сей факт переживет — знала, какую любовь разбивает. А Галя все писала и писала до позднего вечера. Первая тревога зародилась у родителей, когда дочка продолжала писать и в наступающих сумерках. — Ты бы свет включила, — крикнула ей мать. — Темно уже. Не реагируя, дочь продолжала заниматься своим делом. В комнате совсем потемнело, и мать, войдя туда, сама зажгла свет. Заглянув через плечо дочери на то, что она пишет, женщина в ужасе отшатнулась. Галя выводила, торопясь и нервничая, одно слово: «Вернись». Этим словом были исписаны и те листки, что стопкой лежали на столе по правую руку, подготовленные, как думала мать, к отправке адресату. — Доченька! — закричала бедная женщина. — Что с тобой? Но на звук голоса Галя не отреагировала, так же как не обращала внимания на свет и тьму. Мать интуитивно поняла, что разум дочери умер. А вместе с ним погибли слух и зрение. И ее надежды! Конечно, Галя прекрасно все видела и слышала, но больше не отвечала на эти раздражители. Со временем родители убедились, что она перестала различать вкус пищи и ела все, что ей подавали. Чувства голода и насыщения также покинули ее, и она могла обходиться без еды неопределенно долго, и могла бы, наверное, съесть сколько угодно много. Но экспериментировать не решились и просто начали строго присматривать за ней. Благо, что сама она инициативы к приему пищи не проявляла, как впрочем, и ни к чему другому, и это хоть чуть-чуть облегчало уход за ней, ибо устраняло опасность, что она наглотается гадости. Годы лечения результатов принесли мало, сняли с нее лишь запредельную угнетенность, но не вернули прежнюю полноту жизни и разума. Каждого нового человека, появляющегося рядом, Галя, словно собачонка, пристально изучала, исследовала, не Володя ли это. Так она поступала с врачами, родственниками, которых редко видела, всеми чужими, кто приходил к ним в дом. Женщины, естественно, не вызывали ее интереса, а мужчины… Галя подходила к незнакомцу и, протянув к нему голову, знакомилась с его запахом. — Это не Володя, — сообщала вслух. Затем принималась незряче ощупывать лицо, голову, плечи, руки, прислушиваясь к чему-то внутри себя, словно сличала добытые впечатления с теми образцами, что хранились у нее в памяти. — Это не Володя! — волновалась она еще больше, впадая в панику. Она начинала плакать и стенать, как будто сейчас только ей открылось, что она его потеряла. Родители поспешно уводили девушку в другую комнату, успокаивая прозрачно лживыми обещаниями, и она, поддерживая их игру, постепенно успокаивалась. Горе ее никогда не утихало, не ослабевало, а было новым и мучительным, как в первый момент. Когда Галя начинала бродить по селу и искать Володю, когда, найдя его, заходила в дом и спрашивала, как он живет, не жалеет ли о своем выборе, просила беречь себя, признавалась, что ради этих встреч еще живет, то есть, когда она проявляла признаки ясного ума, ее увозили в больницу, ибо то были опасные симптомы: у Гали мог развиться буйный этап болезни, и его стремились предупредить. А Володя? Он не стал заводить детей. С женой жил в ладу и согласии, но… Ее, вечно сонную, это вполне устраивало. А вот мать Володи боролась с его настроениями и негодовала. — Какие дети? — огрызался Володя на упреки матери. — На моих руках Галя. — У Гали есть родители, она не пропадет. Что же теперь делать? — сокрушалась его мать. — Ты же хотел для нее лучшей доли. Не ломать же теперь еще и свою жизнь, Володя! — Да? А с кем она будет, когда родителей не станет? Нет, мать, это — мой грех. Мне и расплачиваться. В глубине души его мама понимала, что сын прав, что поступает по совести. Но как же ее любящее сердце не хотело родному человечку такой судьбы! За что? В состоянии ремиссии, когда болезнь отступала, Галя при встречах с Володей слабо улыбалась ему и заговорщицки подмигивала, мол, держись, казак, — атаманом будешь. Она очень постарела, сделалась седой. Конечно, не следила за собой, и если не успевала вмешаться мать, ходила неопрятная и измятая. Недуг, которому она отдала теперь больше лет, чем помнила хороших, брал свое — было видно, что это больное и беспомощное существо. Она часто уходила в поля: ничего там не искала, просто старалась удалиться от людей. Гуляла, собирала цветы, рассматривала травы, созерцала небо. И научилась знать о том очень много полезного — начала разбираться в травах целебных и отравных, по виду звездного неба могла сказать не только месяц года, но и точное время суток. *** Иван подпустил Галю поближе, обошел ее стороной и напал сзади. Неожиданность, однако, не застала врасплох ее, в которой как раз активнее всего и жили сторожевые центры, охраняя девушку от окончательного помешательства. Навеки ушедшая в себя, она не кричала, не стонала, а молча, с повадками загнанного зверя, отбивала атаки насильника. Началась драка. В свернувшемся клубке тел трудно было узнать людей: на них были разорваны одежды, в кровь разбиты лица, искусаны руки и плечи. Несмотря на то что уснувший разум Гали отдал свою активность телу, увеличив физическую силу, она ослабевала быстрее. Она теряла азарт, и сопротивление ее становилось все более вялым и пассивным. Но и Иван измотался так, что энергии в нем поубавилось. Он скорее почувствовал, чем уразумел, что его не хватит на то, что он задумал, даже если одолеет девушку — Галя не сдастся, пока ее не оставят последние силы. А тот безвольный, податливый комок, который после этого от нее останется, заранее не вызывал у него энтузиазма. Инстинкт хищника подсказал ему перемену тактики. Он отвалился от девушки в сторону и, раскинувшись на спине, попытался достучаться до ее сокровенных ценностей. — Галя, Галя, как ты могла не узнать меня? Это же я, Володя. Зачем ты дерешься? Девушка словно очнулась. Она замерла, впервые так явственно взволновавшись от человеческой речи, а затем подползла к Ивану и, осязая его, зашептала: — Ты? Ты? Она расслабилась, потеряла бдительность, тогда он снова атаковал ее. Опрокинув навзничь, коленями разъял сжимающиеся ноги девушки, вот-вот собираясь завладеть ею со всей накопившейся в его плоти неистовостью. И тут что-то черное опустилось на его голову. Как в темноте ранних осенних сумерек пришла домой измотанная, обессиленная Галя, трудно сказать. Добралась незаметно, неслышно, вполне осмысленно привела себя в порядок, затаилась. Залечила раны и царапины, назавтра напрочь забыв и о нападении, и о том, кто его совершил. Происшествие не произвело на нее никакого впечатления, хотя она и старалась не попадаться никому на глаза, пока не исчезли следы борьбы на ее теле. Родители напрасно задавали ей вопросы, требовали ответа, они ничего не могли добиться. «Володя… Володя…» — твердила она в бреду беспокойного сна, и они не знали, как это понимать. Возможно, заподозрили бы в диком поступке этого несчастного виновника их горя, если бы не узнали через несколько дней, что в полях нашли избитого до полусмерти Ваню Хряка. У него обнаружили переломы конечностей и ребер, и, что самое опасное, сильнейшее сотрясение мозга. Он находился в беспамятстве. Следствие, проведенное в отношении избиения Хряка, так и не узнало, что этому предшествовала попытка изнасилования Гали. Сам Хряк, придя в сознание, сообщил, что ничего не помнит, что он возвращался домой после прогулки, и вдруг на него что-то налетело. Что? — он сказать не может. А так как в ту пору по округе шастали цыгане, то на них все и списали, закрыв дело за отсутствием улик. Хряк понимал, что его кто-то избил, заступаясь за Галю, но кто и сколько их было, он в самом деле сказать не мог. Так и получилось, что в армии служить ему не пришлось. Тот осенний призыв он пропустил по болезни. А позже, провалявшись в областной травматологии, затем в отделении неврозов психиатрической клиники в общей сложности почти полгода, получил инвалидность по поводу черепно-мозговой травмы и как следствие — статью о непригодности к строевой службе, как говорится, выгорел ему белый билет. Не было бы счастья… Кто знает, как сложилась бы жизнь этих троих, столь разных молодых людей. Но, воистину, миром правит случай. На следующее за этой осенью лето на полевом стане погибла Володина жена. Ее зацепило въезжающим во двор стана на отстой комбайном. Это был типичный несчастный случай во время жатвы, какие происходят почти каждый год в период, когда полеводческие бригады сутками не покидают жнивное поле. То ли комбайнер, очумевший от жары и усталости, задремал за рулем и не увидел в лунной темени спящую на обочине под липами женщину, то ли она, патологически сонная в состоянии бодрствования, а во время сна и вовсе отключающаяся, слишком близко скатилась к дороге, завернувшись в охапку сена так, что различить ее очертания в этой охапке было невозможно, — трудно сказать. Просто ее нашли утром у самого въезда на полевой стан под тремя развесистыми липами. Здесь хлеборобы устраивались поспать несколько часов ночью, но любили отдыхать и днем, там было много густой и влажной тени. Застывшие останки были перемешаны с соломой так, что если бы не кровь, то никто бы не обратил на них внимания до следующего полуденного отдыха. Комбайны через час-другой снова вышли в поле, и обнаружить на их вытертых стеблями пшеницы поверхностях следы трагедии не удалось. С разрывом в десять-пятнадцать минут двадцать комбайнов прошло по этой дороге на отстой, а через короткое время столько же их отправилось обратным порядком. Когда и под какой из них скатилась спящая женщина, и сколько колес по ней прошлось, осталось невыясненным. Кстати, остальные кухарки, умостившиеся на ночной отдых под теми самыми липами, так и проспали до утренней зари, ничего не слыша и не подозревая. Нелепое стечение обстоятельств, приводящее к трагедии, всегда вызывает обилие вопросов. Но все они, большей частью, риторические, потому что непродуманность деталей в этих обстоятельствах и их независимость от воли человека слишком очевидны. Спустя полгода, выждав срок траура, отпущенный ему требовательно-снисходительным общественным мнением, Володя забрал к себе Галю. Родители ее, закрыв глаза и обхватив голову руками, согласились на это, ибо то был шанс изменить что-то в судьбе дочери, кажется, в лучшую сторону. А худшая — смирительная рубашка да голые стены психиатрических карцеров — дай Бог, чтобы не пришла. Они оказались правы. За два последующих месяца Галя посветлела лицом, затем незаметно ожили ее глаза. Из пустых и бесстрастных они стали внимательными и осмысленно сосредоточенными. Через полгода она уже узнавала близких и родственников. Впрочем, у тех никогда и не было сомнений, что она их узнает. Просто они были ей не нужны, они находились за пределами ее иллюзорного мира, они, в самонадеянных усилиях воспринимающие жизнь всерьез, представлялись ей смешными и незначительными, не стоящими внимания. А далее не прошло и года, как Галя превратилась в тихую, светящуюся изнутри особенным светом незатейливого счастья женщину. Болезнь, сразившая ее в одночасье, долгие годы гнувшая и подавлявшая ее, теперь отступала медленно. Но, видимо, не смогла окончательно утвердиться в молодом организме, раз подалась все-таки, начала пропадать, уходить от Гали. Галя стала женой Володи, дождалась осуществления мечты, идущей к ней такими страшными, покрученными тропами. *** После лечения Иван Хряк очень переменился, и кто видел его редко, вполне мог бы и не узнать теперь. Его смуглое лицо с правильными чертами вытянулось и приобрело выражение, плохо считываемое с него окружающими. Нос заострился и почти навис над поджатыми посиневшими губами. Подбородок из массивного и волевого сделался тяжелым и зловещим. Больше всего метаморфоз произошло с глазами, провалившимися в землистые, словно присыпанные пеплом глазницы. Из бархатисто-темных, мечтательных и умных, потеряв глубину, они превратились в два отточенных клинка, почерненных холодом неведомых намерений. Их хищный, ненавидящий взор, казалось, больше не излучал мыслей. По выражению глаз было ясно, что в глубине черепа, уменьшившись и измельчившись, потеряв широту и размах, обитают не мысли, а мыслишки — издевательское подобие ума, они зачехлились дополнительным твердым панцирем, разлившись по его объему переродившейся студенистой массой. Там почивала инерция, не приемлющая ни скорости, ни легкости, там свил гнездо морок, изгнавший свет и светлость, там, в душных закоулках тупиков, затаился подстерегающий зверь. Сильные руки удлинились и доставали, как у гориллы, чуть ли не до колен. Безусловно, в Иване произошло внутреннее перерождение, самой малой долей отразившееся на внешности. Никто тому не придал значения, приписав перемены болезни и потрясению. А вскоре в его судьбе появилась Фаина. Может быть, местные девчата завидовали бы ей, попытались отбить, увести от нее потенциального жениха. Но их останавливало как его неуемное непостоянство в связях, так и травма, последствия которой могли отразиться в будущем самым неожиданным образом. Интуиция, неосознанное ясновидение нормального ума. Хотя поначалу, когда Хряк, а позже Хохнин, зажил с Фаиной жизнью примерного семьянина, у многих скребло на душе, что упустили-таки завидного парня. Позже, узнав, что в этом браке может не быть детей, черви сомнений повыздыхали, оставив после себя белое забытье. Лишь древние старушки, провожая чету Хохниных взглядом, бывало, покачивали головами и предрекательно рассуждали: — А ведь фамилию-то Хряк носило не одно поколение его предков. И не зря — натерпелись бабы от этих Хряков: что плодовиты, что до слабого полу охочи — одна страсть. В ей наследственная судьба содержится, рок. — Да-а, — поддерживала разговор какая-нибудь другая бабенка. — Производитель он, на то и создан. Гляди-ко, сколь в селе детишек на него похожи бегают. — А с законной женой дела не идут. Может, породы не совпадают? — У людей все породы едины. Тут другое — Фаня-то неполноценна, видно же сразу. Так, не человек, а брак человеческий. — Иди ты! — удивлялись те, кто ее не знал. — Как же она учение осилила? — И-и… Ученье — от ума, а дебильность — от неправильной команды мозгов организму человека. — Так не бывает, — гляди, подавал голос друг вечных сомнений. — Еще как бывает! Выдрессировать можно и медведя. Такой спор возникал не единожды и длился, затухая или разгораясь, в зависимости от того, много ли тем стояло на повестке дня. Заинтригованные старички тоже не гнушались присоединиться к спору, чуть ли не пари заключали: — То в ней причина! — указывал куда-то в сторону дед Феофан, который на правах коллеги Ивана претендовал на особое мнение. — С Иваном все ґуд, бабы. Он еще себя покажет, заделает ей под самое никуды. Помяните мое слово! — Не спорь. Завял он, однако. Опять же, заметь, — волочиться по бабам перестал. — Женат же, — возражали моралисты. — Чего ему теперь надо? — И-и… Что ему раньше одна юбка была? Тьху! — и растереть. — Смотря, что в той юбке. Фаина, видать, злая до этого дела, аж жуть. Не поверите, в конюшню к нам прибегает. — Да ну! — А то! Сам видел не раз. А однажды не удержался и подглядел все от начала до конца. Ой, что мне открылось! Сказать — и то стыдно. — А ежели не говорить, а самому попробовать? — Да мне-то уж куды пробовать-то, — он с грустью покивал головой. — Дурные мы были в молодости. Сколько всего не знали. — А греха не боишься? — крестился кто-нибудь на эти признания деда Феофана. — Какой на мне грех? — вскидывался дед. — То у них грех: на глазах у голодных кобылиц выделываться. А я чего? — Верно бабы говорят, что Фаина крепко повернута. А этим дебильшам, знамо, и днем и ночью — только подавай кобеля усердного. С годами эти разговоры забылись. И когда Фаина Филипповна понесла, никто уже не радовался и не удивлялся. *** Зверстр устало прикрыл глаза, расслабился и остался лежать удовлетворенный до опустошения. Он ничего о родителях не помнил, даже не знал их по воспоминаниям или рассказам бабушки. Внезапный всплеск образов из глубины забытого вынес на поверхность памяти потускневший лик матери, ощущение ее присутствия и тут же вновь погрузил все в непроницаемые воды забвения. Игра в прятки с прошлым ему понравилась, и он попытался продолжить ее, попытался вызвать оттуда звучание ее голоса, ее аромат. Но тщетно. Появлялись лишь отдельные фрагменты внешности: широкий, низко сидящий зад, шаркающая походка, оскал смеха — голоса нет, — в котором отчетливо видны крупные желтые зубы в обрамлении мокрых липких губ. Оказывается, глаза помнят крепче и вернее иных органов чувств. Но вот прорвался из вязкости прошлого утонувший туда голос отца, низкий и резкий. Звучал как бестелесное эхо далекого и чужого. Ничего больше нет. Нет этих теней, нет их отзвуков. Зверстр мало видел отца, мало для того, чтобы запомнить. Наверное, отец не любил его и не умел с ним общаться. Вспомнился подслушанный однажды разговор родителей, когда они думали, что остались одни. — Что хочешь, то и делай, но рожать больше не смей, — говорил отец. — Один ребенок — это сирота, Иван. ты не имеешь права обрекать его на одиночество. — Не умничай! — прикрикнул отец. — Хватит рожать уродов. — Зачем ты так? С ним все в порядке. — Разуй глаза! Он же, как паралитик, в судорогах бьется от любого невинного удовольствия. А что будет дальше? — Он перерастет. Это особенность его психики, — возражала мать. — Психики, — передразнил отец. — Достаточно посмотреть на тебя в постели, чтобы понять, как эта «особенность психики» перерастет в «особенность физиологии». — Иван… — Хватит! Сказал: родишь — убью обоих. Все. Вскоре после этого разговора маленького Гришу забрала его городская бабушка. Это были его первые школьные каникулы, новогодние. Бабушка устроила в доме елку с огнями, пригласила соседских детей, деда Мороза, Снегурочку. А потом она долго и тихо плакала, повторяя: «Я знала это. Я подозревала. Так и должно было случиться». Сколько прошло дней или месяцев между счастьем праздника и этими ее слезами, сказать Зверстр не мог. Помнит лишь, что как-то вечером позвонила мама, чтобы справиться о сыне. Бабушка говорила, как обычно, — ровно, рассудительно, короткими фразами. Она всегда так говорила со старшей дочкой, словно не высказывала мысли, а программировала слушательницу на определенные представления или действия. Таков был ее метод воспитания, видимо, объясняющийся особенностями действительно неполноценной дочери. Она ничего не сказала Фане о своих слезах. Спросила только: — Ты уже выписалась из больницы? Там, видимо, ответили утвердительно. Бабушка уточнила: — В гости никуда не собираетесь, ночевать дома будете? Да, родители планировали быть дома. Неужели бабушка все знала? В эту ночь она не спала. С вечера бродила по квартире, выходила во двор и долго дышала свежим воздухом, а под утро стояла перед иконами, жгла лампадку и молилась. Бабушка, в отличие от деда, была из христианской семьи. Она носила свою девичью фамилию, на которую потом записала и Фаину, и которую теперь носил Зверстр. Наутро притихшая, полностью ушедшая в себя, скорбная, бабушка разбудила деда странными словами: — Езжай, отец, к Фаине. Там что-то случилось. — Куда ехать, что ты опять выдумала? — возмущался сонный дед. — Езжай, — терпеливо повторила она. — И не убивайся. Знай, было мне предсказание свыше о свершившемся возмездии, — она перекрестилась при этих словах и зашептала, обращаясь к иконам: — Благословен, Господи, карающий меч Твой, и суд Твой, и судьи Твои. Спаси и сохрани, Господи, и помилуй чадо из чрева преступного. Да избави, Господи, от греха во грехе рожденного из семени нечестивца. Далее Зверстр ничего конкретно не помнил. К родителям он не вернулся и никогда больше их не видел. А, повзрослев, обнаружил, что все формы памяти о них уничтожены: нет ни фотографий, ни вещей, ни документов: дипломов, справок, писем — ничего. Бабушка Раиса, мамина мать, отвечая на его вопросы, рассказывала лишь о школьных годах Фаины. То же самое было и у бабушки Соломии в селе, куда он приезжал на лето. Она скупо, по-крестьянски неохотно, говорила о его отце, вопросы же о матери вообще игнорировала: — Спроси в городе, — неопределенно кивала головой. — Она городская была, с нами знаться не любила. Что же я могу о ней сказать, если, почитай, не знала ее? Все, что в это утро вспомнилось ему из дальнейшей истории родителей, он узнал от сельчан, охочих до задушевных вечерних воспоминаний, тем более о его родителях, составивших особую страницу в летописи села. Но и они не знали и не могли рассказать полную правду. Но и от узнанного он ужаснулся. Нет, не стоит забивать себе голову этими воспоминаниями. Начинается день. Хороший день. После этой упоенной ночи у него будет много хороших дней и спокойных ночей. 13 Николай Антонович Сухарев был геологом по призванию, образованию и опыту большей части профессиональной деятельности. Кочевая жизнь, работа до упаду, костры и песни под гитарное бренчание, мороз и ветер, неустроенный быт и воля — вот его стихия. До тридцати пяти лет он, работая в производственном геологоразведочном объединении «Укрюжгеология», успел побывать в десятках экспедиций по разведке нефти в Тюмени и Уренгое, газа — в Харькове и Полтаве, других не менее известных и звучных месторождений. Бывал и за границей. Короче, успел повидать мир и людей. Но с развалом Союза работа объединения пришла в упадок, не стало, по сути дела, государственного заказа, а объемы хозяйственных договоров оказались не так значительны, чтобы обеспечить весь штат занятостью. Какое-то время удалось продержаться на разной мелочевке, но потом и такие заработки закончились. Начались сокращения кадров, выжимание сотрудников из рабочих мест, невыплаты заработной платы, нервотрепка, склоки и подковерная возня. Николай Антонович, крепко пьющий человек, не вписывался в новую атмосферу коллектива. Страдал он не долго. — Чем ждать, что тебя вежливо вышвырнут по сокращению штатов или грубо — за пьянку, так уж лучше самому уйти с гордо поднятым хвостом, — сказал дома жене и уволился с работы. — Куда же ты теперь? — ахнула, не ожидая от него такой прыти в принятии решений, жена Елена Моисеевна. — Хоть куда, подумаешь, — разошелся Николай Антонович. — Вон Котька Черныш организовал строительную бригаду, приглашает к себе. — И что он строит? — Дачи, особняки, всяко-разно. — Другими словами, ты хочешь сказать, что они «шабашничают»? — Да, хочу, — с вызовом подтвердил муж. — А трудовой стаж, больничные, а… — она не нашлась, какие еще резоны выставить. — Ты подумал об этом? — Я хочу зарабатывать деньги. Остальное сейчас не важно. Ты думаешь, — вскинулся он, подбоченясь, — тебе твои фирмачи больничные будут платить? Как же, размечталась! Елене Моисеевне не платили больничные, потому что она старалась не болеть. Но ей также не платили и отпускные, потому что она боялась уйти в отпуск и «выпасть из обоймы» необходимых людей. Поэтому она промолчала. Николай Антонович зажил прежней свободной жизнью, разве что более комфортной во всех отношениях: хозяева, для которых они возводили особняки или небольшие хозяйственные постройки, кормили трудяг три раза в день, при этом наливали по шкалику. Спали шабашники тоже не в палатках. На первое время, как водится, на участок пригоняли списанный вагончик, служивший отличным жильем. А когда стены и крыша новой постройки были готовы, вагончик превращался в хозблок, а бригада перебиралась в дом, где и роскошествовала до полной его сдачи. Если случалось доводить отделку зимой, то в доме и топить можно было, проектом предусматривалось полное автономное функционирование объекта. При нынешних-то временах только патологические оптимисты надеялись на газпром и прочие мафиозные энергоформирования. Опять же, строили не в пустыне: даже на дачах было полно народу, не говоря уже о строительстве особняков в населенных пунктах. Девушки имелись на выбор и в любом количестве. Сговорчивые, независимые, истосковавшиеся. Эх, была — не была! — однажды мысленно ударил о землю шапкой симпатяга Николай. И завязал роман с учительницей местной школы: разводная, воспитывает двоих детей. Наталью Андреевну Мозуль — редкий случай! — любили в селе исключительно все: соседи, ученики и их родители, досужие кумушки, коллеги. Из-за сложных отношений между родителями у Наташи было трудное детство. Настолько трудное, что те, кто знал ее тогда, были уверены, что ребенок или не выживет, или останется калекой. Слава Богу, обошлось. Она стала милой улыбчивой женщиной. А вот брак, подаривший ей двух девочек, не удался. Все! Ни слова о прошлом. Ее никто не осуждал, единодушно не замечали долгожданных лучей тепла, возможно, ненадолго упавших на нее. Теперь, познакомившись с молодым еще мужчиной, она была счастлива. Не знавшая ранее настоящей заботы, не испытавшая истинной нежности по отношению к себе, она потянулась к Николаю со всей непосредственностью неискушенной души да и прикипела к нему. Ей ничего не надо было от него. Она привыкла обходиться без сторонней помощи, своими силами. Лишь бы он был рядом. Так поддержать ее в трудную минуту, сказать в это время самые правильные слова, успокоить — мог только он. — Ну-ну, — похлопывал он ее по руке. — Не хватало еще, чтобы ты нос повесила. Сейчас отоспишься… — и подводил к постели, а там они проваливались на ближайшие полчаса в такое блаженство, которое тоньше слов, приятнее всех придуманных для этого понятий. Дело было не только в любви двух молодых здоровых людей, но и в редком единении душ — они по всем вопросам оказывались единомышленниками. Николай все охотнее проводил время у нее, оставаясь иногда и на выходные. Если же случалось все-таки показаться жене и детям, то он, одолжившись по традиции у соседа Гришки, грязно, по-скотски напивался и часто-густо засыпал на ступеньках подъезда, не дойдя до квартиры несколько шагов. Тем временем они заканчивали очередное строительство, и впереди замаячила безработица — масса свободного времени. Новых заказов и не предвиделось, люди вообще перестали строиться. Население катастрофически нищало, многие сворачивали то, что успели сделать, пытались продать свои незавершенки хотя бы за полцены. На душе у Николая было муторно. Принимать решения он не привык, не умел, не желал, и… отстаньте от него! Наконец, работы были закончены. Пришлось возвращаться домой, но перед этим он задержался у Наташи на пару недель, чтобы надышаться ею впрок и не рваться обратно. Дома находиться он не привык. Ежегодные отпуска или перерывы между экспедициями, длившиеся более полугода, он проводил соответственно у моря, в санатории или на работе в лабораториях объединения. Где угодно — лишь бы не сидеть по вечерам у телевизора рядом с женой. Это означало бы для него наступление старости, краха надежд и, попросту, конец света. После возвращения с шабашничанья неделю отсыпался, неделю отъедался, неделю посвятил сыновьям, а далее стал томиться. И так ему захотелось к Наташе, услышать ее голос, узнать, как у нее идут дела, провести рукой по длинным густым волосам, заплетаемым на ночь в косу, что, скорее всего, он бы уехал, поддался бы на зов души и плоти. Но Наташа опередила события — приехала в город и караулила на подступах к его дому до тех пор, пока однажды не встретила его. Как он проклинал ее за это! До сих пор она была для него воплощением чистоты, сдержанности, гордой женской слабости. И вдруг оказалось, что это не так: она способна по своей инициативе вторгнуться в святая святых женатого мужчины — его семью. С ней было все кончено, в ту же встречу. Несколько позже Николай понял, что над ним довлели инерция и искус, что они зависли над ним в зыбком равновесии, и достаточно было малейшего толчка, чтобы перевесило что-то одно. Что же? Николай искал повод отказаться от искуса, убедить себя в том, что ничего не менять, то есть инерция старого, — лучше, спокойнее. Как проще и быстрее этого достичь? Испытанный прием — убедить себя, что объект терзаний того не стоит, заставить себя разочароваться в нем, затоптать в грязь то светлое, что звало к себе и лишало покоя, испоганить его, похоронить. И тогда на этой могиле можно устраивать дикарские пляски, шаманя, празднуя победу собственного предательства и тайной низости. Так он и сделал. Более того, он знал — знал! — что Наташа раскусила его замысел, а значит, готова простить и малодушие, и трусость, готова принять его такого: обанкротившегося, жалкого. Он еще и за это возненавидел ее. В гробу он видел ее великодушие! Это была одиозная терапия, подлая душа его еще пыталась спастись и ввергала неповинное тело в один запой за другим. Николай спивался сознательно. Через несколько месяцев пришло спасение: Костя вновь нашел халтуру. На этот раз он подрядился строить свинарник в пригородном коллективном хозяйстве, представлявшего по сути осколок бывшего колхоза, отлетевший от него при распаевке земель. Работа не ахти какая, но все же… *** Он шел по обочине вдоль дороги, где в снегу виднелась протоптанная узкая стежка, зная, что серый «Опель» с рыжеволосым водителем за рулем проедет, возвращаясь в город, именно здесь. Расчет его строился на том, что они с молодой женщиной, переглянувшись несколько раз, поняли друг друга. Так оно и вышло. Вскоре по укатанному снегу прошелестела долгожданная иномарка. Против ожидания Алина Ньютоновна была в машине не одна, в салоне сидела ее вездесущая матушка. Николай чертыхнулся, потеряв надежду установить сегодня более близкий контакт с понравившейся женщиной. Машина, не снижая скорости, пронеслась мимо, обдав его ветром да снеговой, колкой от мороза поземкой. Эх! — он специально сказался больным, отпросился у Кости на недельку домой якобы отлежаться в постели. Сорвалось! Придется срочно «выздоравливать» и потом что-то придумывать снова. Черт! — день пропал. Машина, обогнав его метров на сто, остановилась, а затем так же тихо покатилась задним ходом ему навстречу. Поравнявшись, Алина Ньютоновна приоткрыла дверь и высунулась из нее, ежась от холода. — Вы в город? — Да. приболел вот, — поспешно добавил Николай, простодушничая и намекая, что не отказался бы от помощи. — Садитесь. Я как раз Жанну Львовну везу к врачу. Жанна Львовна сидела на заднем сидении, наискосок от водителя — на «генеральском» месте. Поэтому Николай, обогнув машину сзади, открыл переднюю дверцу и опустился на сидение рядом с Алиной. — Алина, — скрипучим, прокуренным голосом отозвалась мать. — Ты знакома с этим человеком? — Николай поежился, ощущая себя посторонним предметом, о котором как раз случайно вспомнили. — Нет, мама. Но видела его у вас на стройке. — Молодой человек, — обратилась к нему старшая из женщин. — Представляю вам свою дочь: Алина Ньютоновна Снежная, вдова, в настоящее время занята воспитанием ребенка. А вы, я надеюсь, отрекомендуетесь сами, — кашлянув, она замолчала. — Да уж… — Сухарев покряхтел, не зная с чего начать. Он назвал свое имя и добавил, что строительные работы — его неизлечимое хобби, по образованию же он геолог. Алина блаженно улыбалась и молчала. — Многих нынче выручает хобби, хорошо, что наши люди так многогранны. Странная у нас страна, — Жанна Львовна, вбросив свою реплику в костерок разговора, предоставила молодым возможность продолжать его. Чувствовалось, что мать и дочь отлично понимают друг друга, потому что Алина, чуть подержав паузу, неторопливо продолжила предложенную тему для необязательной беседы, словно приняла от партнерши пас и посылала его дальше уверенной рукой. — Отсижу с ребенком положенные три го-ода… — Не три, а шесть, — поправила ее мать. — Ну, это, если ты возьмешься меня финансировать в последующие три года, после гарантированных государством. — Не смеши Николая, а то он подумает, что государство тебе не только гарантирует отпуск по уходу за ребенком, но и прилично оплачивает его, а я, сволочь, к этому ничего не добавляю. — Конечно, мама, — сразу же согласилась дочь. — Так я и говорю, что тогда оставлю свою специальность и тоже займусь исключительно хобби. — Ха! — не унималась мать. — Нет, какова? Молодец, дочь! Умеешь себя подать. — По-моему, вы обижаете Алину Ньютоновну, — вставил слово Сухарев. — Да ладно тебе, — махнула она на него рукой. — Почему «подать»? — обиделась дочь. — Я говорю искренне. — Это мудрое решение, Алина. Действительно, почему бы тебе не отказаться от своей специальности, тем более что ты ни одного дня по ней не работала. — Пусть так, но и работать не буду. — Допустим, хотя тогда полагалось бы употребить другие формулировки. Но это не суть важно. Меня интересует другое: каким хобби ты собираешься заняться? У тебя их много. — Этого я еще не выбрала. Эти двое не ссорились, не пикировались, они даже не решали дела — просто болтали о всяком, что было возможным и невозможным. Они не вкладывали в свои слова ни эмоций, ни подтекста, как будто просто упражнялись в немолчании, в связной речи, обсуждая то, что не могло иметь никакого отношения к их настоящей, реальной жизни. — Вся в меня! Нет, ты видишь? — Жанна толкнула Николая худым кулачком. — Я тоже скоро забуду ветеринарию и переквалифицируюсь в строителя. Две воспитанные дамы мягко и легко приняли его в свое общество, демонстрировали заведенный в семье стиль общения, давали ему время привыкнуть к ним и перестать смущаться. Николай это оценил и не дергался, сидел, слушал, молчал. Слишком затянувшаяся пауза будет ему знаком, что пора вставить и свое словцо — ему передают пас. Поэтому после каждой реплики он делал мысленные заготовки. Но заготовки ему не понадобились. За непринужденным разговором они докатили до отделения неврозов областной клинической больницы, стоящего чуть в сторонке от первых городских кварталов на берегу Самары, притоке Днепра. Жанна Львовна вышла из машины, достала из багажника объемистую сумку. — Прошу двадцать один день меня не беспокоить. — Совсем? — улыбаясь, уточнила Алина. — Разрешается только в крайних случаях. И она вошла в здание. Алина повернулась к Николаю. — Ты понял всю эту хитрость? — Если честно, то — нет, — озадачено насторожился он. — Мы же не уточнили, какие случаи относятся к категории крайних, а также то, кто обладает прерогативой это определять. — Да-а, — обрадовано закивал собеседник. Ему было удивительно хорошо в обществе этих женщин. Казалось, что возле них испаряются проблемы и жизнь становится светлой и определенной. — Мы, конечно, все преимущества отдадим Жанне, да? — словно советовалась с ним Алина. — А что нам остается? — подыграл он. — Свобода, — просто ответила женщина. — Тебе куда? Кстати, ничего, что я на «ты»? — О! Нет-нет, — он вскинул вверх обе руки. — Мне ведь тоже позволено? — Йес! Так куда тебе? — повторила она вопрос, лукаво глядя ему в глаза. Сто против одного, что она меня раскусила, — подумал он. — Вообще-то никуда, — решил играть в открытую. — Принято, — понимающим тоном произнесла она и завела мотор. — Значит, едем ко мне. — А это удобно, ведь там ребенок? — Ребенок с няней и у няни. Я иногда оставляю там дочь. Тебя это удивляет? — Я как-то не успеваю удивляться еще больше, — признался он. — Меня все в тебе удивляет. — Давай по порядку. — Что? — Снимать вопросы. — А надо? — Что значит надо? Просто, так интереснее. Да не волнуйся ты, — похлопала она его поруке. — Я успею и тебя обо всем расспросить. — У меня нет ничего интересного. Родился, учился, женился, работаю. Все. — Ладно. Тогда я без вопросов начну. Первое — насчет моего отчества. Мама вышла замуж за человека с именем Ньютон Исакович Школа. Сколько помню, она его называла Тоником, Нютой, короче, все какими-то женскими именами. А как бы ты его называл? Ну вот… — согласилась она с его молчанием. — Фамилию папину мать не взяла, осталась на своей и меня при регистрации записала Дубинской. Это я по мужу Снежная. — А муж? — Умер. Еще нет года, скорого будет год, — уточнила зачем-то Алина. — Он был старше меня, успел побывать в Чернобыле. Видимо, хватанул облучения. Короче, я узнаю, что беременна, а он в это же время узнает, что у него опухоль мозга. — Тяжело пришлось? — Да! — резко выдохнула Алина. — Он решился на операцию и даже подниматься после нее начал. Но потом… два года сущего ада. Ему, конечно, было тяжелее, чем всем нам. Для него жизнь была похуже ада. Как ее назвать, такую жизнь? — Она вела машину легко, без усилий обгоняя на дороге других. — я теперь уверена, что оперироваться не стоило, он бы дольше прожил. Представляешь, сколько сил потерял организм на заживление раны? — Наверное, ты права. Они въехали в уютный дворик на Комсомольской улице. Машину оставили во дворе, у подъезда, и поднялись на второй этаж четырехэтажной «сталинки». — Не боишься оставлять машину без присмотра? — Она стоит прямо под моим балконом. Я позже загоню ее в гараж, отвезу тебя домой и загоню, — уточнила. — Тогда можешь загонять сейчас. — То есть? — Дело покажет, — осмелел он. — Если надумаешь избавиться от меня, то я и без тебя домой доберусь. — О’кей! Сейчас попьем чайку, — мечтательно протянула она. — День только начинается. Они разговаривали без пауз, непринужденно, расковано, не чувствуя искусственности или натянутости в общении. Николаю давно не было так по-детски беззаботно. Он вспомнил Наташу и только сейчас признался себе в том, что подспудно все время помнил — там не было легко, там была серьезная, ответственная жизнь, двое маленьких детей, проблемы и тяжелый труд. А тут… — А что с Жанной Львовной? — вдруг спросил он. — Мы месяц назад похоронили папу. Внезапная легкая смерть, но — это для него. А нам-то каково? Мама тяжело переносит его уход, плачет. Легла подлечить нервы. — Плачет? Мне казалось, такие никогда не плачут. — Ах, Николай, — ласково посмотрела на него Алина. — В каждом человеке сидит маленький ребенок и, к месту или нет, выглядывает из него. — И в тебе? — И в тебе тоже, — ответила она. Боже, как с ней хорошо! Домой Николай Антонович не пошел, задержавшись здесь на несколько дней. 14 Зима во вновь наступившем году, уточняю для дотошных — в постновогодний период, была неровной, капризной, непредсказуемой. Я думаю, не зря именно в этот период наша Дарья Петровна писала особенно много: внешние обстоятельства сложились под стать ее переменчивой натуре, и она себя чувствовала как рыба в воде. Хотя, чем хуже звучит: как птица в воздухе, или: как человек на земле? Но, чур! — сказанное не относится к ее душе, умонастроениям, той части существа, которая была неподвластна неугомонному, предательскому гипоталамусу. Ибо подчиненное этой паскудной железке тело Дарьи Петровны, отнюдь, не было в лучшей форме. Растаял недолговечный лед, выпустив из прозрачного плена деревья. Искрошился его слой на отряхнувшихся крышах домов, на дорогах, проводах. Открытые почвы поглотили его сверкающий слой, не оставив на поверхности избытка влаги. Все перемены произошли в два дня. И тут же, безостановочно, погода крутила дальше кадры своих перемен: застыла на точке неопределенности — весна ли осень? — чуть качнулась в сторону холода и, не дав воздуху и земле остыть до прежних температур, засыпала все крупными хлопьями снега. Мороз снова крепчал, снежинки становились все мельче, пока не образовался на поверхности белого ковра рассыпчатый слой колко-хрупких мельчайших кристалликов. В природе чувствовались основательность и размах. Окружающий мир, пережив сны и бессонницы зимы, укутавшись сейчас толстыми пуховиками метелей, погрузился в последний предвесенний, словно предутренний — самый крепкий и сладкий — сон. Истекали минуты февраля, и хоть его много еще было впереди, но дни становились длиннее, а миг полдня освещался все более уверенными лучами. Ясенева — дитя природы. Если это утверждение и относится ко всем нам, то на ней оно убедительнее всего демонстрирует свою правоту. Дарья Петровна почти все время спала. В периоды отдыха от этого однообразного занятия она уже подымалась, гуляла по коридору, наведывалась в туалет, мылась в душе, ела. Словом, вела себя, как нормальная. Только не думайте, что этому верили все, — я служила единственным исключением. Ненормальным было ее физическое состояние: в то время, когда все страдали от устоявшегося холода, кутались в теплые одежды, ежились и жаловались, ей было не то чтобы жарко, но тепло. Ярко-малиновый халатик из ворсалана ловко сидел на ее ладной фигуре, тонкие чулки не скрывали форму ног, а вельветовые тапочки на невообразимом танкеточном каблуке подчеркивали мягкость походки. Под вечер пятого дня, исчисляя от того, который последовал за драматичной ночью с приступом, она изволила прогуляться на улице. Под вечер — сказано по привычке, потому что в пять часов уже темно, а в шесть так и вовсе ночь. Именно в это время мы с ней обозначились на рельефе, окружающем больничный корпус. Я надела новые сапожки, замшевую дубленку и для верности запнулась маминым пуховым платком. Кто из нас кого выгуливал, трудно было определить, потому что я рыскала туда-сюда в поисках более мелких сугробов, более прочного наста, более проходимых путей. Я принимала на себя злые порывы ветра, в моих ушах застревал его свист, на моих щеках запечатлевались его удары. Милая же Дарья Петровна в туфлях на толстой подошве и в мутоновой шубке нараспашку, без головного убора шла следом, словно вела меня на поводке. Она старалась ступать в лунки, остающиеся в снегу от моих сапог. — Не делай такие широкие шаги, — командовала еще вдобавок. — Ты, наверное, забыла, что я ниже тебя ростом. — Причем здесь это? — огрызалась я. — При том, что у меня ноги короче. Все тебе объясняй, кровопийца, — ворчала моя подопечная. — Ах, какой чудесный воздух, какой свежий, — умилялась она, спрятавшись за моей спиной и не подозревая, что воздух имеет способность становиться ветром. Я со злорадством убыстряла ход и добивалась желаемого. — Что ты несешься как на санях? Твой ветер забивает мне дыхание. Мне это очень напоминало ситуацию с моей мамой, когда наступала ее очередь выгуливать нашего пса. — Тузик, фу! — кричала она. — Тузик, к ноге! — слышались ее команды. — Тузик… Тузик… Теперь выгуливали меня. В отличие от Тузика я была сознательнее, но и вреднее: проходя под деревьями, нарочно мало наклонялась и, цепляя головой ветки, струшивала с них снег прямо на Ясеневу; не стояла на месте, обнюхивая кусты, а мчалась вперед. И, если вы думаете, что не гонялась за кошками, как Тузик, то я вас разочарую — меня заносило-таки на те стежки, по которым прогуливались молодые парни из корпуса для ветеранов и участников войны. Были там молодые участники. Если продолжать аналогию с мамой и Тузиком дальше, то следует отметить, что я не только отличалась от нашего Тузика, но и Ясенева — от мамы. Мама, например, никогда не оставляла бедного песика на улице одного. В нашем же случае слова: «Ира, погуляй одна, я устала и иду отдыхать» — звучали для меня как музыка. Правда, подаренная свобода еще ни разу не обернулась для меня реальным шансом, но ведь это не от Ясеневой зависело и не от тех парней, которые подтягивались поближе, завидев меня одну, если хотите, — даже не от меня. Где-то мой Алешка провожал домой рыжую кондукторшу, и в этом было все дело: она не знала, какой он замечательный; он не видел, какой он дурак; а парни не подозревали, что они все до единого — страшные уроды. Одна я знала правду, что несчастнее меня нет на земле человека. Стоп! Это я преувеличила, есть еще Ясенева, которой не позавидуешь. Эта мысль почему-то всегда меня утешает, примиряет с прозой жизни. Неужели правда, что для того, чтобы ощутить счастье, надо увидеть несчастье другого человека? Когда я вернулась в палату, Дарья Петровна искала рифму к слову «горизонты». Дальше дело не шло. Поисками рифмы был озадачен весь этаж. Через каждые десять минут кто-нибудь открывал дверь нашей палаты и восклицал: — Нашел — зонты! — Правильно не зонты, а зонты, ударение должно быть на последнем слоге, — не отрываясь от бумаг, остужала она поэтический пыл новообращенных. — Во! — радовался очередной посетитель: — …сном ты. — Это уже кое-что. Молодец! Молодец выскакивал в коридор с победным кличем. Поиски, однако, не прекращались и после этого. Мне пришлось предпринять решительные меры. — Сеанс окончен! — открыв дверь, крикнула я в коридор. — Всем спать. Подведение итогов будет завтра. Назавтра — увы! — итоги подводили не мы с Ясеневой, а Гоголева. Во время обхода она, как всегда, выслушала отчет Ясеневой о самочувствии, провела с ней короткое интервью, кивнула мне, сделала необходимые распоряжения, а потом и говорит: — Вы, Дарья Петровна, срываете мне в отделении лечебный процесс. Вчера весь состав больных по вашей милости был охвачен передающимся психозом. Пациенты, изможденные люди, стар и млад, нормальные и не очень, — все искали рифму к слову «горизонты». Инна Макаровна из пятой палаты, не зная, что это такое, сидела весь вечер под кроватью с лупой и рассматривала пол, полагая, что рифма закатилась туда. Иван Николаевич из двенадцатой палаты цитировал высказывания классиков о великом и богатом русском языке. Он возбудился от его величия и до утра не мог уснуть. Энциклопедический старичок Ерофей Фомич перенапрягся при подборе созвучий и выдал мне гипертонический криз. Полиглот Сеня Дрысь, решив, что прежние его знания в поэзии исчерпали себя, начал изучать японский язык. Он за один вечер выучил пятьдесят иероглифов. Теперь его заклинило, он говорит на непонятной смеси языков, никого не понимает, волнуется и требует переводчика. Что вы наделали? Я вам пропишу неправильные уколы и положу конец вашему пагубному творчеству. Да, пагубному! — кричала она. — Это относится и к вам лично, ибо оно и вас не щадит. Пора успокоиться, моя милая, набрать вес, спрятать кости и забыть о рифмах. А попутно я запрещу произносить здесь некоторые фамилии. — Она эти фамилии не произносит… — робко вклинилась я. — А чьи это книги тут лежат? — Гоголева показала на стол, где с кучей закладок лежал последний роман — рвотятина, прости Господи! — нашего гения. — Много чести! — разошлась она вконец, схватила книгу, открыла на первой попавшейся странице и начала читать: — «… одной из оптимальных ячеек нового общества считалась семья из семи человек: четверо мужчин — три женщины или четыре женщины — трое мужчин. Получалась семья, дружная и достаточно прочная, смена партнеров в которой чередовалась с периодическим воздержанием, стимулирующим творческие процессы», — она закрыла книгу и швырнула ее на стол. — Он что — ненормальный от рождения или недавно умом тронулся? Ты тоже этого хочешь? — Чего? — слабо, но решительно отважилась уточнить Ясенева. — Чтобы у тебя крыша поехала! Или, может, — четверо мужей и пару соперниц рядом? Попасть в его «оптимальную ячейку общества»? Он — извращенец, я это утверждаю как специалист, не забывай, что я областной психотерапевт. Я задушу тебя вот этими самыми руками, и ты сразу вылечишься! Ясенева лежала, вперив взгляд в потолок, и делала вид, что на ее глазах происходит нечто неприличное, но она-де, Ясенева, — человек воспитанный и не подает виду, что замечает это. Елизавета Климовна показала на свои ладони, потом прихлопнула рукой чью-то историю болезни, сказала, что предупреждает Ясеневу в последний раз, и вышла. Через минуту дверь открылась, в проеме снова возникла Гоголева: — Извините, — обратилась она к Ясеневой. — Так рифму все-таки нашли или нет? — Я вообще это стихотворение писать не стану! — капризно воскликнула Ясенева. — Я тут развлекаю больных, а она… извращенец, задушу. — И что, старания всего отделения пойдут насмарку? — Пусть! — После обхода я вызову вас на беседу, — строго пообещала наша врачевательница. Это было произнесено совсем другим тоном, в котором больше не было простоватого юмора, нарошненской выволочки, невсамделишной строгости. До этого дня в разговорах с Дарьей Петровной никто из медперсонала не вспоминал события той ночи, из которой она чудом вышла живой. Ее упорно выхаживали до того уровня, когда можно было анализировать происшедшее без боязни спровоцировать его повторение. Кажется, сегодня утром эта пора настала — внутри ясеневинской вегетатики воцарился баланс возбуждения и торможения, и ее можно было выводить на орбиту нормального общения. Правда, равновесие при экстремальных степенях раздражения поддерживалось искусственно. Без помощи Гоголевой и армады ее помощников восприятия Ясеневой скатывались бы к такой интенсивности активности, при которой естественный контроль над физическим состоянием теряется. Тогда не срабатывают ни природные, ни наследственные, ни инстинктивные, ни прочие ограничители, и сознание человека, как шарики из рассыпавшегося подшипника, идет вразнос, закатываясь в щели нечувствования. Там же оно может схлопнуться, превратившись их упругого энергетического шара в дымное аморфное облачко, и просочиться, уносимое сквознячком времени, в бездны небытия. Наблюдая жизнь этого заведения, его пациентов, слушая и коллекционируя их жалобы, я теряла защитный покров, состоящий из тонкой оболочки моего самобытного юмора. Сиди и шути, — говорила я себе, становясь опасно рассудительной, рискуя на самом деле, а не по просьбе Павла Семеновича, стать неотъемлемой частью столь печального сообщества. Сила мысли, скорость переработки информации — не счетной переработки, как в компьютере, а душевной, от которой в сознании остается опыт, а в подсознании — методология его постижения, — бурлили во мне, работая вхолостую, потому что я еще не накопила материал для них. Во мне было так мало знания, даже так мало еще не оформившейся в сознании суммы наблюдений, так ничтожна их продолжительность, что заработавшая машина осмысления виденного стучала деталями в моем объеме, стирала и изнашивала свои сочленения, теряла надежность и прочность. Все по одной причине — ей еще нечего было перерабатывать. Количество содержащегося во мне сырья явно не соответствовало серьезности начавшихся интеллектуальных процессов и производительности участвующих в них механизмов, короче, — моих молодых мозгов. Внешняя схема изложенной ситуации один к одному напоминала ту, из-за которой тут находились все эти страдающие люди: конфликт между слабой, утлой биологической оболочкой и энергетической деятельностью естества — мощными, неудержимыми, всеохватывающими процессами. Зло, причиненное богами человеку, заключается не в том, что они соединили в одно два разномерных, разнокачественных начала — хрупкое тело и неукротимый дух, а в том, что между ними установили одностороннюю зависимость: тело, не обладающее самоценностью, стало автономным, а дух — уникальное, творящее, созидающее начало — позорно и унизительно, обидно и несправедливо, издевательски и бесстыдно зависит от тела, ибо является лишь его производным. И врут — не верьте! — все авантюристы от эзотерики, что дух бессмертен и в теле томится временно, а, высвободившись из него — как вы понимаете, после смерти тела, живет, припеваючи, чистой жизнью где-то в горних высях. Неправда это. Хотелось бы, но — дудки! Дух — лишь эманации живой материи. Да-да, той самой, что не имеет самоценности, как кажется! И с этой правдой надо смириться. Возможно, возможно, это информационно-энергетическое облачко, потеряв своего носителя (ха! — лошадку, ибо тело — старая кляча души), соединяется с неведомой нам полевой стихией и пребывает в ней, как частичка, независящая от времени, то есть обретает бессмертие. Но только кому нужно такое бессмертие, если мой дух не будет там сознавать себя и помнить наши общие с ним приключения, не будет развиваться, как я того хочу и хочу, не в состоянии станет отражать в себе мир, изменившийся после преобразования моей растительной составляющей, не сможет накапливать новые впечатления? Ну да, вы скажете, что мой дух станет клеткой памяти, голой памяти, которую я накопила, пока жила. А после меня правду о жизни, о мире, все время изменяющемся, будут накапливать и сохранять другие ячейки памяти — души более молодых, умерших после меня, людей. И так далее. И эта неведомая полевая стихия, таким образом, есть коллективный разум, витающий над живущими. Именно ее мы называем разумной космической субстанцией и именно из нее иногда приходят в наше подсознание подсказки в виде озарений. Шарлатанство все это. Обман себя. И чтобы себя вернее обмануть, дурят других — легковерных, вернее, слабонервных, дураков. Есть такой метод трусливого самообмана. Только не надо думать, что я попала в отделение неврозов не случайно, что по мне ползает бацилла неадекватности, и поэтому я пустилась сейчас ниспровергать авторитеты. Отнюдь! Да, я готова признать, что она — разумная космическая (или коллективная, как вам больше нравится) субстанция, которую я также называю неведомой полевой стихией, что менее удачно, есть. Существует. Но состоит-то она из наших живых эманационных полей, она есть сумма наших теплых, трепещущих душ. Это о ней говорят: что посеешь, то и пожнешь. В том смысле, что из живого коллективного разума к тебе возвратится то, что ты туда закинешь. Это в этом смысле утверждают, что наша мысль — материальна, потому что кто-то, выловив эту мысль из земного эгрегора, может воплотить ее в жизнь, в действие, в отношение к окружающему. Древние знали это и, проповедуя добро, призывали творить его не только в поступках, но — и прежде всего! — в мыслях. Этот призыв восприняла и унаследовала только Православная Вера, внедрив его в практику покаяния на исповеди. Грешнику, покаявшемуся не только в преступном деянии, но и в злом умысле, прощается стократ больше, чем тому, кто считает, что живет праведной жизнью и грехов не совершает, ибо без греха никто не живет, и есть грехи, не осознаваемые человеком. Покаяние о вреде, конечно, не возвратит причиненные потери и не уничтожит сотворенное зло. Но слово, произнесенное в покаяние поступка или помысла, — добротворимо. Покаянное слово вынимает из живого коллективного разума пагубные эманации преступной души, и после этого там не остается программы зла, она уже никем не может быть воспринята и реализована. Таким образом, покаяние — великий ритуал, убирающий последствия небрежного прошлого. А Православная Вера — единственная из религий, что обеспечивает чистое и здоровое будущее людей. Церковные служители здесь ни при чем. Их власть распространяется не далее того, чтобы услышать произнесенное слово, стать залогом того, что кающийся теперь не отступится от обретенной праведности — благожелательности и благотворимости. Но это необходимо тогда, когда кающийся слаб, не уверен в себе, и ему для укрепления силы духа нужен свидетель. Я сильная, мне помощники не нужны. Я для себя постановила: каждый вечер, перед сном, подметать закрома души, собирать в кучу грех, запущенный мною в живой коллективный разум, и сжигать его. Для этого произношу наедине с Богом: Господи, каюсь в грехах своих, состоящих в том-то и том-то (перечисляю с детальным анализом, почему так поступила), прости мне их и пошли разумение жить правильно. А утром расчищаю тропку в новый день, чтобы не оказалось на ней ненужной мне, злой, грешной информации: Господи, помоги отделить добро от зла, укрепи мой дух, чтобы не поддаваться соблазну. Зачем, вы думаете, существует обряд отпущения грехов перед смертью, причащение отходящего? Это все та же ассенизация зла в живом коллективном разуме. Поэтому — ведь вы уже убедились в этом, правда? — вредно мне было дольше оставаться в отделении, здесь должны находиться больные люди. Их основной диагноз (несоответствие размерности души и тела) лечился методом коррекции (усмирить душу либо укрепить тело) и они настраивали на это свое сознание, отключив его на время от других забот, проблем и ощущений. У них менялись не только образ и восприятие жизни, ее ценности и задачи, но и темп, то есть скорость течения времени. Здесь был другой мир, чуждый мне. Но он невольно засасывал меня, делал похожей на других обитателей. Еще чего не хватало! Я это вовремя поняла и стала, во-первых, меньше принимать к сердцу происходящее, а во-вторых, больше думать о вещах легкомысленных и приятных. Не скажете, кстати, почему приятные вещи считаются легкомысленными? При этом я не забывала исполнять свой долг и служила для Ясеневой верным мостиком между болезнью и здоровьем. По кладке моих стараний она медленно перебиралась через бездну, разделяющую два далеких берега. Когда после утреннего обхода нас обоих вызвала Гоголева, я поняла, что период вынянчивания Ясеневой завершился. Его окончание, как вы убедились, точно совпало с моими умозаключениями, и это лишний раз свидетельствовало, насколько жизненные гармоники Ясеневой и мои совпадали. Если хотите, то мое настроение — это индикатор ее самочувствия. Поэтому Гоголева и позвала к себе нас вместе. Мое дело было сидеть и молчать, отвечать только на ее вопросы. Впрочем, как и дело Ясеневой, хотя об этом мне не хотелось бы писать так откровенно. Итак, период вынянчивания остался позади, впереди нас ждал период выхаживания. Ну-ну! — это я адресовала им обеим, уверенная, что являюсь здесь не последним звеном влияний. Во всяком случае, объектом была Дарья Петровна, а мы с Елизаветой Климовной — объектиссами, одинаково не знающими, что делать дальше. Я-то хотя бы знала одно — мне предстоит быть исполнителем, а вот Гоголева двигалась методом тыка. Ох, и намаюсь же я с ее тыками! а уж как Ясеневой — объекту тыков — достанется, так и подумать страшно. Ладно, общими усилиями с Богом в новый путь. — Как настроение? — с меня начала разминку Гоголева, звуча нервным резковатым голосом. — Поправляюсь… — неуверенно произнесла я, совершая челночные движения глазами между ею и Дарью Петровной. — Отлично, — похвалила меня Гоголева. — А вы, Дарья Петровна, как себя чувствуете? — Что со мной произошло? — вежливо поинтересовалась Ясенева вместо ответа. — Стоит ли, Дарья? — перешла на приятельский тон душа-психотерапевт. — Ведь все уже позади. — Ну, зачем так пессимистично? — съязвила Ясенева, что тут же с одобрением во взгляде отметила Гоголева, как верный признак улучшения состояния здоровья подопечной. Мне показалось, что они начинают меняться местами. Гоголева обладала знаниями, каких не было у Ясеневой. Но Гоголева не знала, какие из ее знаний нужны Ясеневой, а Дарья Петровна не была уверена, что Елизавета Климовна без ее уточнений сама в этот разберется. Наблюдая их, я про себя повторяла однообразное «ну и ну!», и мне это не надоедало. — Позади у нас, Елизавета Климовна, далеко не все, — уточнила Ясенева свою мысль. — Кое-что остается еще впереди. Правда, его, возможно, неизмеримо меньше. Но тем более мы должны тщательно во всем разобраться и это «впереди» прожить концентрированнее и плодотворнее. — Тебе бы угомониться, Дарья. Слаба ты, больна. Понимаешь? — мягко, доверительно сказала Гоголева. Елизавета Климовна была на пару лет старше Ясеневой, но выглядела суше, мельче, чуть проще, но и чуть крепче. Такая себе крестьянствующая интеллигентка. — Гуляй, ешь зелень, наслаждайся, — увещевала она мою шефиню. Между тем та скептически осматривала советчицу. — По утрам на голове стоишь, да? — коротко спросила она Гоголеву. — Да. — Пробежки вокруг дома делаешь, да? — Да. Тут я вынуждена сделать отступление, иначе вы ничего не поймете. Гоголева жила в центре города в неплохом особняке, доставшемся ей в наследство от родителей. Около дома имелся клочок земли достаточно большой для крупного города, — шестнадцать соток. Через проспект напротив, словно символ не простых совпадений, а совпадений со значением, располагалось общежитие национального университета, в котором три года до замужества жила Ясенева, студентка механико-математического факультета — некогда сельская девушка с комплексом золотой медалистки. Но их сближало не только это. Когда-то их мужья работали в одном институте, одновременно писали кандидатские диссертации, одновременно защищались. Правда, их жены тогда не знали друг друга. Познакомились они случайно, когда Ясеневу с совершенным истощением ума и нервов впервые направили в стационарное отделение неврозов добрые люди в лице некоего Дебрякова Игоря Сергеевича, ее участкового психиатра. Как-то она, окончательно изнемогая, обратилась к нему с надеждой — авось поможет. Заглянула в кабинет и сама испугалась: господи, страх-то какой — настоящий психиатр! И вдруг он выписал ей направление в стационар! Но она притихла и покорно поплелась — так достали бессонницы. Тогда таких приступов еще не было. Была очень красивая молодая женщина, интересная собеседница, увлеченная творчеством даровитого писателя. Как иногда случается, врач и пациентка разговорились, нашли много общего, удивились этому и понравились друг другу. Дебрякова Дарья Петровна очаровала как личность и как человек. Он проникся к ней сочувствием не только потому, что она — замечательно очаровательная и броско талантлива — тяжело болела, но и потому, что в прекрасности ее души занял место, по его представлениям, не вполне порядочный человек, живший себе, припеваючи, с женой, а благосклонность своей почитательницы лишь корыстно эксплуатировал. Относиться к писателям с предубеждением у Дебрякова имелись все основания, если уж писателем может стать такая особа, как старшая медсестра их отделения — ледащая особа, безобразно безнравственная и по существу никчемная, которую сотрудники иначе как Тля не называли. Ненависть Игоря Сергеевича к Тли была устойчивой и по большому счету плохо аргументированной. Эта гулящая дурище, томно и целомудренно опускающая очи долу при муже, ханжески поджимающая тонкие широкие губы, лукаво подвязывающая в безликий узел рано поседевшие волосы, при каждом удобном моменте откровенно и настойчиво набивалась к нему на случку, и уклониться от нее было невозможно. Родившись в обманчивом облике белесого липкого насекомого, она в действительности призвана была насыщать мужскую похоть отнюдь не по-насекомовски неутомимо. С ней дозволялось все, любая возбуждающая и сладострастная мерзость, которую после и самому вспоминать было стыдно. Она ничего не требовала для себя. Да это и смешно было бы! Как себя надо не уважать, чтобы приняться вдруг услаждать ее тело, вечно сальное, подставляющееся мужчинам лишь для того, чтобы они, изгваздав в нем свои набухшие телеса, выливали туда непотребную отхожую слизь. Казалось, ей просто доставляет удовольствие быть грязной тряпкой на подхвате у мужиков, ищущих сомнительных удовольствий. Ее нетребовательность притягивала вновь и вновь, а вседозволенность прощала ее глупость: под пыхтящим, потеющим самцом она взахлеб живописала, с каким выдающимся педагогом живет, как он ее ценит, подает кофе в постель, возит на работу и с работы машиной. — За что же он тебя, дуру, ценит? — не стесняясь в выражениях, однажды спросил Игорь Сергеевич. — Я его добрый гений, — всерьез ответила она. — Если бы не я, он ничего бы не добился и не стал бы заслуженным учителем. — Это почему же? — опешил любовник-онанист, видящий в ней не женщину, а лишь средство для услады плоти. — Потому что он все делает для меня и ради меня. Ему нравится доказывать мне, что я не ошиблась, выйдя за него замуж. — Поразительно, — только и мог сказать Игорь Сергеевич. — Ты же — пустое место. Неужели он не видит этого? — Пусть пустое, — не обиделась Тля. — А чего же ты ко мне дорожку не забываешь? А-а, то-то и оно, — понимающе осклабилась она. — Я не только хороша собой, но еще и раскрыла один его секрет, за что он мне и ножки мыть будет. — У выдающегося педагога имеются недостатки? — Да. И она принялась рассказывать, что никакой методики обучения по Наталину не существует. Что он проповедует давно забытые вещи, перефразировав их на современный лад. Она называла какие-то имена его учителей и наставников, так и не ставших известными, которых он обобрал и за их счет нажил себе профессиональный багаж. Говорила о его связях в министерстве просвещения, что поддерживаются они не просто круговой порукой, а денежными взятками и дорогими подарками. Городила еще всякую дребедень, с трудом понимаемую Дебряковым. — Зачем же ты мне это рассказываешь? Ты-то любишь его? — Конечно, его. Не тебя же, — простодушно ответила она. — Ведь он на мне женился, а не ты. И потом, он постоянно стремится удивить меня, завевать заново. — Удивить? Чем? — Умом. — А что, тебя трудно завоевать по-другому? — Ну, знаешь! Человек не может все уметь. А он умеет деньги зарабатывать. Другого, жаль, не умеет! — выкрикнула придурковато. — В этом его ты дополняешь. Да, миленький, — скалилась эта тварь желтыми лошадиными зубами, щуря узкие закисшие плесенью глазки. Дебряков с отвращением отпрянул. После этого сдерживал себя, чтобы не пользоваться ее услугами, передав томящееся по непонятному наслаждению ее тело коллеге — Никите Дикому, самцу-гиганту, набрасывающему на все, что шевелится. Кажется, они так и совокуплялись до самого ее отъезда из города. И тут появилась эта женщина, Ясенева, с букетом проблем, болезней и привязанностей. Она была очень приятна, притягательна, при этом — светла и чиста, только глаза светились опасно проницательным умом. Хотелось отмечать все, что в ней обнаруживаешь, словами не будничными, не затертыми. Хотелось соответствовать ее свежести и благоуханию. Этого можно было достичь, только причастившись от нее, приняв в ней участие. Во время приема Ясеневой о Тли он вспомнил случайно, просто потому что пациентка преподнесла ему в благодарность за внимательное отношение книгу своего кумира. Она немного рассказала о нем и о книге, чтобы пробудить в Дебрякове читательский интерес, но было в ее рассказе что-то еще. Пожалуй, тогда он и распознал, в чем причина ее бессонниц, обнаженных нервов, но углубляться в тему не стал — побоялся потерять доверие, насторожить ее. А может, заподозрил, что это банальная мужская ревность толкает его на ложные выводы. Оформляя направление в стационар отделения неврозов областной клинической больницы, элитное и труднодоступное по тем временам, Дебряков ободрял приятную пациентку: — Лечение там необременительное. Отоспитесь, отдохнете, и все пройдет. А вот об этом человеке, — постучал по подаренной книге, — забудьте. Выкиньте его из головы. Кажется мне, он не стоит вашего внимания. В отделении, куда она помчалась на следующий же день, несмотря на то что на него выпадала годовщина их с мужем бракосочетания, ее встретила сама заведующая. — Ясенева? Вы не жена ли Павла Семеновича из Института Земли? — спросила, высоко подняв брови. — Да, — ответила пораженная Дарья Петровна, которая уже тогда была популярна и известна более мужа, хоть он и состоял в руководстве единственного в городе института, подотчетного Академии наук. Институт занимался не проблемами земли, а проблемами Земли, вел сугубо теоретические исследования, многие его темы были закрытыми. Поэтому о нем знали не все. — Откуда вы знаете сотрудников этого института? — удивилась она в свою очередь. — А мой муж тоже там работает. В одном из отделов, — уточнила Гоголева, подчеркивая дистанцию между заместителем директора и рядовым сотрудником. Побеседовав несколько раз, они подружились, найдя много общего в характерах и женских судьбах: обе не имели детей, очень любили и баловали неприспособленных к жизни, далеких от будничных забот, кабинетных мужей, были добытчицами в своих семьях, обеспечивая их дополнительными доходами от приработков. Когда начались экономические перемены, каждая из них по-своему бросилась в бизнес, сочетая его с основной работой. Мужья продолжали работать в науке, не замечая ее болотной застойности, ее — пусть временной — обочинной ненужности разваливающемуся государству. Первой пробила брешь в обороне мужского благодушия Гоголева. Она, основательнее, крепче устроенная на основной работе как безраздельная хозяйка «курортного» отделения, где основными пациентами были номенклатурные работники, выигрывала против главного редактора областной типографии, коей была Ясенева, и приткнула своего Николая Игнатьевича на чиновничью должность в мэрию. Ясенева же, не обладающая крепким здоровьем, начала жестоко болеть, а через несколько лет совсем сломалась, и Павлу Семеновичу пришлось взять на себя заботы о ее бизнесе — жалко было бросать налаженное, хоть и не шибко денежное дело. Он оставил работу в науке, требующую частых поездок в командировки, и полностью посвятил себя жене. В семье Ясеневых на некоторое время роли супругов поменялись местами. Вот в этом состоянии дел их и застала последняя болезнь Дарьи Петровны. Она, между тем, продолжала наступать на Елизавету Климовну: — Физический труд по выходным, да? — Да. — По вечерам частная практика, да? — Да. — А на кой? Это же скучно. — Просто жить — скучно? — Гоголева подчеркнула вопрос особой интонацией. — Да. просто жить — неимоверно скучно. — Что же лучше: жить скучно или не жить никак? Ясенева смотрела на нее с явным неодобрением. — Благополучная, здоровая, преуспевающая, живущая тоскливо-однообразно и гордящаяся этим, ты говоришь, что у меня все позади, что я должна угомониться и впасть в такое же растительное существование? Хорошего же ты мне желаешь. — Эх, подруга, одумайся, — Гоголева с укоризной, со старческой грустью смотрела на Ясеневу. — Слушай, а может, мы говорим с тобой на разных языках? — вдруг оживилась моя шефиня. — Нет, Дарья, я ведь тоже люблю и высоко ценю духовность. «Есть птицы умирают налету, а есть птенцы, стареющие в гнездах», — продекламировала вдруг она. — Не знаю, кто это написал, но попал в самую точку. Но ведь это всего лишь поэтический образ, в жизни же — это крайности. А нам с тобой надо выбрать золотую середину. Понимаешь? — Золотая середина — это хорошо, — согласилась Ясенева. — Ты больна. Подумай о своем муже, — резко продолжала Гоголева, теперь она переменила позу, положила ногу на ногу и, опершись локтем о колено, подперла рукой подбородок. — Ему и так досталось. Ты сошла с дистанции, и ему приходится работать за двоих. За что ему эти испытания, за что непосильный труд? Ты такого счастья ему хотела? Ты, — она вперила палец в Ясеневу, — ты избаловала его вниманием, заботой, любовью. А когда он привык к этому, потерял мобильность, снизил тонус, ты позволила себе заболеть, оставить его одного, бросить, навязав заботы еще и о себе, больной. Это безбожно, ты понимаешь? От этого мужики загибаются. Так нельзя, — Гоголева сорвалась на крик. — У него никого не осталось. У него, кроме тебя, подлой, нет ни одной родной души. Хоть ты теперь и обуза, но это мы с тобой понимаем. А для него на психологическом уровне, на уровне условных рефлексов ты, по-прежнему, — опора. Если с тобой что случится, он не выживет. Ты дура, да? Дура совсем? — кричала она. — Ты какого хрена доводишь себя до приступов? Ты в ответе за него! Я из тебя блин сделаю, но дурь — выбью. Я выложусь, но ты станешь у меня нормальной. Не смотри на меня так! — Гоголева вскочила с кресла и заметалась по кабинету. — Не смотри так, — уже спокойнее сказала она. — Криз у тебя был, диэнцефальный криз, судорожный припадок, по типу эпилептического. Я не могу тебе подробнее объяснить. Но, ради Бога, — она вновь села и взяла Ясеневу за руку, — это очень неприятная вещь. Я тебя прошу отнестись серьезно к моим словам: тебе после этого приступа необходимо регулярно, в течение двух лет, каждый день принимать противосудорожные препараты, уходить от стрессов, сильных впечатлений, эмоций, ни при каких обстоятельствах не оставаться одной. Я потом все распишу тебе, разложу по полочкам, растолкую, — она перевела дух, собираясь еще что-то говорить. — Успокойся, Елизавета Климовна, я, как и ты, все ведь понимаю, — откликнулась Ясенева. — Прости, мне кажется, у тебя проблемы с Николаем. — Да, у него снова сильнейшая депрессия. Первую, уйдя из науки, он преодолел легко. А с этой, после смерти родителей, пока что справиться не может, — Гоголева вздохнула и притихла. — Мистика какая-то, — махнув рукой, улыбнулась она Ясеневой. — Мой Николай начал болеть одновременно с тобой, и пошло-поехало… наши семьи будто связаны кармически, как только ты болеешь — у него тоже начинаются проблемы со здоровьем. Я не хочу проводить параллели, но они сами напрашиваются. Страшно представить, что может случиться, если ты не пойдешь на поправку. Впрочем, мне все равно легче, чем твоему Павлу. Я-то выдюжу! — Вот и твоего мужа жизнь из мальчика превращает в мужчину. Конечно, ты права, чем позже с ними это происходит, тем болезненнее и опаснее протекает взросление. Тут у нас с тобой снова все совпадает. А насчет кармических связей… Не бери, мать, в голову глупости, просто у нас с Николаем нервы не в порядке. На нас одновременно погода влияет, состояние солнечной радиации, фазы луны. Этим сейчас никого не удивишь. — Угу, — Гоголева с ехидцей покачала головой. — Умна очень да рассудительна больно. Только я своему Николаю стараюсь облегчить процесс взросления, как ты изволила назвать это людоедство, а ты не думаешь о своем Павле. Гения себе завела… Сволочь ты! Тьху! — Замолчи! — тотчас откликнулась Дарья Петровна. — Ты этого не понимаешь, так не лезь. — Да куда уж мне понимать! Я только вытаскивать вас из ваших благородных инсультов да инфарктов должна, дерьмо разгребать. А понимать и лезть — нет, это нам нельзя. Так вот, милая моя, скажи спасибо папе с мамой, что дали тебе такие сосуды — гладкие да прочные. Лежать бы тебе уже давно там, — Гоголева показала рукой куда-то за окно. — У тебя в ночь с одиннадцатого на двенадцатое четко был запрограммирован инсульт мозга. Четко! Спасли сосуды, выдержали. Не дай Бог ты еще раз так вляпаешься, и тебе конец. *** Мне никогда не стать похожей на них. Я смотрела на этих женщин и думала, что мир именно на таких и держится: умных, мужественных, самостоятельных, не боящихся правды, учитывающих в каждом поступке и слове свою силу и слабость. Разве они могли проиграть? Во мне зрела уверенность, что я присутствую при чем-то более важном, чем обсуждение здоровья моей шефини, чем подведение их жизненных итогов на данный момент времени. Здесь начиналось что-то качественно новое и значимое. — Спасибо, — прервала молчание Ясенева. — Вот ты и ответила на мой вопрос. А теперь поговорим спокойно, — она подняла руку в предупреждающем жесте, останавливая готовую воспротивиться Гоголеву. — Все твои рекомендации, все установки, советы обязуюсь исполнять принципиально и пунктуально. Это важные дела. Далее. Спасибо тебе, дорогая, что ты волнуешься о моем муже. В эти слова я вкладываю всю сердечность, на которую способна. Давай обойдемся ими и не будем больше размениваться на пустые признания. Ведь мы понимаем и высоко ценим друг друга и без этого, верно? Гоголева кивнула. Она внимательно наблюдала за Ясеневой, впитывая широко открытыми глазами, навострившимся слухом, осязанием воздушных потоков не только ее слова, но и то, что жило за ними, что еще только зрело в ее потревоженном уме, формируясь в интерпретационные образы. Она Момент, когда Ясенева определяла словами то, что наплывало на ее ум зашифрованными символами предзнания, совпадал с моментом, когда о том успевала догадаться Гоголева. — Верно, — автоматически повторила Елизавета Климовна. — Ты ищешь причины стресса? Я вижу. — Не только. Помнишь, ведь это у меня не первый криз? — Помню, но предыдущий был легче, гораздо легче. — И тем не менее я его перенесла очень тяжело. Он на несколько лет привязал меня к дому. Я не выходила… — это озадачивало меня, — не спуская пристального взгляда с Ясеневой, сказала Гоголева. — Мне казалось, что ты в дополнение к основной болезни приобрела фобию. В тебе зафиксировался страх повторного криза, ты начала бояться всего, что связывалось с памятью о нем: толпы, транспорта, тепла, солнца, одиночества. При малейших признаках этих факторов ты впадала в панику и тем самым провоцировала новые судороги и срыв равновесия в нервной системе. — Может и так. Во всяком случае, твои выводы о панике и механизмах ее воздействия на меня звучат убедительно. Только паника возникала не от того, о чем ты говоришь, не от перечисленных тобой факторов. — А больше ей возникать не из чего, если верен вывод о зафиксированном страхе. — Значит, вывод этот не верен. И никакой фобии у меня нет. — Как врач, я не понимаю, что ты хочешь сказать. — Попытаюсь объяснить, хотя мне и самой не многое понятно. — Итак… — Итак, приступов по типу того, что случился в ночь с одиннадцатого на двенадцатое, у меня было несколько. Все они случились после первого, внезапного, из которого ты меня вытаскивала. Ты сейчас упоминала о нем. Так вот, все эти приступы были, во-первых, неизмеримо более легкими, а во-вторых, ты, спасибо тебе, научила меня вовремя их купировать. Но есть еще и «в-третьих»: я стала предчувствовать их приближение и поэтому снимала их еще на подходе, когда мое состояние не доходило до критического. — Но это же прекрасно! — Ага, только лучше бы их вовсе не было. — Подожди, как же ты тогда не почувствовала приближение этого, последнего, что вновь привел тебя сюда? — В том-то и дело, что почувствовала и даже очень старательно пыталась предупредить. — Странно. — Я тоже вначале думала, что меня беспокоит одиночество в доме или в толпе, духота, солнце. Но на этот раз я была не одна, не было жарко и душно, даже не было сильного стресса. — Но что-то же было? — Были неприятные впечатления. Ира, — обратилась она ко мне. — Расскажи, что случилось накануне, десятого числа. Я постаралась вспомнить, рассказала события вечера, не позабыв о больной на улице, о «скорой помощи» и, выговорившись, замолчала. — Это не все. Меня не оставляет ощущение, что это не все. Я тоже перебирала события в том же порядке, что и ты сейчас, но ощущение не уходит. Значит, было еще что-то, о чем мы забыли, не придаем ему значения. — Ничего больше не было. День прошел, как всегда, ничем не отличался от других, — настаивала я на своем. Ясенева молчала абсолютно беспомощно, но был в том молчании укор мне, упрямое несогласие с моей безаппеляционностью — Может быть, необычные покупатели, проверяющие? — предположила Гоголева. — Нет-нет… — Ясенева силилась за что-то зацепиться и чуть не плакала оттого, что не находила, за что. — Мы, как всегда, читали газету, обсуждали новости, болтали, — снова вспоминала я, добавив теперь даже типичные, а не отличительные детали дня. — Что было в газете? — с надеждой вскинулась Гоголева. — Да что и всегда, чернуха разная. Я прочитала только криминальную хронику о маньяке и все. — Это могло тебя задеть? — спросила Гоголева, обращаясь к Ясеневой. — Могло, конечно. Разве такое пропустишь мимо души? Но это не первая публикация о маньяке и я к этой теме уже притерпелась, — Ясенева сморщила нос и отрицательно покачала пальчиком. — Нет, она меня не могла задеть больше, чем любая другая новость. — Что же тогда? — Понимаешь, — медленно начала говорить Дарья Петровна. — Создается впечатление, что у меня появился еще один орган чувств. Нет, — постаралась она опередить недоумение Елизаветы Климовны, — не в буквальном смысле, конечно. Но… только не смейся, отнесись к этому творчески, поищи… — Да говори ты, не телись! — Я предчувствую несчастья! — в тон ей громко и прямо отчеканила Ясенева. — И это предчувствие протекает во мне болезнью. Причем, чем больше размер несчастья, тем тяжелее протекает мой приступ. — Сейчас столько беды в мире, что ты бы умерла, Дарья, — сочувственно покачала головой Гоголева. — Думаю, ты заблуждаешься. — Я не утверждаю, что абсолютно все беды отражаются на мне. Тут надо понаблюдать, проанализировать, но для этого нужна статистика. А набирать ее за счет своего здоровья мне, естественно, не хочется. Как только я научусь разбираться, что мне дано предвидеть, какое касательство оно ко мне имеет и имеет ли — я преодолею болезненную реакцию на это. Я чувствую. Но то, что во мне развивается новая способность, я утверждаю категорично, и не смей мне не верить. Я — исследователь, человек науки и знаю, о чем говорю. Не хочешь помогать, не надо. Тогда вытягивай меня всякий раз и не брюзжи, терпи, пока я сама не справлюсь со своими процессами. Когда-то же они стабилизируются, и мне станет легче. Но не смей не верить. — Я хочу тебе помочь. Но смогу ли при такой постановке вопроса? — Правда? — оживилась Ясенева, пропустив мимо ушей вопрос сомнения. — Правда, вот тебе моя рука, — Гоголева подала узкую костлявую руку с короткими ногтями без маникюра. Навстречу ей протянулась чуть более полная рука с пальцами средней длины — белая, холенная, со свежим неброским маникюром на отросших заоваленных ногтях. Обе руки сплелись в пожатии. — Тогда слушай, — приготовилась к рассказу Ясенева. Гоголева включила диктофон и замерла, откинувшись в свое глубокое кресло. Дарья Петровна подробно описывала свои недомогания, обязательно сопровождая каждый случай иллюстрациями окружающих событий. Из ее рассказа выходило, что приступы, изматывающие ее, по частям уносившие здоровье, были предвестниками несчастий, происходящих чуть позже с родными или близкими, с дорогими ей людьми или просто в ближайшем объеме пространства. Коротко говоря, она чувствовала неладное, надвигающееся на тех, с кем ее связывали конкретные отношения или, если это были чужие люди, то тогда они находились где-то рядом с Ясеневой. Судьбу ли людей она предчувствовала или ощущала беду, витающую над этими судьбами? В этом она и хотела разобраться. Если бы ей это удалось, то время от первых предчувствий до горестного события было бы достаточным для того, чтобы его предотвратить. Это можно было посчитать бредом, если бы количество случаев было чуть меньше, а утверждения о взаимосвязи самочувствия Дарьи Петровны с последующими драмами или даже трагедиями не так аргументированы. — Создается впечатление, — завершила рассказ Ясенева, — что если бы я научилась расшифровывать информацию внутри себя, то могла бы вмешиваться и предотвращать нежелательные события. Это, во-первых. А во-вторых, я бы так не болела. Знание, считанное еще с подсознания, избавило бы его от необходимости прорываться в осознаваемость. Болезнь мучает тем сильнее, чем дальше я нахожусь от догадки, стучащейся ко мне. — Значит, если бы при первых симптомах болезни ты могла понять, о чем тебе намекают, и начать действовать, то и не болела бы вовсе, — уточнила Гоголева. — Точно! Как обладающий зрением человек не идет под мчащийся поезд, как осязающий тепло уклоняется от полыхающего огня, так и я могла бы избегать кризов. Но мне не открываются внутренние письмена. — Итак, — подводя итоги, сказала Гоголева. — Моя личная задача — вытаскивать тебя из болезни, коль скоро ты в нее впадаешь по объективным причинам. Наша общая задача — разобраться с твоими предощущениями, научиться их читать и управлять ими. — Управлять ими я могу, но вмешиваясь в ход событий вокруг себя. Я не могу избавиться от концентрирующегося во мне раздражения, не выплеснув его наружу. Это как вычих пыли из носа, как выдох использованного воздуха, как выплеск созревших в душе стихов. Это — события из одного ряда. Давай попробуем расшифровать хотя бы один этот случай, а остальные будут на него похожи, я с ними потом сама разберусь. — Звучит убедительно, особенно про вычих. Поступим так: ты сейчас иди под капельницу — все равно тебе еще рано считать, что в твоих мозгах все успокоилось, — а я внимательно прослушаю еще раз твой рассказ, — Гоголева показала на диктофон. — А завтра вновь встретимся и наметим следующие шаги. Они расстались, довольные друг другом. Я знала, что эти женщины обязательно проедутся за мой счет, потому что они будут только намечать шаги, а топать ножками придется-таки мне. Или я о себе слишком хорошо думаю? *** О чем размышляла после нашей исторической встречи Елизавета Климовна, я не знаю. Было около трех часов дня, когда она оставила отделение на попечение дежурных медсестер и уехала. До конца дня и весь вечер многочисленный младший медперсонал собирал пыль, скоблил лезвием пол вдоль плинтусов и мыл его, обрызгивал и поливал цветы, чистил ковры, натирал, полировал… Наша встреча здесь ни при чем — этим они занимались каждодневно, но от этого их рвение не уменьшалось. На дополнительных ставках они сидят, что ли? — подумала я, глядя на вакханалию борьбы за чистоту, так много их здесь было. А может, в штате больницы предусмотрены санитары-усмирители, ходят здесь и притворяются прибиральщицами? — эта мысль испугала даже меня, имеющую косвенное отношение к пребыванию здесь. Нет, здесь не требовались смирительные рубашки. Контингент больных был самым что ни на есть мирным, нормальным, нормальнее остальных. Да-да! От чего страдали эти люди? Оттого, что с них свалились розовые очки и они увидели жизнь в истинном свете. Я иногда смотрю на публику, например в маршрутках, и удивляюсь, до чего же люди любят иллюзии. Едут утром на работу, где их ничего хорошего не ждет, слушают по радио какую-нибудь песенку про счастливую любовь, теплые края и горы бананов и улыбаются. Лица светлеют, на щечках появляется румянец, в глазах — мечтательность. Думают, что это Двадцать лет назад неврозы даже болезнью не считались. До чего их было мало и до чего по смешным поводам они возникали. Это отделение было задумано, как санаторий-профилакторий для высокопоставленных лиц, здесь проводила неплановый отпуск партийная и советская элита. Не на Канарах, как теперь принято, — скромно люди жили. Потом бонзы от медицины одумались, когда начала накапливаться статистика заболеваний с «не установленным диагнозом». Гоголева доказала, что связь души и тела существует не только в работах философов, но и на практике. И все соматические больные с «не установленными диагнозами» потянулись сюда на консультации, некоторым удавалось попасть на стационарное лечение. И — о, чудо! — у стойких язвенников рубцевались раны в желудках, у гипертоников приходило в норму давление, больные с мнимыми пороками сердца забывали, где оно у них находится. Бессонницы, «комок в горле», аллергии — все проходило. Теперь Гоголевой здорово «помогает» сама ситуация в стране — стрессовая, немилосердная, жестокая. Число больных неврозами возросло, да и качественно неврозы изменились. Теперь это, в основном, запущенные стадии, предкризисные и посткризисные состояния. С ранними симптомами никто сюда не приходит — некогда. *** Ясенева даже не вспоминала о разговоре с Елизаветой Климовной. Она считала, что, сгрузив наблюдения над собой в руки специалиста, выполнила свою часть работы. Теперь пусть Елизавета Климовна и думает, что да как прописывать ей, а она, Ясенева, будет все аккуратно исполнять под собственным присмотром. Прошло несколько дней. Гоголева проводила сеанс иглотерапии, когда к нам в палату зашла женщина очень начальственной наружности и мало похожа на больную. Я сразу, обезьянничая Ясеневу, попыталась определить, кто она, чем занимается, зачем припожаловала, но у меня не все получалось. Вернее, ничего не получилось, хотя тут меня винить не за что. Я старалась, но, видать, пороху еще не приобрела. Впрочем, я, кажется, жаловалась вам не единожды на этот счет. Зачем эта дама пришла сюда, стало ясно после ее слов. — Здравствуйте, — произнесла она с помощью прокуренных связок, обращаясь к окну, за стеклами которого разгорался солнечный денек. — Я лежу в этой палате, когда прихожу на лечение, — напомнила она палате о себе. А для нас уточнила: — Иногда. — Здравствуйте, — запоздало ответила Дарья Петровна, всматриваясь в мышиную норку под потолком, как пить дать, сроднившись с нею под давлением обстоятельств. Начинается освоение перелоговых земель, — подумала я, косясь на новенькую. Не успеешь нагреть местечко, как тут же на него уже зарятся другие. Что с этим можно поделать? М-да. Я знаю, что вы думаете. А как иначе? Вот то-то и оно. — Я не планировала ложиться сюда зимой, здесь хорошо ранней весной, в апреле. Но приходится, — сообщила обладательница женского баска. — Я переживаю сложный период жизни. — Да, — почему-то подтвердила Ясенева, словно что-то знала о сложностях появившейся тут дамы. Впрочем, это могла быть чистая вежливость, какую проявляет Капица, общаясь с героями своих передач. Вошедшая положила на свободную койку свои пожитки, рядом на пол бросила сумку. Затем вынула оттуда халат и тапочки, пару тремпелей. Переоделась, заботливо водрузив на плечики юбку и блузку, пристроила их на вешалке в углу палаты. — Думаю, мы подружимся, — высказала она знакомой ей издавна палате сокровенные чаяния, а может, свои намерения, и вышла в коридор. Еще, небось, думает, что это мы заняли нагретое ею местечко. Это после того-то, как пережили здесь всемирное обледенение окон и окружающего пейзажа? Мы с Ясеневой переглянулись. — Ведьма? — предположила я. — Баба Яга и нос крючком. — Постой, постой… — Ясенева одной рукой прикрыла поэтическое чело, а другую приложила к левой груди, как бы усмиряя биение сердца. — Как ты сказала? — Введь-ма… — запинаясь, повторила я, не зная, чего ожидать: похвалы или выволочки за неправильную терминологию. Хотя я по своему возрасту имела полное право на озорной сленг. — Как я могла забыть? — Ясенева смотрела на меня очаровательно ясными глазами цвета весенней зелени. — А ты? Ох, уж эти глаза! Некоторые считают, что фамилия Ясенева происходит от слова «ясень» — названия дерева. А я уверена, что в результате каких-то метаморфоз она произошла от слова «ясная» — таким был весь ее облик, чему в немалой степени способствовали глаза. Но я отвлеклась, простите. Даже не знаю, как с этим быть: начинаю иногда мыслить категориями надоевшего мне Мастера. Уж не пытается ли он вселиться в меня, чтобы присоседиться хоть таким макаром к нашей Дарье Петровне, ибо кто же ему отдаст без боя свято место? — Что я? — отвлеклась я от посетивших меня подозрений. — Как ты могла забыть? — О чем? — Да ведь мне плохо стало после сновидения! А я не рассказала о нем Гоголевой. Я хлопала глазами: дура-дурой. В самом деле, ну как я могла повестись так безответственно? Блин, зачем меня сюда приставили? Раскоровела на дармовых харчах и про все забыла. Я приказала себе собраться, иначе мне не выжить в той конкуренции за место возле Ясеневой, которая не на шутку разгоралась. — Сон, сон… — повторяла Дарья Петровна. — Женщина, ведьма… Она, это она… — Ясенева начала суетиться, ударяя руками о края койки, шаря под подушкой, потом спохватилась: — Ира, подай мою сумочку. Я протянула ей сумку трясущимися руками, предчувствуя крутой поворот больших событий. И «низко сняла шляпу» (Клара, ваш бесподобный слог таки нужен иногда людям, не сомневайтесь). — Черты лица благородные, а кожа темная, обветренная. Руки шершавые, ногти обрезаны ножницами. Может, она цыганка? — между тем демонстрировала я свое рвение. Намекая, конечно, на давешнюю ведьму. На большее не тянула пока что, к сожалению. — Ты о ком? — спросила Ясенева. — А-а, да нет, — сказала, поняв, о ком я говорю. — Она много времени проводит на свежем воздухе. Видимо, строитель, — Дарья Петровна порылась в сумочке и вытащила на свет божий скомканный, затертый листок бумаги. — Вот! — победно воскликнула она. — Полюбуйся, — и протянула его мне. Я развернула писульку. — Старый рецепт, — констатировала я разочарованно. — Именно! Знаешь, откуда он у меня? — Если бы я о вас знала все, — я сделала ударение на слове «все», — вы бы не находились здесь. — Так вот, — не обращала она внимания на глубокомысленность моих намеков. — Его передала мне та женщина, что упала на улице. Помнишь? Чтобы она что-то передавала, я помнить не помнила, но припоминала какую-то суету той больной. Только причем здесь все это — сообразить не могла. Что-то зависит от моей памяти? Так извольте, я готова ее поднапрячь. Но, похоже, плутни моих рассеянных и не созревших мозгов служили не самую лучшую службу при дворе моего величества. Заметив мой одеревеневший взгляд, Дарья Петровна отчаялась. — Ты номер «скорой помощи» хоть запомнила? — Запомнила, — угрюмо призналась я, досадуя на собственную нерасторопность. — Повтори. Я повторила. — Правильно. Теперь слушай задание, — я сделала стойку и посерьезнела, даже словно со стороны увидела, какими умными стали мои глаза. Пришлось пару раз хлопнуть ресницами, закрепляя образ. — Не строй мне глазки, — не одобрила мои попытки Дарья Петровна. — Не отвлекайтесь, я слушаю вас, — решила я не оставаться в долгу. — Сегодня, как уйдет из отделения Гоголева, иди в ее кабинет, садись на телефон и звони, куда хочешь, но принеси мне адрес некоего Васюты И. Я. шестнадцати лет от роду. — А кто это? — Ты же только что смотрела рецепт?! — удивилась Ясенева моей тупости, скоротечно переходящей в хроническую форму. Но потом не стала на этом останавливаться, чтобы не терять время. — Ладно, потом узнаем. Значит так, записывай. Первое: позвонить в справку телефонов и узнать номер регистратуры первой поликлиники четвертой горбольницы. — Так, — я быстро записала сказанное. Не впервой! — Второе: дозвонишься по номеру регистратуры и… Тут может быть два варианта. — Вариант первый? — я сделалась лаконичной и деловой, в лучших традициях длинноногих, пустоголовых барышень из приемных нынешних фирмачей. — Вариант первый: просишь работницу регистратуры найти для тебя адрес этого парня. Если она попросит его полное имя или другие данные, скажи, что ты знаешь точно одно — он проживает на участке, обслуживаемом терапевтом Лысюк Лидией Семеновной. Это может сработать, но шансов мало. Скорее, она пошлет тебя, куда ни попадя. — Вариант второй? — Да. Второй: сообщаешь работнице регистратуры, что звонишь из тридцать второго отделения областного психиатрического диспансера и тебе срочно нужна врач Лысюк Лидия Семеновна для консультации по одному из ее пациентов. Попроси, чтобы тебе дали либо ее номер, хорошо бы домашний, либо чтобы позвали ее к телефону. Когда ты с ней свяжешься, выяснишь то же самое — адрес Васюты И. Я. — Потом мне придется еще ехать к нему. Жаль малолетка. — Не обязательно. — Вы сами сказали, что ему шестнадцать лет, — удивилась я. — Не обязательно ехать, — последовало уточнение Ясеневой, и я поняла, как глубоко она закомплексована на своих проблемах. — Принято, — вяло сообщила я, радуясь втайне, что в любом случае кончилось мое великое сидение здесь. Ее дела пошли на поправку, моя подопечная поднялась, а я из сиделки превратилась в порученца. Да здравствует относительная свобода и «самый справедливый суд в мире»! В палату вернулась особа, мечтавшая подружиться с нами. — Я не представилась, — сообщила она очередную новость. — Меня зовут Жанна Львовна Дубинская. — Я, сраженная ее доверием, сразу же раскрыла объятия души, вошла в положение ее «сложного периода» и готова была полностью отдать в ее власть свою отзывчивость, но она не дала мне этого сделать, ляпнув, обращаясь к Ясеневой: — А вы, кажется, Ясенева, наша литературная звезда? Рассуждая беспристрастно, можно было предположить одно из двух: либо Ясеневу принимают совсем за девочку, так молодо она выглядит, либо обретенная нами Жанна Львовна в недалеком прошлом была «крутым» издателем, от воли которого зависела судьба Ясеневой как раз в тот период ее жизни, когда она направила свои стопы на Парнас. Но я же знала, что ни то, ни другое не могло иметь места. Напрашивался вывод… Впрочем, давайте лучше не будем об этом. Дубинскую я знаю мало, и оставим ее в покое. Внесу, однако, ясность: ясень, дуб — в народе к ним всегда относились неодинаково. Вы понимаете, на что я намекаю? — Смотря, что подразумевать под словами «литературная звезда», — откликнулась моя подопечная. — Во всяком случае, не вызывает сомнений то, что я — Ясенева. — Кажется, неловко получилось, — смутилась новая знакомая, не пряча откровенности. — Я хотела польстить вам, мне нравятся ваши стихи. — Увы, здесь не место для поэзии, — надула губки Дарья Петровна, заправляя далеко под крылья вдохновения иголочки, успевшие встать ежиком. — Еще раз простите. У меня сегодня с утра день не задался, и я все никак не войду в колею. Чуть не забыла! Вас просила зайти Гоголева. — Спасибо. Я подчеркнуто почтительно, можно даже сказать, поучительно-демонстративно, помогла Ясеневой подняться с постели и отвела ее в кабинет Елизаветы Климовны. Оставаться там не стала вовсе не потому, что меня не пригласили. Хотя исключительно вам на ушко скажу, что на самом деле так оно и было, но мне-то неловко озвучивать при всех нелепые подробности. И поспешила в палату к новой «сокамернице». — Жанна Львовна, меня зовут Ира. — Очень приятно, Ирочка, — заулыбалась она. — У меня к вам просьба. — Да? — Я о Ясеневой…— я замялась. — Говори. — Она опасно больна. Каждый день может стать для нее последним. Хуже всего то, что в ее болезни виноваты люди — понимаете? — мы все. Поэтому тут стараются… — Не огорчать ее, — закончила она вместо меня. — Я уже поняла это. А что с ней? — По гороскопу она — Рак. — О, господи! — Нет, не то, — успокоила я донельзя отзывчивую товарку. — Так, — не на шутку сосредоточилась Дубинская. — Сейчас с нее словно сняли защитный панцирь и заставили жить без него. — Нервы? — спросила Дубинская, и я кивнула, закусив нижнюю губу, что по моим представлениям должно было усилить восприятие сообщаемой мною информации. — Бедная. Я расслабилась и мило улыбнулась: — Может, я могу быть вам чем-нибудь полезна? Вы не стесняйтесь. Я в детстве мечтала стать врачом, да вот не получилось, в институт не попала. А с больными люблю возиться. Приятно, когда чувствуешь себя кому-то нужной. Когда в палату вернулась Ясенева, мы с Жанной Львовной пили чай и поверяли друг другу сокровенные недуги. *** Свидетельницей или участницей второго совещания по спасению Ясеневой я не была и знаю, о чем там шла речь, лишь из ее слов. Может, в моем изложении этот рассказ кому-то покажется суховатым, я же не поэтесса, а может, наоборот, — маленько привру ненароком. Не взыщите, выходит, такой у меня индивидуальный стиль. — Такая прелесть иметь подругу-врача, — призналась Ясенева, когда мы остались вдвоем. — Неужели? — я язвила, потому что не понимала, какие еще этот факт имеет преимущества, кроме очевидных. — Боюсь предположить, что от нас заберут бабу Ягу, — это я так условно назвала новую соседку, хотя она оказалась нормальной женщиной. А перед приходом к нам перепсиховала из-за того, что ее дочь буквально на глазах подцепила подозрительного хахаля. Кого же красит беспокойство? — Наоборот, нас заберут от нее, — успокоила меня Ясенева. Тем временем я сама догадалась: нас переводят в четвертую — двухместную — палату, где вчера освободились обе койки. Ясенева, видя, что мне объяснять не надо, уже потирала ладошки: — Ветер на улице поменял направление, и теперь там тепленько. — Вам же все время жарко, — напомнила я. — Жарко, но неуютно. А когда тепло, то уютнее, — она озорно подмигнула мне. — И мышей нет. — О! — не сдержала я возглас удивления. — А как же воспоминания детства, вхождение в поэтический образ и ощущение материала? — Вспомнила, вошла, ощутила. Хватит. — Вы именно в этом смысле радовались, что имеете подругу-врача? — Нет, конечно. Слушай, не перебивай меня. Тут такое дело, а ты… — Уже! — посерьезнела я, сидя вытянувшись, словно изображала солдата перед командиром. — Итак, состоялась наша вторая встреча-совещание, — начала она свой рассказ. — Без меня, — уточнила я на всякий случай, чтобы освежить в ее памяти мысль о необходимости детального изложения событий. Я ведь знаю, что мне предстоит та еще работенка, а без знания деталей успешно задание не выполнишь, даже по самым добросовестным инструкциям. — Именно, но мне полезно повторить все сначала, чтобы взглянуть на ситуацию со стороны. Из ее рассказа выходило, что Гоголева, выслушав содержание тревожного сна Ясеневой, ничего нового, ошеломляюще понятного не сказала. — Это ассоциативный сон, — был ее вердикт. — Накануне болезни ты получила двойной стресс: первый — оттого, что Ирина чуть не угодила под машину, и второй — от созерцания чужого инсульта, разыгравшегося на улице. Это произвело на тебя тягостное впечатление, нагрузило эмоционально. В результате, — продолжала логическую цепь причин и следствий Гоголева, — ты потеряла сон и по привычке свою бессонницу посвятила незабвенному Мастеру. Ты смотрела в окно на ночное небо, размышляла о вечности жизни вообще, о бренности человека в частности, сожалела, что годы уходят, а вы остаетесь далеко друг от друга — другими словами, наводила на себя грусть, не заботясь о напряженных до предела нервах. В итоге почувствовала приближение приступа: твои физические возможности по переработке внешних воздействий опять отставали от мощности их потока, сознание начало зашкаливать. И тут ты пустилась в поиски причин надвигающегося недомогания: вбила себе в голову, что они связаны с чьим-то несчастьем. Хотя по большому счету так оно и есть. Но об Ирине и этой старушке на улице ты напрочь забыла. А вот надуманное беспокойство о Мастере сыграло сложную роль: с одной стороны, оно отвлекло тебя от полученных впечатлений и, вроде бы, амортизировало запредельные нагрузки, а с другой, — продлило процесс тревожного возбуждения, переведя его в тлеющий, изматывающий режим. И ты получила то, что заработала. Но подсознание вычислило твое заблуждение и во сне подсказало конкретный повод к болезни. Оно подсунуло тебе образ старухи, мол, вот чем ты перегрузилась эмоционально. Более того, там, в подкорке, сохранился след ее слов, обращенных к тебе. Ты, человек нравственный, восприняла это как установку, что должна выполнить ее просьбу. Но так как твое сознание было занято Мастером, то есть ошибочной фигурой болезни, то подсознание в виде сна напомнило тебе об исполнении морального долга. Вот и занимайся этим. О чем она тебя просила? — Дословно: передай, что он там. И остальное — в том же роде. При этом отдала мне рецепт, — Дарья Петровна протянула его подруге. Гоголева долго крутила в руках измызганный клочок бумаги. — Шестнадцать лет, — размышляла вслух. — Да, по возрасту, как ты мне ее описала, он может быть ее внуком от поздних детей или правнуком — от ранних. Ясно, что мальчик болеет. И если он остался дома один, то, естественно, она просила помочь ему. — А вдруг хуже того — лежит дома больной старик, ее муж, и она просила передать мальчику, что он там. Старуха не договаривала, где там. Видимо, считала это само собой понятным — дома. Она силилась подчеркнуть, что он там — Да. в любом случае она указывала нам на этого юношу — И. Я. Васюту. Вот тебе и надо его найти. — А ты уточни вопрос о старухе, авось она жива. Потом уж займемся мальчишкой, это я беру на себя. — Годится, — согласилась Гоголева с предложенным распределением обязанностей. Они еще поговорили о том, о сем, посудачили о мужьях, жалея их, каждая на свой лад. Гоголева приготовила кофе, предложив подруге облизаться, — тонизирующие напитки ей были надолго противопоказаны. А потом сжалилась и взамен налила полстакана теплой, выдохшейся минералки. — Твоя статистика наблюдений над собой абсолютно верна — ты реагировала на переизбыток информации, то есть на сумму своих возбуждений, а возникали они у тебя из-за пустяков, которые ты сознанием в расчет не принимала, как не принимает их в расчет всякий здоровый организм. Такая себе инерция ощущений по ничтожным поводам, только ведь ты-то — больна, и тебе не много надо, чтобы возникла вегетативная буря. Но я хочу сказать другое: твои приступы свидетельствуют не о том, что кому-то предстоит пережить неприятности, а о твоей трактовке наблюдаемых тобою чужих проблем. — Да-а, а теперь ты меня гасишь сибазоно-седуксенами, — сказала Ясенева. — Но у меня хоть голова перестала кружиться, а то я и ходить не могла. — В медицине не существует такого понятия, но я рискну его сформулировать. По-моему, у тебя возбуждение не столько глубокое, снимаемое пресловутым аминазином — почему, кстати, я тебе его и не назначаю, — сколько глобальное, оно охватывает не только спящие в нормальном состоянии участки коры, но и подкорку. Волнуется подсознание, понимаешь? Как море в бурю. Отсюда и повышенная интуиция, озарения, предчувствия. Только ты не спеши радоваться. Я понимаю, что такое состояние благотворно сказывается на творчестве, но само по себе оно истощает организм, а ты еще нагружаешь его работой, эксплуатируешь собственную болезнь. — Не радуюсь я. С чего ты взяла? Но, конечно, и обыкновенной мне быть не с руки. Ты же, как нарочно, все время призываешь меня к безмятежной жизни. А это скучно и страшно. Не хочу! — Не хо-чу-у, — раздельно произнесла Гоголева, впадая в меланхолическую задумчивость. — Где же золотая середина? Что я должна тебе предложить? — Не знаешь? — Нет. — Тогда пошли по следу: ты ищи мою старушку, а я — рецептурного мальчика. — На том и разошлись, — закончила повествование Ясенева. *** В новой палате нам как-то сразу стало уютнее, мы перестали вспоминать давнишние неприятности, всякие норки, мышек и так далее. А вообще иногда слишком большое пространство так же давит на человека, как и слишком маленькое. После переезда мы на радостях почаевничали, пригласив на новоселье и Дубинскую. Мы провели чисто английский вечер: не говорили о работе, о семьях. Все больше о ком-то и о чем-то. С Ясеневой же не соскучишься, если она, конечно, этого специально не хочет. Только когда заговорили о годах, неудержимо летящих в прошлое, она посетовала на возрастные неприятности со здоровьем. Затем стали собираться на ночь, спать. В последнее время я видела спокойные сны и была уверена, что у Ясеневой тоже нормализовался здоровый ночной отдых. Но вот досада: ждешь, ждешь эту весну и вот-вот она, кажется, начнет приоткрывать свое личико, а тут снова за ночь намело снегу такую прорву, что сугробы вокруг кустов и деревьев, росших у стен нашего корпуса, доходили до второго этажа. Но, сами понимаете, нет худа… Зато воздух благоухал чистотой и был морозным до звени, отзываясь на вдох и выдох тонюсенькими голосами невидимых хрустальных колокольчиков. Мы вышли на разминку, пару раз трусцой оббежали корпус по расчищенной дорожке, помахали руками-ногами, умылись снегом, растирая лица до появления жара, и вернулись в палату. — Ясенева! — послышался в коридоре голос медсестры. — К Гоголевой! — она заглянула к нам через полуоткрытую дверь, оперлась о края проема, низко наклонилась, отставив назад одну ногу, и радостно сказала: — Драсьте! Было еще достаточно рано для бесед. В это время Гоголева обычно проводила сеанс аутогенной тренировки, на которые мы с Ясеневой ходить не любили, не пошли и сегодня. — Сейчас получим по ушам за прогул, — предположила Дарья Петровна. — Не «получим», а «получу». Вас ведь одну вызывают, — уточнила я из чистой зловредности, тут же поняв, за что мне в детстве ни с того, ни сего, как тогда казалось, перепадало от мамы на пряники. Ясенева округлила глаза и озадачено склонила головку — точь-в-точь как это делает ее любимчик в минуту замешательства. Господи, — помню, подумала я, — она ему так подражает, что далее дело может дойти до невозможного. В расшифровку этого «невозможного» я вдаваться не стала, в голове промелькнула какая-то глупость, но я ее в себе задавила. Дело было в том, что это он, паршивец, ей подражал, еще в те времена, когда вовсю подлизывался. Прямо все стоит перед глазами, будто это было вчера. У-ух, не моя воля надавать ему тумаков под зад! Отсутствовала Дарья Петровна не более четверти часа, а вернулась бодрая и подтянутая. — Итак, — произнесла свое любимое словцо, после которого последовала многозначительная пауза, а затем глубокий шумный выдох через трубочку губ. — Наша незнакомка, старушка с перекрестка, скончалась еще по дороге в больницу. Три дня она пролежала в морге без опознания, ибо никто ее не искал, а на четвертый была похоронена в безымянной могиле на Краснотальском кладбище. Кто, что, где, когда? — покрыто мраком. Одна надежда на этот рецепт, — Ясенева показала на меня, словно я стала живым его олицетворением. Я провела ладонью по лбу: там ничего не было, никаких надписей. Значит, просто имелась в виду информация, которую я должна была добыть по скудным его данным. — Ага, это для вас Гоголева постаралась, выполнила обязательства. — А ты идешь номером два, — ответила она, одновременно подтвердив мою прозорливость и напоминая о выданном мне задании. Я понимающе кивнула. — Гоголева еще здесь? — Ушла уже. — Ну, тогда мне пора, — обреченно засобиралась я, поглядывая на часы и прикидывая, застану ли на работе врача Лысюк Лидию Степановну. На работников регистратуры у меня надежды не было. — С богом, Парасю, пока люди случаются, — благословила меня Дарья Петровна — знает народное творчество, тут уж не попеняешь ей. — Фу, как грубо! При вашей утонченности… — попыталась я повыделываться. — Сама такая, — услышала я, выходя из палаты. Да, к вашему сведению Ясенева не простая эрудитка, начитавшаяся умных книг. Она вышла из гущи простых людей и являлась воплощением народной души и мудрости. Сколько знаю ее, а все открываю в ней что-то новое. Многому из того, что она знает и умеет, научиться нельзя, просто нельзя. Это надо впитать из благоуханного воздуха детства, надо вырасти на тех традициях, что пережили века и победили тлен. Я оказалась права, регистраторша из первого поликлинического отделения четвертой больницы фактически послала меня на фиг. По голосу чувствовалось, что этой девице в любви везет так же, как и мне. Хотя я-то имею предмет воздыханий, а у нее, видать, и того нет. Нахамила мне, нагрубила, как же — ведь я разыскиваю молодого человека. Она аж заревела от зависти, пропустив мимо ушей и его возраст, и мои объяснения. Вот дура — не понимает, что моя позиция хуже! Где я, а где — мой Алешка! Да и что ему до меня? Тискается с какой-то рыжулей, чтоб ей облысеть, и что я могу поделать? Замолчавший телефонный аппарат навел на меня грусть — состояние благостное и плодотворное. Я любила грустить, когда душа то ли утяжелялась собственной значимостью, то ли болела бессодержательностью бытия. Но все равно в этом состоянии она овеществлялась во мне продуктом сознания — глубокими мыслями. Кроме шуток, не все же время мне так весело и беззаботно, как вы можете подумать, читая мои записки. Уставившись на кусок черной пластмассы, я корила себя за то, что в душе часто подтрунивала над Ясеневой. Да и в разговорах с нею иногда допускала перебор дозволенного. Ох, нарвусь когда-нибудь на ее плохое настроение, мало не покажется! А ведь ей бывает неизмеримо больнее, чем мне. Так невыносимо больно, что она не в состоянии молчать. И она кричит, надрываясь. Кричит! Это не просьба о помощи, не желание добиться внимания, заявить о себе людям, это безотчетный крик живого страдающего существа. Так кричит раненный заяц, скулит побитая собака, воет затравленный волк, трубит олень, когда его добивают. А она пишет стихи. То крик чисто человеческой сущности, где душа переросла в тело, а тело перевоплотилось в эфемерную душу, где накал этих взаимопроникновений и соединений высокой звенью отзывается на то объективное, что ее затрагивает. Ее «объективное затрагивало» имело известное имя, высокий социальный статус и было запретным для произношения, поэтому друзья Ясеневой придумали для него свои имена. Кто называл его кумиром, кто бывшим соратником, а я чаще — паразитом, засранцем, гадюкой. Разными другими именами, причем с маленькой буквы. И лишь одна Гоголева относилась к нему с почтением и именовала неизменно — Мастер, вы уже на это должны были обратить внимание. Ибо дурной пример заразителен, вскоре так именовал его уже весь город. Но моя фантазия в этом смысле еще не исчерпана, посмотрим, кого будут называть Мастером спустя время, лет эдак через тридцать. Ведь я доживу, а? Не буду ничего утверждать относительно жанра и тематики, но поэзия и любовь — бессмертны. И значит, у Ясеневой — больше шансов. Вот так-то! А он ведь знал о ее чувствах — ох! — знал, проходимец. И нуждался в них. По-своему отвечал на них и поощрял, как змей. Так вот, сравнивая себя не с девочкой из регистратуры, повергшей меня в эти размышления, а с Ясеневой, я понимаю, что Дарья Петровна права и прекрасна в своих терзаниях, ибо имеет для них повод и талант выражения. А я? Мне вдруг показалось, будто что-то прояснилось в моей голове, открылось, что Алешка тут вообще ни при чем. Просто я начиталась ясеневской поэзии и переложила свои впечатления на него. Да, моя болезнь называется ясеневщина. А переносилась она разноликой бациллой, которая в одном случае зацепит тебя словами: В другом случае — ударит разудалым словом и развернет тебя лицом к небу, и ты почувствуешь, что все тебе под силу: Эх, да что там… Я плачу — верите? — читая ее строки. И знаете, что он ей однажды сказал? Признался, что не читает ее стихов. — Почему? — заподозрила Ясенева, что они ему не нравятся. — Потому, что после них мне плохо. Я теряю работоспособность. Ну, не гадюка? Значит, пусть она там хоть треснет, а он себя бережет. И она — сказать бы, да не хочется — еще подготовила и выпустила к его юбилею два поэтических сборника. Так мало того! Когда через год после такого роскошного подарка — кого еще так поздравляли в день юбилея, я что-то не припомню из истории всемирной литературы? — он ей преподнес это гнусное признание, она знаете что сделала? Она сказала: — Значит, не читай. И не думайте, что в тех словах была обида или вызов, поза какая-нибудь. Ничего подобного! — Не читай, я не хочу, чтобы тебе было плохо, — сама любовь говорила ее устами. А вот не писать она не может, такого удовольствия для него сделать не хочет. Так ведь и он этого не хочет! Нет, это можно вынести, скажите мне? Хоть бы и на моем месте, глядя на это со стороны? Бурлящая, нерастраченная ее любовь прорывается к жизни, как одуванчик из-под асфальта. Она живет не только в поэзии, но во всем ее отношении к миру, к людям или событиям. Она выливается на всех, кто соприкасается с нею, потоками благодати. Люди не замечают этого. Только почему-то, уйдя от нее, начинают крепче любить, строже беречь, нежнее лелеять то, что имеют в своей жизни. Их поражает бацилла ясеневщины — единственная счастьетворная заразная болезнь. Думаете, я не отдавала себе отчет, что бацилла счастьетворная мутировала в бациллу злоискореняющую, отчего Дарья Петровна и болела? Думаете, я не понимала, что сейчас вирус Дарьяна-А преобразовался в вирус Дарьяна-В и пошел по кругу с очистительной миссией? Отдавала. Не знаю только, как назвать свою роль в этом процессе, но она была не второплановой, это точно. Долог путь человека к умной мысли, а родится она в один миг, и, не дав рассмотреть свой лик, унесется, оставив после себя лишь осознание долга. Этот долг велел мне не рассиживаться с умным видом в чужом кабинете, а звонить и искать нужного нам человека. Для исцеления Ясеневой. Лысюк Лидию Семеновну я достала дома. Регистратура поликлиники мне ничем не помогла. Через адресное бюро и справочную службу телефонов, потратив два дня, я ее все-таки нашла. — Да, это я, — с облегчением услышала я в трубке, набрав добытый номер телефона. — Простите, — замешкалась я. — Собственно, у меня тут заготовлена легенда, но, может, лучше обойдемся без нее? — Какая легенда? Кто это говорит? — обеспокоились на том конце. Я почувствовала, что она боится. Этого только не хватало! Пришлось назвать себя и кое-что к этому добавить. Причем, правдой было только мое имя и то, что мне от нее требовалось, а все остальное — сплошная импровизация. Ну, не любят люди правды, боятся ее. Что делать… — … работаю в морге, — спокойно тек мой голос. — На самом деле я студентка, учусь в мединституте, а там — только подрабатываю, — продолжала я настаивать на достоверности выбранной версии. — У старушки при себе был только рецепт, — далее я излагала содержание рецепта, подписи, надписи, печати. Когда, наконец, до нее дошло, о чем я толкую, я спросила, не помнит ли она подростка И. Я. Васюту. — Помню, конечно, но по телефону ничего сообщать не собираюсь. Приходите ко мне на работу с официальным письмом, и мы поговорим. — Какое письмо? Ну что вы усложняете? Я по своей инициативе хочу помочь в установлении имени покойной, а вы… Ведь ее кто-то ищет, а без этих сведений никогда не найдет. — Приходите ко мне на работу, — заладила она. Что ж, тоже правильно. Сколько в городе И. Я. Васют шестнадцати лет от роду? Думаю, не очень много. Конечно, я бы его нашла и другим путем. Но этот, через Лысюк, короче. Делать нечего, придется ехать. Мы договорились о встрече, и я вернулась в палату, где теперь Дубинская заботливо потчевала Ясеневу домашними припасами и рассказывала о своей дочери. — … и остался жить у нее, — закончила она фразу и осеклась, увидев меня. Мне не было дела до проблем с Алиной Ньютоновной, меня больше заботило то, чем мы занимались с Ясеневой. — Вы не хотите прогуляться на свежем воздухе? — это я предложила Дарье Петровне. — Как дела? — она еще перебирала, идти гулять или не идти, и связывала это с моими розыскными успехами. — Голова еще цела, — ответила я словами ее придурковатого гения. — Тогда вперед. Не раз я уже упоминала, но так до конца самой в это не верится — погода в конце февраля переменчива. Три дня Ясенева не выходила на улицу, и теперь, ступив в чавкающую снежно-водянистую жижу, невольно воскликнула: — Такой снег пропал! — Ничего, — утешила я ее. — Синоптики пообещали, что температура пока повышаться не будет, а дня через два-три так даже усилятся морозы. — Хорошо, если через два-три. — Чем? — я не понимала ход ее мыслей, поэтому и спросила. — Вода успеет уйти в землю, а снег отфильтруется и прикроет ее слоем, защищая от образования льда в почве. — О! Чувствую влияние большого знатока сельскохозяйственных проблем, ветеринара-строителя мадам Жанны. — Чуча! — засмеялась Ясенева. — Ты забыла, что это я родилась в деревне и росла там до восемнадцати лет, а не Дубинская. И вообще, что это за тон? Пришлось признаться, что я зарываюсь и заслуживаю выволочки, но, зная снисходительный нрав поэтессы Ясеневой к выпендрежной молодежи, очень надеюсь, что таковая не последует. Тем более что в работе я добросовестна и неутомима. — Значит, завтра ты встречаешься с Лысюк, — задумчиво констатировала она. — Во сколько? — В десять утра. *** В кабинете сидела особа трудноопределяемого возраста, где-то между тридцатью и пятьюдесятью годами. Невысокая, средней полноты. Обращала на себя внимание крупная голова с короткой стрижкой. Светлые волосы естественного окраса были крайне жидкими, и сквозь их торчащие кустики просвечивала розовая лоснящаяся кожа. Лысюк сверкала очками, за которыми трудно было разглядеть глаза, но мне это и не надо было. — Это я вам вчера звонила. Извините, конечно. Меня зовут Ира, — начала я ломать комедию. — Зачем вам Васюта? — резко спросила Лидия Семеновна, не обращая внимания на мою вежливость. — Возможно, он нуждается в помощи, если умершая, например, его бабушка или какая другая единственная родственница. — С ним все в порядке, а тем более с его бабушкой. Что вы задумали? — начала она наступление. — Зачем морочите мне голову? — Это ваш рецепт? — больше я не изображала простушку, а в свой вопрос вложила скрытое обвинение в чем-то нечистом, короче, решила не церемониться с этой овечкой. — Да. А что? — Он найден в кармане умершей. Как он к ней попал? — Не-е, не знаю. А кто умер? — Это мы и пытаемся установить. И в свете сказанного, как не трудно убедиться, это как раз вы морочите мне голову, а не я вам. Подумайте также над тем, что старушка могла умереть и не по собственной инициативе, может, ей помогли в этом. А? Кто этот подросток? Где его искать? Почему вы скрываете правду? — Почему я… то есть почему вы обратились ко мне? — Меня интересует, как рецепт попал к пострадавшей. А рецепт выписали вы. Так? — Да. — Ну, вот. Конечно, можно найти мальчишку и по другим каналам, но тогда с вами буду говорить не я и не здесь, а официальные лица и в другом месте. И разговор они начнут совсем с другого вопроса, — я сделала многозначительную паузу. — С какого? — О вашем участии в этом деле. — Какое участие? Этот рецепт я лично отдала в руки Ивану. — Ивану? — Ване Васюте. Я была у них дома, по вызову. У него был жесточайший бронхит. — С кем живет? Где? Он до сих пор болеет? — посыпались из меня вопросы, как будто я только то и делала раньше, что допрашивала полулысых женщин, лысючек. — Теперь уже нет, ведь прошло две недели. — Точнее, десять дней. — Пускай. Но он уже посещает школу, — она замолчала и выжидательно посмотрела на меня. — Ну? — деликатно напомнила я о других вопросах. Девушка оказалась понятливой. — Бабушка с ними живет. — Отец, мать? — Да, он у них один. — Что за мальчик? — Хороший ребенок. Занимается, правда, посредственно, но это потому что не дано. Хотя он старается, много просиживает над уроками. Я молчала. — Еще что-то? — Лидия Семеновна переменила опасливость на отвагу. Теперь она задешево сдавала мне своего пациента все с тем же видом истово исполняемого долга. О, люди! — Конечно, мне по-прежнему нужен его адрес. — Ах, — она по-старушечьи приложила руку ко лбу. — Видите ли, они живут рядом со мной. Мне не хотелось бы… Соседи. — Портить отношения? — догадалась я, она кивнула. — Я им не скажу о нашем разговоре. Вы забыли? Ведь я могла найти его по официальным каналам. — Спасибо, — скомкано проговорила она. — Когда, вы говорите, умерла женщина? Я назвала дату. — Ага, — она еще раз взглянула на рецепт и протянула его мне, дополнительно указывая на многострадальную бумажку пальцем другой руки. — Этот рецепт я выписала на следующий день после того, как была у них по вызову, — она заискивающе посмотрела мне в глаза, вызвав недоумение переменами своих настроений. — Мальчик был тяжело болен, он не мог сделать ничего дурного. Ах, вот она о чем! — Спасибо, — поспешила успокоить ее я, понимая, что без разговора с домашними Вани мне не обойтись. Информации было чуть. Ясно, что старуха — не бабушка мальчика. — До свидания, — говорила я уже почти сердечно. — Как вы понимаете, нам тоже ни к чему огласка этой беседы. Лидия Семеновна беззвучно закивала, не спрашивая, кому это «нам». На улице стоял морозец. Не такой, чтобы совсем было невмоготу от холода, но достаточный для того, чтобы влага, находящаяся в воздухе, кристаллизовалась и сверкала, бликуя в лучах смелеющего к весне солнца. Мельчайшие кристаллы не воспринимались глазом как материальные объекты, они казались точками света, рассыпанного в воздухе и медленно оседающего на землю не под влиянием силы тяжести, а от желания поклониться ей — бело-торжественной, мудро-ждущей, многострадальной, терпеливой. Неразличимые глазом снежинки все прибывали, спускаясь вниз. Люди не успевали истоптать, изломать их новые слои, невесомой пеной укрывающие все вокруг. Я боялась спешить, боялась идти быстро, делать энергичные движения. Казалось, что это было бы кощунством. Двести метров, отделявшие поликлинику от дома, где жили герои моих поисков, я прошла не свойственным мне тихим, вкрадчивым шагом. Дверь открыла роскошная блондинка. Другое определение к ней трудно подобрать. Крутые формы в соединении с пышными объемами, рыжие волосы в соединении с их густотой, лоснящееся лицо в соединении с сытостью в глазах, халат, домашние туфли… Я на минуточку прикрыла веки, пытаясь стряхнуть с себя накатившую виртуальность, но все существовало в действительности. Без преувеличений я попала в мир осуществленных мечтаний, в сказку. Какой толк описывать ее приметы? У каждого своя сказка. Эта была очень похожа на мою, потому что лучшей я себе представить не могла. Из сбивчивого рассказа все равно квартиру Васюты не представить, и я лишь травила бы себе душу, попытайся предложить вам это сделать. Веки мне пришлось поднять и пошире открыть глаза, отвечая их немым удивлением на любезно прозвучавший вопрос, сказанный прокуренным дамским голосом: — Ну? Что ж, я сама иногда бываю столь же лаконична. Передо мной возникло лицо бедной Лидии Семеновны, пытающейся найти ответ на мое короткое «Ну?». Видимо, пауза онемения, вызванная открывшимся в дверном проеме великолепием, слишком затянулась, что в сочетании с моей простецкой внешностью вызывало недоверие и протест. Не желала бледно-крупнолицая Васютиха, чтобы к ней в квартиру названивали молодые, пригожие скромницы. Что поделаешь? Мне тоже общаться с нею как-то расхотелось. Это удлиняло паузу, и, наконец, ее длительность перевалила за критическое значение. В тот момент, когда блондинка попыталась захлопнуть дверь, я вставила ногу в ссужающуюся щель и сунула ей под нос сногсшибательный рецепт. — Ага! — вскрикнула она, едва взглянув в бумажку. — Так ты внучка этой проходимки? Тогда возвращай мне деньги, а не рецепт. Спасибо, обошлись. Мошенница какая! Мальчик умирает, а она пропала с несчастной сотней. Да подавись ты! — отмахнулась она от моей попытки открыть рот. Тирада продолжалась еще четверть часа. Из нее я узнала, что подлая Евдоха, пользуясь безвыходным положением семьи Васюты, выманила у них сотку и скрылась в неизвестном направлении. Но не на тех напала. Грозный муж этой красавицы навестил квартиру беглянки и, не застав ее дома, оставил там записку категоричного содержания с изложением своего личного мнения о ее поступке и возможных санкций, которые будут к ней применены, если она не возвратит деньги. Когда запас воздуха в необъятных легких Васютихи иссяк, и она остановилась, чтобы произвести вдох, настал мой черед. Тем более что я уже пришла в себя, поняла, с кем имею дело, и изысканный интерьер квартиры в моих глазах переменился на кричащую, наглую бездуховность, аппетитная блондинка превратилась в белесую, расползающуюся жабу, а благоухание достатка, ранее щекотавшее обоняние, засмердело упитанными телесами его обитателей. — Я из морга, — еле успела отчеканить я, выбрав самую короткую шокирующую фразу, иначе бы торчать мне здесь еще долго. Ха-ха! Теперь пришел ее черед хлопать ресницами. Белизна ее лица стала еще белее, от него отхлынули живые токи. Помертвевшее, оно сделалось серо-белым, напоминая мучнистую поверхность пресного теста. — Что с ним? Вот это совсем другое дело! — С ним — ничего. Я пришла по поводу старушки. Кажется, вы назвали ее Евдохой? — Евдокия Тихоновна Жирко. — Кто она? Адрес? — Это подруга моей мамы, бывшая сотрудница моего отца, живет по улице Крутогорной, — она четко и кратко отвечала на вопросы, как будто давать показания — ее основная профессия. При этом у нее абсолютно исчезло любопытство. Она перестала интересоваться мной, и я, естественно, не стала распространяться о том, чья я внучка. — Как мог этот рецепт попасть к Евдокии Тихоновне? — Она иногда помогает нам по хозяйству. — За деньги? — Да, мы ей оказываем материальную помощь. — Это теперь так называется? — Ну, мы платим ей за выполненную работу. — Понятно. Дальше. — Заболел Ванечка, и она взялась купить лекарство. — В какой аптеке она делала покупки? — Не знаю, у нас тут рядом масса аптек. — Вы говорили, у нее есть внучка? — Да, но она живет в Киеве. Я ее почти не знаю. — Кто у нее еще есть? — Никого. Дочь давно умерла, оставив ей малолетнюю девочку, то есть эту внучку, которая теперь в Киеве. — А муж, зять? — Никого, — повторила она. — У них повелось рожать без мужей. У Евдохи его никогда не было, так это и не удивительно. Тогда мужей на всех не хватало, война выкосила. А дочь? Мы с ней ходили в одну школу, только я младше ее. Она сразу после школы родила, а потом болела лет пять и умерла. — Вам оставить рецепт? — спросила я, собираясь откланяться. — Зачем он нам? Ваня уже здоров. — Ну и хорошо, — подытожила я. — Всего доброго. Я спустилась на один пролет лестницы, но чувствовала, что дверь квартиры не закрылась, словно она была заговорена нахальным жестом моей ноги. Я обернулась. — Ваша знакомая умерла, — сообщила я. — Не вините ее, она просто не успела помочь вам. Не хотелось, чтобы о покойнице думали плохо. После этих слов послышался звук закрываемой двери. Как это она удержалась, не спросила, где же ее сотка или лекарство для сына? Неужели постеснялась? День выдался тяжелым. Мне приходилось и раньше бегать с поручениями от Дарьи Петровны, но так, чтобы с миссией дознания — впервые. Причем я же напрягалась и импровизировала! А это — сплошная неизвестность, нервотрепка и перегрузка мозгов. Насмотревшись в отделении неврозов всякого, я теперь бережно к ним отношусь. На улице успело стемнеть. Жалея себя, я попутно раздумывала, как мне лучше поступить — ехать в больницу или переночевать дома, а туда отправиться утром. Второе было предпочтительнее, потому что дом-то, считай, рядом. Но Дарья Петровна будет волноваться. Дарья… Я вспомнила, как мама привела меня, еще школьницу, к ней на типографию. Мама когда-то работала бухгалтером в институте, где преподавала Ясенева, и помнила ее совсем юной. Но к тому времени, как мы пришли к ней вдвоем, у Ясеневой уже была своя фирма, новые творческие интересы, магазин и этот говнюк под боком в роли порученца. Нам хотелось получить направление в книготорговое училище, и чтобы после его окончания она взяла меня к себе на работу. Дарья мне сразу понравилась: светлая, открытая и в то же время — резковатая, стремительная. Чувствовалось, что она видела и перевидела таких резвых, как я, и спуску им от нее не было. И не только им. Минуты, что нам пришлось провести в ожидании, пока она освободится, я не забуду никогда. Именно они и сформировали у меня ее образ. Дела она решала сразу, пачками и налету. Решения принимала — мгновенно и уверенно. Язычок, острый как бритва, отшивал, миловал и привечал с одинаковой безсомненностью. И ни изгнанные, ни прощенные, ни принятые не обижались на нее. Шутка, меткая характеристика, лаконичная оценка ситуации — вот ее единственное оружие, единственный рычаг, которым она виртуозно пользовалась. Блеск, а не женщина! Мне в одну минуту захотелось стать похожей на нее, и с тех пор это желание не проходит. — Торговать книгами? — она резко развернулась в нашу сторону и пристально посмотрела на меня. — Какую книгу ты сейчас читаешь? Я не любила читать. Я вообще плохо училась, прогуливала уроки, босяковала. Мама замучилась со мной и не представляла, куда деть после школы. Она искала жертву, которая взяла бы меня на абордаж и вывезла в люди. — Умоляю вас, — заговорила мама. — Если вы сделаете из нее человека, я до конца своих дней буду за вас Бога молить. Ясенева отвернулась и молча склонилась над столом. Конечно, она поняла все про мое прошлое, так же как и про настоящее, а именно — какое впечатление произвела на меня и что произвела-таки. Поняла, что только это и может меня спасти. И подала руку, подставила шею, взвалила на плечи. Как назвать? — Валя, выпишите ей направление, — сказала своей помощнице, а затем продолжила, глядя в окно: — Пусть пока учится, а там видно будет. После средней школы учиться в училище оставалось всего год, и он быстро пролетел. И снова мы с мамой сидели в ее кабинете, где все оставалось по-прежнему, и снова наблюдали Ясеневу в том же стиле и темпе жизни, а она распихивала более срочные дела. — Сейчас, секунду, — пообещала нам, когда к ней зашел водитель, машина которого загружалась на складе типографии. Там что-то не получалось. — Пачки разорванные, потертые, а мне их на тысячу километров телипать. Они же не доедут живыми до Москвы. А если их там не примут? Мне что, тогда везти все обратно? Вопрос решался долго: склад, переплетный цех, переупаковка пачек, скандал с производственным отделом, с мастерами, кладовщиками, грузчиками, выдача и получение бракованных пачек… Как она успевала? Однако мне показалось, что она рада этой кутерьме, потому что была чем-то смущена в отношении нас, и это ей мешало взять в руки мое направление на работу, взглянуть на него и передать Вале для оформления. Основания к тому были: мои босяцкие выходки в училище не прекращались, и там мною были недовольны. Будем откровенны, не все в юности были паиньками. Опасения оказались не напрасными. Ясенева, чувствуя, что ее «секунда» превращается в вечность, сделала для нас остановку в этом стайерском забеге с переупаковкой тиража. — Не хотелось бы так сразу вас огорчать, но свободного времени нет совсем, и поэтому буду краткой. Ира не оправдала моих надежд. На протяжении года вела себя плохо, не училась, — тут она протянула маме какую-то бумажку. Это оказалась моя характеристика, нелестная, конечно. С такой утопиться и то не удастся — черти выбросят на берег. Прислали, небось, на меня одну! Народ вокруг — не золото, но и я не подарок. Так что, мы в расчете. В том смысле, что взрослые тети и дяди со мной поквитались за свои испорченные нервы. Мне бы вовремя понять, что нет ничего дороже человеческих нервов. Порть себе на здоровье жизнь, но так, чтобы другие не нервничали. Но что теперь? — Я сделала запрос в училище, — развеяла Ясенева мои подозрения в доносе. — И вот мне прислали отчет, какого я не ожидала. Я имела моральное право знать правду, потому что учила Иру на свои деньги. — Как? — вырвалось у мамы. — Почему? — Вы же помните, как я ее направляла на учебу? — Помню. — Возможно, забыли одну деталь. А состояла она в том, что я не гарантировала Ирино трудоустройство на своей фирме. — Да. Вы сказали, что, мол, пусть пока учится, а там посмотрим. — Вот-вот. На таких условиях ее зачислять не хотели. Как это, — сказали мне, — направлять направляете, а на работу брать не хотите? Тогда не направляйте. Но я уже пообещала вам помочь, и не могла отказаться от своего слова. Пришлось платить за Ирино обучение самой. Таковы издержки осторожности. — Я не знала, — маме было неловко, она пыталась спрятать свои руки, нервно теребившие проклятую бумажку с отчетом о моей учебе. — Ира получала стипендию. Как все. Разве я могла подумать, что вы тратите на нас свои деньги? И что же теперь? Как волновалась моя мама! Она сделала попытку что-то сказать, пообещать, заверить, поручиться за меня. Честно говоря, втайне она и не надеялась, что Ясенева возьмет меня к себе. Но тут выяснилось, что мы влезли в долги! Ведь деньги, потраченные на мою учебу, видимо, надо вернуть? Я помню, что тогда вновь зазвонил телефон. Продолжались переговоры относительно того, кто должен платить рабочим за переупаковку книг. Ясенева не хотела доводить дело до директора. — Сколько пачек привезли на переупаковку? — перекрикивала она шум переплетного цеха, доносящийся из трубки. Ей что-то ответили. — И вы из-за этого готовы ставить вопрос официально? Давайте ставить, я не против. Но оплачивать ваш брак не буду. Понятно, господа мастера из переплетного цеха решили взять Ясеневу за горло: или плати нам за срочную работу, или, если ты такая законница, мы потянем резинку, и ты дороже заплатишь за простой машины, которую заказала на Москву. Я знала этих мастеров, потому что у них мы проходили ознакомительную практику, знала их методы. — Нет, нет, — спокойно отвечала Ясенева. Вот тогда, в тот момент, я впервые увидела его, родного брата сатаны, исчадие ада, этого умника, этого паразита. Кажется, Дарья Петровна еще говорила по телефону, когда он завоевал пространство кабинета. Именно завоевал, потому что его стихия — бой. Вокруг стало мало места для остальных: где-то на задворках ограниченного объема комнаты существовали мы с мамой, Валя, телефонный аппарат с чьим-то жалким голосом внутри. Все отодвинулось прочь. Ее рука, протянутая к трубке, оказалась отрезанной от остального мира, потому что он перестал для нее существовать. И она бросила трубку на рычаг, так и не сказав напоследок короткое резюме, идя добровольно навстречу той изолированности с ним, единственным, которую он диктовал своим появлением и непроизнесенной волей. Дудки, конечно, чтобы она стушевалась перед ним, но в улыбке расплылась, это таки да. «Здравствуйте» — с обеих сторон было произнесено одинаково напряженно и многозначительно. Чувствовалось, что за этим словом скрывались смыслы, понятные только им. Еще что-то читалось в интонациях, в глазах, в позах, в паузах между словами. Что я тогда понимала? Разве я могла оценить то, что видела? А все же замерла, букашка! — значит, не совсем пень-колода. Упоение, его чарующий аромат, его колдовское наваждение, его нектарную сладость и мучительную горечь предчувствий — вот что ощущали мы, невольные свидетели их встречи, и пили, пили его, словно вино причастия к интересам и заботам духа. А чем жили эти двое? О! — это необъяснимо. — Вы прочитали? — в его глазах засветилось лукавое любопытство с торжествующей уверенностью в победе. — Прочитала, — она не могла согнать улыбку с лица. Да, видимо, и не пыталась это сделать, ибо поняла, что не улыбаться сейчас, видя его и ощущая безграничное счастье от этого, не может. Поэтому оставила попытки сохранить строгий, равнодушный или беспечный вид. Она умела сдаваться на милость жизни, быть естественной и прекрасной. Владела искусством во всех ситуациях не быть маленькой, затерявшейся или смешной. Поэтому сказанное ею «прочитала» и ликующая, неподвластная осуждению улыбка были так же значительны и огромны, как и его самоуверенность. — И как? — поинтересовался он, озадаченный тем, что на него не хлынул поток славословий. — Вы же видите, — демонстрировала она себя. — Я превратилась в улыбку. И пока не соберу и не поставлю свое лицо на прежнее место, разговаривать со мной бесполезно. — Почему? — теперь я понимаю, что он пытался кокетничать, но все мелкое, наносное, невсамделишное разбивалось о ее неподдельность. — Потому что ум растворился в восхищении. Растаял. Я не могу в таком состоянии говорить с вами, не хочу казаться глупой. — Что же делать? — он не смог скрыть растерянности, его озадачило достоинство, с каким это было сказано. — Недели через две я приду в себя, и мы обо всем поговорим. — Через две недели? — вспыхнул он, возмутился, без стеснения и напористо. Резким движением взял стоящий в стороне стул, с грохотом поставил перед ее столом. — Нам некогда ждать две недели, надо работать. Ясенева по-прежнему улыбалась, заливаясь безотчетным счастьем, нескрываемым, осознаваемым, главным надо всем, что существовало вокруг. В его взгляде появился восторг: как же надо было проникнуться его выдумкой и мироощущением, чтобы так безбоязненно высказать ему свое одобрение; как надо разделять его ценности, убеждения, чтобы с такой безгрешностью и отвагой признаться в этом ему; какой внутренней силой надо обладать, чтобы возвысить надо всем этим свое понимание. А она молчала. Смотрела на него во все глаза, как будто не видела перед этим сто раз, и лишь крылья тонко очерченного носа заметно трепетали, улавливая выдыхаемые им потоки воздуха. — Сделаем так, — снова заговорил он. — Завтра я принесу вам еще парочку моих книг, вы их прочитаете, и вам будет легче со мною общаться. — А что, теперь вы принесете свои слабые книги? — намекнула она, что он предлагает ей разочарование как метод приземления отношений. — Отнюдь! — взвился он. — Я не пишу слабые книги. — Замечу в виде ремарки на полях, что тогда он мог с полным правом это утверждать, но не теперь, халтурщик! — Чем же мне станет легче в таком случае? — Исчезнет острота восприятия, вы просто привыкнете ко мне. — Пожалуй, стоит попробовать, — согласилась она. — Значит, завтра? — Да. И тут он, наконец, заметил нас. Можно быть вежливым, когда решишь свои дела за чужой счет. — Извините, я вам помешал, — и послал улыбку, заготовленную для простушек, которые отродясь не читали его книг и любят его только за то, что он их пишет. — Можете не извиняться, нам все равно отказали! — отрезала я, и тут же подумала: какого черта тогда мы тут рты разинули. Но рука судьбы незрима, она смешивает карты намерений, планов и готовых решений так незаметно, что догадаться о присутствии еще одного игрока невозможно. Понятно, он не привык к такой нелюбезности, да еще продемонстрированной прилюдно, да еще после таких изысканных дифирамбов. Уходить, поджав хвостик, было неловко, а продолжать говорить с нахалкой, какой я себя показала, было не о чем. Он, словно кот, пойманный на шкоде, закрутился вокруг своей оси в поисках спасения и беспомощно уставился на Ясеневу: караул, в вашем присутствии мне хамят! — Девочка хочет работать в нашем магазине, — пояснила она. — Поздравляю вас, — он снова улыбнулся нам с мамой, на этот раз заискивающе, чтобы я опять не ляпнула что-нибудь несносное. — Работать с Дарьей Петровной — большая честь. — Так, значит, завтра я у вас, — напомнил он Ясеневой, и его выдуло из кабинета сквознячком неприкрытой трусости. Я почувствовала, как наши с мамой тела начали занимать прежние места в пространстве ясеневского кабинета. Но это заметила только я, так как для Ясеневой он все еще находился здесь и приятно довлел над нею. Если честно, то я должна была встать и уйти. Может, я так бы и сделала. Но меня опередила Ясенева. — Давайте документы, — сказала нам и тут же, обращаясь к Вале: — оформляйте ее. И я смалодушничала, воспользовалась оговоркой растерявшегося гения, приняла ее как подачку. — Спасибо, — буркнула. — Я буду стараться. — Надеюсь, ты все поняла. — Я все поняла. И вот теперь я — живое напоминание о том дне, той минуте ее чистой усладности, о счастье, к которому она лишь протянула руку, не успев прикоснуться, о муке, последовавшей за этим. Как мне жить, как нести этот крест? Говорю без шуточек, это очень обязывает. Те минуты переплавили меня наново, сделали совсем другой, а прошлое мое заткнулось и уметелилось восвояси как будто и не принадлежало мне. Я ничего не помню и ничем не дорожу из прежней жизни. Забылось детство, пропало пропадом дурное отрочество, посчезла бездумная юность, осталось только это и длинный желанный путь впереди. Восемь лет я работала в магазине, видя Ясеневу лишь изредка и почти не общаясь с нею. И вот с августа она пришла работать в магазин. С первых дней у меня возникло ощущение, что я ее знаю всю жизнь, что теперь все стало на свои места, уладилось. Как я могу не любить ее? Господи, как холодно! Отчего же я так измотана? Я посмотрела на часы, было еще достаточно рано, во всяком случае, наш магазин еще работал. Зайти туда, что ли? Нет, я устала. Сегодня у меня была творческая работа, я ее выполнила хорошо — чего скромничать? — и имею право на отдых. Поеду домой. Проклятая забывчивость! — примета юности. Я остановилась на том, что Ясенева будет волноваться. Ей это вредно. В свете фонарей было видно, какие сложные траектории выписывают падающие редкие снежинки под действием ветра и притяжения земли. Я остановилась в освещенном круге, подняла лицо к небу, различая там, между облаками, редкие звезды. И теперь уже не снежинки кружили в моем воображении, а лица тех, о ком я вспоминала, — Ясеневой, ее злого гения, мамы… Потом мама, грустно улыбнувшись мне, растаяла и, словно две звезды, продолжали светить лица Ясеневой и его. Они смотрели друг на друга. Он — с мудрой печальной обреченностью, она — с немым безропотным ожиданием. Господи, куда мне деться от них? Стоп, о чем это я… Какая усталость? Ведь не устает же она, работает и работает, ничего больше не имея и не умея, выбрав состояние творчества в качестве нормы жизни. Ведь… — страх охолодил мою душу — она не имеет ни минуты покоя! Этот калейдоскоп, который крутит мое воображение, подхлестнутое воспоминаниями и легким напрягом двух отчаянных бесед, мелькает перед ее глазами постоянно. Причем, если у меня превалируют образы виденного, живые и сущие, утвердившиеся на земле, то у нее — воображаемые, нарисованные из отдельных штрихов и черточек виденного, вымечтанные, желанные. Это же невозможно трудно и мучительно… И слова, слова, что наплывают из ниоткуда, заполняют лакуны сознания, сражаются и умирают в нем и вновь восстают, взявшись за руки, устойчивыми рядами стихотворных строк. Представить дорогого человека в динамике, в движениях, взволноваться и зажечь ярче еще неостывшие угли в душе, затем запылать и выбрасывать, выбрасывать оттуда, из этого огня, из гогочущего горна, все новые и новые строки, пока душа не выгорит дотла, пока не остынет в ней серое пепелище, пока не выдует его пыль горечь и время. И все сначала: закрытые глаза — дорогое лицо — жар души — стихи — пепел — горечь…— вот какую долю она себе выбрала. Мои щеки горели, внутри теснились невыразимые чувства, зрело ощущение, что мне не дано никак по-другому выразить их, кроме как совершить поступок. Моя стезя — действие. Но действие подразумевает наличие результата. А мой сегодняшний результат был честен и достоверен, но скуден. Я развернулась и направилась в сторону улицы Крутогорной, по адресу, где жила старушка Жирко. Согласитесь, это жутковато — идти на квартиру человека, о котором знаешь, что его нет в живых, что там пусто, и это в то неуютное время, когда вокруг темень и холод, а в душе, по сути, — одиночество. Лишь понимание чьего-то более мужественного одиночества добавляет сил и обостряет чувство долга. Квартира находилась в цокольном этаже пятиэтажного дома. Короче, как заходишь в подъезд, надо идти по ступенькам не вверх, а вниз. На полпролета. Как и на нормальных этажах, тут на площадке размещалось четыре квартиры. В двери, на которой не было номера, я увидела засунутый под кнопку звонка клочок бумаги. Судя по всему, это было то, что я искала. Без раздумий я вынула записку и развернула ее. Она оказалась любезным посланием от некоего Якова: «Евдокия, где тебя носит? Позвони срочно и отчитайся в наших деньгах. Яков». Яков — это, похоже, зять той женщины, что, с одной стороны, была матерью жабоподобной блондинки, а с другой, — подругой умершей. Хорош зятек, грозный такой, надежный. Тыкать тещиным подругам, вынужденным подрабатывать на твоих домашних поручениях, — это как раз в духе нуворишей. Чтоб ты сдох! Единственное, чем я могла досадить этим самодовольным потомкам Хама, это разорвать жалкое творение в клочья и проглотить его. Но потом я подумала, что проглотить — это для них слишком большая роскошь, достаточно будет им соли под хвост, если я развею его ошметки по ветру. Я поднялась к выходу из подъезда, открыла дверь на улицу и сразу почувствовала настойчивый призыв ветра кинуть ему намеченную жертву, он хватал меня за полы пальто, рвал и увлекал в приближающуюся ночь. Для меня это остается неразгаданной тайной: к ночи ветер почти всегда усиливается, реже — стихает, но меняет свою интенсивность обязательно. Свойство тьмы или уступка дня? Потом он вновь может выровняться. Однако, сам переход вечера в раннюю ночь — царство ветра. Рука с затиснутыми в ладони обрывками записки вытянулась вперед и разжалась, отдавая их на растерзание стихиям. Ладонь сразу же опустела, и в нее яростно влепились шальные снежинки. Куда исчезла изорванная бумага, я не успела заметить. Вот так я оборвала последнюю нить, связывающую смутно помнимую людьми старушку с покинутым ею миром. Это обращение не дошло до нее. Написанное теми, для которых она была еще жива, оно будто привязывало ее последним утлым узелком к земным долгам и заботам. Я разорвала этот узел, отпустив ее душу на покаяние к иным судьям, не здешним, не земным. И в то же время мне почудился тихий, благодарный вздох облегчения, как будто некто скинул с плеч надоевший, бесполезный груз. Неужели это должна была сделать я, почему? — прорезалось вопросом удивление выбором судьбы. Ведь узнав, что «адресат выбыл», сюда должен был бы поспешить грозный судья Яков и «отозвать» свое послание. Чего это я взъелась? Может, он и придет позже. Не надо было трогать эту записку, — уедал меня тоненький голосок сомнения. Возможно и быть может, — согласилась я, поеживаясь от слишком уж настырных порывов ветра, отмечая, что причиной тому является угол дома, изменяющий его направление и вихрящий распластанные над землей космы. Так зачем тогда я сюда пришла, зачем торопилась? Глупый порыв моего наивного, неискушенного сердца? Ой, ой, ой! — как трогательно об инфантильности такого ответственного органа. Или я хочу казаться моложе? Я хочу собрать побольше полезной информации для Ясеневой, — одернула я себя от завихрений вместе с ветром. Та-ак. Что же в приходе сюда может быть полезного? Ага! Кое-что я могу подбросить к добытым сведениям. Я снова побежала вниз по ступенькам, с разгону нажимая на звонки во все квартиры. Открылась одна из трех дверей, та, что была рядом с дверью Евдокии Тихоновны. Оттуда показалась женщина преклонного возраста, но далеко не древняя старуха, невысокого роста, на коротких, чуть искривленных ногах. — Тебе чего, деточка? — опередила она мои извинения. — Так сразу и не скажешь, — опешила я от неожиданной приветливости. — Заходи, а то в квартиру холод набирается. Я переступила порог тесной двухкомнатной «хрущовки». Мысли незаметно сами собой упорядочились, наступила ясность и определенность. Нашлись и нужные слова. — Меня зовут Ира. — Хорошо, — согласилась женщина с выбором моих родителей, произнося слова с заметным украинским акцентом. — А я Мария Григорьевна. Да ты, может, меня знаешь? — Не знаю. Откуда? — Меня в доме все знают. — Да? — я присмотрелась внимательнее, стараясь определить, что в ней есть такого примечательного. — Я всегда дома, — пояснила Мария Григорьевна. — Не хожу никуда, разве во двор выйду да на скамеечке посижу. Жильцы оставляют у меня ключи от квартир. Ох, — пригладила она волосы аккуратным движением рук. — Надобности у людей разные: кто ключи потерял, кто детям в школу боится доверить, чтобы не стащили у них. А соседи по площадке, — она показала на пустую квартиру, — оставляют на случай, если забьется канализация. Я многозначительно посмотрела в ту сторону, куда она указала. Женщина сразу же откликнулась на это: — Да-а. Вот нет ее две недели, а я места себе не нахожу. Верите? — Верю. Мы стояли в прихожей, но это никого из нас не смущало. Мария Григорьевна не торопилась усугублять гостеприимство, а я и здесь чувствовала себя достаточно комфортно. Она прикусила язык и с подозрением покосилась на меня. — А ты, никак, с вестями? — Да, Мария Григорьевна. Евдокия Тихоновна умерла, — и я рассказала ей все, что не нанесло бы ущерба делу. О рецепте, Васюте и нелепых снах Ясеневой, конечно, умолчала. — Я человек посторонний, но посчитала своим долгом рассказать об этом тем, кто может передать весть о судьбе Евдокии Тихоновны ее внучке. — О чем ты говоришь! — воскликнула хозяйка квартиры. — Я ей сейчас же позвоню. — У вас есть ее телефон? — А то как же! Я чувствовала, однако, что в эту сторону мне двигаться не придется, и интуитивно нащупывала, куда же придется. — Мария Григорьевна, такой деликатный вопрос, — замялась я. — Про что? — Не было ли у Евдокии Тихоновны друга, мужчины знакомого, о котором бы она могла беспокоиться в случае своего долгого отсутствия? — Ухажера, что ли? — Да нет! Может, она ухаживала за кем-то одиноким, беспомощным. Может, ее попросили присмотреть за больным стариком или инвалидом. Вы не знаете о таком? — Чего не знаю, того не знаю. Только думаю, что нет такого человека. — Почему? — Чтоб ухаживать за кем-то, надо дома не сидеть, — разумно предположила моя собеседница. — А она, почитай, цельными днями дома толклась. Безвылазно. Ну летом, бывало, куда по травы ездила. Травами любила лечиться. — Ну, и зимой не совсем безвылазно, — заметила я. — Вот же она посещала свою подругу, подрабатывала денег у ее зятя, — только тут я обнаружила, что не знаю имени этой подруги, ведь Васюта — это фамилия ее зятя. — Это Зойку, что ли? — Если она теща Васюты, то ее. — Как же не теща? Теща! Попробовал бы он не жениться на ее Розке, так Федор бы его стер с лица земли. Времена-то были еще партейные. А Федор Ильич Сафронов, Зойкин муж, в большой номенклатуре сидел. Теперь помер уже. А чего им не жить? — рассуждала она о чем-то своем. — Да. Только неравная у них дружба получается. — Пусть и за такую спасибо скажет, — отрезала Мария Григорьевна. — Кто? — Да Евдокия. Кто же еще? Она всю жизнь за печатной машинкой в приемной у Федора просидела, не перетрудилась. А прислуживать да угождать — это ей по должности полагалось. Ничего тут обидного не вижу. — А вы дружили с соседкой? — Так мы в один класс ходили. В школе, — уточнила она. — И Зойка с нами. Потом помогла ей на работу пристроиться к мужу. Да, давно это было… А я так и пропахала всю жизнь возле конвейера. А так, считай, что родня были. — Сегодня странный вечер, — мне показалось, что сейчас у меня закружится голова. — Печальный, — подтвердила Мария Григорьевна. — Я вот еще что хотела спросить, не знаете, в какой аптеке Евдокия Тихоновна покупала лекарство? — Так в нашем доме за углом своя аптека есть. Там, наверное, и покупала. — Ее нашли на углу улиц Тихой и Перекатной. — Постой, постой, — начала припоминать она. — Могла! Там недавно новая аптека открылась, по телевизору о ней передача была, говорили, что самая дешевая в городе. А ветеранам даже скидки дают, пять процентов. Мы еще какое-то время говорили о пустяках, по сути дела судачили о покойнице. Оказалось, что кроме семьи Васюты да этой соседки она больше ни с кем не общалась. Старые ее сотрудники потерялись из виду: кто постарел и не выходил из дома, кто пристроился по-барски при «крутых» детях, а кто… как и она теперь. Ни те, ни другие, ни третьи не нуждались больше в знакомстве с Евдокией Тихоновной. Может, не зналась бы с ней и старая подруга Зойка, обошлась бы без ее услуг, да уж больно она тосковала по мужу и топила тоску в беседах с его секретаршей. Другие соседи по площадке были жильцами новыми, недавно переселившимися из окраин города. Они купили эти квартиры, освободившиеся все тем же естественным порядком. Вот и весь мой урожай. Не знаю, будет ли с него прок для Ясеневой. Я вышла на улицу, зная, что поеду не домой и не в магазин, а в больницу, где она меня ждала. В такое время такси — самый надежный вид транспорта. Увидев «Опель» в шашечках с цифрами 0-64 по бокам кузова, я махнула рукой. 15 Ему стало невыносимо одиноко. Вечер еще только начинался — долгий, кромешный, глухой зимний вечер. И никаких планов. Игорь Сергеевич пощипывал ядреную гроздь винограда — любил, грешным делом, побаловать себя вкусненьким по вечерам — и листал телепрограмму на текущую неделю. По старой привычке обводил кружочками время передач, которые его интересовали, которые стоило посмотреть. Собственно, это были не передачи, а показы фильмов, старых, из той, прежней жизни — бедной, но бесконечно милой и светлой, безыскусной, наивной, как отшумевшая целомудренная юность. Неделя обещала порадовать двумя фильмами из цикла «Следствие ведут знатоки» и многосерийного телефильма «Профессия — следователь». Но сегодня, как назло, ничего интересного не было. Книги в последнее время он читал мало, надоела пошлость и надуманность городских романов, кровь и беспредел криминального чтива, примитивность и безнравственность некоторых бойких литературных барышень. Из детективщиков признавал только Маринину и Незнанского. Пожалуй, самым стоящим жанром в годы безвременья стала фантастика. Он восхищался своим молодым коллегой Серафимом Лукиным, который после первого литературного опыта забросил вдруг психиатрию и подался в профессиональные писатели, и теперь его стиль Дебряков ни с чьим бы не спутал. Далее шел бесподобный Сергей Алехин. Долго он ждал появления его новых романов после «Улей» и «Протест». Игорь Сергеевич отложил на тумбочку его роман «Предмет печали» и подумал, что пора перечитать «Свиток» — роман, с которого началось его знакомство с этим удивительным автором. В стороне от всех громадой высился Глеб Усачев — проповедник безупречной нравственности, умница и эрудит. Сегодня Игорь Сергеевич купил его новую книгу «Не гуди» и не торопился приступать к чтению, предвкушал будущее удовольствие, наслаждался этим предвкушением. Надвигался пустой и вялый вечер, после которого может последовать многодневная разбитость и слабость. Хандра… Она всегда приходила с воспоминаниями о семье, оставленной в Челябинске, о дочери. Это был отрезанный кусок жизни, опыт, который он не хотел бы повторить. Он подошел к книжным полкам, где отдельно стояли книги Тли, — Тали Наталиной, его бывшей пассии, изданные в мягких переплетах. На тыльной стороне обложки был помещен ее портрет из времен молодых и нахальных. Тогда она была необъяснимо услужливой, вожделеющей отдаться и ограничиться этим. Или он ее не понял, не разгадал до конца, или в ней была скрыта редкая сексуальная девиация, поражающая женщин, склонных к мазохизму. Какая она теперь, как ее муж, не разбежались ли они после ее успехов на новом поприще? Господи, ну и гадость она пишет, работая под Хмелевскую! Неужели не понимает, что ее извращенность вылезает наружу в героях, которых она пытается представить положительными, уродуя их, производя обратный эффект. Хорошо, что она укатила отсюда, живет где-то в Перми, завоевывая оттуда неприхотливых читателей. Смешно ей-богу, такая дура — теперь звезда литературного Олимпа. Однако с этим надо считаться. Возле ее книг он ненадолго задержался, вспоминая, как тяжело ему скрывать истинное отношение к ее писаниям. Тля не часто приезжает сюда. Но когда выбирается погостить у матери и навестить других родственников, они обязательно встречаются. Два раза в год она отдает в издательство очередную рукопись и устраивает себе двухнедельный отпуск. Кроме этого, один летний месяц проводит на море, говорит, что где-то на Сейшельских островах у нее есть дача. Может и врет, с нее станется. Он знает о ней все, хотя совершенно не нуждается в этом, просто наблюдает неординарное явление жизни, к которому не без тайного умысла богов был когда-то причастен. В чем состоял этот умысел, он так и не понял. Странное течение мыслей привело к тому, что Игорю Сергеевичу непреодолимо захотелось женской ласки, захотелось завуалированной прелюдии, долгой-долгой ненасытной нежности, а после — доверительного разговора обо всем на свете, и чтобы непременно этому сопутствовало согласие. А почему бы и нет, черт возьми! Уже два года им владела Лена, случайная пациентка. Где же еще он может познакомиться с женщиной? Все началось с заурядного сочувствия — Ленка страдала упорными бессонницами, боялась темноты, ее преследовали дурные мысли, мрачные предчувствия. Короче, весь набор пошлого невроза переутомления прочно угнездился в ее дородном теле, и она элементарно могла загнуться, дожиться до депрессии или нервного срыва. Ему захотелось вернуть ей полноту и радость жизни, и он принялся за лечение всерьез. Затем познакомились ближе. Игорь Сергеевич презирал женщин, подгуливающих на стороне, ненавидел их, в чем, безусловно, сказывалась личная неудача в семейной жизни. Он выискивал для них самые грязные, самые неблагозвучные определения, готов был, если бы позволили — кто? — поубивать всех до единой, и был уверен, что рука бы его не дрогнула. А так как подозревал, что все люди наделены одинаковой степенью любопытства и, следовательно, женщины всегда остаются гулящими девками, то на всякий случай замужних ненавидел всех подряд, не вдаваясь в детали. Но как врач понимал, что замужняя женщина, умеющая сохранить семью и взаимопонимание с мужем, — явление более нормальное, чем одинокая, без разницы, была ли та старой девой или, сделав неудачный выбор, приобрела перекошенный опыт супружества. Женщина-жена, даже если у нее нет детей, все же естественнее, гармоничнее и совершеннее матери-одиночки, ибо адекватной женщину делает общение с мужчиной, а не исполнение множества других жизненных функций в отрыве от ее неотъемлемого природного партнера, без которого она физиологически неполноценна. И поэтому здоровая его часть — не уязвленная оценками женщин и собственными самооценками — тянулась к нормальному, не ущербному варианту, он старался не проводить время со свободными искательницами приключений. Постулат марксистской философии о единстве и борьбе противоположностей примирял его с этой раздвоенностью в себе. Втайне он стеснялся своего холостяцкого положения, коплексовал по этому поводу, так как считал его тоже ненормальным ходом вещей, и подумывал, вопреки выстраданным принципам и скоропалительно данным себе зарокам, о второй женитьбе. Его нельзя было назвать бабником, он не стремился утвердиться в сердце каждой мало-мальски подходящей женщины, как это делают многие холостяки, да и ходоки из женатых, не бросался от одной юбки к другой, не старался «понадкусывать все яблоки». Был постоянен в связях, не любил частых перемен. На что уже в свое время его не устраивала Тля, но и ту он «уступил» другу только потому, что знал о ее ближайшем отъезде из города. Оставался без пары после этого не долго, почти сразу появилась Ленка. И со временем он к ней начал все больше и больше привязываться, потому что была она нормальной бабой, которой не очень повезло с мужем. Естественное охлаждение первых чувств сменилось у них отчуждением из-за его постоянных командировок по работе. В конце концов, каждый научился жить собственной жизнью, лишь внешне соблюдая приличия. Нет, разумеется, они не перестали быть супругами. У них росло двое прекрасных мальчишек, и дом, семью надо было беречь. Но сколько в тех стараниях оставалось искренности? А теперь, когда ее муж оставил работу геолога и засел дома, она увидела, что он не просто чужое ей существо, но еще и пьяница, сломленный человек, и она ему тоже чужая. Игорь Сергеевич старался держать определенную дистанцию с Леной, не подавал ей надежд, не манил, ничего не обещал. Но для себя решил подождать, пока подрастут ее сыновья, устроятся, а потом зажить с ней под одной крышей. Ему казалось, что Лена это понимала, была уверена в нем, в их будущем и это поддерживало ее, помогало жить. Он знал, что сегодня Лена дома одна: муж на заработках, дети на соревнованиях. Можно спокойно провести время вместе, причем всю ночь, чего они никогда себе не позволяли. Боже, это такое блаженство — спать с женщиной под одним одеялом. Не просто перепихнуться и разбежаться, а, утомившись от любви, рядом проспать до утра. Его смущало только то, что на прошлой неделе они уже виделись, то есть Лена была у него на работе, где и происходили их любовные встречи. Он выдерживал два принципа: встречался с нею вне дома — ее и своего — и не делал этого чаще, чем раз в две недели. Все из тех же соображений: не торопить, не обещать, не привязывать к себе раньше срока. Сегодня хотелось плюнуть на эти принципы, и он решил позвонить ей и забрать к себе на всю ночь. Как потом все обернется? Вдруг он понял, что годы не стоят на месте, они уходят, и их остается в запасе все меньше и меньше. Он почувствовал, что где-то впереди есть край, черта, к которой он приближается, ускоряя движение с каждым ушедшим годом. Ради чего он обкрадывает себя, отказывает себе в том, чего хочется? Или ради кого? Предположим, есть люди, интересами которых он может объяснить ущемление себя, своих желаний. Но будут ли они вполне счастливы, принимая от него эти жертвы? Они ведь от него их не требуют, даже не просят, вовсе не ждут. Зачем же он им навязывает их? Чтобы потом сказать «Ради вас я многим пожертвовал» и услышать в ответ то, что слышат многие в таких случаях, — «А кто тебя об этом просил?». Он думал о своей дочери, о том, что ей надо еще несколько лет помогать. Но разве кто-то может помешать ему в этом, если он будет чуть счастливее, чем сейчас? Разве ей приятнее принимать помощь, зная, что из-за этого он себе отказывает не в еде, не в одежде — в человеческом приюте? Нет, конечно. И значит, он — не прав. Игорь Сергеевич набрал знакомый номер телефона. Ему никто не ответил. Он включил телевизор, убедился, что уже закончилась программа «Время». Значит, было довольно поздно для зимней поры, Лена могла уже спать. Решение забрать на эту ночь ее к себе, возникшее спонтанно, только упрочилось, и он вновь позвонил, долго держал трубку, представляя, как гулко разносится его призыв по ее квартире, как она от него просыпается, спешит к телефону, берет трубку. Но ничего этого вновь не произошло. Он знал, что Лена больше не пользуется снотворным, а естественный сон ее чуток и отзывчив, она не может не проснуться от телефонного трезвона. В нем проклюнулась тревога. Врачу, исцелись сам, — напомнил он себе. И тут же решил, что через несколько минут еще раз позвонит. Если она не ответит, поедет и выяснит, что могло стрястись. Ответа по-прежнему не было и Дебряков начал торопливо, лихорадочно, с необъяснимой внутренней дрожью собираться в дорогу. У него появились дурные предчувствия и в полном соответствии с неврозом, воображение рисовало картины одна ужаснее другой. Что я делаю? — останавливал он себя, продолжая напяливать одежды. Ей ведь могли отключить телефон за неуплату, только и всего. Значит, разбужу звонком в дверь, — подгоняла его испуганная мысль. Возле ее квартиры он появился через сорок минут, путь с Рябиновой улицы на массив Сокол был неблизким. Но и на эти звонки в квартиру никто не отвечал. Сердце Игоря Сергеевича начало учащенно биться, кожа покрылась противной испариной страха. Прислушиваясь, он старался различить за дверью возню или хотя бы дыхание собак, но там стояла тишина. Сдвинув шапку на затылок, он в раздумье, не спеша, спустился на первый этаж. Зачем-то постоял на площадке, все так же прислушиваясь: нигде никаких звуков. Здесь тишина свернулась испуганным клубочком и, затаившись в полуосвещенности подъезда, дожидалась рассвета. А над ней витало что-то зловещее, алчное, страшное. Дебряков поспешил шагнуть за порог. Вдохнув свежего морозного воздуха, шире расправил плечи, словно избавился от кошмарного наваждения. Оглянулся, отметил абсолютное отсутствие освещения на улице, во дворе, вообще в ближайшем квартале. Здесь также отсутствовали звуки, слышался лишь свист ветра, выскакивающего на простор двора из-за угла дома. И вновь безотчетная жуть разлилась по телу горячей волной, проникла в кровь, разогнав ее ток, застучав усиленно работающим сердцем. Зачем он спешил сюда? — повис бесполезный вопрос. На окраину ночного обезлюдевшего города, по непонятному побуждению, в холод и непогоду — что погнало его: чувство или предчувствие? Он не мог заставить себя возвращаться домой, не выяснив, где Лена, что с ней. Но что еще можно было предпринять, не знал. Так и продолжал стоять во дворе, разглядывая редкие светящиеся окна домов. Прошло еще какое-то время. В нерешительности он принялся вышагивать взад-вперед вдоль подъезда, не теряя надежды, что ситуация прояснится. Сколько так намотал метров или километров, сколько прошло времени с момента его приезда сюда — всему этому он потерял счет. Казалось, что его существом завладела некая тайная сила, превратившаяся теперь в инерцию, диктующую свои законы его помыслам и поступкам. От него больше ничего не требовалось, кроме одного, — не нарушать в себе эти законы, подчиниться им, отключив на время собственные порывы к корректировке. Идея, замысел, установка, довлеющая над ним, не имела ничего общего с человеческими возможностями и качествами. Она являлась продуктом сил более высокого порядка, и он это понимал — не умом, а неразумной плотью. Поэтому и не уходил, а продолжал протанцовывать на нетронутом покрове снега свою стежку, не имеющую ни начала, ни конца — ниоткуда не начинающуюся и никуда не ведущую, двигаясь по выродившейся в отрезок окружности, когда одно ее полукольцо совместилось со вторым и вытянулось вдоль прямой на всю свою длину. Подтверждение истинности сказанного не замедлило явиться. Он вначале услышал голоса, среди которых выделил ее оживленный и звонкий, а затем и увидел группу фигур. Не выясняя, кто идет с нею рядом и почему, не думая о приличиях, об обоснованности своих притязаний, безотчетно устремился навстречу. — Где ты ходишь? — обнял ее за плечи, заслоняя от порывов ветра и отстраняя от остальных. — Подожди, Игорь, — она неловко улыбнулась и показала на спутников. — Познакомься, это мои сыновья. Эдик, Игорь, — каждый из них слегка наклонил голову, отводя взгляд в сторону. — Мальчики, а это Игорь Сергеевич, мой друг. — Поняли уже, — пробасил Эдик. — Узнали по голосу, — добавил Игорь. — Вот и хорошо, — обрадовано, с облегчением в голосе сказал Дебряков. — Минуточку, — вдруг заторопился. — Простите, — он повернулся к Лене. — Можно тебя на два слова? — Что случилось? — Ничего, но… Пойдем сейчас ко мне. Я приехал за тобой. — Ты чего? — удивилась она. — Что с тобой? — Ничего. Понимаешь, ничего. Если ты сейчас же не поедешь, случится ужасное. Я чуть не умер, пока ждал тебя. — Давай зайдем в дом, — предложила Лена. — Что ты? Нет. Оставь этот дом. — Мам, — потянул ее за рукав незаметно приблизившийся Гоша. — Мы с Эдом все понимаем, мы уже взрослые. — Да, мам, — подошел к ним и старший сын. — Ты иди с дядей Игорем. Мы ведь уже дома. Она растерялась, молчала, переводя взгляд с Дебрякова на сыновей, с сыновей на Дебрякова. — Вот и славно, — заторопился мужчина. — Спасибо, мальчишки. Мать у вас не очень решительный человек. А завтра мы встретимся и обо всем поговорим серьезно. Идет? — Да ладно вам, — покровительственно тронул его за рукав Эдик. — Разбирайтесь без нас. А со стариками мы все уладим, а то сами они никогда не решатся. — Что ты себе позволяешь? — возмутилась Елена Моисеевна, интуитивно пытаясь сохранить «приличия». — Что за намеки? — Пока, мама. Утром не звони рано. Дай отоспаться, — он чмокнул ее в щечку, стыдливо, стесняясь привычки, оставшейся от детства. Игорь лишь помахал на прощанье рукой, не допуская мысли, что мать, получив их благословение, не воспользуется этим. Сыновья забрали сумки, и пошли к подъезду: рослые, стройные, уверенные в себе. — Пошли, — подтолкнул ее в другую сторону Игорь Сергеевич. — Ты считаешь, что так будет лучше? — Пошли, — повторил он. *** Квартира Игоря Сергеевича располагалась на восьмом этаже дома для малосемейных, где преобладали однокомнатные секции. На каждом уровне в коридор выходило по восемь дверей с каждой стороны. Сложная система переходов с закрытой со всех сторон лестницы на площадки практически не работающих подъемников, делала мучительно опасным даже днем отрезок пути от входа в подъезд до порога квартиры, не говоря уже о ночном времени. На первом этаже, как и на всей лестничной клетке, царила кромешная темень, не разбавляемая даже отчаянным сиянием безлунного звездного неба. Настрадавшись от множества треволнений, Игорь Сергеевич и Елена Моисеевна робко взглянули друг на друга, прежде чем отважиться войти в подъезд. Оставалось сделать последний рывок к теплу и свету, к привычным, милым вещам — ему, и к новым впечатлениям, о чем мечталось давно, — ей. Они взялись за руки и со смешанным чувством стыда за страх и самого страха стали подталкивать друг друга вперед. Затем остановились. Он приоткрыл входную дверь и прислушался к звукам внутри. Там было тихо. Тишина не дышала присутствием живого, была спокойной и равномерно рассредоточенной по узкому длинному коридору с дверями лифтов по обе стороны. Ощупью он отыскал ближайшие из них и включил вызов. Им повезло. Лифт, запрограммированный работать только на подъем, неожиданно выдал на кнопку тусклый огонек отклика и затарахтел откуда-то сверху. Спасительно распахнулись двери, предоставив им пустую кабину, в которой — о, чудо! — горел свет. На восьмом этаже они, снова нырнув во тьму, повернули направо и пошли по коридору. — Моя дверь последняя в правом ряду, — сказал Игорь Сергеевич. — Там светится лампочка. Не бойся, попадем правильно, — заверил он. — У тебя квартира на сигнализации? — Нет, — понял он смысл ее вопроса. — Я специально выбрал маленькую лампочку и просто прикрепил к отверстию в дверном косяке, чтобы и освещение иметь и воров отпугивать. — Они сейчас пугливостью не страдают. — Все равно спокойнее. Собственное спокойствие тоже не последнее дело, верно? — Да уж. Имеешь три пользы. — Ах ты, милый мой бухгалтер, — обнял он ее у самой двери. Квартира ей понравилась. Встроенные в прихожей платяные шкафы позволили не загромождать лишней мебелью небольшую комнату с нишей для кровати. Напротив ниши располагалось окно и выход на длинную лоджию, что была общей для комнаты и кухни. Обстановка комнаты свидетельствовала о пуританском образе жизни хозяина. Кроме спального дивана в комнате стоял журнальный столик с двумя креслами по бокам и телевизор. На свободных стенках висели книжные полки. Столь же крошечная кухня со стандартным интерьером поражала почти стерильной чистотой, и Елена Моисеевна не сразу поняла, в чем тут дело. Она опустилась на стул, стоящий между окном и обеденным столиком, и облегченно вздохнула, как путник, что после долгой дороги, прибился, наконец, к родному порогу. — Нравится? — спросил хозяин. — Хорошо, чисто. — Чисто? — переспросил он. — Я давно не убирался. Но у меня же нет собак. — И газовой плиты. Мелькнуло неясное мгновение, принесшее ей понимание того, что у нее никогда не будет такого уюта и благоухания в квартире. Стало жалко себя, ее взгляд сделался обреченно-затравленным. — Давай, удивляй дальше, — сказала, чтобы скрыть нахлынувшее настроение. — Лена, — он поставил свободный стул рядом с нею. — Давай сегодня все решим. Давай поговорим серьезно. — О чем ты беспокоишься весь вечер? — О нас с тобой. Сколько можно? Мы уже не так молоды, чтобы продолжать встречаться в рабочем кабинете, пусть это и кабинет врача. — Но там удобнее! — перебила она его, имея в виду, что живут они далеко друг от друга, от центра города, где оба работают. — Не перебивай. Не уводи разговор в сторону. Оставь этот тон. — Игорь, ну о чем ты говоришь? У меня дети, их надо выучить, устроить. А как быть с Сухаревым? — А как с ним быть? Разведитесь. — Не знаю, — устало развела она руки. — Сразу возникнет масса проблем. — Это сейчас у тебя масса проблем, а тогда их, наоборот, станет меньше. Мы оставим ему квартиру, собак. — Не говори, — мечтательно произнесла она. — Собаки и Сухарев меня действительно добивают. Он решил, что сегодня хватит муссировать эту тему. Пусть она привыкнет к его предложению. — Помоешься? — Устала я сегодня, — виновато намекнула Елена Моисеевна. — Надо было чухнуть домой да отоспаться до утра. — А чем тут хуже? Падай и отсыпайся. — А ты? — И я с тобой. Он достал чистое белье и отнес в комнату. Затем поменял в ванной полотенца и повесил на крючок еще один махровый халат. — Давай, не засиживайся, — шутливо шлепнул ее по ягодицам, отправляя мыться. Елена Моисеевна преодолела первую неловкость. О ней давно никто так не заботился. И это лишь добавляло к ощущениям новизны места, мужчины и отношений новизну самоощущения. Вдруг показалось, что она совсем девчушка, и о ней печется кто-то родной — мама, бабушка? Пока стояла под теплыми, ласкающими струями, почувствовала себя любимой, очень дорогой другому человеку и это наполнило ее особой значительностью в собственных глазах. Так устроена жизнь: если тебя любят — обращаешься памятью к родителям, если любишь ты — вспоминаются дети. Сегодня любили ее, и она купалась в потоках внимания, вскоре, однако, как и должно быть, забыв родителей, но и не вспоминая о детях. Елена Моисеевна насыщалась нежностью, излучаемой на нее мужчиной, не веря его словам и сомневаясь, что такой вечер повторится когда-нибудь еще. Хотелось взять из него побольше, так, чтобы этого счастливого ощущения хватило надолго. Но сомнение было подспудным, наяву же ее быстро заполонила иллюзия, что это счастье с нею уже давно, как будто и не было долгих лет женского сиротства, тяжких трудов в одиночку и изнуряющего чувства долга перед детьми. Эти годы исчезли из памяти, уступив место ощущению свободы, сердечной незанятости, бесконечно долгого светлого будущего. Как было в юности. Она быстро освоилась с этим ощущением и вышла из ванной совсем другой — легкой, молодой, уверенной в собственной неотразимости. Игорь Сергеевич успел приготовить легкий ужин, состоящий из гренок, подсушенных в тостере, абрикосового варенья и чая. Ночь, что приняла их под свои крылья, они провели безгрешно. Ей казалось, что она попала в сказку, где у нее, маленькой и настрадавшейся, нашелся добрый покровитель, защитник, возле которого можно отдохнуть. Она перестала чувствовать себя матерью, женой, к ней вернулись безмятежность и покой юности. Уснув, она по-детски, как после затянувшейся обиды, всхлипывала и тяжело вздыхала. Он тоже предавался невольным иллюзиям. Мнилось, как о том мечталось на заре жизни, что он стал сильнее всех и теперь согревает своей опекой слабых и обиженных. Из этой мечты выпала ему в реальность умная, прекрасная женщина, но такая обольстительно беззащитная, что щемящее чувство ответственности за нее до утра не давало ему уснуть, рисовало в воображении или в полусне картины другой, более правильной жизни, в которой он с нею никогда не расстанется. Утром, уже на работе Елена Моисеевна вернулась к обычным заботам, подумала, что надо бы позвонить домой, узнать, как там дети. Но, посмотрев на часы, отметила, что еще только начало дня, а дети просили дать им возможность выспаться, не будить рано. Пофилософствовала: десять часов — это рано или не рано, и решила перестраховаться и позвонить позже. Привычная суета тут же закружила ее в своем бессмысленном танце, и она снова вспомнила о доме лишь после обеда, где-то около трех часов. Но там не отвечали. Это не встревожило ее — детям не терпелось побежать к друзьям и рассказать о поездке. Могли бы, правда, и сами ей позвонить. — Девушки, мне не звонили из дому? — без тени тревоги спросила она, ни к кому конкретно не обращаясь, высунувшись из своего кабинета в бухгалтерский зал. — Я не помню, — ответила Вика, бухгалтер, обрабатывающая данные кассовых аппаратов, работающих на немецких марках. — Нет, не звонили, — уверенно отозвалась Зинаида Андреевна, нервно массируя виски. — Сегодня вообще день тяжелый, голова болит до изнеможения. Елена Моисеевна вновь потянулась к аппарату. После нескольких очередных безрезультатных попыток набрала номер Дебрякова. Он откликнулся сразу, как будто ждал ее звонка. Ее потянуло снова расслабиться, пожаловаться, получить его поддержку. — Не могу дозвониться к мальчишкам. И они не звонили. Я начинаю волноваться. — Успокойся, пацаны взрослеют, это нормально, что им все меньше хочется обсуждать с тобой свои дела. — Нет. Пока мы ехали с вокзала они успели мне в два голоса обо всем рассказать. Ты не прав, Игорь, дети возле матери всегда чувствуют себя маленькими. Это, знаешь, приятно, добавляет силы и задора, — вспомнила она свое вчерашнее настроение. — Когда ты уже взрослая, то так оно и есть, но не тогда, когда только спешишь стать взрослой. Говоря это, он поймал в себе какое-то воспоминание, имеющее прямое отношение с Лениной тревоге, оно мелькнуло и пролетело мимо, не прорисовавшись в конкретных образах. — Ты как сегодня? — спросил он, имея в виду вчерашние планы. — Работы много. Хотела еще посидеть часиков до девяти. Но теперь придется ехать домой, — она вздохнула. — Чой-то у меня начинают кошки на душе скрести. — Я провожу тебя. Позвонишь, когда будешь выходить? — Ладно. Он положил трубку и почти в ту же секунду вспомнил, что его преследовало все это время, не всплывая отчетливо, и не без колебаний позвонил ей сам. — Лена, ты только постарайся не волноваться… — Говори, — насторожилась она. — Давай я тебя прямо сейчас отвезу домой, — предложил Дебряков неожиданно для себя. — Ты что-то знаешь? — Ничего конкретного, — он подбирал слова, боясь выглядеть излишне мнительным. — Твой муж не мог в ваше отсутствие забрать собак к себе? — Как это? Куда? — Не знаю. Я в принципе спрашиваю. Мог он это сделать или нет? — Нет, конечно. Он в селе, где-то далеко за городом. Зачем ему там собаки? А почему ты спрашиваешь об этом? — Понимаешь… Вчера я звонил в вашу квартиру, еще когда вас дома не было. — И что? — Там было тихо. — Ты же сам говоришь, что нас дома не было. — Обычно собаки реагируют на звонок. Подходят к двери, например, и можно услышать их дыхание. Тем более что у вас их двое. Иногда они возятся возле двери и это тоже слышно. — Было тихо? — Едем, Лена, — тихо, но настойчиво повторил он. — Там что-то случилось. Он был рядом, когда Елена Моисеевна открыла дверь в квартиру и между нею и кошмаром исчезла дистанция. А за спиной стояла судьба. 17 Разумеется, я вернулась в больницу с опозданием. Дверь была уже заперта, и пришлось звонить. Хорошо, что несколько человек находились в холле — досматривали передачу по телевизору, а может, украдкой любезничали. Они-то и открыли мне. Дежурная сестра делала уколы на ночь. Доведись мне оторвать ее от этого, не помог бы и авторитет Ясеневой. Сама Ясенева на мое появление не отреагировала, сидела у окна, отрешившись от временной и мелкой данности — реальности. Где она витала — в прошлом ли, в будущем? — один бог знает. Стараясь не шуметь, я сняла пальто, сапожки и подошла поближе, заглядывая через ее плечо на листок бумаги, лежащий на подоконнике. Все, раз начались стихи, лечение терпит крушение. И ни при чем «предощущение чужой беды», которое якобы негативно сказывается на ее здоровье. А разговоры с Гоголевой о том, что надо научиться эту беду «вычислять» и тогда не будет приступов, — примитивный бред для тех, кто верит в мистику. Причина вот в этом, что находится сейчас у меня перед глазами: в ленивой неподвижности ее фигуры; во взгляде, что-то различающем в черноте ночи; в строках, косо упавших на листок, и в том, о ком она сейчас думает. Но вот Ясенева начинает ощущать мое присутствие, и я представляю, как крутой волной от берега ее сознания отходит поэтическое наваждение и освобождающееся место медленно-медленно заполняется нежелательной для нее действительностью. Вот она передернула плечами, как будто по ее телу прошел озноб, — ей не по душе то, что происходит. Она силится ухватить уходящее состояние, удержать его в себе, еще не понимая, что это я тому причиной и с моим приходом ее попытки тщетны. Я вплелась в атмосферу комнаты со свежими впечатлениями, со своим возбуждением и нарушила ее однородную структуру. И я не жалею об этом, хотя, если бы и было наоборот, то моей силы воли явно не достаточно для того, чтобы превратиться в бесплотное создание, не влияющее собственными фибрами на картины поэтических полей. Более того, я рада этому, потому что я — часть программы лечения, обязательный его параметр. Пусть один из многих. Но на меня возложена миссия и лежит ответственность, и я должна соответствовать даже вопреки. Мои мысли о «должна» и о «вопреки» мгновенно материализовались и хлестанули Ясеневу обнаружением меня. Но она еще не поворачивается ко мне, еще обманывает себя и делает вид, что находится одна в блаженном покое завоеванного пространства, что беспрепятственно выбрасывает из себя генерируемую сердцем боль, боль, боль… и этого никто не видит. Ее рука снова тянется к рукописи, и я невольно начинаю вчитываться в то, что там написано. О ком это? «Мантия мрака…» — так возвышенно об этой промозглой темени? Конечно, сидя в комнате, возле батарейки отопления, оно приятно наблюдать ночь и февраль. А побегала бы так, как я, тогда другое бы запела. Стоп! — одергиваю я себя. Она отбегала свое, прошла все положенные пути. И возможно, совсем одна, не было у нее такого дружочка-Ясеневой, какой есть у меня. Под ее бегущей рукой быстро появляются новые строки: Наброски нового стихотворения. Сегодня ему не суждено родиться на свет, потому что ее уединение нарушила я. — А-а, так это о зиме! Я-то думаю, что за «мантия мрака»? Я предвижу, что Ясенева сейчас поставит точку и выльет на меня кислоту раздражения. Так уж лучше я сама перейду ей дорожку, собью напор. Меня она уже не только интуицией, но и умом обнаружила как досадную помеху, нахально вторгшуюся в сокровенный процесс. — Брысь, малявка! А что я говорила? Это еще ничего, я вовремя сориентировалась, бывает хуже. Не зря я первой разыграла гамбит вечера. — Эта малявка, между прочим, мышку поймала. — И в зубах принесла? — Мяу, — утвердительно кивнула я. Меня прямо распирало желание похвастаться новостями. Но Ясенева затеяла долгие сборы, чтобы покормить меня, а затем вдвоем попить чайку. Она молча курсировала между холодильником и столом, между водопроводным краном и кипятильником, и мне ничего не оставалось, как слинять в душевую. Когда я вернулась, распаренная от горячей воды и остывшая от своего азарта, а заодно и от задумчивости и безразличия Ясеневой, она уже накрыла стол и сидела, дожидаясь меня, листая «Черного ворона» Дмитрия Вересова, из чего я заключила, что в мое отсутствие приезжал Павел Семенович, и этим объяснялось обилие яств на столе. Мне показалось, что она совсем перегорела затеей со старушкой, и я решила не надоедать ей. Дальнейшее ее поведение только еще больше убедило, что я была близка к истине. И одновременно далека от нее. Как жаль, что я напрасно трудилась весь этот день, старалась и совершала подвиги. Все напрасно. Я сокрушалась по этому поводу, разжевывая холодную тыквенную кашу на рисе, заедая ее бутербродом с творогом. Да, такая у нас вечерняя диета. Не мудрено, что я поспешила покончить с этими деликатесами и приступить к чаю. — Ты долго собираешься с мыслями, — начала доставать меня Ясенева после первых обжигающих глотков чая. — Это вы о чем? А что мне оставалось делать? Сначала меня не замечают, потом истязают молчанием, а затем предают остракизму посредством язвительных замечаний. — Как знаешь, — равнодушно согласилась она с моим желанием повалять ваньку. С тем я и легла спать. Чтобы успокоиться, мысленно повторила банальную истину о преимуществах утра перед вечером, сделав вывод о том, что раз эту пословицу придумали люди, то они проверили ее на себе. Злорадная мысль, что Ясенева к вечеру тоже, стало быть, глупеет, не успела согреть меня, как я тут же обнаружила, что и со мной происходит то же самое. И следовательно, она сейчас спасла меня от демонстрации воочию этого неутешительного факта. К утру я поумнела, и мои достижения уже не казались столь значительными. Изложив Ясеневой все по порядку, я замолчала, отметив в конце рассказа, что она меня ни разу не перебила вопросом, как это бывало, когда ее интересовал предмет изложения. — Хорошо, — подытожила она. — Ты — настоящий молодец. Тоже мне, новый Колумб, — подумала я, ибо это мне было давно известно. Но вслух сказала другое: — Я что-то не так сделала? — Все так. Говорю же, что ты молодец. Спасибо тебе. — И что теперь? — спросила я, потому что вдруг поняла, что ни на один из наших вопросов не нашла ответа. — Ничего. Мы сделали все, что смогли. Первое — узнали, что старушка умерла и ей уже ничем не поможешь. Второе — узнали ее имя и то, что от ее смерти никто впрямую не пострадал, так как от нее, слава Богу, никто не зависел. Третье — узнали, что у нее есть внучка и даже сделали так, что теперь ей сообщат о судьбе бабушки. Что же еще? По-моему все. Спасибо и проехали. — А как же чья-то беда? — Посмотрим. Возможно, собака зарыта в другом месте. Она лукавила и что-то скрывала, но мне не на чем было ее поймать. Если бы были новые данные, она бы мне о них сказала. А если бы у нее начисто пропал интерес к этому делу, то она наутро, то есть именно сейчас, и вспоминать бы о нем не стала. Что я, не знаю ее, что ли? — Знаешь, Ирина, я выкарабкиваюсь из болезни и не хочу ничего слышать о том, что ее спровоцировало, — так она мне могла сказать, и была бы права. Но она так не сказала. С чувством славно исполненного долга я глубоко вздохнула и, выбросив все из головы, отправилась на процедуры. Да, Ясенева шла на поправку. С каждым днем все меньше лежала, дольше гуляла на воздухе, больше читала. Я наконец-то, получила возможность оглянуться вокруг и рассмотреть, куда меня занесла нелегкая. Это был остров, на котором собрались потерпевшие кораблекрушение люди: кого-то зашвырнула сюда неравная схватка с противником, кого-то вынесло житейскими бурями и неурядицами, кто-то выпал за борт из корабля благополучия. Все они искали здесь спасения. А сколько же тех, — думала я, — кто не доплыл до острова, утонул в пучине болезни, задохнулся в ворохе проблем и стрессов, насмерть расшибся о рифы? Мне стало страшно. За бледными лицами совсем молодых ребят, которых здесь было много, стояли толпы тех, кому повезло еще меньше. Раньше я думала, насколько у меня это получалось и как часто этот предмет приходил на ум, что неврозами болеют только женщины: разные там обмороки, мигрени, депрессии, бессонницы, страхи и ахи — это порождение их природной мнительности. Оказалось, ничуть не бывало. Даже наоборот. Если говорить о том, что неврозы провоцируют гипертонию, то тут мужчины явно занимают первое место. Были здесь и совсем молодые ребята, долечивающиеся после травм и потрясений, полученных на постсоветских войнах. Война была у каждого своя: Афганистан, Туркмения, Приднестровье, Чечня, Югославия. А теперь добавились и местные потасовки: киевский майдан, крымские сражения, забастовки горняков. Да разве все их перечислишь? Случалось, здесь сталкивались ребята, воевавшие на одних баррикадах, но по разные стороны. Странно, но люди привыкли к таким ситуациям и, встретившись, не выясняли отношений, не продолжали бои словесными перепалками, а просто старались обходить травмирующую их тему молчанием. Здесь они были по одну сторону фронта, ибо воевали против болезни, и это примиряло и объединяло их. Они были очень мудрые, эти рано повзрослевшие юнцы, и кажется, что теперь не только личные убеждения, но даже соображения государственного порядка не толкнут их больше на силовой конфликт. Отпелись, с нервами не стоит шутить. Неужели надо обязательно навидаться смерти, чтобы перестать жаждать крови врага? Меня удручает мысль, что в человеке еще много первобытного, инстинктивного, что он далек от совершенства, от идеала, каким я нарисовала себе его, находясь под крылышком Ясеневой. Хотя об этом можно спорить. Никто не обладает абсолютной истиной ни в понимании идеала, ни в способах достижения справедливости, ни даже в толковании понятия «справедливость». Муторно становится на душе от осознания, что справедливость каждый все еще понимает по-своему и идет к ней, торя свою дорожку. А эти самодельные тропы ведут к войнам, и выходит, что большой путь к добру должен быть один — через общечеловеческие ценности. Глядя на этих ребят, я вспоминала родителей. Мой брат Димка, когда был маленьким, выклянчил, чтобы они купили ему игрушечный пистолет. Родители долго упирались, не соглашались, но он ревел благим матом, и им пришлось уступить. Получив игрушку, Димка выскочил на улицу и начал трещать, наводя ствол на прохожих. Мама, увидев это, немедленно отобрала пистолет и от всей души начала пороть его, приговаривая: — Целиться в людей нельзя! — А во что можно-о-о… — ревел брат. — В предметы, в предметы, в предметы… — вколачивала мама эту мысль одновременно со шлепками по заднице. — Хочу быть солдатом! — орал Димка. Мама лупила его до тех пор, пока он не передумал воевать. А вечером у него состоялся мужской разговор с отцом. — Ты, в самом деле, хочешь быть солдатом? Димка долго оглядывался по сторонам, но, убедившись, что мамы поблизости нет, шепотом признался: — Я хочу воевать на стороне наших. — Допустим, — сказал отец. — Но оружием воюют только плохие солдаты, хорошие воюют умом. — Да? — Да. — Что-то я не слышал о таких, — ехидно прищурился Димка. — В кино все стреляют. — В кино показывают, как не надо поступать. Брат деловито почесал за ухом, соображая, и видно было, что он старался на совесть. — А как называются хорошие солдаты? — Дипломаты. Это слово ему ни о чем не говорило. От крушения прежних представлений он снова заревел, приговаривая: — Для плохих людей не делали бы пистолеты-ы-ы… — Их делают для хороших, например, для спортсменов. Сошлись на том, что сейчас Димка будет готовить себя для спорта, а в более сложных материях разберется, когда подрастет. Да-а, я была менее покладистой, чем Димка. В итоге он имеет высшее образование, а я — среднее профессиональное. Страшно подумать, как могла бы сложиться моя судьба, не попади я к Ясеневой. Мальчики, естественно, обратили на меня внимание и пытались улучить момент, чтобы познакомиться. Пока я выхаживала Дарью Петровну да бегала по ее следственным поручениям, я была для них недосягаема. Теперь же они окружали меня стайкой и после первых расспросов стремились выговориться сами. Они знали все друг о друге, и когда после короткого общего разговора кто-то один завладевал инициативой исповеди, остальные отходили в сторонку. В один из вечеров мне попался нескладный рассказчик, и я успевала поглядывать на экран телевизора и одним ухом слушать его. — Вчера в Новороссийске совершено еще одно преступление. Криминалисты, с которыми мы успели встретиться, относят его к разряду серийных, направленных на убийства подростков. В пять часов вечера гражданка Сухарева Елена Моисеевна, возвратившись с работы, обнаружила в квартире уже остывшие тела двух сыновей. Подростки были зверски убиты, изуродованы и упакованные в скотч. Здесь же находились трупы двух домашних собак. Характер преступления, действительно, позволяет предположить, что его мог совершить орудующий в городе маньяк, которого пресса окрестила Зверстром. Так Зверстр или не Зверстр? Отвечая на этот вопрос, оперуполномоченный городской прокуратуры Геннадий Леонидович Полевых отметил, что в данном случае убийство является двойным и совершено в доме, а не на улице. При этом замок на входной двери не был сломан, и это позволяет предположить, что дети хорошо знали убийцу, сами впустили его в квартиру. В связи с этим органами внутренних дел Октябрьского района разыскивается Сухарев Николай Антонович, отец подростков, который за две недели до убийства скрылся с места работы и временного проживания и нигде среди знакомых не появлялся. Всем, кто… После этого сообщения я два дня не отходила от Ясеневой, старалась не только сама не проговориться об услышанном, но и не допустить, чтобы о нем ей сообщил кто-то другой. Дарья Петровна вошла в полосу спокойного творчества. Она давно закончила статью о Раюке, и я тут же в отделении отбарабанила ее на старой «Оптиме» и отнесла в редакцию заказавшего ее журнала «Время». Больше срочных работ не было, и она позволила себе впадать в неопасные (легкие!) формы поэтического транса, развивая в них мысль о том, что февраль — холодный, неуютный месяц, он всех разъединяет, люди укрываются в жилищах и теряются в его сумрачной стихии. Только лирическая героиня да ее возлюбленный находят приют под покровом февраля, ибо теперь обезлюдившие подлунные пространства принадлежат им безраздельно. Я не бегала по вечерам на посиделки, а терпеливо сопела, сидя на кровати и беззлобно читая роман Бушкова «Бульдожья схватка», польстилась на подзаголовок «Сентиментальный роман». Дело продвигалось с трудом, потому что там, где разговор заходил о сантиментах, перед глазами возникала Алешкина рожица, страсть как волнующая меня. Я отвлекалась от чтения, в левой части груди что-то начинало сжиматься и горячеть. Говорят, что там находится сердце. На третий вечер к нам пожаловала мадам Дубинская, белая, как смерть, хотя лично я назвала бы смерть бесцветной, потому что она убивает краски жизни, к которым не как самая последняя относится и белая. Так вот. У нее дрожали посиневшие, обескровленные губы, и она не говорила, а сипела. — Имела намерение подлечить тут нервы, — изрекла она от порога, словно упрекала нас в том, что это дело у нее напрочь не выгорает, так оно и оказалось впоследствии. — Знаете, как бывает после тяжелой утраты? Хочется тепла, ощущать, что тобой кто-то занимается. А тут Елизавета Климовна, сестрички — все такие внимательные. Создавалась иллюзия, что у меня все хорошо, — тянула она непонятную мне поначалу резину. — Чего это вы, едва войдя, ударились в разглагольствования? — почти агрессивно спросила я, нам не подходили такие настроения. — Николашу обвиняют в убийстве собственных детей, — брякнула та с перепугу, как с воза упала. Ну почему мир так тесен! Почему-у? Я онемела, лишь отчаянно подмигивала и, предостерегая, строила ей ужасные гримасы. Когда это не помогло, отважно шагнула навстречу, фактически это был бросок на амбразуру. Куда там! Она не способна была воспринимать окружающее, если под этим подразумевать меня, а заодно и некоторых других. Из всех нас, обитателей отделения — больных и медперсонал — ее выбор решительно пал на Ясеневу, и теперь, не отклоняясь от курса, Жанна Львовна перла к ней напролом. Ей важно было переложить на плечи Ясеневой свои неприятности, и пока она этого не сделала, — оставалась невосприимчивой к внешнему миру, как глухарь на весеннем току. — Но я же верю Алиночке! Он был неотлучно возле нее все эти дни, все ночи. Слушайте, это только ненормальный так быстро может оставить Алиночку, она — прелесть. Они нашли удивительную гармонию друг в друге и не расставались. Поверьте, — она поднесла к яремной впадине трагически сжатые руки, — он не мог этого сделать. Надо отдать должное Ясеневой и тому лечению, которое провела Гоголева. Дарья Петровна моментально усекла, что я скрываю от нее какую-то информацию, и словно сама отстроилась от нее: ни кивка, ни вопроса, ни порыва к сочувствию. Как сидела, так и осталась сидеть, лишь подняла голову и внимательно начала рассматривать говорившую. Но это была маска, она отводила нам с этой дамой глаза, потому что по нервному трепету тонких ноздрей понятно было, что она впитывает услышанное с живейшим интересом. Когда я поняла, что основная новость — о совершенном преступлении — сказана, стала и себе прислушиваться к ошарашившим меня деталям. Жанна Львовна долго плакала и причитала. Нового больше ничего не сказала, кроме того, что Сухарев Николай Антонович мог бы составить счастье ее дочери, несправедливо овдовевшей в столь молодом возрасте. Но над нею, по всему видно, довлеет рок, и теперь этого человека тоже пытаются отнять у нее самым вероломным, страшным образом. Пока до меня доходил смысл услышанного, Дарья Петровна уже начала действовать. Она поднялась и уступила гостье свой стул. — Присядьте. В нашей комнате это самое энергетически благоприятное место, — несла она модную околесицу. — Минуты через две вам станет легче. С этими словами накапала в стакан с водой своих целебных настоек и подала его Дубинской. — Выпейте. — Голубушка, — подхватилась та, сжимая кисти рук Ясеневой, преданно заглядывая ей в глаза, пытаясь проникнуть на самые их донца. — Вы верите мне? — Безусловно. Вы сядьте, сядьте. — Да, да, — закивала Жанна Львовна и залпом выпила предложенное лекарство. Она вытерла мокрые губы и облитую микстурой бороду голой рукой, отерла ее о халат и, наконец, угомонилась, взирая с преданностью и невысказанной надеждой на Ясеневу. — Вы в состоянии ответить на два вопроса? — тихо и буднично спросила та. — Да, конечно. Благодаря вам — вы меня успокоили. Спасибо, — из гостьи вновь посыпался горох слов. — Кому-нибудь, кроме нас с Ирой, вы говорили о Сухареве и Алине? — То есть, что она с ним знакома? — Нет, что он сейчас находится у нее? — Не говорила. Я и вам этого не говорила. — Это неважно. А то, что Аля с ним знакома, — говорили другим людям? — Этого тоже не говорила. А почему вы спрашиваете? Я только вам… вот как услышала сейчас по телевизору, так сразу к вам ноги и понесли. Она бы вновь говорила долго, но Ясенева уже завладела инициативой. — Хватит, — мягко нажимая ей на плечо и затуманенным взором вглядываясь в темноту за окном, стоя вполоборота к нему и лицом к Дубинской, сказала Дарья Петровна. — Об этом хватит. Но почему тогда, раз вы только что узнали эту трагическую новость и не виделись несколько дней с дочерью, утверждаете, что Николай Антонович был неотлучно возле нее? — Так ведь это случилось третьего дня… так? — уточнила она у нас. Ясенева вопросительно посмотрела на меня, и мне ничего не оставалось, как утвердительно кивнуть. — Так, — перевела Ясенева мой кивок на язык человеческой речи. — Ну вот. А Аля с ним накануне ко мне приезжала, — Жанна Львовна вновь скуксилась и залилась слезами. — Все щебетала о своем счастье, все радовалась. Поймите, она с первой встречи поняла, что это ее человек. — Допустим. — Да он никуда от нее не отлучался! Его жена работает на улице Гоголя, в двух кварталах от дома Алины. Она запросто могла столкнуться с ним, если бы он высунулся на улицу. — Так-таки все время в квартире и сидел? — Почему? Нет, конечно. Алина брала его с собой, когда выезжала по делам. Но тогда он все равно находился при ней. — Может такое быть, что, возвращаясь от нас, он все-таки покинул Алю и решил наведаться домой? Допустим, взять что-то из одежды. — Может, что же тут невозможного. Но, думаю, Алина подвезла бы его к дому, подождала в машине, пока он соберется, и увезла бы к себе. Во всяком случае, сейчас, если бы он был не рядом, она давно приехала бы ко мне. — Да. Похоже. Ясенева наклонилась к Дубинской. — Вы твердо уверенны, что никому об этом ни слова не сказали? — Я, конечно, сразу впала в панику, но ни единой живой душе не успела ничего сказать. Бог миловал. — Надеюсь, вы поняли, что благоразумнее и впредь молчать и молчать по сему поводу? — Да. Что за вопрос? — А еще лучше — вообще забыть, что что-то знаете об этом человеке. При этих словах Дубинская резко отстранилась от Ясеневой, с минуту смотрела на нее дикими глазами, а потом обреченно наклонила голову и начала рассматривать свои руки, слегка массируя их. — С первым вопросом разобрались, — мягко продолжала Ясенева. — Теперь вопрос второй: когда к вам должна приехать Аля? — Давно уже должна, так ведь не едет. Она ко мне через день-два приезжала. — А вы ей звонили по вечерам? — Да. И сейчас звоню, но их нет дома. — С момента последнего их приезда к вам вы с нею разговаривали по телефону? — Да. — Когда? — На следующий день, вечером. — В котором часу? — Точно не помню, перед программой «Время». — Ничего не путаете? — Алина не любит отвлекаться от этой передачи. Она просто не берет трубку. А после нее звонить уже поздно. — Та-ак. Я позволила себе встрять в разговор. — Трагедия произошла в ночь перед этим днем, о котором она говорит, — естественно, я обращалась к Ясеневой. — До программы «Время», в которой прозвучало о преступлении, Алина Ньютоновна и Николай Антонович еще ничего не знали о нем. — О чем вы говорили с дочерью? — не отреагировав на мои слова, обратилась она к Жанне Львовне. — Ни о чем. Как обычно. — Вам ничего не показалось странным? Ничто не насторожило? — Абсолютно. Алина была спокойна, в хорошем настроении. — Она не говорила, что Сухарев куда-то отлучался? — Не говорила, но если б отлучался — сказала бы. Ведь это была бы новость, а Алина говорит мне обо всех новостях, вплоть до самочувствия соседской кошки. Поговорить-то хочется. А что в нашей жизни так уж часто меняется? Ничего. Вот и говорим обо всем подряд. — Сколько времени он живет у вашей дочери. — А вот столько, сколько я тут лечусь. Две недели. Все выговорились, и на нас упала тяжелая тишина, прерываемая доносившимися из коридора голосами больных и грохотом водопроводных труб, возникающем тогда, когда в соседней палате открывали кран. Затем ее горестным вздохом прервала Дубинская. — Что делать? Ума не приложу. — А вы зачем ко мне-то пришли? — Так ведь… Как зачем? Вам виднее со стороны. Может, чего подскажете. Вы меня извините. Я знаю, что вам волноваться нельзя, а я… — она сделала попытку встать и уйти. — Подождите, — остановила ее Ясенева. — Мы еще чайку не попили. Ира, сегодня чай за тобой. Я промолчала, что он и вчера был за мной, и позавчера. Кому повем печаль свою? — Если вам угодно прислушаться ко мне, то вспомните, что я вам сказала — никому ни слова. С дочерью будете говорить, делайте вид, что вы ничего не знаете. Хорошо бы мне с нею поговорить, — мечтательно произнесла Ясенева. — Как мне ей об этом сказать? — Познакомьте нас. — Вы думаете, все будет хорошо? — Я думаю, вас не обманывает интуиция. Гостья сидела у нас еще часа два. Дарья Петровна плела небылицы к случаю, пока не убедилась, что нервное напряжение Жанну Львовну отпустило совсем. Я откровенно клевала носом и удивлялась, что женщины старше меня возрастом так долго бодрствуют. Не забывайте, что нам регулярно вдувают в вены всякую муть, от которой хочется спать. Но я напрасно надеялась, что с уходом Жанны Львовны, мой рабочий день завершится. — Выкладывай, — миролюбиво предложила Ясенева сразу же после ее ухода. В запасе у меня было только то сообщение, которое я услышала в новостях в первый вечер после совершения преступления. Я запомнила его почти дословно и теперь добросовестно повторила вслух. Нет, какие способности я скрыла от школьных учителей! А чего пряталась? Могла бы вместо троек иметь пятерки, и сейчас не сидела бы здесь, а… занималась бы, например, поимкой маньяка. Тем более что юридический и театральный институты уравновешивались на весах моих желаний. — И больше ничего? — уточнила неутомимая больная Ясенева, прервав цепь моей досрочной переоценки ценностей. Может, она и права. Говорят, это с возрастом приходит само собой и не надо напрягаться и мучиться, чем я только что пыталась заняться. — Не знаю. Я же все последующие вечера просидела возле вас. — Сегодня, выходит, информацию опять повторили. — Конечно, если объявлен розыск, — я судорожно зевнула. Уснули мы поздно. *** Наутро события сгустились. Может быть, нам повезло, хотя, думаю, скорее, повезло Дубинской. Речь вот о чем. Ясеневой опять приснился сон. Она утверждала, что помнит его абсолютно отчетливо, во всех деталях делиться со мной она не стала, считая это бесперспективным занятием. Что я могла ей сказать или предсказать? Прихлебывая чай с медком — редчайшее явление, мед Ясенева не любит, — она то и дело посматривала на часы. — Вы куда-то торопитесь? — осведомилась я, делая на всякий случай спортивную стойку: ну как придется сопровождать ее куда-нибудь. — Не придется, — ответила моя ясновидящая на еще четко не обозначившийся у меня вопрос. — Что? — Ехать никуда не придется, не напрягайся. Я жду Гоголеву, хочу перехватить ее до оперативки. — Зачем, рассказать сон? Вы думаете, она вам его растолкует? — Не думаю, потому что ничего толковать не надо. Я должна предупредить, что сегодня у нее будет тяжелый день, случится какая-то сложная коллизия. Она должна быть во всеоружии, не расслабляться. — А я? — до меня дошло, что именно с этим и связан сон, о котором Ясенева упомянула сразу после пробуждения. Тогда она потянулась, по-кошачьи выгнулась, закинув руки за голову и повернув на бок согнутые в коленях ноги. — Сегодня мне было видение, — сообщила интригующе. Я не всегда задаю вопросы об интересном или непонятном мне, даже те, которых от меня ждут, намекают, мол, спроси, пожалуйста. А чего? Сколько можно мной манипулировать? И я промолчала. Но она все-таки добилась своего и поймала меня на куче вопросов. Хоть они впрямую вещего видения и не касались, но дело было, как оказалось, именно в нем. Теперь я растерялась. Как же так, не продрав глаз, делать мне намеки, потом интриговать своими намерениями, а когда все разъяснено, оставить меня в стороне? Я побоялась, что она не возьмет меня с собой к Гоголевой — вечное мое опасение! — и что-то значительное произойдет без меня. — Я тебе потом расскажу, — пообещала Ясенева. «Сейчас, — подумала я. — Буду ждать с нетерпением». А вслух сказала: — Иначе, какая же я вам помощница, да? Не думайте, что я демонстрировала свою верность, что я лукаво зомбировала Ясеневу в отношении своей незаменимости. Просто мне нравится делать одно с нею дело, в котором я находила самореализацию, впрочем, не всегда осознавая это. Иногда мне казалось, что в некоторых вопросах я самостоятельнее и мудрее ее. Как хотите, но вот вам мое признание. Поэтому я, допив чай, наспех сполоснула чашку, смела со стола и сыпанула в раковину мнимые крошки хлеба и начала напяливать пальто. — Пойду, продышусь, — объяснила Ясеневой. — «Что-то воздуху мне мало…» — пропела, подражая Высоцкому. — Ага, — думая о своем, не возражала она. Печальное это зрелище — февральский рассвет. Солнце как-то натужно и затравленно выбирается из вороха туч, осаждающих горизонт. Но они, тут же вязко цепляясь за него, топят в себе и сам диск, и вялые лучи, просеивая сквозь собственное тело жидкий, немощный свет. Однако сколько же в этом рассвете можно увидеть надежды! Я как раз увлеклась этой мыслью, когда из-за левого угла корпуса показалась машина Гоголевой. Она лихо подкатила к парадному входу, скрипнула тормозами, остановилась и высадила парочку непременных пассажиров, без которых у нее ни одна поездка из города или в город не обходится, обязательно кто-то попросит подвезти. А потом рванула с места, резво развернулась на площадке перед мусоросборниками и вновь подъехала к входу в отделение. Припарковалась в стороне от проезжей части. Когда она выходила из машины, а затем закрывала дверцу, я заметила, что сегодня движения ее были порывистей и нервозней обычного. Ветерок, поднявшийся вместе с солнцем, холодил мои ноги, потому что сапоги я надеть поленилась. Подняв воротник и укрыв за ним обнаженные уши, я приплясывала на крылечке, очищенном от снега, ударяя одной ногой о другую. Как тут пройдешь мимо меня? — Доброе утро, — официально сообщила мне Гоголева. Я видела, что она не шутит и действительно готова прошмыгнуть мимо, не уделив персонально мне ровно никакого внимания. Хорошо еще поздоровалась загодя, — подумала я и принялась истово чихать, когда она поравнялась со мной. — Не стой раздетой на ветру. Забота! Лучше бы она какой завалящий вопрос мне задала. Я бы ответила, а там, гляди, и завязалась бы беседа. А так? Мне ничего не оставалось, как развернуться и, расталкивая перед нею створки двери, ворчливо сообщить: — День сегодня будет трудным. Вон и Дарья Петровна сон видела двусмысленный, — при этом я забегала вперед, пытаясь заступить ей дорогу и сбить темп ее продвижения. — Ирина, отстань! Прямо не до тебя, — призналась Гоголева. — Так я же о себе ничего не говорю. Сон-то Ясеневой приснился. Она остановилась, когда до двери нашей палаты оставалось не более десятка шагов, и пристально посмотрела на меня. — Чего ты добиваешься? На прямой вопрос надо давать прямой ответ. — Ясенева хотела вас видеть. — Пусть зайдет на минутку, — она вновь припустила вперед. — Если она покинет палату, то выйдет из ауры сна, из образа. И все забудет. Гоголева рванула нашу дверь и, переступая порог, заключила: — Черт знает что! — увидев возле окна Ясеневу, сказала более спокойно: — Дарья, я спешу. Ясенева вопросительно воззрилась на меня, и я неопределенно пожала плечом, дескать, не знаю, куда она спешит, но ничего поделать не могу. — Да вы присядьте, — спокойно сказала Ясенева. — У вас что-то стряслось? — Зачем я тебе нужна? — не обратила внимания на вопрос Гоголева, переходя на «ты». — Поэтому и нужна была, — поддержала ее тон Дарья Петровна. — Так что случилось? Предупреждаю, это важно для меня. — Вчера вечером позвонил небезызвестный тебе Дебряков и попросил госпитализировать в отделение очень близкую ему особу, срочно госпитализировать. — Так в чем проблема? — Он — мой коллега, я не могу ему отказать, а у меня сейчас отдельной палаты нет. И маленькие все заняты. Вот только у вас и есть одно свободное место. — Дебряков и мне сделал немало добра, так что ради него я могу и подвинуться. Давай ее сюда, — предложила Ясенева. — Да нельзя ее к тебе! — Я что, рылом не вышла? Птичка высоко летает? — Вот дура? — только теперь Гоголева присела и в отчаянии хлопнула себя по колену. — Тяжелая она очень. Боль-на, — произнесла по слогам, давая понять Ясеневой, что этот случай не про ее нервы. — Ну не знаю, — неопределенно протянула Дарья Петровна. — Буйная, что ли? — Скорее, наоборот, в ступоре. Детей потеряла. Ой, да тут такое… — Погоди, это не Сухарева ли? — Она. Откуда ты ее знаешь? — Не знаю вовсе. Но ты же сказала, что детей потеряла и я подумала о том, что по телевизору сообщали. — Сообщали? Вот оно что. Понятно. Я телевизор не смотрю. — Елизавета Климовна, — Ясенева подошла к ней и склонилась, словно они — врач и пациент — поменялись местами. — Давай ее сюда. Ты себе даже не представляешь, как хорошо, что ты ко мне зашла. Если мне будет невмоготу, уйду домой, но не ранее, чем побуду с ней хоть несколько дней. Ты же со мной закругляешься? — У-у-у… Голуба моя, тебе еще года два предстоит «закругляться» после такого приступа. Но, конечно, здесь тебе быть не обязательно. Тут мы сделали все по полной программе. Так что, можно ее к вам? — в ее голосе смешалась надежда с сомнением. — Давай. Это будет лучше, чем она была бы в палате одна, верно? — Ты — золото, Дарьюшка! А я бегу сюда и все в уме перебираю, кого куда перевести и к кому ее втиснуть. Веришь, готова была тебя с Иркой в одиннадцатую засунуть, двухместную. Но там такая холодрыга! — Хорошо, что ты зашла. Все быстро и хорошо решилось. — Прямо гора с плеч, — Гоголева заулыбалась и поднялась со стула. — Ах ты, выдра малая, — обратилась ко мне и, проходя мимо, больно ущипнула меня за щеку. «Вот досада, — подумала я. — И эта вычислила меня». Конечно, я хотела присутствовать при этом разговоре. Опять же, теперь Ясеневой не надо ничего пересказывать, я сама все слышала, Елизавете Климовне не пришлось никого просить перейти в другую палату. Пора бы уже и заметить моему дорогому окружению, что если я что-то устраиваю для себя, то И тут я прикусила язык. Боже, ведь эта Сухарева — жена того Сухарева, который Николай Антонович. Это же Дубинская… — Жанна Львовна, — продолжала я вслух свои рассуждения, когда Гоголева вышла из палаты. — Тс-с, — Ясенева приложила палец к губам. — Ни звука больше. Быстро зови ее сюда, скажи, что мы приглашаем ее на завтрак. А я пока приготовлюсь. — И что, опять будем пить чай? — Конечно, все должно быть натурально. — Я этот чай в горле скоро пальцем доставать буду, я уже вся состою из чая. Еще с вами поживу недельку и из меня будет выливаться не что иное, а чай, чай, чай. — Не медли. — Иду! 18 К сожалению, иногда каша сваривается без меня. Не помню, что тогда меня отвлекло. Было утро — самое насыщенное событиями время в больнице. С минуты на минуту ждали поступления новых больных. Рядовые врачи лихорадочно бегали по своим палатам, осматривая в последний раз тех, кто шел на выписку. Старшая медсестра, Валентина Васильевна, дергала их за полы с одним вопросом: — У вас кто выбывает? — она собирала данные на оперативку. Кастелянша, тетя Варя, кстати, как оказалось, какая-то свояченица Ясеневой по мужу ее племянницы Светланы, метала на опустевшие койки свежее белье. Я не взяла в кавычки слово «свежее», как годилось бы, когда речь идет о больнице. И тому есть оправдание. В этом отделении белье сверкало белизной и благоухало свежестью. По двум причинам. Когда-то Ясенева в порыве благотворительности подарила отделению стиральную машину. С тех пор белье тут стирают сами, обслуживаются автономно. Отсюда и белизна. А свежесть — от воздуха, так как белье сушат на улице, недалеко от посадки, отделяющей двор больницы от берега Самары. В посадке густо растут степная маслина, жасмин, барбарис, сирень, акация. Все лето там что-то цветет и оглашает окрестности душещипательными ароматами. Это летом. Осенью — опавшая листва. Зимой же белье высушивает мороз, сообщая ему немыслимо свежий запах. Выписывающиеся осаждали кабинет старшей медсестры: кому-то нужен был больничный лист, кому-то выписка из истории болезни или направление и рецепты на амбулаторное лечение. В конце коридора маячила входная дверь, там толпа была еще больше. Теснились родственники выздоровевших или те, кто должен был доставить их домой. Сидели и сопровождающие новых больных, ждали, пока их подопечных полностью оформят на лечение. Обстановка тут была почти что домашняя, и это тоже значилось одним из факторов общей терапии. Где-то в этом вихре меня и закрутило тогда. Помню, что позвала Дубинскую к Ясеневой, но при их разговоре не присутствовала. Теперь думаю, мне заранее было ясно, о чем пойдет речь, и я сознательно дала себе передышку. Дубинскую предупредили в отношении новой пациентки. А так как она была женщиной умной, а не примитивной больной тёхой, то никакого политесу в этом разговоре не понадобилось. В той грустной ситуации, в которой невольно сошлись женщины, прямо или косвенно причастные к трагедии, от каждой из них в значительной мере зависело здоровье и судьба пострадавших. Личная трагедия лишь на первый взгляд кажется локальным событием, касающимся прямых участников. Но это не так. Словно густые трещины на оконном стекле, расходящиеся от места удара, распространяются последствия несчастья, захватывая на свою орбиту неисчислимое множество судеб, косвенно, очень отдаленно зависящих от случившегося. Мы не всегда — к сожалению! — понимаем это, не всегда осознаем теснейшую сопричастность друг другу. Но стоит хотя бы однажды проанализировать конкретную пустяшную неудачу, пролет мимо цели, разматывая назад причинно-следственную нить, и на другом ее конце обязательно обнаружится чья-то чужая, очень локальная беда. Слава Богу, что Дубинская и Ясенева, а также Гоголева и я понимали ситуацию, возникшую в связи с трагедией в семье Сухаревых, и делали все возможное, чтобы ее последствия не обрушились волной цунами на побережье благополучной жизни. А на том побережье находились Алина Ньютоновна и Игорь Сергеевич. Они не знали друг друга и не подозревали о схожести своих интересов, над которыми, пролетая мимо, завис рок. Ушлая Жанночка, конечно, не упускала случая украдкой рассмотреть Елену Моисеевну, сравнить ее со своей дочерью и сделать выводы в пользу последней. — У нее тяжеловатые бедра и зад слишком опущен. Бедняжка, не следит за собой. Я понимаю, двое родов и все такое, — доверительно делилась она с нами своими наблюдениями. А потом спохватывалась и исправляла положение: — Что я говорю? Может, и Алина в ее возрасте раздобреет ничуть не меньше. Но эти разговоры были позже. А в то утро, получив от Ясеневой инструкции, она выскочила из нашей палаты, будто там на нее набросился уссурийский тигр, и с перепуганным лицом забаррикадировалась у себя, где по-прежнему было пусто и холодно, а по вечерам под потолком хозяйничала озверевшая от безнаказанности мышь. *** Когда еще будет тот сентябрь! — подумала я, в очередной раз подсмотрев то, что писала Дарья Петровна. Или это аллегория? Тогда кто скрывается в образе Юпитера, преследующего бедную, запутавшуюся Луну? А кто тот окольцованный Сатурн, что не отстает от этой обреченной пары? Вопросы, вопросы… Я глубоко вздохнула и в это время открылась дверь палаты — неслышно, неторопливо, даже как будто торжественно. Некоторое время в проеме никто не показывался, а затем таким же замедленным шагом переступила порог и вошла в палату женщина. Выше среднего роста, крепкого телосложения, всю ее фигуру, кажется, составляли крутые тяжелые бедра, обозначавшие боковины несколько низковатой пятой точки. Лицо соответствовало индивидуальному стандарту, все элементы которого выделялись таким же крупным планом. Нос, губы, глаза, брови, подбородок — всего было и избытком. Нос, при допустимой длине его, заканчивался необязательной загогулиной, поднявшей кверху ноздревые разрезы, отчего изнутри виднелся розовый хрящик переборки. Губы полные и широкие, имели приятные очертания и скорее украшали лицо, чем портили его. Сейчас они были без помады, но бесцветный вид свидетельствовал о том, что нежная их кожа привыкла находиться под слоем защитного декоративного крема. Глаза — огромные, не помещающиеся в глазницах — обрамлялись длинными ресницами и были умело накрашены. Густые брови вразлет, рыжеватого оттенка, как и тяжелый подбородок, терялись среди остальных черт и ничего не добавляли к общему впечатлению. Короткая стрижка на реденьких волосах который день не имела укладки. Женщина была в трауре, на ней все было черным. Узкая длинная юбка, блузка с претенциозным острым вырезом, кофта, с небрежно расстегнутыми пуговицами, скрывающая и неуместное в данной ситуации декольте, и детали талии — все несло на себе приметы глубокой печали: где-то было подмято, где-то перекосилось на фигуре, где-то испачкалось мелом. Из всего, что охватывал взор, лишь глаза были безукоризненно ухоженными. Это казалось странным и выдавало, что женщина в охватившем ее оцепенении автоматически делала то, чему раньше уделяла много тщательного внимания. Но и глаза, выделяющиеся на всем противоречивом облике, в соответствии с общей закономерностью не имели цвета, он как будто здесь и присутствовал, и как будто не было его. Потерявшие цвет, глаза широко глядели поверх людей и предметов. Преступив порог, женщина не сделала попытки осмотреться, выбрать место, разместить свои вещи. Следом за ней показался, а затем, увидев, что мы с Ясеневой одеты, вошел смелее моложавый благообразный мужчина. Он держал в руках свое пальто и пальто женщины. Неяркая, без отличительных черт наружность, невысокий для мужчины рост, такой, что он был почти вровень со своей спутницей, неуловимая благообразность черт, манера держаться оставляли впечатление умеренности, доброжелательности и мягкости. Он был полной противоположностью Елене Моисеевне, ибо это была она, даже терялся на ее фоне, но вместе они составляли какую-то высшую гармонию, хотя и не ту, которую сразу видят и отмечают люди. — О, кого я вижу, — он положил вещи на стул и пошел в сторону Ясеневой, раскинув руки. — Дарья Петровна, и вы здесь? Сколько же лет я вас не видел? — Да, поди, уж лет девять, — подымаясь ему навстречу, сказала она. — Да, точно девять. Приятно, что вы меня узнали. Вы ничуть не изменились, дорогой Игорь Сергеевич. Все так же молоды. Они дружески обнялись. Вновь прибывшая больная стояла, не шелохнувшись, и все так же созерцала что-то недоступное остальным. — И часто вы здесь бываете? — спросил Дебряков. — Интересуюсь как ваш участковый психиатр, правда, бывший. — Перемены в деятельности? — Перешел на работу в частную клинику. — Понимаю. Я здесь не так часто, как надо было бы. Но раз в два года отмечаюсь. А вы какими судьбами? — Вот, — он показал на Сухареву. — Привел к вам новенькую, дорогого мне человечка. Прошу любить — Елена Моисеевна. — Он подошел к женщине, взял ее за руку и подвел к Ясеневой. — Леночка, познакомься. Это моя давняя пациентка Дарья Петровна Ясенева, поэтесса, коллекционер талантов, умница. Тебе рядом с ней будет хорошо. — Да, — неопределенно отозвалась она, не поменяв выражение лица. — Занимай эту койку, — он показал ей на свободное место. Сухарева прошла туда и села, отвернув уголок покрывала. Дебряков поговорил с Ясеневой на вежливые темы еще минут пять, и стал прощаться. — Леночка, ты попала в окружение знакомых и хороших людей. Чувствуй себя здесь свободно, я буду приезжать как можно чаще. Хорошо? Она не ответила. Игорь Сергеевич надел пальто, а ее вещи разместил на вешалке. — Лена, ты мне что-нибудь скажешь? — Не уходи, — прошептала она, прижав к себе его руки. Ее слова прозвучали так горестно и обреченно, что надо было быть именно мужчиной, чтобы не поддаться просьбе. — Милая, я не могу находиться возле тебя все время. Ты в больнице, возле тебя наши друзья. Тебе нечего опасаться. Ну же, очнись, я прошу тебя. Она молчала, глядела на него с мольбой и отчаянием, но его руки не отпускала. — Ты видишь эту женщину? — он показал на Ясеневу. — Да, — она даже взглянула туда, куда он показал. — А ее имя запомнила? — Ясенева. Я знаю ее стихи. — Что же ты сразу не сказала? — подхватил он. — Помнишь что-нибудь? Сухарева декламировала срывающимся на плач голосом и Дарья Петровна увидела в этом надежду. Она незаметно показала Дебрякову знак одобрения и взмахом руки дала понять, что он может спокойно уходить. Подойдя к Елене Моисеевне, Ясенева присела перед нею на корточки и, привлекая к себе ее внимание, сказала: — Спасибо. Вы сделали мне приятный подарок. Позвольте и мне вам отплатить тем же? — Как это? Она отзывалась на текущие события! Ее интерес следовало поддержать. — Об этом мы поговорим позже. И, поверьте, вы не будете разочарованы. А сейчас давайте отправим Игоря Сергеевича на работу, его ждут пациенты. Мы же займемся своими делами. — Какими? — Елена Моисеевна отпустила руки Дебрякова. — О, их у нас много и все они не терпят отлагательств. Я приблизительно представляла, о чем говорила Ясенева: в последнее время мы созерцали темное мартовское небо и гирлянды светящихся на нем точек, любовались слегка потеплевшим мерцанием звезд. — Ох, и огнище полыхает в их недрах! — воскликнула я, проникшись масштабами неба. — Ха! Не обязательно, — приземлила меня Ясенева. — Вон видишь у самого горизонта, — показала она на запад, где, едва опустилось солнце, загорелась огромная звезда, — это Венера. Она состоит из твердого вещества. И хотя температура там выше, чем на Земле, но огонь все же не полыхает. — Чего же она светится? — Она отражает свет Солнца. — Ха! — подражая ей, удивилась я. — Венера имеет одну особенность, отличающую ее от других планет Солнечной системы, — я навострила ушки, ожидая услышать что-то таинственное, известное только узкому кругу посвященных. — Она имеет самую плотную атмосферу из всех планет, окружающих наше Солнце. — Это как-то видно отсюда? — Нет, отсюда этого не видно. — А, — разочаровано вздохнула я. Затем наступил более глубокий вечер, переходящий в ночь, и она показала мне Плеяды, Тельца, Орион. В Тельце она учила выделять Альдебаран, в Орионе — самом замечательном созвездии неба — Бетельгейзе. Она говорила, что эта звезда — красный сверхгигант. Во! Потом показала Ригель, еще более яркую звезду в Орионе, хотя я видела мало разницы между Ригелем и Бетельгейзе. — В звездах, да, бушует огонь, — рассказывала она. — А почему тогда планеты мерцают, раз там ничего не горит, и они лишь отражают солнечный свет? — Потому что этот свет проходит через нашу атмосферу, и она влияет на него. — И на звездный свет влияет? — И на звездный. — Значит, они мерцают не от своего огня, а от нашей атмосферы? — Конечно. Это меня совсем разочаровало, но зато заставило в очередной раз пожалеть о пропущенных школьных уроках. Днем Ясенева подводила меня к деревьям и заставляла слушать движение сока в их стволах. Я прижимала уши к холодной шершавой коре и действительно слышала слабые шорохи, как будто внутри притаился кто-то живой и сдержанно дышал там. — В марте деревья уже просыпаются и начинают гнать сок из недр земли к самым дальним точкам кроны, ведь именно там появятся ростки новых веток. Вообще она умела найти в обычном мире растений, животных, даже неживой природы — примелькавшемся, живущем рядом с людьми — интересные детали, то, мимо чего мы проходим, не придавая ему значения. Когда сошел снег, она водила меня в посадку и показывала, где может вырасти новый муравейник. Я и старый-то найти не могла! Вечный круговорот рождения и смерти, обретения и потерь — вот что, наверное, она хотела показать Сухаревой. Человек живет этими циклами, отмечая года. Но есть и другие, более длительные по времени циклы. Рождение и воспитание детей происходит в самом замечательном из них — детородном. И пока он не завершен, все еще можно наверстать, все можно повторить. Да, но я отвлеклась. — Видишь, как все хорошо складывается! — обрадовался Дебряков. — Ты меня проводишь, Лена? Она отрицательно покачала головой. — Иди, — только и сказала. В это время в палату вошла местная достопримечательность — садистка Ася — с наполненным шприцом и по-хамски, как ей и положено, заорала: — Кто здесь Сухарева? Ясенева отошла от Елены Моисеевны, дав ей возможность самой отреагировать на вопрос. — Я, — чуть слышно ответила та с ноткой страха в голосе. — Больная, — припечатала ее Ася. — Оголите локоть, приготовьтесь к уколу! — не сбавляла она темп. — Посторонних прошу покинуть палату! — гаркнула в сторону Дебрякова. — Лена, я завтра приеду, — пятясь к двери, он несколько раз кивнул головой, видимо, по количеству женщин в палате — я не считала — и, наконец, закрыл дверь со стороны коридора. Внутривенная инъекция седуксена валила Ясеневу в сон ровно на шесть часов по швейцарскому времени, начиная от момента выхода Аси из палаты. Сухарева же сидела еще с четверть часа та том же стуле, на который ее усадила Ася, так же уставившись в одну точку, недосягаемую для остальных смертных. Пришла пора и мне появиться на сцене. — Меня зовут Ира, — прервала я грезы о прошлом, из которого ее надо было вышибать чем круче, тем лучше. — Я хочу помочь вам лечь в постель. И тут же хватко взбила подушку, сбросила покрывало, водрузила подушку в изголовье, отогнула край одеяла. — Вам ведь хочется спать, не так ли? — я таки научилась навязывать свою волю больным и слабым. — Хочется? — переспросила Сухарева. — Да, — безапелляционно заявила я. — Вы будете спать долго, почти до вечера. А когда проснетесь, вам захочется покушать, — я замахивалась на самый расчудесный вариант. Практически так оно и произошло — Сухарева спала часов семь, и все это время мы боялись находиться в палате, чтобы не потревожить ее. — Как она в таком состоянии продержалась столько дней? — выразила я свое удивление риторическим вопросом, когда мы с Ясеневой устроились в холле, забравшись на диван с ногами и прикрывшись пледами. По дивану, по нашим ногам и головам прыгали два забавных котенка, уже значительно подросших, которых кто-то принес в отделение, зная, что одна из врачей — Эмма Иосифовна Бамм, жена областного гинеколога — заядлая кошатница, и обязательно отстоит их право на сосуществование с людьми. Эмма Иосифовна не обманула ожидания неизвестного доброхота и надела на шеи котят противоблошиные ошейники, от чего они выглядели еще забавнее и смешнее. Им дозволялось все, тем более что котята быстро освоили пользование благами цивилизации и отличались щепетильной чистоплотностью. Они ходили в туалет туда же, куда и люди, а после посещения туалета орали благим матом, бегая за дежурной сестрой, пока та не вымывала им лапы и пятачки под хвостиками. Итак, котята были чистыми, прыгали по нам, а мы рассуждали о счастье и несчастье. — Сколько дней прошло после трагедии? — свалилась с Луны Ясенева. — Десять, вчера у них были поминки девятого дня. — Вот именно. Еще же надо было делать и поминки. Как ей повезло с Дебряковым! Не будь его, страшно подумать, что бы с ней стало. — Да, уж, — поддержала я разговор классической фразой. — Нашелся бы кто-нибудь из друзей, родственников, знакомых, кто не оставил бы ее. — Думаю, первые дни ее состояние не было таким тяжелым. Пока детей не предали земле, она ощущала их рядом, не принимая факт смерти. А вот после этого, потеряв возможность заботиться о них, даже мертвых, впала в ступор. Это тяжелое состояние, но спасительное, ибо означает, что нервная система затормозила сползание сознания в сумасшествие. — Остановилась на грани. — Да. И только когда она начнет плакать или вспоминать вслух, рассказывать о детях, тогда можно будет сказать, что дело идет на поправку: свершившийся факт осознан, освоен умом и начинается адаптация к новой действительности. Во многом это зависит и от нас, как от ближайшего ее окружения на этом этапе. Когда она проснулась, было уже темно, и не обнаружив возле себя живых людей, Елена Моисеевна пронзительно и страшно закричала. Мы поспешили в палату. С этого дня и все последующие семь, которые нам оставалось провести в больнице, по ночам у нас горел ночник. Спящую Сухареву мы больше не оставляли одну. За день до нашей выписки с ней произошла перемена, о которой говорила Ясенева. Елена Моисеевна, правда, не плакала, но, раскачиваясь из стороны в сторону и кивая головой, будто утверждая что-то, причитала: — Мальчики мои, зачем же я вас пустила на свет? Родненькие мои, какие муки вы приняли. В последнюю ночь мы проговорили до рассвета. Елена Моисеевна вспоминала свою жизнь и рассказывала, рассказывала. Ясенева только успевала незаметно менять кассеты в диктофоне. Я понимаю, что у нее выработалась журналистская привычка слушать людей с включенным диктофоном. Но зачем это ей понадобилось в данном случае, понять не могла. Часа в четыре утра она предложила подремать. — Вот и вы от меня уходите, — обреченно сказала Сухарева. — Напротив, теперь мы всегда будем вместе с вами. — Это все — слова, они не изменяют фактов. — Но помогают осознать и принять свершившееся, — уточнила Ясенева. — Но мои слова не пустые. Я буду навещать вас. — Что же я без них буду делать? — снова запричитала Сухарева. — Жить. Жить и не думать ни о чем ином. Бог вам послал Игоря Сергеевича, о нем и думайте. — Вы мне обещали сделать подарок, — напомнила Сухарева, превратившаяся в маленького ребенка. — И выполню свое обещание. Но для этого вам надо поправиться. Я выполню его, не сомневайтесь. — Это будет не скоро, — бедной Сухаревой хотелось ухватиться за жизнь. — я постараюсь сделать его как можно быстрее. Не все от меня зависит, но действовать я начну уже завтра. Нам удалось поспать часа три. А затем настало утро с обычными заботами, но в этих стенах они нас уже не касались. Оформив бумаги и сдав белье, мы вышли на улицу, где нас ждал Павел Семенович. Сияло мартовское солнце, в его лучах серебрились кристаллики влаги, взвешенные в морозном воздухе. От низкой температуры обнаженные руки прилипали к металлическим предметам, слипался нос, и из него вместо пара вылетали потоки белых мелких снежинок. Однако это были первые дни весны. Спустя неделю мороз ослаб, разразившись сильными снегопадами. Крупные густые хлопья неторопливо слетали с неба и приземлялись. Длилось это с небольшими перерывами почти до конца месяца. Я немного забежала вперед, потому что события этих дней прошли мимо меня. В магазине скопилось много неотложной работы. Я должна была познакомиться с новыми поступлениями, рассовать их по местам, потому что Валентина свалила все в кучу, пришпандорив к ней надпись: «Новинки». Она не успевала кодировать книги и вводить новые коды в кассовый аппарат, а также выводить оттуда то, что продалось. Как диверсант, заготовила бомбочку под Ясеневу и приманочку для налоговиков. Настя из-за нашего отсутствия вынуждена была целыми днями находиться в торговом зале, подстраховывать Валентину, и развела повсюду пыль-пылищу несусветную, а по углам — паутину. У нас был еще бухгалтер — Марина Ивановна Сац — вечно озабоченная своей работой. Ее сетования на то, что много времени уходит на налаживание внешних связей, на отслеживание перемен в законодательстве было слушать да не переслушать. Лично на меня бухгалтерия наводит скуку. От одних только терминов можно с ума сойти, легче выучить английский язык, чем ее термины. — Восемнадцать видов налогов! — трагически восклицала Марина Ивановна в конце каждого квартала. Был еще и директор магазина — Вера Васильевна Роща — жертвовавшая своей жизнью ради наших добрых отношений с ЖЭКом, обслуживающими и контролирующими конторами: зеленстроем, экологической милицией, пожарной инспекцией, санстанцией. Я не говорю уже о тех, кого к ночи не поминают. Толку от нее было чуть, если забыть на минуточку, что она обеспечивала нам относительное спокойствие в работе. Я боюсь накаркать и никогда не произношу этого вслух, но на бумаге признаюсь, что Валентина, я и Ясенева занимаемся в магазине самой приятной работой — книгами и покупателями. Все! — никаких паразитов на нашу голову. Что касается марта, то Ясеневу можно было бы смело опустить из этого списка, потому что в магазин она приходила редко и в основном тогда, когда ее никто не ждал. Она писала стихи. Однажды такой же март застал ее… Нет-нет-нет, все сначала: однажды такой же март она застала в Москве. Обычно она читает стихи с листа, держащего в левой руке, на носу — очки. Правой, свободной рукой — иллюстрирует состояние души, жестикулируя сдержанно, но трогательно. При чтении голос ее немного садится, становится глухим, с надрывной хрипотцой не от интонаций или актерских приемов чтения, а от сдерживаемого волнения, глаза становятся темными и бездонными. Даже странно, что светлые ее глаза, напоминающие ряску на сельском пруду, могут становиться двумя омутами в морской пучине. Ах, март! — Пятница, — почему-то вслух произнесла я. Да, сегодня была пятница, и, что немаловажно, — мартовская. Этот день недели я вообще любила как предвратие чего-то приятного. Наверное, в этом сказывалось затянувшееся детство или память о нем. Ведь когда-то мои пятницы наполнялись ожиданием и предвкушением выходных дней, планированием вместе с родителями наших скромных развлечений и подготовкой к ним. Но сетовать причин не было — и теперь был тот самый заветный день недели, который вдобавок сулил скорое (уже не обманешь меня, зима) тепло. И кое-что из былых роскошеств, а именно — субботу, дивный праздник, ибо я знала, что завтра родители будут свободны от работы, и, значит, я вернусь домой на все готовенькое как человек, усердным трудом заработавший право пофилонить от домашних дел. Я послонялась по пустому торговому залу, натыкаясь глазами на книги, чинно-важно стоящие на полках корешками к читателям. Иногда эти застывшие миры казались мне солдатами, стерегущими тут покой Ясеневой, именно ради этого намертво вставшими между нею и беспокойным племенем покупателей, а пуще того — проверяющих всех мастей. По отношению к последним, правда, термин «беспокойный» представлялся неуклюжей попыткой сделать им комплимент, что при определенном угле зрения граничило с издевкой. В самом деле, вы же не придумаете называть чеченских террористов «беспокойным племенем». Как бы после этого вы выглядели со стороны? А им от этого станет кисло, будто вы хотите заподозрить их в потере квалификации, да и вам сделается не по себе то ли от показной дерзости, то ли от дебильного непонимания людей, если отбросить подозрения в вашем подхалимстве, конечно. Хотя, чего там миндальничать, — эти простодушные бандиты, бегающие с бомбами по городам и селам, приносящие много слез и горя, тем не менее просто дети по сравнению, например, с налоговиками. Ведь принцип у них один: убей того, к кому тебя послали. Но дети есть дети, шалят безыскусно: где-то постреляют и удерут, куда-то исподтишка взрывчатку сунут и затаятся в надежде увидеть, что-то оно теперь станется. Другие, глядишь, кого-то в заложники возьмут и рисуются вместе с ним на всех телеэкранах, довольные своей выдумкой: открытость намерений, чистосердечие заверений, никаких подтекстов и двусмысленностей. Иное дело человек проверяющий, бдящий и то, как он шифруется (придуряется то есть, скрывается под маской) под казенный интерес. Его оружие не стреляет, не взрывается, не убивает сразу. Нет, он сначала вымотает из тебя все нервы, затем под видом спасения от неприятностей обберет до нитки, а уж после этого сыпанет и обвинения, и штрафы, и всякие другие виды удушения. И все это с улыбочкой, без маскхалатов и намордников — интеллигентно, культурно. Высший пилотаж терроризма! А ведь проверяющих и количественно больше, чем всех чеченцев разом. Да-а, чего это меня занесло черт-те куда? Вы правы, если думаете сейчас, что книги — никудышные солдаты и защитники. Таки да, книгами не берут. Да и Ясеневой вот уже который день нет в магазине. Как выписалась из больницы, так и глаз не кажет. А без нее тоска, друзья мои, скука. И книги кажутся мне, как и я сама, одинокими узниками в пыльной сухой тюрьме. Где-то клацнул металл. А-а, это Настя тащится убираться тут. Значит, тюрьма для книг через полчаса станет менее пыльной и сухой, а я отброшу хандру и возьмусь за дело. Тем более что за окном мелькнула чья-то голова и по ступенькам зачастили шаги. Я загадала: если этот посетитель что-то купит, то скоро Ясенева выдернет меня отсюда, и я снова буду рядом с нею, буду искать на вольных ветрах правду и защиту от зла. А если зевака погреется и уйдет восвояси, то пылиться мне здесь, как бредятине Горбачева, до новой аферы, которую для приличия именуют перестройкой. И то сказать, не будешь же писать детям в учебниках по истории, что, мол, меченный нечистый, вовремя не распознанный людьми, разыграл крупную партию, начав черными и выиграв с сухим счетом, что есть ни что иное, как невиданное доселе разорение и ограбление. Но из крутящегося барабана моих предположений выпало ни то, ни другое, а нечто совсем иного рода. И я подумала, что это просто ворота в рай: на пороге магазина возник Алешка. Трудно описать, какой у него сделался фейс растерянный, какой взгляд ищущий, какая улыбка виноватая, когда он увидел меня! Сбросив скорость, парень застыл в нерешительности. Похоже, голубчик не рассчитывал так быстро остаться со мной наедине, приготовился маленько поломать комедию на потеху зрителям и для разрядки моей злости, а потом уже приступить к объяснениям. А тут — ничего и никого: ни арены, ни аншлага, ни приборов для разрядки. Только я с отчаянными намерениями. Мне даже жалко его стало. Но я вовремя нашлась. Как бы повела себя Ясенева в такой ситуации? — подумала я, намереваясь воспоследовать ее примеру. Мое воображение разогналось и тут же затормозило, не в силах изваять образ обиженной Ясеневой (каковой я чувствовала себя в душе). И я пошла окольным путем. Я представила, что Дарья Петровна сидит на своем месте, просматривает книги, делает выписки или строчит очередной роман. Ни на минуту при этом не упуская из виду попавшего в капкан магазина покупателя. А раз так, то мне вполне позволительно надуть губки и отвернуться к окну. Оно у нас французское, до пола, через него многое можно разглядеть. Я не расстраивалась — уловка воплотиться в Ясеневу не удалась не столько из-за отсутствия во мне воображения или актерских способностей, сколько от крайней непохожести моего Алешки на ее Мастера (не прошло, видать, для меня даром общение с Гоголевой, вот вам и забылась, назвав мелкого в моих глазах засранца Мастером с большой буквы). Невозможно даже предположить, чтобы тот говнюк вот так топтался и мялся в нерешительности, как это я наблюдаю боковым зрением за избранником моего сердца. Но состроить обиженный вид у меня вполне получилось, вот пусть и понервничает немного. Алешка продолжал молча пялиться на меня, будто перед ним возник оживший соляной столб. И тут я хлопнула себя по лбу: так забыться! Так глупо перепутать мечты свои с реальностью! Так непростительно заиграться ясеневскими стихами. Какой Мастер? Откуда? Ведь Алешка ничегошеньки не знает, ни о чем не подозревает и ни во что не посвящен! Он же не знает о моих чувствах! Он не подал ни полповода, чтобы мне удобно было выказать свое отношение к нему. А без этого как же я могла намекнуть и как же он мог догадаться о своей столь высокой миссии в моем воображении? Вот стоит и думает, наверное, до чего же пошло эта великовозрастная дылдище строит мне глазки. Не скрою: я тут же похвалила себя за проворность соображалки и гибкость поведения. А затем ловко подобрала расквашенные губы и с улыбкой повернулась к нему: если у него напряг с инициативой, то не попробовать ли мне? Тем более что я при исполнении. — Алешенька! — дала я волю языку. — Что же ты так долго не заходил к нам? — Привет, — отозвался он через силу, так странно и непонятно было ему наблюдать мои придуманные обиды и намеки на необоснованные претензии. — Почему ты злишься? У тебя неприятности? — Пустяки. Не обращай внимания. Это к тебе не относится. А ты как поживаешь? Он снова странно замялся и покосился в сторону стола, за которым обычно работала Ясенева. Я даже испугалась: ведь то, что она там сейчас сидит, я придумала для себя. Так почему он ведет себя так, будто это правда? — Честно говоря, у меня возникли проблемы. — Проблемы? — кажется, в моем вопросе звучала скрытая радость от догадки, что он так квалифицирует события, связанные с рыжей кондукторшей. — Что за проблемы? — я не могла скрыть нетерпения. Вот сейчас он поведает мне, как эта мерзавка обманула его, насмеялась над ним, обнесла его квартиру, стибрила его накопления и улизнула восвояси. — Да все Артемка, брат мой. — Артемка? — я опешила, выронив из горсти бусинки надежд. Братьев Звонаревых — Алексея и Артема — воспитала бабушка. Теперь она была в преклонном возрасте, и за пятнадцатилетним непоседой присматривал старший брат. Я знала, что Артемка — шустрый мальчишка, самостоятельный. Не без шалостей и озорства, но и не такой оторвиголова, какой в его возрасте была я. Не мог же он в одночасье испортиться! — Заболел? — неподдельно встревожилась я, так как слишком давно и слишком талантливо вошла в роль его старшей родственницы. Ох, долго я еще буду пожинать плоды своего легкомыслия. Не сотвори себе кумира, девочка (если в нем нет надобы, как у Ясеневой, и если у тебя мозгов не набралось управляться с ним)! Или, другими словами, что позволено Ясеневой, то не позволено ее подражательницам. — Кажется, влип в неприятности, — остановил поток моих саморазоблачений Алешка. — Я хотел бы с Ясеневой посоветоваться. Не знаю, как и быть. А-а, так он к Ясеневой притопал! А я-то: Алешенька… Не заводись, — приказала я себе. Нет, до чего во мне много стервозности, самой противно. И ведь раньше не замечала, только думала-гадала, за что мне так часто перепадало от старших, да и от сверстников тоже. Подружки не раз грозились за косы потаскать. Облагородившись критикой, я поостыла. И тут во мне проснулся дух исследователя (я же не могу, пребывая в благородном состоянии, называть это вынюхиванием). — Продолжай, — несвойственным мне тоном произнесла я, но на Алешку это не сразу подействовало. — А что, Дарьи Петровны нет? — Нет. — Но ведь на днях она будет? — На днях будут выходные, — продолжала я оставаться лаконичной и деловой. — А дело терпит? — Может, и терпит. Но лучше бы мне с нею сразу повидаться, — он ничего не хотел объяснять, но, почувствовав, что зря морочить мне голову не очень тактично, снизошел до уточнений: — Это серьезно. Если бы это был не Алешка, то, не сомневайтесь, он бы скоренько ушел отсюда, несолоно хлебавши. Но коль я взялась сделать из него парня своей мечты, то надо было проявить терпение и находчивость. Жители Новороссийска, словно почувствовав, что мне не до них, обходили наш магазин десятой дорогой, даже мимо нас, по-моему, трамваи ездить перестали. Валентина задерживалась на базаре, куда рванула за покупками на выходные дни, а Настя гремела ведрами где-то в складе. О бухгалтере и директрисе я не говорю — они несли свои кресты за пределами наших владений. Не может же быть, чтобы такое удобное стечение обстоятельств ничего не значило. Видимо, Алешке в самом деле нужна была помощь, и силы мира старались, чтобы я была свободна к его услугам. Я, но не Ясенева. И изменить это не в моей власти. Будь она свободна, то давно бы пришла сюда или хотя бы позвонила. Да и я ей не могу позвонить просто так, с бухты-барахты. Это был тот случай, когда «Европа может подождать», — она была чем-то увлечена, а это — святое состояние, и за вторжение в него могла наступить немедленная расправа. — Алеша, мне неудобно тебе это предлагать, но, правда, будет лучше, если ты сейчас расскажешь, в чем дело. О твоих проблемах я обязательно сообщу Ясеневой, как только она выйдет на связь. Убедила? — спросила я, чтобы отрезать ему обратный ход, и победила. Вместо ответа он поднял сумку, которую на протяжении всего разговора не знал куда деть, и поставил на прилавок. Затем извлек из нее сверток наподобие тех, в каких сантехники или электрики носят свои инструменты, в нем в самом деле оказались инструменты: три самодельных ножа с деревянными рукоятками, сапожное шило и обрывок какого-то провода. — Вот, — сказал Алешка. Он очень волновался, у него даже пот на лбу выступил, и от этого взмокли волосики, падающие на лицо. — Что это? Где ты это взял? — я уставилась на Алешку. — Ты что, как Остап Бендер, решил переквалифицироваться в… — я еще раз посмотрела на разложенные железки: — в сапожника? — Я нашел это у Артемки, — он заторопился с объяснениями, нервно вытирая измятой тряпкой, что когда-то была носовиком, увлажненное лицо. — Два фактора, понимаешь, — пыхтел он. — Да не волнуйся ты, отдышись. Что за факторы? — Во-первых, он это прятал, что само по себе вызывает вопросы и подозрения. А во-вторых, этот маньяк, что по телевизору… — Стоп! — я властно наложила лапу на то, что было разложено на грязном куске ткани, естественно, завернув свободный его край на железки, чтобы не повредить девственной информативности улик. В том, что это улики, сомнений не было хотя бы потому, что я проникла в кокон зла, незаметно для себя где-то взломала его защитную оболочку, и теперь на меня пер поток неизбежных его разоблачений. Где, где я так удачно попала? Ведь это не может быть случайностью. — Стоп, — повторила я спокойнее. — Ты говорил с братом? Где он это взял? — Я же поэтому и пришел к вам! Говорил с ним, конечно. Но он, гаденыш, молчит и все. Ничего мне не рассказывает. Ты представляешь, что можно подумать? Нет, я с ума сойду. Хоть бы он мне соврал что-нибудь, что нашел сверток, например. Хотя где это можно найти? — его речь начала сбиваться, интуитивное желание сказать сразу все и самому не испугаться мешало последовательному изложению мыслей. — Вот я и хотел, чтобы Ясенева с ним поговорила. — А он сам согласен? Может, пока ты здесь, пацан дал деру из города и поминай, как звали. Это если он виноват под завязку. — Нет, он напуган, конечно, но бежать не станет. Дарье Петровне обещал все рассказать, если она даст ему расписку, что никому не проболтается. — Ну дурное! Такой лоб вытянулся, а ума, что у несмышленыша. Я призадумалась. Ситуация — глупее некуда. Но ее нельзя было упускать, иначе пацан передумает колоться даже при Ясеневой с распиской. Решение напрашивалось само: я ведь Алешке не чужой человек (плевать, что он об этом не догадывается!): не выдам и не предам. Вряд ли Ясенева готова была пойти за ним, а значит, и за его братом, в огонь и в воду, как я. Неужели плакала моя карьера следователя и светлые мечты, неужели судьба повязала меня с сомнительными людьми, и назад к добру и справедливости мне ходу нет? — Веди его сюда, — решилась я. — А как же Ясенева? Ведь ее нет. — Веди, говорю! Что тебе Ясенева, мать родная? Я сама с ним управлюсь. — Да не придет он к тебе! Нужна Ясенева. — А ты скажи, что она вот-вот появится. Скажи, что мы специально вызвали ее из дому, просили выслушать твоего брата. — Зачем пацана обманывать? — уперся Алешка. — Не хочу я. Он совсем замкнется. — Слушай ты, герой моего романа, — отбросила я напускную вежливость. — А ну-ка дуй за братом, и чтобы мигом оба были здесь! Праведник! Глаза разуй, растяпа! И не вздумай исповедоваться своей рыжей королеве трамвая. — Ира, опомнись! — округлил он глаза. — Что тебе сделала эта девушка? — Что сделала? А кто углы нашего магазина протирает насквозь? Эта девушка! Еще раз увижу вас вместе, ноги повыдергиваю! — орала я, и перед моими глазами мелькала Гоголева, отчитывающая Дарью Петровну. Меж тем, чтобы не кинуться в атаку, я аккуратно завернула в тряпку принесенные Алешкой железки, засунула сверток в целлофановый пакет и спрятала его под своим меховым жилетом, где у меня был внутренний карман. — Мы с нею в одном трамвае работаем, только в разных вагонах, — доводил меня до исступления Алешка. Черт с ним, кондуктор все равно не научится книги писать, так что уроки рифмования от Ясеневой мне не пригодятся. Так стоит ли сдерживаться, если меня несет? — Придется тебе перевестись, уволиться, уехать из города, — решала я его судьбу в порыве вдохновения. — Пусть лучше она уедет. — Что? — опешила я. — А как же твоя любовь? Разве ты не умрешь тут без нее? — Выживу, раз уж ты так взвинтилась. Не поймешь тебя: то отворачиваешься, то убить готова. Я чуть не задохнулась, так мне это напомнило кое-что из классики. Нет, ну не великие ли люди нам оставили свои шедевры? Великие, конечно. Блин, может и Мастер столь же умен, прямо на века сочиняет? — Ну чистая тебе «Собака на сене», ой не могу! — расхохоталась я. — При чем тут собака? — бубнил Алешка. — Какое сено? Не иметь мне мужа-классика, конец сказке. Как говорится, карета проехала мимо, обдав меня на память лишь брызгами. Зачем я от Ясеневой ума набиралась, зачем Золя и Шекспира читала? А этот ангелочек, который всему виной, стоит тут, рот разинув, как перед причастием. — Чего стоишь? Не слышал, что я сказала? Алешка, по-моему, не прочь был заехать мне в ухо, так у него желваки заиграли. Но в это время в зал ввалилась Валентина с сумками. — О, Алеша! — она перекосила лицо и показала ему свои тридцать два (половина пломбированных), надеясь, что у нее получилась ослепительная улыбка. — Как поживаешь? Он прошмыгнул мимо нее и скрылся, как корова языком слизала. — Что это с ним? — Стесняется он тебя, — открыла я ей сокровенную тайну моего симпатяги. — Подозревает, что ты знаешь о его чувствах ко мне. Валентина с выражением испуганной лошади покосилась на меня, вздохнула и, слава богу, ничего не сказала. Вновь навьючилась сумками и направилась в нашу столовую. — Да по одной неси! — крикнула я ей вслед. — Каждый тут что-то изобретает, — ворчала я, не в силах остановиться и успокоиться. Через четверть часа отдохнувшая Валентина вернулась в зал. — Что нового? — поинтересовалась она. — Шефиня не звонила? Я пропустила мимо ушей ее вопросы, так как настраивалась на предстоящую беседу с Артемкой. Находчивость сегодня не подводила меня. — Сейчас Алешка придет с братом просить моей руки, — я скромно потупилась в пол. — Наверное, мне лучше увести их в кабинет Ясеневой. Дело-то семейное, не для лишних глаз. — А я-то думаю, — затянула венчальную песню моя рьяная сотрудница, — что это он, как ошпаренный, выскочил. Ну и хорошо, теперь я могу спокойно водвориться в изолированной комнате и поговорить с Алешкиным шустрячком, напоровшемся где-то на гадкого дядю. Пай-мальчики Звонаревы — Алешка по-прежнему изображал барана, пялясь на меня во все глаза, а Артемка — шкодливого щенка, получившего по ушам, — зашли в кабинет, когда я уже настроила диктофон, спрятав его под бумагами на столе Ясеневой. Правда, мне пришлось подсоединиться к сети, потому что аккумулятор за время отсутствия Дарьи Петровны сел. Но вряд ли мои гости с перепугу поймут, что торчит в розетке, может, настольная лампа. Я как раз смахнула с нее пыль и поставила у них перед носом. Теперь главное, чтобы кассеты хватило на Темкин рассказ, иначе меня Ясенева разжалует в рядовые. — Привет, разбойник, — я первой вышла им навстречу. — Садись, давай. И ты, Алеша, садись. Нам придется чуток подождать. Братья устроились в креслах, развернув их в сторону стола. Алешка продолжал нервничать, искоса поглядывая на телефон. Ждет, душа моя, звонка от Ясеневой, надеется, что я все-таки ей позвонила. Ну, святая простота! Работы мне будет с ним непочатый край, если у меня вообще хватит на него терпения. Вернее, если хватит — только не смейтесь, идет? — любви к нему, потому что он падал с Олимпа неотразимости, где обитал вместе с Мастером, с ужасающей скоростью. Как куль с г… Это я к тому, мол, мало того, что кондуктор, так еще и не мужик, а вот эта самая аморфная масса. — Я не буду при Алешке говорить, — вдруг решился на заявление Артем. — Пусть он уйдет, как только Дарья Петровна появится. — А чего нам ждать? — спросила я у виновника переполоха и, обращаясь к Алешке, сказала: — Вы вышли из нашего доверия, вы — слабое звено. Прошу покинуть зал заседаний. Он словно этого и ждал, оказался за дверью в мгновение ока. — Скажешь Валентине, что ты идешь за цветами, — напутствовала я его в спину. — И больше ни о чем не распространяйся! Будто я не знала своей сотрудницы! Хорошо еще, если поздравлять его не кинется. — Ты доволен? — спросила я у мальца, и он молча кивнул головой. — Слушай, Артем, — мне надо было приступать к делу, я-то ведь знала, что тянуть время бесполезно, — с тобой можно говорить доверительно? Конечно, я его немного озадачила, ибо это он пришел сюда с намерением говорить доверительно и желал предварительно получить гарантии. А мне надо было поставить все с ног на голову — самый верный метод, если хочешь переставить акценты. Я как раз добивалась того, чтобы Артемка перестал ощущать себя виновником и проникся мыслью о своей полезности нам. — Валяй, — наконец произнес он. — Дело, видишь ли, в том, — я вдруг неожиданно для себя рассмеялась, споткнувшись о слово «люблю», забрезжившее в моем мозгу, и тут же решила, что его употреблять нельзя, неубедительно будет, — что я очень хорошо отношусь к Алешке. То есть с большой симпатией. Ты понимаешь, на что я намекаю? — Секу, — признался будущий родственник. — Ну вот. Итак, я хочу уберечь его, а следовательно, и тебя от неоправданного риска. Когда что-то касается вашего благополучия и здоровья, то я это дело даже Ясеневой доверить не могу. — К чему ты клонишь? — поднял щенок ушки, забыв, что ему их намяли мало. — Хорошо, — терпеливо произнесла я. — Опустим преамбулу. — Кого опустим? — еще больше испугался Артем. — Ну дурак! — рассвирепела я. — Научился лишь гадости понимать. Убью сейчас! — я вышла из-за стола и подняла на него кулаки, но вовремя сказала себе «стоп» и возвратилась на прежнее место. Меж тем щенок поджал хвостик и искоса поглядывал на меня, уворачиваясь в сторону: ни дать ни взять прятал уши. — Я в том смысле, что не будем польку-бабочку плясать. Я тебе предлагаю разоружиться не перед Ясеневой, а передо мной. А потом мы вместе подумаем, стоит ли ее сюда привлекать. В чем твои затруднения? Что плохого ты сделал? Где ты взял железки, которые у тебя изъял брат? Допрашиваемый заегозил в кресле. Он изрядно сомневался в моей полезности ему. Надо было помешать сомнениям закрепиться в нем окончательно. — Ты не можешь бояться опасного человека, если он один и сам прячется. Он же не армия, не группа террористов и не какая-нибудь сатанинская секта. Так ведь? — Так, — он открыто посмотрел мне в глаза, и мне это понравилось. — Значит, ты боишься своей вины, неблаговидного или безнравственного поступка. Может, покрываешь кого-нибудь, знакомого или друга, например, — разворачивала я перед ним свои рассуждения, из чего опытный лгунишка сразу бы почерпнул идеи для спасительной легенды. Артемка же только молчал, впрочем, слушал меня внимательно. Конечно, я рисковала исходя из того, что пятнадцатилетний пацан не может быть сексуальным маньяком или закоренелым гопстопником. В противном случае он вряд ли бы так умело конспирировался в последние семь-восемь лет, сколько я его знаю. Если вы помните, я в детстве и отрочестве была та еще девочка. А рыбак рыбака… На уникума упрямец не походил, и при моем опыте я бы его раскусила раньше. — Так вот и взвесь, что сейчас важнее: уличить тебя в твоих простительных прегрешениях или изобличить опасного убийцу. Ты же понимаешь, что при любом раскладе тебе будут даже благодарны, если ты поможешь поймать его. Так как, мне писать расписку о неразглашении или поверишь на слово? Артем удивленно вскинул брови: — Так ведь ты же мне первая свою тайну доверила! — Ага, — сообразила я, что тем самым мы с ним, по его кодексу чести, побратались. — Итак, рассказывай, Артемка. Однако мой собеседник не собирался сдаваться безоговорочно. — Это не моя тайна. Поэтому скажу только о себе. Однажды я стукнул по башке негодяя, который собирался искалечить моего друга, и забрал у него эти штуки. Их надо было забрать, понимаешь? Иначе он обязательно пустил бы их в ход против кого-то другого. Вот и все, что я сделал плохого. — Нет, не все. Когда это было, где, во сколько времени, с кем ты был, с кем был тот негодяй, в какой ситуации вы встретились, почему дело дошло до потасовки? Видишь, сколько возникает вопросов, если ты не рассказываешь все по порядку? — пацан затравлено посмотрел на меня. — Не изображай из себя следока, — буркнул он. — Зачем тебе это знать? — Чтобы понять, с кем ты вступил в поединок, и оценить, какая из сторон опаснее. — Ты что, сегодня родилась? Полон город слухов о маньяке, а ты тут антимонию разводишь. Жаль, что я его, выходит, не прибил совсем. Теперь вот он двух классных пацанов порешил, падло. — А поначалу тебе показалось, что ты убил его, и ты испугался, да? — Можно подумать, что ты бы не испугалась. Я, конечно, убивать его не собирался, но когда приласкал куском трубы по темечку и он свалился, то подумал, что уроду пришел конец. — Поэтому ты и полез к нему в карманы? Зачем? Что ты искал? — Чтобы узнать, кто он, где живет. Но документов при нем не оказалось. Это не моя тайна, — упрямо повторил он. — Все, я больше ничего тебе не скажу. — Почему ты не понес сверток с холодным оружием в милицию? Ты утверждаешь, что не боишься его мести. Тогда что тебя удерживало все это время от правильного и логичного шага? Друзья не пускали? Не хотел их подставить? С кем ты был? Артемка явно что-то скрывал, врать он не хотел, но и правду от него узнать не удавалось. Прошло не менее двух часов от начала нашей беседы. Мой диктофон, издав характерный щелчок, давно отключился, а переставлять в нем кассету при Артемке я не могла, он бы мне не простил подпольного записывания. — Хорошо, — первой решилась я. — Ты, вижу, парень с принципами и я такая же. Поэтому давай остановимся на том, о чем договорились вначале. Я, со своей стороны, доложу обо всем Ясеневой, а ты посоветуйся с друзьями. Может, они не будут возражать против твоей откровенности со мною. А кстати, о чем ты хотел говорить с Ясеневой? Мне, наверное, с этого надо было начинать, но не станете же вы утверждать, что следователями рождаются, или психологами, на худой конец. — Хотел, чтобы она помогла навести милицию на след Зверстра, но так, чтобы мы оставались в стороне. — Понятно. А с чего ты взял, что это был Зверстр? — Ну, не все же мужики ходят по городу с таким набором, с ножами, удавками. Да и вел он себя странно. Явно, искал очередную жертву. К нам постучали. — Ну чего? — крикнула я. — У нас открыто! Блестящие глазки Валентины, вошедшей в кабинет, не оставляли сомнений, что она сгорает от любопытства. — Чего вы тут засели? Алешка извелся уже, дожидаясь. Нам ничего не оставалось, как покинуть временное пристанище, тем более что мне не терпелось отнести в улей добытый нектар. Под ульем в данном случае я подразумеваю Ясеневу. Теперь-то я имела полное право ее потревожить. Завидев нас, Алешка кинулся прочь из зала, стремясь поскорее избавиться от моей агрессии, но я его удержала: — Подожди меня на улице, ты мне нужен на пару слов. Он кивнул и, не снижая скорости, выкатился на свежий воздух. Я вывела Артемку в коридор и тут придержала за отвороты куртки. — Если ты считаешь себя взрослым и самостоятельным, — с расстановкой сказала я, — то должен понимать, что прорисоваться в милиции и остаться в стороне — невозможно. Так не бывает. Ты просто насмотрелся плохого кино или начитался плохих книг. — Что же делать? — только тут растерялся он, и мне показалось, что он окончательно вышел из роли бывалого парня, которую разыгрывал передо мной, и вновь слился с образом получившего нагоняй песика. — Добить Зверстра… Но прежде надо его найти. — Что, прямо добить? — панически отшатнулся он от меня, полагая, что эту задачу я возлагаю на него. — Чудо! — я засмеялась. — В переносном смысле, конечно. Изобличить, и тем покончить с ним, причем из-за ваших художеств придется это делать своими силами, без милиции и других органов. Вот так, парень. Так что подумай. Алешку можно было игнорировать как класс, но, во-первых, мне хотелось смягчить грубое обращение с ним накануне встречи с Артемкой, а во-вторых, не мешало бы еще кое-что прояснить. — Как ты думаешь, — задушевно поинтересовалась я, оставшись с ним вдвоем у двери нашего магазина, — когда у Артемки появилось это холодное оружие? Нельзя злоупотреблять словами типа «оружие», «добить», «преступник», разговаривая с такой анемоной, как мой Алешка. Он и так имел подавленный вид, а после этого совсем завял, даже в росте уменьшился. — Оружие? Мой брат в чем-то замешан? Да вот уже с месяц он сидит дома и кроме как в школу никуда не выходит. Что он тебе наплел? — Ничего, спасибо. Ты ответил на мой вопрос. Итак, я вам позвоню после беседы с Ясеневой. В торговом зале, когда я вернулась туда, меня встретил все тот же огонь, смешанный с любопытством и радостью, что зажегся в глазах Валентины. — Ну как? — не обманывая моих подозрений, спросила она. — Чего Алешка ушел от вас? Мама не учила меня врать старшим, делая из них болванчиков, что да, то да. Но пусть же и они не подставляются. Моя совесть была чиста, когда я залила водой угли Валентининого костерка: — Алешка был с позором изгнан за то, что пришел без цветов. Что это за сватовство? — спросила я у нее, матери двух взрослых дочерей. — Вы бы согласились разговаривать с таким женихом? Я в шоке! — Как?! — она всплеснула руками. — Ты ему отказала? И что теперь будет? А о чем ты с Артемом два часа шушукалась? — Артема я успокаивала, воспитывала, на конкретном примере брата, демонстрируя, каким не надо быть. А Алешка пошел учиться уму-разуму. Знаешь, — я положила руку на сердце, подчеркивая свою искренность, — если он не избавится от жлобства, не приобретет хороших манер, не оставит привычку тискаться по углам с развязными рыжулями, то я не решусь соединить с ним свою судьбу. Я ему так и сказала. — Правильно, — одобрила меня Валентина. — Мой, вон, тоже помадой губы красить не разрешал, все в окно мои тюбики выбрасывал. Так я ему раз и два… — она еще что-то рассказывала о том, как сумела укротить мужа. И все же по ее тону я поняла, что ни она, ни ее дочери так бы не поступили. Да-а, с женихами худо дело не только в моем доме. Актуальная, выходит, проблема, хотя сейчас меня она почему-то не занимала. Я взяла след и не могла успокоиться, не добравшись до того, кто таился на противоположном его конце. 19 Не знаю, как я удержалась и не позвонила Дарье Петровне. Всю пятницу, до самого конца дня, работать с покупателями мне было неинтересно. В мыслях роились обрывки разговоров то с Алешкой, то с его братом, а то вдруг вспоминалась Жанна Львовна с маской обеспокоенности на лице. Даже искушение позвонить шефине не так меня доставало, как этот калейдоскоп недавних впечатлений. Ежику понятно, что с вероломством наваждений я боролась изо всех сил. И не от капризного характера. Просто однажды я перенасытилась чтением и тем позволила себе сдаться на их милость. Из такой моей покорности не вышло ничего хорошего. Долгое время днем я оставалась рассеянной и вялой. А в ночных кошмарах на меня вываливались потоки книжных текстов, отдельных предложений и слов. Я пыталась вчитываться в эти тексты, но даже если мне это удавалось, то понять их смысл или запомнить их до просветления ума я не могла. Мои восприятия расползались в разные стороны, словно дрожжевое тесто, и не приносили ни покоя, ни удовлетворения, ни надежды на что-либо конкретное. Повторения подобных шуточек я не хотела, поэтому в субботу решила сама идти в наступление. И если уж нагружаться информацией, не имея возможности сбросить ее Ясеневой и избавиться от наваждения, то хотя бы облегчить свое положение и отвлечь мозги от сосредоточенности на ней. И я пустилась в динамику, если вы кое-что помните из физики. Тело, приобретающее движение, теряет в массе. Правда, убедиться в этом на практике в наших земных условиях еще никому не удавалось, но не верить старику Эйнштейну у меня повода не было. Ну не успел он выйти у меня из доверия, и все тут! Не взыщите, учитывая мою добровольную искренность с вами. Замысел использовать в своих корыстных целях явление преобразования массы информации в энергию действия возник у меня во время короткой бессонницы, случившейся в ночь с пятницы на субботу. Не подумайте, что я не долечилась у Гоголевой и плохой сон стал моим хроническим диагнозом, нет, просто я долго не могла уснуть. А как только придумала нанести визит Жанне Львовне, так сразу и уснула. Утром моя идея не показалась бредовой, более того — я поняла, что надо спешить, иначе Дубинская, чего доброго, укатит на выходные домой, и потом мучайся до понедельника. Проезжая мимо центрального рынка, я неожиданно для себя вышла из маршрутки и поспешила в цветочные ряды. Под ногами чавкал растоптанный, пропитанный влагой снег, а на голову тихо и вкрадчиво спускались новые его порции. И цветы, укутанные в этот мерзкий для глаз моих, но, видимо, спасительный для цветов целлофан, выглядели нелепо и даже жалко на фоне умирающей зимы. Никакой торжественности, пусть и печальной, как на настоящих похоронах. И я подумала: «Какой дурак придумал убивать невинные красивые растения и их труппы дарить людям, особенно в марте, когда и без того так много смерти вокруг». Ладно, потолкуем об этом в другой раз. Я купила две веточки мимозы и пешком отправилась в магазин. Возможно, вы подумали, что я готовилась заявиться с цветами, если эти метелки можно так назвать, к двум моим знакомым больным, которых никак нельзя было сводить вместе, Жанне Львовне и Елене Моисеевна? Так я спешу сказать, что нет. Преподносить сейчас Сухаревой хоть орхидеи от самого Ниро Вулфа — это чистое иезуитство, а меня в этом даже злейшие враги упрекнуть не могли. Я вообще не представляла, о чем можно с нею говорить, доведись нам ненароком встретиться. Поэтому молила бога, чтобы этого не случилось. А Жанночке, да, я повезу весточку от весны — задарю ее, чтобы она мне в страшных снах не снилась. Вторую веточку я приготовила для Валентины, хотя она, с учетом того, что я задумала сегодня сачконуть от работы, достойна и большего — двух веточек, но ей еще рано преподносить четное количество цветков. Это я Зверстру преподнесу парочку душевных колючин, когда увижу его в гробу. Не знаю почему, но его присутствие на земле не устраивало меня больше, чем многих других людей, не считая пострадавших. Ну, наверное, и Ясеневой. Поставим точки над «і». Валентина заслужила благодарность не только за то, что согласится сегодня работать без меня (куда же она денется?), но и за то, что вчера бегала на базар за покупками для своей семьи. Казалось бы, причем тут я? А вот удалось мне поговорить с Алешкой и навести кладку к Артемке без ее всевидящего ока. И как тут не порадоваться? Мысль о том, что я сегодня не буду плясать за прилавком и натихаря завидовать покупателям за их вольное гуляние, вконец расхолодила меня. Я даже спешить на работу перестала, не подумав о том, что с утра к нам могла заглянуть Дарья Петровна. Но ее в зале не было, как не было и Валентины, лишь Настя, расстроенная очередными попытками незалежной власти извести народ некачественными продуктами питания, домывала пол. — Что, еще никого нет? — невинно улыбнулась я. — Уже никого нет, — с укоризной ответила она и пустила струю воздуха из перекошенных набок губ, чтобы сдуть с глаз прядь волос. — Марина подхватила бумаги и пошла закрывать квартал, а Вера Васильевна где-то отбивается от экологов. Прицепились, что мы плохо чистим тротуар от снега. А я не успеваю одна со всем справляться. Никто не хочет войти в мое положение. Хоть бы он растаял скорее. — Нельзя торопить время, грех, — объяснила ей я. — Почему это? Желание весны грех? — она скептично усмехнулась. — Ну такого я еще не слышала. — Не понимаешь? Ведь это покушение на себя через укорочение срока жизни. Ты никогда не носила фамилию Дубинская? — спросила я, отвлекаясь от симптомов суицида в Настином характере и останавливая поток ее жалоб. — Нет? — Чего ты выпендриваешься все время? — с прищуром глядя на меня, пустилась она в выяснение отношений. — Причем тут Дубинская? — Это я к слову, — отмахнулась я. — А вот о желании весны подумай серьезно. Может, тебе даже придется пойти в церковь и покаяться. Ведь твои помыслы «скорее да скорее» укорачивают жизнь не только тебе, но и людям — время-то для всех бежит одинаково. Каждый миг — это наша жизнь, и этих мигов нам отпущено ограниченное количество. А ты так легкомысленно разбрасываешься ими: «Хоть бы скорее…». А Валентина где? — На складе, — Настя сосредоточилась на швабре, видимо, мысленно плюнув на меня. Ан нет: — Чего ни скажи, все не так. Придурки какие-то, — услышала я за своей спиной. Валентина — еще одна жертва иллюзии о бесконечности жизни — пребывала в плохом настроении, с нею частенько это случалось. — Чего нос повесила? А гляди, что я тебе принесла, — я подала ей мимозину. — Ой, я так люблю этот запах! Спасибо. С чего ты вдруг раздобрилась? Ну вот, опять вопросы… В последнее время я привыкла сама их задавать, но не всем подряд, кто со мною рядом находится, и не обо всем на свете. — Мне в больницу надо съездить, — решила я быть честной и откровенной, но долго этой пытки не выдержала, и опять меня понесло: — Надо у Гоголевой рецепт выписать, что-то не долечила она меня. Опять бессонницы изводят. Поработаешь без меня? — Как будто я не знаю, что в выходные дни лечащие врачи отдыхают и в больницу не приходят. Врать научись сначала. — Гоголева сегодня дежурит, — не заедаясь, нарочно спокойно импровизировала я дальше. — А-а, тогда езжай, конечно, — она, обмахиваясь мимозой, поспешила в торговый зал с явными признаками улучшенного настроения, почти напевая. *** Идя вдоль живой изгороди, обрамляющей тротуары отделения неврозов, я обратила внимание, что на кустах сирени почки значительно увеличились и даже, казалось, из их глубины пробивается зеленый отсвет. При первом же солнечном дне они взорвутся, превращаясь в листву. Но сирень, изготовившись к старту пробуждения, умела ждать тепла, удобного момента, устоявшейся погоды. И была в этом великая мудрость и великая печаль, ибо трудно и горестно не зависеть от себя и тратиться на ожидание, зная, что век твой короток. Зная! Сирень спасало неведение, дарящее ей покой и безмятежность. Меня же, наоборот, неведение ввергало в отчаяние, и я спешила избавиться от белых пятен, покрывающих все, связанное с изувером, притаившимся где-то совсем рядом (если предчувствия не обманывают Ясеневу), маскируясь под добропорядочного обывателя. Я не могла и не хотела ждать, пока совпадения милостиво набросают в мою почтовую корзину побольше сведений о нем. Я спешила добыть их сама, вопреки теории о равновесии терпения и его итога. Жанна Львовна сидела в палате одна. После нашей с Ясеневой выписки из больницы к ней, оказывается, поселили двух молодушек: одну довело до больницы ремесло учителя, а другую — сын-наркоман. Но на выходные они уехали домой, видимо, чтобы попробовать на зуб получаемое лечение. — А чего вы остались тут? — поинтересовалась я, когда Дубинская с явной завистью рассказала мне это, хотя я на ее месте вряд ли позавидовала бы кому-то из них. Да, по правде говоря, и Жанне Львовне завидовать не приходилось: если Сухарев и есть маньяк, то мало ли что он мог сделать с ее дочерью за столько-то дней ее отсутствия. Почему-то же Алина не приезжает, не звонит и даже на звонки не отвечает. И началось это как раз после убийства сынов Сухарева. Накануне вечером они были тут, а после — от них ни слуху, ни духу. Это же чудесно и распрекрасно, что Дубинская и в мыслях не допускает, что Николай Антонович может быть опасен для ее дочери, иначе бы она извелась тут от тревоги, догадок и предположений. Одно из двух: или у нее сверхздоровая интуиция, сообщающая уверенность в благополучии дочери, или, наоборот, эта дамочка превратилась в бревно бесчувственное. Второе мало походило на правду, но и первое при больных нервах не тянуло на непререкаемость. Исходя из сказанного, я боялась задавать Жанне Львовне много вопросов, чтобы не натолкнуть ее на страшные подозрения в отношении Сухарева. Пусть живет спокойно, раз уж ей дано это относительное счастье. — Я не хочу разминуться с Алиной, — призналась она после минутного раздумья. — Если у нее выберется свободная минута, она же меня здесь будет искать. Понимаете? — Да, да, конечно. Вы правильно рассудили. От чего свободная минутка, чем она объясняет занятость Алины, почему уверенна, что дочь занята, а не попала, например, в беду, из которой ее надо выручать? Вопросы, вопросы… Но я помалкивала. Я боялась вывести из спячки злых бесов тревоги в душе Дубинской. А между тем я даже не знала, знает ли Сухарев о гибели своих детей, был ли на их похоронах, присутствовал ли на поминках по истечении девяти дней. Что с ним, где он и почему скрывается, если скрывается не только от Жанны Львовны? — Я верю своей доченьке, — продолжала она. — Алина очень осторожная и сообразительная, она хорошо разбирается в людях, и не может попасть в неприятности. Я даже думать об этом боюсь. Вот тебе и на! Все дело, оказывается, в ее силе воли, в умении погасить дурные мысли, в глубокой внутренней культуре и контроле над эмоциями. А я тут гадаю: интуиция или бесчувственность. Все же меня что-то останавливало от расспросов. Если в Дубинской и существует равновесие между рацио и эмоциями, то оно было хрупко и неустойчиво, и любое необдуманное слово могло его нарушить. Я приехала сюда в надежде разузнать о прошлом Сухарева, сколь бы коротко Дубинская ни знала его по работе на стройке в их коллективном хозяйстве, и для того, чтобы выйти на него сейчас. А для этого мне нужен был адрес Алины, раз она не отвечает на телефонные звонки. И заполучить эти сведения надо было так, чтобы не проявить свой сыщицкий интерес, который может людьми непосвященными трактоваться не как таковой, а как бестактность. Вдаваться в воспоминания, говорить о своей работе и о людях Жанна Львовна явно не желала или, что скорее, я не сумела настроить ее на этот лад, невзирая на мимозу. Поэтому о недавнем прошлом Сухарева мне узнать ничего не светило. — Не знаю, — начала я импровизировать, — понравится ли вам моя идея. А суть ее вот в чем: если вы живете в удобном месте, то я могла бы заехать и оставить Алине Ньютоновне записку или передать что-то на словах. — А вам это не трудно будет, Ирочка? — Какой труд? Я видеть не могу ваших страданий, сижу и только думаю, как вам помочь. Неудобно было навязываться. — А мне неудобно было просить вас о помощи. Прямо хоть разорвись: и туда надо бы заглянуть и отсюда уезжать нельзя. — Вот и договорились, я вам обязательно позвоню вечером и обо всем доложу. — Я ничего писать не буду, черкните сами, чтобы она позвонила мне. Мы уже вышли на лестничную клетку, когда я спохватилась: — Чуть не уехала! Я же вашего адреса не знаю. — Это в центре, совсем рядом с центральным универмагом, — сказала Дубинская и назвала мне свой адрес. *** Сказать, что я имела массу предположений, было бы преувеличением, скорее у меня их не было вовсе, хотя признаваться в этом не хотелось даже самой себе. Так, кой-какие контуры и черновики версий различались в воображении и все. То я зрела Алину Ньютоновну и Сухарева, которых в глаза никогда не видела, на море — в шезлонгах и под зонтиками, то представлялись они мне скрывающимися от людей на сибирской заимке, а то мерещилась дочь Дубинской с перерезанным горлом в своей квартире, а Сухарев утопал в тумане. Вариант с южными морями был предпочтительнее не только потому, что я Рак и люблю море. Он свидетельствовал, что голубки решились на медовый месяц, выбрав для этого пляжную экзотику. Значит, они не только не скрывались от правосудия (хм! — даже выставлялись, что называется, до обнажения), но и не знали о трагедии. Сибирская тайга попахивала трусостью и предательством. Допустить, что нормальный маньяк покусился на своих детей, не мог бы и сумасшедший. Тут я, недавно прошедшая качественное лечение, за себя ручалась на все сто и в подобные бредни не пускалась. А вот предположить, что, узнав о случившемся, папашка испугался и дал деру, особенно если он не идеальных нравов и не имеет алиби, можно. Ибо была у него, братья, любовь на носу и нежелание терять ее… Путь декабристов труден, но заразителен, впрочем, как и все порочное. Он сулит: а) выживание и б) забвение, — против чего многие моральные извращенцы абсолютно не возражают. Кстати, то, что пресловутые посягатели на чужие жизни, давшие этому явлению название, стремились обрести вечную известность, доказывает, что извращенцами они не были, а были нормальными оранжевыми* парнями, стремящимися к власти с чистыми от обязательств перед народом руками. И закончили они нормальным образом в здоровом обществе. Или взять другой пример с Сашей Аркиной. Дамочка живет в селе, кое-как кормится от пера, и о ней никто не знает, потому что Саша Аркина — это ее литературный псевдоним, а по жизни она, извините, Варвара Кислая. *Тут же делаю оговорку ввиду ее принципиальной важности. Прошу всех присутствующих не видеть в упоминаемом мною цвете политики. Какая, люди добрые, политика при таких делах? Правда, если учесть, что, например, в геоцентре Европы милуют маньяков, вырезающих по селам бабушек, то, очень может быть, там их специально выращивают и воспитывают для совершения дворцовых переворотов. Но тут я разочарую вас, ибо намекала всего лишь на цвет, вызывающий у меня аллергию. Ничего вкушать не могу, вмещающего каротин: морковка, абрикосы, тыквенная каша и даже растущая под боком картошка помаранж — все остается для меня под строжайшим запретом. А вы говорите, революции не замешаны на чистом зле?! Если бы так было, я бы сейчас не вытирала руки о передник после написания этих отвратительных по сути истин. Алина же с перерезанным горлом — это было не менее первого варианта маловероятно, но еще и страшно. А у страха глаза велики. Главное, что лежит она, сердешная, и истекает кровью, а он где? Притаился за дверью и только ждет, чтобы я в нее позвонила? Тут он откроет мне и — цап! — головушку бядовую за темны волосы да и тожа ножичком по горлу. Или убёг злодей, например, в ту же избушку сибирскую? Кто же тогда откроет мне? Как Алину спасать? Вдруг ишшо живая она. Наконец, страхи мои перестали нашептывать бредни голосом Юрия Гальцева и заткнулись. О том, что о морях и о тайге, случись что не так, мне рассказывать не придется, я не думала, как не думала и о том, что своими художественными похождениями могу спутать карты Ясеневой — она, поди, тоже без дела не сидит. Хотя у Жанны ее не было, что, конечно, не означало исчезновение справочных бюро. Ясенева вполне могла через справку узнать адрес Алины и уже давно побывать у нее. Представляю, как мило я выглядела бы после этого в глазах той же Алины. Но все это мне тогда просто не приходило в голову. То, что на самом деле меня ждало по старательно удерживаемому в памяти адресу, не складывалось ни из каких вариантов или их фрагментов. Оно было выше сделанных ранее предположений, выше законов обыденности, что-то из разряда игрушек, которыми балуется дитя судьбы — случай. А может, то и сама судьба, раздвинув тучи, сгустившиеся над головами моих героев, показала им оттуда многозначительный лик свой. Звонок к Алине прозвучал приглушенно, из чего я заключила, что дверь ее квартиры — двойная. И почти тут же послышались мягкие, спокойные шаги. Клацнул замок, и на пороге возникла женщина лет тридцати. В ее внешности ничего не напоминало Жанну Львовну, и я даже подумала, что ошиблась квартирой. Тем более что на настойчивые попытки последней дозвониться сюда никто не отвечал, а я чуть прикоснулась к кнопке и мне сразу открыли. — А у вас что, телефон не работает? — произнесла я и тут же подумала, что глупее ничего нельзя было спросить. — Не знаю, — ответила женщина и возвратилась в квартиру, оставив дверь открытой, а меня — на пороге и в полном недоумении по поводу этого и в удивлении: до чего же она была похожа на Клару Новикову, если вы ничего не имеете против одесситов. Но ведь так не поступают, если хотят спровадить вон непрошеного гостя, не так ли? И я посчитала удобным зайти вслед за нею. Высокие потолки, большие окна и обилие воздуха — вот что я отметила сразу же. А уже потом поняла, что хозяйка удалилась посмотреть, работает ли у нее телефон. Она вышла из комнаты, дверь которой располагалась рядом с входной, кстати, таки двойной, и, не удивившись, что я стою в коридоре, сообщила: — Работает. А вы кто? — Простите, я не успела представиться. Меня зовут Ира. Я из больницы, от Жанны Львовны. — Что с нею? — перебила меня женщина, и я поняла, что попала правильно. — Боливар двоих не вынесет, — добавила она, наморщив лобик. Эге, теперь меня этим не удивишь, знаю я и о Боливаре, и о его седоках. — А двоих и не надо, — смелее сказала я. — Можно где-то присесть, я устала. — Да, пройдемте сюда, — Алина повернула по коридору направо, я поспешила за нею, и мы оказались в кухне. — Садитесь, — показала она на мягкий уголок слева от входа, а сама расположилась у окна. Да уж, в хитрости ей не откажешь — теперь я была у нее как на ладони, а ее лицо скрывалось в тени пышных волос, поднятых вверх и кое-как схваченных на затылке заколкой. — С вашей мамой все в порядке, она волнуется, что вы не приезжаете и не отвечаете на ее звонки. Ни в позе, ни в тоне голоса, ни в движениях Алины не чувствовалось, что она жаждет поскорее избавиться от меня. Да и в самой атмосфере квартиры разлиты были покой и тишина. Не было здесь ни подозрительных шорохов, ни пронизанных чьим-то вкрадчивым дыханием колебаний воздуха, ничто не выдавало присутствия кого-то третьего. — Зря волнуется, так и скажите ей. Вы ведь тоже там лечитесь, я правильно поняла? — Да, — честно соврала я. — Передайте, что я очень занята. Она поймет. Я замялась. Да конечно, Жанна Львовна кое-что поймет, но и я хотела понять, причем не кое-что, а все. Затем и пришла. — Почему вы сказали, что Боливар двоих не вынесет? Кого еще, кроме своей матери, вы имели в виду? Если что-то случилось с вашим ребенком, то это ее мало успокоит, — я перла напролом, так как понятия не имела, есть ли у Алины дети. Моим ориентиром был ее возраст. — Нет, дочь здорова, — отчеканила Алина. Она меня привечала, да не позволяла сильно засиживаться. Гляньте-ка, еще и руки на груди скрестила — поза ожидания. Будто это я должна доложить ей, что и как. У меня начало складываться впечатление, что я попала в другое время, недели две назад, когда нигде никакого переполоха не случилось, все шло своим порядком: больные выздоравливали, а здоровые тому радовались. Но не может же нормальная женщина излучать такую умиротворенность, если любимый ею человек только что потерял своих детей. Неужели тут что-то не так? — Что-то не так… — размышляя, по инерции произнесла я вслух. — Что? — настороженно вскинулась милая Алина. — Простите, — я не сворачивала с избранного пути, — я случайно знаю, что у вас оставался Николай Антонович. Возможно, это беспокоит вашу маму. Она не может понять, почему вы не отвечаете на звонки. — Ой, — Алина прикрыла ладонью лоб. — Теперь я вижу, что мама ушла в свою болезнь и обо всем забыла. — Давайте я ей напомню, — мне ничего не стоило притворяться простушкой, не такой уж особо опытной я и была. — Мы подобрали Николая по дороге в город, когда он почувствовал себя плохо и шел домой чтобы принять лечение. — А я помню, вы вместе с ним приезжали к нам, — бессовестно использовала я информацию, полученную от Дубинской. — Даже в последний день февраля были. — В этом-то все и дело. Так случилось, что он вовремя не лег в постель, не вызвал врача, даже мне сказал, что ему стало лучше. А потом сразу раз — и менингит, скоропостижно перешедший в энцефалит. — Когда это случилось? — Как раз в тот день, о котором вы вспоминаете. Мы только приехали от мамы, вдруг он пожаловался на сильную головную боль, затем его начало знобить. Хорошо, что я не стала что-то предпринимать сама и вызвала «неотложку» — пока машина пришла, он потерял сознание. Его сразу же увезли в больницу и госпитализировали. — Понимаю, — поддержала я разговор. — Мама находилась в надежных руках Гоголевой и могла продержаться без меня. А он почти неделю оставался в коме. Я не отходила от него. Но теперь, кажется, все позади, он пошел на поправку. — Так вы ничего не знаете? — не скрывая своих чувств, спросила я. — О чем? — О детях Сухарева. — А что с ними стряслось? — у Алины блеснули глаза неподдельной обеспокоенностью. — Боюсь, вам снова придется не отходить от Николая Антоновича. Надо уберечь его от страшного известия, и тем отвести удар, который его, находящегося в плачевном состоянии после тяжелейшей болезни, точно сокрушит. Я не видела причин скрывать от Алины все, что знала о судьбе семьи Сухарева. По-моему, меня не осудят за то, что я сказала о Елене Моисеевне и о том, что о ней есть кому позаботиться. Этим развязывались сложности между супругами Сухаревыми и в нормальное русло входили взаимоотношения Николая Антоновича и Алины. Прямо отсюда я набрала номер нашего (сроднилась-то как!) отделения и попросила к телефону Дубинскую, а затем передала трубку Алине. Моя миссия была исполнена. Прощаясь, мы договорились поддерживать связь и обмениваться полезной информацией, касающейся тех людей, которые оставались под нашей защитой. 23 Состояние, когда чувства дают о себе знать, тьохкая или ноя внутри, а в голове бродят мысли, пытающиеся оформиться в стройные ряды, остается у меня без названия. Расчувствованием его не назовешь, потому что мешает сознание, вмешивающееся в процесс, и потоком чистого сознания не назовешь, ибо тьохканье изменяет его картину. Одно время я думала, что это и есть типичное творческое состояние, при котором душа и ум сливаются в едином акте творения, но самого акта творения у меня как раз и не происходило. Не думайте, что я не пробовала что-то выдавать на гора, ведь это не обязательно должны быть стихи, как у Ясеневой например, или романы, как у ее Мастера, пропади он с потрохами. Пробовала кулинарить, шить и вязать, даже делать наброски пейзажей, но успехами похвастаться не могла. Между тем оно все чаще и чаще накатывало на меня. Так было и в ту субботу, когда я вернулась от Снежной. Было еще довольно рано, но возвращаться в магазин и подставлять Валентине натруженное плечо мне не хотелось. Я попыталась сосредоточиться на этом нежелании и понять, почему оно во мне возникло, ведь нельзя сказать, что я не люблю свою работу. Каких-то ощутимых резкльтатов я не получила, но конкретизировала прихоти души: оказывается, я старалась уйти от Валентининых расспросов и сохранить в себе сосредоточенность на событиях и разговорах этого дня, чему ее трепотня могла помешать. Нет, Валентина не была закоренелой болтушкой, но она плохо переносила ситуацию, когда рядом снующему человеку есть что сказать, но не ей. Тогда и начинались расспросы или ее давящее ожидание, подкрепляемое неотступным взглядом, что было невыносимее камешка в ботинке. Нет, мне нельзя было подставляться и терять в себе то, что я нажила в этот день. Я вздохнула и посмотрела вокруг себя — в городе властвовал март и выпячивал свои противоречия, как человеческая зрелость первые морщины. Только, пожалуй, их никто не замечал, потому что люди спешили по своим делам и совсем не выказывали удивления, которое завладело мной. В самом деле, пронзительную ясность зимнему солнечному дню обычно придают снега, в сотни раз усиливая жалкие подачки того, что доставалось земле от светила. Теперь же они словно поменялись местами: снег потускнел, потемнел, хоть и был укрыт свежим слоем и защищен морозцем от таяния, а солнце, потерпевшее поражение в тщании усилить свой свет, углубить его, разнообразить свои блики и отражения, просто вытянуло день в длину, не мудрствуя и не изобретая. За стенами домов закат, конечно, виден не был (это вам не «я за городом, где в синеву отошли горизонты»), но он чувствовался в сумеречных тенях от них. И я пожалела, что нельзя мне увидеть горизонт (помните, как сложно найти рифму к этому слову?) и солнце, покрасневшее то ли от натуги утопания в нем, то ли от недовольства, что земля поворачивалась к нему другим боком. Пожалуй, только теперь я по-доброму позавидовала Ясеневой и своей маме, что они обе выросли в селе, на чистом лике земли, не заслоненном терриконами человеческого муравейника. Мне остро захотелось, чтобы поскорее наступило лето, и я тут же решила, что очередной свой отпуск проведу не с дуралеями, ищущими чужой экзотики в горах и ущельях, а в селе, у своей бабки Гали — тихой, светлой и мудрой. Вот уж я с нею наговорюсь обо всем! Размечтаться не получилось: внутри меня что-то щелкнуло и застучало, словно там проснулся часовой механизм, о чем-то более важном напоминая мне. До отпуска было еще далеко, но совсем не этот факт переключил меня с режима розовых мечтаний на продолжение работы, а ощущение того, что прежде надлежало что-то завершить, с чем-то большим и сложным покончить. Пробившая меня дрожь могла означать и нетерпение, и предощущение готовой пролиться на меня опасности. Или и то и другое вместе. Спрятаться от них можно было только в дне текущем, и я поспешила сосредоточиться на сегодняшних достижениях. Тихая, боящаяся выставиться наружу радость от того, что Сухарев оказался вне подозрений, более того — порядочным человеком, находящимся под защитой мистического (а как иначе это назовешь?) провидения, находила свое объяснение и в Елене Моисеевне. Кроткая и беззащитная, неагрессивная, покорно переносящая свое горе, она вызывала симпатии и уверенность, что не мог отец ее детей быть недостойным человеком. Не остановила бы она на таком свой выбор. Просто у них так сложилось, что они, не разглядев этого раньше, оказались разными натурами, и это повело каждого по своей тропе жизни. Как странно и страшно, что естественные, простые, казалось бы, вещи — влюбиться, определиться с чувствами, пожениться — на самом деле вовсе не простые, что за этим должно стоять чувство долга и готовность держать ответ не только перед своим «хочу», но и перед тем, в отношении кого оно проявляется. А еще более — перед будущим, где ждут новые жизни, зависящие от тебя и от твоей половины. Господи, какая надоевшая, пресная чушь! Но какие святые, не терпящие суесловия темы… Мне хотелось подумать об этом, сравнить спокойное и прочное взаимопонимание моих родителей, прекрасные в своей мятежности и нерасторжимости отношения Ясененвых с распавшимся под охранным оком богов браком Сухаревых (хотя охранным ли, учитывая участь их детей?). Мне хотелось подумать о сопровождаемых каждое явление жертвах: что это, зачем, кому нужно и чем вызывается? Последнее особенно интересовало, ибо, познав причину, легче скорректировать следствие. Но что-то торопило меня, толкало в спину, принуждало оставить на потом высокие материи и роскошь порассуждать о них и возвращало к черным проблемам толпы. Именно в ней затерялся след нелюдя, который мешал мне жить и дышать. Сначала, увлекшись настроениями Ясеневой, мне казалось, что я стараюсь ради нее. Да так оно, наверное, и было поначалу. Я не могла спокойно видеть ее страдания, вызванные сложно объясняемой болезнью, гиперчувствительностью и реакцией на нее, и делала все, о чем она просила, чтобы избавить ее от приступов, предчувствований и недомоганий. То, что я способствую уменьшению зла, стало пониматься позже, хотя у нас и не было заметных успехов, но были крупицы признаков, указывающих, что мы продвигаемся в правильном направлении. И это меня радовало. Я понимала дело так: пункт, в который мы стремимся, один, и попасть туда можно только единожды, а путей, ведущих к нему из точки, где мы находились, — много. Но лишь несколько еще непротоптанных тропинок были правильными, и мы нащупывали самые короткие из них, самые верные. Хотя продвижение по этим тропам могло оказаться долгим, трудным и опасным. Значит, не стоит огорчаться отсутствием каких-то очевидных успехов и побед. Их просто не может быть, ибо они состоят из невидимых, накапливаемых по крупицам преимуществ. И надо радоваться тому, что нам встречаются знаки и подсказки, выраженные в словах, событиях или совпадениях, в рекогносцировке сил, указывающие, что мы стараемся не впустую. Но с тех пор, как я увидела Елену Моисеевну и прикоснулась к настоящему горю, которое моя шефиня так мучительно предощущала с расстояния — и временного, и пространственного — меня словно подменили. А тут еще Алешка подоспел со своим братцем. Нет, чувствую, этот кошмар, с его извращенной мерзостью, берет нормальных людей в блокадное кольцо и запросто задавит каждого, если его не остановить. Кто-то станет его непосредственной жертвой, как семья Сухаревых, другие отравятся его безнаказанностью и непредсказуемостью, наглостью и запредельной бесчеловечностью и потеряют веру в светлые идеалы. Да мало ли как реагируют люди на то, от чего не в состоянии застраховаться! Во мне проснулась то ли злость, то ли жажда, желание, потребность взять под свое крыло родных и близких, знакомых и просто хороших людей, а главное — появилась необъяснимая сила верить, что это у меня получится. Я всю дорогу домой обдумывала, каким должен быть мой следующий шаг, и пришла к выводу, что без Ясеневой с этим не разберусь. Мне все равно оставалось непонятным, какого черта Артем долбанул какого-то подонка по кумпалу куском трубы. Во-первых, почему у него в руке оказалась эта труба, во-вторых, почему они с другом, к которому подбирался подонок, не дали деру, и наконец, в-третьих, почему вдруг начали рыться в чужих карманах (хотя тут мне Артем частично дал пояснения). Спору нет, хорошо, что теперь в моем рабочем столе припрятана неопровержимая улика против замышлявшего преступление незнакомца. Но я не могла ее эффективно использовать, не могла понести в милицию, чтобы не навлечь неприятности на глупого мальчишку и того, чью тайну он так героически защищал от разглашения. Не могла даже развернуть проклятую тряпку и толком рассмотреть то, что принес Алешка, чтобы не стереть с опасных предметов возможные отпечатки пальцев. Вдруг я поймала себя на мысли, что мы с Артемкой ведем себя одинаково: он утаивает правду ради кого-то, и я поступаю в данном случае точно так же — утаиваю улики ради него. Нами в одинаковой мере руководит романтическое чувство чести. Но не это главное. Главное, что человек, ради которого я пытаюсь обойти законные правила и сделать игру по-своему, — брат моего возлюбленного. А ради кого, такого же дорогого, упрямится Артемка? Это не может быть член его семьи или хотя бы дальний родственник, иначе бы я узнала о существовании такого от Алешки. — не было у них родственников, способных навлечь на себя подозрения в сговоре с мальцом и в подпольном гопстопничестве. Не бабушка же это, ей-богу! Ведь для этого тому предполагаемому родственнику пришлось бы или стать жертвой преступления или оказаться преступником, а Алешка о таком неординарном событии не умолчал бы передо мной. Значит, это друг или подружка. Хотя подружка, скорее всего, тут не канает, они ведь ловили, судя по всему, охотника за мальчиками. Значит, Артемка покрывает друга. Хорошо, с этим что-то прояснилось. Далее я попыталась разобраться в мотивах, руководимых мною, чтобы лучше понять те же материи в Артемке. Конечно, желание достичь всеобщей справедливости давно знакомо человечеству, но, возможно, зло — антипод справедливости — потому и не истреблено до сих пор, что желание искоренить его является абсолютно абстрактным понятием. Это лишь флаг, который должен крепиться к древку, а древко должно находиться в чьих-то руках, несущих его. Без древка не будет реющего полотнища, не будет флага. Другими словами, за идеей обязательно должна стоять конкретика: мотивы и исполнители. Я порылась в себе: да, во мне был конкретный мотив — потребность защитить невинных и наказать виновного. Во! Воздаяние за содеянное. Но если я лишь стремлюсь набрать побольше информации и передать Ясеневой, а та уж найдет, как правильно использовать ее, то мальчишки вполне могли попытаться удовлетворить свою потребность в справедливости самостоятельно, то есть, не прибегая к закону или к помощи посредников между ними и законом. А это — месть, прошу прощения. Итак, мальчишки кому-то мстили! За что? Пожалуй, ответ на этот вопрос я путем рассуждений не найду. Надо искать вокруг Артемки пострадавшее лицо, искать в школе и среди друзей вне школы. Я ухмыльнулась, на меня даже покосились пассажиры троллейбуса, в котором я возвращалась домой. Подумали, наверное, что с ними рядом стоит блаженная с обострившимися к весне симптомами болезни. Я сделала серьезное лицо, всем видом демонстрируя, что это у них появились глюки, и вновь занялась своим делом. Да, так на чем я остановилась? Ага, итак, в школе и вне школы. Но фокус состоял в том, что я не только не знала, в какую школу ходит Артемка и чем занимается после уроков, а даже где они с братом и бабушкой живут. Я вообще о них знала до обидного мало, а то, что знала, в данном случае было, скорее, огорчительным, чем полезным. Например, я знала, что звонить в выходные дни к ним бесполезно — братьев трудно застать дома, и, значит, со своими изысканиями мне придется ждать до понедельника Внутри меня был заведен какой-то механизм, он тут же щелкнул и выдал мысль, что ждать я не могу и просто не переживу воскресный день в бездействии. Какой-то дядька с силой толкнул меня в бок. — Потише нельзя? — привычно огрызнулась я и только тут заметила, что все пассажиры разделились на два потока, дружно изливающихся через обе двери из троллейбуса. — Конечная, кулёма, — хихикнул дядька. — Размечталась к ночи. Давай, двигайся, — и он снова незло подтолкнул меня. Я молча просунулась за остальными и скоро оказалась на свежем воздухе, поспешив присоединиться к основной массе для перехода шоссе. Как и должно быть в стране цветных иллюзий, на дорогах сохранялся хаос и беспредел, нежно поддерживаемый «таковскими» гаишниками: светофоры были отключены, а кое-где, как на нашем переходе, например, и вовсе разбиты. Уличные фонари не горели. Разметка на протаявшей от свежевыпавшего снега проезжей части оказалась стертой еще в прошлом году, и шесть потоков машин, мчащихся в противоположные стороны, не имели четкого строя. Переходить дорогу по одному было сродни самоубийству. Поэтому люди приловчились собираться группками и совместно штурмовать опасное препятствие. Уже подходя к своему подъезду я вдруг поняла, чем мне надо заняться в воскресенье. Пойду-ка я в читалку, полистаю старые газеты. Областная библиотека для этого не годилась, она находилась в стороне от центра, и к ней неудобно было добираться. А вот городская, что на улице Московской, в самый раз. *** Дверь мне открыла мама. — Где ты ходишь? — вместо обычного «привет» воскликнула она. — Тебе уже три раза звонила какая-то незнакомая мне дама. — Мама, сколько раз тебе говорить, что слово «дама» — скабрезное. — А как же нынче правильно? — Госпожа. Понимаешь, теперь надо говорить «господин и госпожа», а если вместе, то «господа». — Просто господа? — допытывалась мама, пока я раздевалась и осваивалась в тепле родного дома. — Да, просто. — Да вот говорят же, обращаясь к публике, «дамы и господа». — Это необразованные люди так говорят, мама. Ну чего ты, не можешь запомнить, что ли? — Могу, но не понимаю, как это официальные лица могут быть необразованными. — Хм! Никак от хорошего отвыкнуть не можешь. А ты проникнись, что нынче все — мрак, и сразу поймешь. — Чего от меня твоя «дама» хотела? — я с приятностью двигала плечами, разминаясь после долгого пребывания в одежде. Оказалось, что я, сама того не заметив, гуляла и бродила по городу долго. — Не сказала. — Она разве не представилась? — Хм! — мама спрятала озорную улыбку в ладошки. — Представилась: Мальвина Физиковна. — Ты шутишь? — обернулась я к маме и тут же поняла, кто это мог быть: — Может, Алина Ньютоновна? — Ага. Я бы ни за что это имя не запомнила, — мама прошмыгнула мимо меня в кухню, где у нее, потеснив горшки, расположился бухгалтерский кабинет. — Ужинать будем в гостиной. Собирай посуду. Она сказала, что находится вне дома и позже еще раз перезвонит тебе сама, — у мамы было хорошее настроение, и я, не собираясь что-то менять в нем, поэтому без лишних возражений взялась выполнять ее команды. Мне и к этому не привыкать, Дарья Петровна меня так вышколила, что теперь я сама могу давать уроки тем, кто желает стать первой помощницей на все руки. А там, гляди, и свои рожки прорежутся, — подумала я, вспомнив свою инициативу в расследованиях последних дней. Главное, не наделать глупостей, чтобы рожки-то уцелели, а то Дарья мигом мне их снесет. Звонок прозвенел довольно поздно, когда я, освободив маму от мытья посуды, наводила в гостиной и кухне последний блеск. — Ира? — услышала я голос Алины. Убедившись, что это я, она продолжала: — Я в больнице, возле Николая. Это ужасно. Я не могу отойти от потрясения. Теперь я его от себя не отпущу и никому не отдам. Убить детей да еще в их собственной квартире! Как после этого там можно жить? Нет, нет, ноги его там не будет. Я едва успевала вставлять нужные реплики: — Так оно, наверное, и будет. Видите, как судьба распорядилась: возле Елены Моисеевны сейчас хлопочет Дебряков, возле Николая Антоновича — вы… — Ты почему мне не рассказала детали? Кто это мог сделать, как ты думаешь? Кому помешали эти мальчишки? — Честно говоря, я и сама хотела бы это знать. — Но как? Это ж надо найти преступника! Почему в критических ситуациях у людей крыша едет, вместо того, чтобы, наоборот, удерживать их разум под защитой? Впрочем, Алина еще и молодец по сравнению с общей массой — она успела сгенерировать разумный вывод, что Сухарева нельзя от себя отпускать. — Конечно, — поспешила я успокоить ее в том, что она рассуждает вполне адекватно. — Кое-что можно узнать от самого Николая Антоновича, — запустила я пробный шар. — Да ты что? Я еле уговорила главврача не сообщать в милицию, что Сухарев в больнице, ведь на него объявлен розыск. А тут ты мелешь такое. — Я же не милиция, — настаивала я. — Да и ему дать понять, что он при таком диагнозе улизнул от амнезии, не помешает, пусть радуется. Алина Ньютоновна, я аккуратно и при вас, можно, а? Он ничего не поймет, вот увидите. — А как я ему тебя представлю? Нет, нет. — Не надо меня представлять, я сама это сделаю. Так завтра я у вас? Скажем, часов в десять, ну пожалуйста! — Давай, — согласилась моя собеседница и назвала мне адрес больницы и номер палаты. *** Сухарева три дня как перевели из реанимации в общую палату. Несмотря на это, возле него стоял штатив для капельных систем и специальный медицинский столик. В небольшой палате с окном, соединенным с балконом, прижимались изголовьями к стенкам две кровати. Та, на которой располагался наш больной, принимала свет, падающий из окна, левым боком. Между внешней стенкой и койкой Сухарева стояло кресло, в котором и обосновалась Снежная. Вторая койка пустовала. Я вошла в палату, когда Алина Ньютоновна читала больному газету, а он слушал, прикрыв глаза. — Здрасьте, — бодро произнесла я, надеясь вывести Николая Антоновича из полудремы, если он в нее невзначай провалился под звуки монотонного женского голоска. Алина Ньютоновна отложила газету на безукоризненно чистый пол, устланный линолеумом под прессованную древесную стружку, и встала. — Здравствуйте, — подыгрывая мне, произнесла она, с одобрением осматривая мой белый халат и чепчик медсестры на подобранных волосах. Лишь бахилы на моих ботинках указывали, что я тут, по сути, посторонний посетитель. — Да вы не волнуйтесь, — я рукой показала, чтобы она села. — А я вот тут присяду, — шагнув к белому табурету у самой двери, я смахнула с него возможную пыль и села. — Я к вам от Жанны Львовны, — наконец-то пояснила я, подавая Алине повод разыграть еще раз нашу первую встречу, и она, кажется, поняла. — Я ее соседка по палате. — Что с нею? — Не волнуйтесь, все нормально. Просто я тут недалеко живу и на выходные прихожу домой. Вот она и попросила зайти сюда, говорит, пожури Алиночку, что она к матери не ездит, а Николаю Антоновичу привет от меня передай. Поэтому я и зашла. — Алина, — повернулся к женщине больной. — Ты что, в самом деле, к Жанне Львовне все эти дни не ездила? — Когда? — разнервничалась Алина почти всерьез. — Я же не ведьма на метле, везде поспевать. Ты бы еще предложил мне твоих псов выгуливать. Да нет, не такой скверный характер был у Алины, как можно заключить из этих ее слов. По-моему, она старалась расширить нашу беседу новой тематикой или, если хотите, раскинуть невод, чтобы побольше рыбки поймать. — Ой, у вас есть собаки? — сомлела я от неожиданности. — С кем же они без вас? — Мальчишки присмотрят, а нет, так соседа попросят. Он нам не отказывает. Я навострилась. Сосед? — это уже оч-чень интересно. — Вы доверяете своих псов чужому человеку? — мои округлившиеся глаза выражали крайнюю степень изумления. — Ну, даете! В наше время… Вы его хорошо-то хоть знаете? — Да сто лет! — засмеялся Николай Антонович. — Он поселился в этом доме еще до нас. — А вы сколько там живете? — Так сразу и не вспомню. Лет тринадцать, пожалуй. Да, точно, мальцам по три года было. — Что же ваш сосед тоже собачник? — Не-ет! Куда ему? Просто привязался к пацанам, а заодно и к собакам. — Странно. Он бездетный, что ли? Нет, вы ничего не подумайте, просто у нас случай был … — не знаю, что бы я пела дальше, но Николай Антонович, наверное, в глубине души соскучился по дому и хотел говорить обо всем, что с ним связано. — Да у него и жены-то нет, не только детей, — и он засмеялся. — Наш Гришаня жутко толстый и неуклюжий малый. Кто ж за такого пойдет? Он холостяк поневоле. — Я вижу, вы человек особенный, человеколюбивый, доверчивый. — С чего вы взяли? — К холостому соседу относитесь с большой симпатией. Это показательно. А как другие соседи, симпатизируют ему? Может, как раз соседки — да, а мужики-то не очень, — я хихикнула. — Неженатый мужчина — это, знаете, не только ценный мех. Сколько ему лет? Больной раскатисто рассмеялся. — Не стройте иллюзии, девочка, — он слегка прикоснулся простынкой к уголкам глаз, промокая выступившие слезы. — Женщины его совершенно не интересуют, это точно. Так что наши мужики спокойны. — Он не гинекологом ли работает? Я как тут раз анекдот вспомнила. — До недавнего времени у него была почти тюремная должность: санитар в областном психиатрическом диспансере, усмиритель то есть. А сейчас пошел в рост — в аптеку экспедитором перешел. — В аптеку? — у меня тенькнуло в голове, вспомнилась умирающая женщина, рецепт, пластиковый пакет с лекарством. Дальше я импровизировала напропалую. — Моя мама тоже в аптеке работает, бухгалтером. Знаете где? Там раньше тир был, рядом с кинотеатром «Сачок». — Нет, Гришуня перешел в совсем новую аптеку, что недавно открылась, геронтологическую. Это где-то у черта на куличках, можно сказать, по сравнению с нашей тмутараканью, — шутил он, намекая на близость новой аптеки к крупным транспортным узлам, таким как железнодорожный и автобусный вокзалы и множество трамвайных маршрутов, идущих в рабочие районы Красногвардейки, — на Перекатной, где она пересекается с Тихой. Я чуть не подпрыгнула на табурете. Конечно, старуха Жирко Евдокия Тихоновна могла поехать туда за лекарством, чтобы сэкономить лишнюю копейку на скидке, так и ее соседка Мария Григорьевна сказала. А сосед, Николая Антоновича, оказывается, там работает. И потом — это же рядом с нашим магазином. Что это за Гришуня? Наверняка, он к нам заходил, во всяком случае, девчонки из этой аптеки у нас всю Шилову выметают подчистую. — Ой, я вас, наверное, утомила. Пойду. Так вы уж хотя бы звоните Жанне Львовне. Днем-то не надо, наша главная не разрешает занимать телефон в рабочее время. А вечером и в выходные дни можно. *** До читалки я решил пройтись пешком. Было это неблизко, километров пять, может, но мне не терпелось кое о чем пораскинуть мозгами. Не мешала даже погода, вдруг опять вспомнившая о зиме. Итак, что я узнала за последние два дня? 1. У меня хранится подозрительный набор холодного оружия из разряда пыточного. Это я утрирую, вспомнив о шиле. А вдруг не утрирую?! Этот набор попал в руки подростков при невыясненных до конца обстоятельствах. В связи с этим интерес представляет фигура Артема Федоровича Звонарева, ученика восьмого класса. 2. Отец погибших двойняшек Николай Антонович Сухарев тяжело заболел, причем болезнь резко обострилась около 20-00 вечера под ночь убийства Эдика и Игоря (Гоши), и тогда же он был госпитализирован ургентно в терапевтическое отделение 1-й горбольницы в состоянии комы. Мальчишки же были живы, по крайней мере, до 23-00 этих суток. Следовательно, подозрения в отношении гражданина Сухарева беспочвенны. 3. У Сухаревых есть сосед, который: холост, не интересуется женщинами, запросто вхож в дом пострадавших, до недавнего времени работал санитаром в психбольнице при невменяемом контингенте (должно быть, владеет приемами усмирения буйных больных), а теперь состоит экспедитором при аптеке на пересечении Перекатной и Тихой улиц. Зовут соседа Гришей. Строить комбинации из добытого материала я не стала. Во-первых, для этого все равно недоставало сведений, и я как раз топала, чтобы их пополнить, во-вторых, сдам свой груз Ясеневой. И пусть она сама разбирается. С тех по, как нас кидонули в недорезанный капитализм, посетителей в читальных залах значительно поубавилось. Дело вовсе не в том, что теперь лекции записывают на диктофонные кассеты, а не в конспекты, и не в том, что нет такого понятия, как изучение первоисточников классиков марксизма-ленинизма, политэкономии и философии путем их конспектирования, поелику самих классиков (революция же — все долой!) извели как класс, и даже еще более не в том, что стало намного меньше студентов. Все это второстепенные факторы. Главное, что отношения «деньги-товар» в изуродованном виде, как будто над ними поработал разыскиваемый маньяк, проникли и в сферу высшего образования. Зачем трудиться и учиться, если можно заплатить за то, чтобы остаться неучем? Умники восприняли эти всеобщие настроения на ура — меньше конкурентов, меньше хлопот. Преподавателям тоже, как очевидно, новые веяния пришлись по душе — прибыльно и не накладно в смысле трудов. И дураки рады — не надо менять природный статус. В подтверждение сказанному в читальном зале сидело пять человек: одна бабка читала библиотечную книгу, две женщины, как мне показалось, готовились к лекциям и два парня пригожего для меня возраста листали подшивки газет, что намеревалась сделать и я. Легко догадаться, к кому я подсела, но эти старания не увенчались успехом: пока мне принесли подшивку «Новороссийск вечерний», где велась интересующая меня рубрика «Криминальная хроника», парни ушли. Подшивки было две, одна за первый квартал текущего года, который еще не закончился, а другая — за последний квартал предыдущего года. Не волнуйтесь, у меня хватило ума просматривать газеты от конца к началу. Наша «вечерка» выходит, как и полагается, ежедневно, но криминальная хроника публикуется только по понедельникам и четвергам, видимо, чтобы не омрачать гражданам выходные дни. Рубрика занимала в газете постоянное место: нижний правый угол третьей полосы. Я, конечно, не была заядлым читателем газет, и все уточнения, о которых сейчас сообщила вам, должна была заметить во время просмотра. А когда заметила, мой поиск пошел быстрее. Заканчивая работу с подшивкой за текущий год, я сделала еще одно открытие: все происшествия печатались под рубрикой «Внимание!». Если же ко времени выхода очередного номера газеты в рубрике «Криминальная хроника» не набиралось материалов о происшествиях, то тут печатались статьи, имеющие отношение к криминалистике. Их я, конечно, не смотрела, и теперь просматривать подшивки стало совсем легко. С четвертым кварталом предыдущего года я справилась за четверть часа. Но ничего из того, что могло бы объяснить странное поведение Артемки Звонарева, я не нашла и, признаюсь, приуныла. Я посмотрела на свои почерневшие от пыли и полиграфической краски пальцы, заподозрила, что почти такое же у меня делается и под носом, и отправилась в туалет приводить себя в порядок. Не ехать же через весь город испачканной газетной мкулатурой! Вымыв руки и протерев влажной салфеткой лицо, я взбодрилась не только настроениями, но и намерениями. В самом деле, почему бы мне не задержаться в чистом, светлом, просторном зале, живописно устроившись за столиком у окна и не просмотреть еще одну подшивку, за июль-сентябрь прошлого года? Как людей портят легкие победы! «Набор маньяка», как я про себя назвала сверток, принесенный Алешкой, свалился мне в руки как манна небесная. С Сухаревым случились свои чудеса, избавившие его не только от обвинений, но и от острого горя. Я не сомневалась, что Алина Ньютоновна сумеет подготовить его к случившемуся и поможет смягчить удар. Однако так не может продолжаться долго, полоса удач — это вам не лист Мёбиуса. Может быть, как раз сейчас она для меня и закончилась. Девушка, обслуживающая посетителей читального зала, зверем посмотрела на меня, когда я попросила еще одну подшивку, так горько ей мечталось идти в хранилище и таскать туда-сюда громоздкие и тяжелые стопки бумаги, да еще пыльные. — Вы еще что-то будете заказывать? — спросила она, и я поспешила заверить ее, что нет. И тут же выругала себя. Какого черта? Покупатели, которых магазине, похоже, раз в сто больше, чем тут читателей, безжалостно вынимают из меня душу шесть дней в неделю, и я терплю. А как мне один раз пришлось, так я разделикатничалась. Теперь придется еще и завтра переться сюда, если этот заход не даст результата. В любом случае просмотреть прошлый год надо полностью, к чему я, гася внутреннее нетерпение, уже приготовилась. И оказалось, напрасно старалась, потому что вторая газета за сентябрь сразу же дала мне то, что я искала. Заметка была очень короткой: «Как сообщили нашему корреспонденту в уголовном розыске Главного управления МВД Новороссийской области, утром 12 сентября жители микрорайона «Сокол» областного центра были шокированы страшной находкой. В кустах за площадкой, приспособленной местными жителями под выгул собак, был обнаружен труп Жени Пиленко, ученика седьмого класса СШ №112. По заключению судмедэкспертов мальчик был изнасилован и умерщвлен изуверским способом, о чем свидетельствует характер повреждений на теле. С уверенностью можно сказать, что подросток стал жертвой сексуального маньяка. Кому что-либо известно о подозрительных контактах Жени Пиленко с лицами мужского пола, просим позвонить по указанным ниже телефонам…». Я выписала эти номера телефонов, фамилию пострадавшего, номер школы, в которой он учился и номер газеты, где помещена заметка, и с легким сердцем покинула читалку. Как говорится, начал идти — одолел полпути. К моим трем пунктам, которыми я собиралась похвастаться перед Ясеневой, добавился четвертый, как казалось, имевший прямую логическую связь с Артемкой. Домой я не шла, а летела. Замечать особенности опускающегося вечера, людей, медленнее прохаживающихся, чем в будние дни, парочки уродов, усевшихся на спинки скамеек и грязнящих обувью сидения, и другие материи мне было некогда. Знаете, над чем я трудилась, незримо постороннему оку? Отгоняла от себя события субботы и воскресенья, чтобы маленько остыть и завтра, как я надеялась, вместе с Ясеневой посмотреть на них свежим глазом, со стороны. Но мысль же не остановишь. Значит, надо было переключаться на другие предметы, тем более что у молодой девушки (нет, вот штампы выдаю, да? — как будто девушки еще и старые бывают) они всегда под рукой. Да, Алешка. А что тут неестественного? Я думала о том, что раз меня, закаленного жизнью человека, чуть не подкосило головокружение от успехов, то Алешку подпускать к успехам тем более опасно, загнется парень, а я, как следствие, потеряю его и лишь оближусь. С горечью я поняла, что схема отношений Ясеневой и ее гениального засранца (уж простите, ради бога, не нахожу других слов) хоть как бы она мне ни нравилась, как бы ни волновала меня, как бы я ни хотела ее повторения в собственной судьбе, для Алешки неприемлема. Там же перспективы — никакой! Хуже того, пусть бы наш звездный мальчик только попробовал намекнуть Дарье Петровне о той перспективе, к которой я стремлюсь в отношении Алешки, как он тут же был бы ею осмеян и изгнан из рая души. За то, что посягнул на святое! Значит, мне надо выбирать схему без надрыва, спокойную, предполагающую развитие во времени, с нормальным хэппи-эндом. Не зря я люблю читать книги с конца, без счастливого завершения — это же не жизнь! Впрочем, не буду утверждать, что я все в Ясеневой понимаю. А еще я вспомнила ту дурацкую девицу, что приносила мне подшивки газет. Нет, ну не дура ли? Ладно, пусть она срывается на меня, на пятого-десятого посетителя и портит нам нервы. Но ведь должна же помнить со школы третий Закон Ньютона (о, Алина, привет, приятно встретиться невзначай!) о действии и противодействии. Равны они по силе, го-лу-ба моя! Давай, дерзи и дерзай дальше, а я как раз наоборот буду делать — беречь себя. Я и до этого на покупателей реагировала спокойно, но был грех — иногда в душе злилась. А теперь, вспомнив основы физики и умножив силу взаимодействия на количество покупателей, приходящихся на душу продавца, ни-ни. Зачем мне такие нагрузки? Но отогнанные мысли о проведенном расследовании, не осмеливаясь надоедать мне, прислали двух гонцов — две маленькие мыслишки о двух звонках: один Ясеневой с приглашением увидеться (при таком оправдательном материале, какой был у меня, я думаю, она не осерчает за назойливость), а другой Алешке, должен же он хоть на ночь прибиться домой. Я чувствовала, что не усну, не узнав в какой школе учится его шустрячок. И тут меня затрясло на ухабистой дороге, то есть понесло по долинам (неудачам) и по взгорьям (удачам). Сначала облом вышел с Алешкой. Он, видимо, был очень уставшим, потому что не удивился ни моему позднему звонку, ни вопросу. — Мы же в центре живем, Ира. Он ходит в 5-ю школу, которая рядом с Главпочтой, — вяло сказал он, и я физически ощутила его желание поскорее свалиться с ног. — Как день прошел? — спросила я на всякий случай. — Чем ты занимался? — Работал. — Ладно, отсыпайся, — ретировалась я. — Пока. Нет, каков? И этот туда же: работал. А мы с Ясеневой ваньку валяем. Мало того, что центр и жилмассив «Сокол» в пространстве не пересекаются, а СШ №5 вряд ли имеет что-то общее со СШ №112, так он еще ничего не спросил, не выказал желания чем-то помочь мне. Свалил девушке под нос гангстерские железяки и был таков. А вдруг за мной теперь охота начнется? Вдруг она уже идет? Ясенева и вовсе к телефону не подошла. — Она закрылась в своем кабинете и пишет, — объяснил Павел Семенович. — Просила как минимум две недели не беспокоить и не обижаться. А что вы хотели, Ирочка? — Хотела с нею повидаться. — Ничего не попишешь. Ждите две недели. Поверьте моему опыту, она умеет планировать свое время. — Ладно, подожду, — милостиво согласилась я, и вдруг эти слова вызвали во мне ускоренное сердцебиение. Да я за две недели столько успею сделать!… Понятно — азарт самореализации. Я постаралась притушить всплеск адреналина, придать голосу равнодушное звучание и вежливо попрощалась. Азарт, погоня, игра воображения — все это набирало обороты. Но когда я подумала о гангстерах, то вдруг поняла, что ввязалась не в шутейную затею, не в игру «Что? Где? Когда?», а в поимку опасного преступника. Загнанный зверь имеет дурную привычку огрызаться или даже идти в атаку, чтобы победить или погибнуть. Погибнуть? Не эту ли тактику лучше всего избрать, чтобы Зверстр тоже решил погибнуть? Тогда милиция и не нужна будет. Но ведь он может и победить... 24 После демобилизации Григорий вернулся в родной город и пошел работать на прежнее место — санитаром в психбольницу. Комплекции он был внушительной, с развитой мускулатурой, так что с укрутками справлялся не хуже опытных усмирителей. Так было и сразу после окончания школы, а опыт, приобретенный в армии, только улучшил навыки, поскольку дал возможность совершенствоваться физически. Поэтому ему сразу же предложили перейти в мужское отделение, более трудное и опасное. Да и сама работа ему нравилась. Психически больные люди в чем-то похожи на детей: доверчивы и наивны в спокойном состоянии и непосредственны и капризны в буйстве. А то, что иногда приходилось заламывать им руки, валить на пол и тащить в постель, дополнительно шлифовало в молодом санитаре не только умение подавлять непослушание, но ломать человека так, что у него пропадала даже воля к сопротивлению. Менее «парадная» сторона обязанностей — уход за больными со всеми, связанными с этим неприятными подробностями, Григория не обременяла. Ибо, в отличие от остальных сотрудников, эти детали отнюдь не вызывали в нем брезгливости или даже неприятия. Запах нечистот не казался ему отвратительным — это был запах, неотъемлемый от борьбы за жизнь, запах страданий и смерти. Он обезличивал попавших сюда людей, лишал их защиты, устанавливаемой цивилизацией, возвращал назад к природе, в стадо, где властвуют тирания и бесстыдность естества — единственное, что воспринималось умом и сердцем Григория. Казалось, это была естественная для него среда обитания, без лицемерия и ханжества. И он с удовольствием проработал бы здесь хоть и всю жизнь, правда, с одной оговоркой — ему все-таки приходилось соблюдать принципы человеческой, а не звериной морали и не быть столь откровенным в своих проявлениях, как того жаждала его натура. Это хорошо, думал Григорий, что он вынужден таиться от людей. Не будь этого, не превратись его сексуальная жизнь в запретную усладу, как бы неинтересно, пошло и пресно протекали бы его любовные соития. Он бы не узнал тогда прелести ожидания, острой до умирания жажды встречи с партнером, подготавливаемой долго и опасливо. Выродившийся в десятиминутный акт, секс не давал бы ему прелюдии, наполненной запредельными, гибельными предощущениями истязаемой стороны и высшего наслаждения, когда в орган полового чувствования превращался не только фаллос, предназначенный для этого природой, но и его руки, стремящиеся проникнуть в любую щель другой плоти. Он раздирал жертве рот, проникая в глотку, и выдавливал глаза, стремясь плотнее окунуться в нее. А когда этого оказывалось мало, то пускал в ход зубы и язык, набивая свои естественные пустоты телом, из которого выпивал, высасывал высшее наслаждение. Со временем и это стало надоедать, как любое однообразие. Он начал применять нож, сделав его еще одним половым органом, ненасытным, требующим своей доли вымученных содроганий жертвы. Но даже если бы невольник и не погибал в объятиях насильника, то шансов выжить у него все равно не оставалось. Отдышавшись от сладких спазмов, охватывающих целиком его измотанное тело, извращенец ощущал не легкость и покой, а омерзение, не уступающее по силе всем инфернальным проявлениям его физической сущности. И это чувство приносило ему неимоверные страдания, ибо тоже требовало своего выхода наружу, грозя в противном случае смертью тому, в ком поселилось. Именно омерзение заставляло Григория пусть уже и мертвого соратника по сатанинскому пиршеству уродовать и прятать от глаз своих в бумагу и скотч. Он не только не хотел дышать одним воздухом с недавним партнером, видеть шелуху, оставшуюся от его использованного тела, ощущать слизь его останков, он стремился к тому, чтобы вся окружающая природа отторгла его от себя, чтобы ни земля, ни воздух, ни вода не отравились от соприкосновения с ним. Григорий любил чужую смерть, ибо впитывал ее в себя и ей отдавал то напряжение, от которого с изматывающими предосторожностями так редко удавалось ему избавиться. Он любил смерть в себе, ведь при каждом половом акте и сам умирал своей излившейся частью, сея миллионные полчища семени туда, где оно не прорастет, истлеет, исчезнет без следа. Умирал и той ипостасью, которая генерирует желания, все чаще наплывающие на него и все привередливее удовлетворяющиеся. Что-то горело и умирало в нем, повелительно требуя все новых и новых фантазий для продолжения этого процесса. Это был особый вид смерти, производимой минутным торжеством его мышц и чьим-то уходом из жизни. Григорий понимал, что сам являлся заложником сидевшего в нем ненасытного чудовища, но был и его хозяином одновременно, потребителем вырабатываемых им ощущений. И чем в большей степени, чем интенсивнее умирало внутри удовлетворяющее прихоти его тела начало, тем слаще ему было, тем жаднее он насыщался им. Он пытался покушаться на себя, доходя до полуобморочного состояния и ускользая от него, и этими полусмертями совершить с самим собой половой акт. Не отвратительную мастурбацию, но акт любви, понимаемый его спазмирующей утробой как правильный. Но от этих попыток он не получал полного удовлетворения, так как в них не происходило взаимообмена умиранием с окружающим миром. Он хотел, чтобы кто-то другой, долго и тяжело уходя из жизни, вытягивал бы ее и из него, из его мышц и сухожилий, из его костей, похрустывающих в истоме и предвкушении последних вздохов. После каждой чужой смерти он сам впадал в смерть и час или два находился по ту сторону бытия, но затем могучая воля его клеток вновь садистки возвращала к жизни тело и запускала в действие механизм новых желаний и стремлений к их удовлетворению. Круг сужался. Урегулировать волю мозга к самоуничтожению и количество противостоящих этому витальных сил тела Григорию не удавалось. Что-то одно должно было победить: либо мозг, сорвавшись с места, убьет силой чувствований измотанное собственными домогательствами тело, либо сумасшедшая плоть взорвется от невозможности насытиться страстями. Впрочем, это было теоретизированием. Он размышлял над этим, анализируя наблюдения над собою, и ни к чему определенному прийти не мог. Со временем же стал замечать, что с каждым новым его актом тело становится тяжелее и объемистее, а мозг — слабее. Слабее не умением понять себя или реальность, а натиском на своего носителя. Казалось, мозгу все труднее было возвращать к жизни расползающуюся, утяжеляющуюся массу мышц и костей, бороться с их инерцией, или, может, то сам мозг шел юзом, не сразу выходя из ступора извращенных наслаждений. Также трудно было центрам чувствований ввергнуть свою взбухающую плоть в состояние сексуальной смерти, что по сути было его оргазмом. На это требовалось все больше чужой смерти, чтобы ее удельный вес на единицу его рыхлой мякоти сохранялся постоянным. Мозг истощался как качественной вычурностью ощущений, так и количеством усилий, требующихся на их воспроизводство в объемах биоробота, в котором он сидел, на возвращение этого биоробота к нормальному функционированию после доводящих до рвоты пресыщений. Так старик, становясь все мудрее, утрачивает возможность управлять восстановлением своего здоровья. Григорий понял, что приблизился к естественному пределу, так и не поняв, зачем приходил в этот мир, зачем терзал других и купался в чувственных испражнениях сам. По сути, его секс заключался в половых актах между мозгом и телом, опосредованных, как катализатором, чужой гибелью. А теперь он подошел к порогу сумасшествия, ибо первым не выдержит алчный мозг, истощившийся вконец, утонет в переставшем спазмироваться теле, в его неудовлетворяемом неистовстве, превратив раба своего в дикую, взбесившуюся биомассу. Но долго ли проживет такое тело, если его существование ничем не будет регулироваться? Оно умрет также быстро после вышедшего из берегов мозга, как и сам мозг погибнет без своей питательной среды. Поначалу Григория не устрашила разверзшаяся перспектива. Может, потому что, как и любое завершение, она казалась ему далекой и малореальной. Ведь он обнаружил суть и форму того, что его ждет, лишь теоретически, путем умствования. Кроме того, составляющая времени оставалась вне его предчувствий и расчетов. Знать о своем конце и о том, каким он будет, еще не значит достичь его. На время таким выводом Григорий утешился, однако его не отпускал страх перед наплывом очередного желания, которое, как он знал, не замедлит проявиться. И тогда снова надо будет что-то придумывать, горячечно кого-то искать и, покрываясь испариной, бояться, что его фантазии окажется недостаточно для избавления от наваждения. Более чем смерти, он, пожалуй, боялся этих приступов желания, навязчиво изводивших его, конца которым не виделось. От грустных мыслей Григория немного отвлекала новая работа экспедитора геронтологической аптеки. Обязанности у него были необременительные: выносить отпускаемые со склада в зал лекарства, которые там заканчивались, и два раза в неделю общаться с оптовым складом, отвозить туда заявки и забирать оттуда новые свои заказы. По сути, он был на побегушках то у провизоров, которых, кстати, мало праздновал и не рвал когти, то у товароведов, которых уважал, так как они давали ему возможность совершать отлучки в течение дня. Эти отлучки ему не были нужны, но чувство свободы, которое они в нем генерировали, — нравилось, и отказываться от него не хотелось. И то сказать, свободы много не бывает. Он вынужден был приспосабливаться к новым условиям, искать в новой работе приятные моменты, потому что к этому его подвели обстоятельства. Эти проклятые нормальные люди достали его и в «ненормальном» отделении. Никуда от них не спрячешься. Неприятности начались тогда, когда к ним пришла новая заведующая отделением, ретивая особа зрелых лет. Сказать, что она с самого начала присматривалась к Григорию, нельзя, но со временем он таки почувствовал на себе ее пристальное око. Долго не мог понять, в чем дело. Но не проясненных ситуаций не бывает, прояснилась и эта. Однажды к Нине Владимировне зашла ее дочь — процедурная сестра из физкабинета, расположенного в другом корпусе, весьма отдаленном от того, где работала ее мать. Вернее, это их корпус стоял в стороне от остальных, чтобы своими зарешеченными окнами не портить вид больницы и не давить на больных с ослабленными нервами. — Гриша, — позвала его Нина Владимировна по телефону, — зайди ко мне, пожалуйста. Это ее «Гриша» в отличие от обычного «Григорий Иванович» и обращение на «ты» сразу смутили скромного санитара, которому не часто доводилось посещать кабинеты руководителей. Он поспешил на первый этаж, гадая, что от него потребовалось начальнице. — Познакомься, — сказала хозяйка кабинета, едва Григорий переступил порог, — это Наташа, моя дочь. Григорий не успел растеряться, как девушка подскочила с дивана, отставив на журнальный столик чашечку с дымящимся кофе, и заковыляла ему навстречу с протянутой рукой. — Наташа, — повторила она свое имя, ничуть не смущаясь тем, что он во все глаза уставился на ее покрученные полиомиелитом (или вырождением) ноги, обутые в зашнурованные почти до колен ортопедические ботинки с протекторами различной толщины. — Григорий, — выдавил санитар в ответ. — Мы с вами виделись на территории, — добавил он, стараясь нивелировать непристойность откровенного разглядывания калеки. Его усадили на диван, угостили традиционными в таких случаях кофе, конфетами, завели разговор о его холостяцтве и в шутку приговаривали при этом, что у них выдался хороший день, они хотят его запомнить, поэтому решили отметить, причем непременно с мужчиной, чтобы удача им сопутствовала и впредь. — А ты что, не знал этого поверья? — удивилась Наташа. — Ведь даже перед отходом поезда в вагон обязательно первым запускают мужчинку, — жеманничала она. Гриша, конечно, обо всем догадался — его откровенно сватали. А через пару дней об этом уже знало все отделение: заведующая формировала общественное мнение, укутывая в него невольного избранника, как в усмирительные одежды. — А ты не ерепенься, — посоветовала старшая медсестра. — У нее обижен не будешь. Наташа — девушка привлекательная, умная, воспитанная. Чего тебе еще? — Как-то внезапно все, — проблеял Григорий, уводя взгляд в сторону. — Привыкнешь, — рассудительно сказала советчица. — А то, что у девочки с ногами не все в порядке, так ты скоро и замечать перестанешь. Ты ведь и сам не красавец, а? — толкнула она его пальцем в грудь. — И не мальчик уже. Вечером того же дня Григорий позвонил своей тетке, опекавшей его после смерти бабушки, и попросил, несмотря, что она давно жила в другом городе, найти ему тут новую работу. Она, конечно, расстаралась. Так он попал в аптеку. Но и тут ему пришлось нервничать, чего он очень не любил. Он вспоминая прошлогодний случай, когда ошалевшая бабка помешала ему в самый подходящий случай упиться сладостной властью над телом чудом попавшего в его руки мальца. Бабка, пожалуй, сама больше испугалась и вряд ли поняла то, что увидела, а хоть и поняла, то вряд ли его запомнила. Однако ж не хотелось, чтобы встреча с ней повторилась. Впрочем, решил он, в итоге теперь ему все равно. Он чувствовал приближение чего-то большого и грозного, неотвратимого, как рок, и беспощадного, как дорожный каток, чему противиться у него не осталось ни сил, ни желания. 25 А на земле все еще лежали глубокие, спокойные снега, лишь сверху слизываемые жадным языком марта. Бока их полого заеложенных сугробов блестели на солнце тонким, как сусальное золото, настом, от чего они казались легкими и прозрачными. Ночью, несмотря на полнолуние, на черной ткани неба, если хорошо всмотреться, можно было различить дрожащие точки звезд. Правда, взор их тут же терял, но без труда на другом участке снова обнаруживал такое же дрожание света. С трудом улавливаемые и тут же теряющиеся точки эти не складывались в знакомые созвездия лишь потому, что охватить их все разом, всматриваясь столь напряженно, не удавалось. Луна, отяжелело поднимаясь на труд светить, казалась такой же спокойной и пышной, как и снега на земле. Если бы не темные пятна, делающие ее похожей на причудливую географическую карту, можно было бы подумать, что по небу плывет огромный мартовский снежок, закинутый туда озорниками. Вопреки неровному характеру зимы, пытающейся передать нрав свой завязывающейся весне, вопреки прогнозистам из народа, ожидающим новых капризов погоды и по извечной славянской заботе строящим виды на урожай, все происходило так, как только и бывает в мире мудрых преемственностей. Воцарилась неопределенная пора, и в самый раз было гадать, то ли раннее тепло настало, то ли задержались позднее обычного морозцы, что, впрочем, для марта означало одно и то же, — как ночью, так и днем термометр плясал кадриль вокруг нуля, подбираясь к нему с разных сторон: то снизу, то сверху. Прошли последние снегопады, обильные и мохнатые, как новогодний снег из ваты на домашней елке. В этом покое истекло несколько дней. Затем удаляющееся от земли солнце и день, спешащий сравняться с ночью, сделали сверкающий безмолвный пейзаж мало похожим на зиму, сообщив ему некую искусственность, невсамделищность, игрушечность. На весах равноденствия закачались, уравновешиваясь, две ипостаси года, затем медленно и многозначительно стрелка поползла в сторону от зимы, снегов и мороза, и великий миг умиротворенности был нарушен. Начиналось таяние снегов — то чистое время, когда талая вода не просто насыщает влагой землю, но проникает своим звенящим, тревожным запахом в самые тайники души человеческой, подымая в ней неопределенно-мучительное чувство ожидания, рождая сложную смесь из пронзительного сиротства, терпкого одиночества, неутихающей обреченности и теплой надежды, робкой уверенности, изнемогающего предчувствия счастья. Ничто не оставляет человека так полно наедине с притаившимся мирозданием как талые снега. Нет в мире ничего тоньше и обнаженнее их, и ничто не обрушивает на человека так много хрупкости и беззащитности. *** Синоптики не прогнозировали наступления раннего тепла, скорой и дружной весны, поэтому вряд ли стоило поздравлять друг друга с солнышком, залившим понедельник с самого утра. К моменту, когда Ясенева собралась идти в магазин, сосульки с восточной стороны домов уже дружно соревновались в капели: скованной, порабощенной воде не терпелось пуститься в кругосветное путешествие. В магазине ее уже ждали. Настя сделала капитальную уборку в кабинете, обратив внимание на присутствие при этом Ирины, что было несколько необычно — эта босячка не питала склонности к сугубо женским заботам и избегала не только участвовать, но и созерцать их. А тут вдруг крутилась безвыходно, и так и сяк расставляя веточки мимозы и притыкая на рабочем столе вазу с одним нарциссом. — Не позорилась бы, — не выдержала Настя. — Чего ты носишься с этим цветком, как курица с яйцом? — Ты понюхай, как он пахнет, — не обиделась девушка. — А что один, так это шарм такой. Ничего-то ты не понимаешь, конструкторская душа. Всю жизнь нюхала только пыль графитовую от чертежных карандашей и не научилась разбираться в цветах. Признайся, ведь мягкие и твердые карандаши ты издалека по запаху различаешь? — Тебе мое образование и в счастливом сне не снилось, — перевела дух Настя, опершись на швабру. — Если я сейчас и состою при этом механизме, — она качнула своим инструментом, — так до этого двадцать лет человеком прожила. А ты что? Неуч. — Неправда, я специалист по книжной торговле, а это все равно, что по книгам. Вот ты, например, отличишь стиль нашего Мастера от стиля какого-нибудь Лукашина или Зорича? — Сдались они мне все скопом! Я Мастера вашего и в глаза не видела. А Лукшину, по-моему, лучше было бы пойти работать дворником, если он своей профессии не научился. Какой у него стиль? Громко сказано. Он же грамматики не знает. — Ничего, ему филологи помогают. — Не видно что-то. Шпарит текст простыми предложениями из трех слов, не больше. Как для дебилов. По Геббельсу. — Это и есть его стиль. — Ой! — махнула Настя рукой. — Не морочь меня. В это время послышались торопливые шаги, и Настя с Ириной прекратили дебаты, узнав по стуку каблуков, что идет Ясенева. Ее вид не мог не порадовать. Правда, Настя, поздоровавшись, вышмыгнула из кабинета в торговый зал, а Ирина осталась, светясь радостью. — А торговый зал не помыт! — Вас ждали, Дарья Петровна, — Ирина была само прилежание, куда и делись острота ее язычка да плохо скрываемая строптивость. — Хотели как лучше. — Это чтобы я помыла, так что ли? — Ой, не ловите на слове, — зарумянилась наша скромница. — Я такое ляпнула, сама в шоке! — Зато цветы! — перевела взгляд Дарья Петровна на стол. — Ой, и здесь! Спасибо. Тебя не подменили ли, девушка, пока меня здесь не было? Прямо как именинница. — Новостей много, — лаконично пояснила Ирина. — Хороших. Неожиданных. Или вы прекратили поиски Зверстра? — О! Вот ты о чем? Тогда давай по порядку. Ирина с видом человека, приготовившего необыкновенный сюрприз, закусила губу, улыбалась и не двигалась с места. — Ну? Ты чего? — Я тоже с этого начинала. Включите диктофон, — и она застыла, подперев закрытую дверь спиной. Ясенева какое-то время с вопросом в глазах смотрела на девушку. Затем, кажется, поняла, в чем дело. — Допросы, значит, проводила? Дознания? Здесь надолго? — показала глазами на диктофон. — На всю катушку. — Тогда поехали ко мне домой, — и она шагнула к шкафу, куда успела повесить пальто: — Не забудь цветы прихватить. *** Выйти из кабинета мы не успели — сюда вбежала растерянная Настя: — Дарья Петровна, там какие-то двое Валентину накрыли! — панически закричала она. — Говорят с налоговой. Но какие подлые, какие подлые… — с этими причитаниями она бессильно опустилась на стул и обхватила голову руками. — Расскажи внятно, что случилось, — попросила ее Ясенева. — Я должна выйти в зал, зная суть вопроса. — Да они действуют, как немецкие провокаторы, — Настя вообще была не в состоянии связно говорить. — Ира, — повернулась Ясенева ко мне, вешая пальто назад в шкаф. — Похоже, это очередная облава на простаков. Значит, придется задержаться надолго. Где Марина Ивановна, Вера Васильевна? Найдите их, только быстро! А я пока постараюсь удержать фронт. Настя, что там произошло? — снова обратилась она к нашей уборщице, а я в это время уже вовсю накручивала диск телефона. По сути говоря, Дарья Петровна вообще не имела права вмешиваться в торговый процесс, она была собственницей магазина, только и всего, а на должности в штатном расписании не состояла. Магазин со всей его трахомудрией, товаром и имуществом мы, то есть трудовой коллектив, у нее арендовали и несли за него перед нею материальную ответственность по договору о взаимоотношениях. Но, во-первых, где вы видели владельца товара, который бы, закрыв глаза и развесив уши, не отслеживал его продвижение? Эдак какая-нибудь я или Валентина за месяц-два затарит магазин макулатурой и — до свидания. Ну и что, что потом Ясеневой делать? Преследовать нас в судебном порядке, так много ли с голытьбы возьмешь? Да еще опять же дополнительно на судей потратишься. А во-вторых, где вы видели книгочея — я уж не говорю о человеке от литературы, пишущем или делающем книги, издателя или полиграфиста, — который бы, имея для этого все условия, не находился бы среди книг, не листал-читал их, не спорил о вкусах с другими читателями, не рассказывал бы о прочитанном, не делился своими мыслями, не рекомендовал купить то или это, вообще не пропагандировал бы книгу как таковую? Но этого, по нынешним законам, Ясенева делать в стенах собственного магазина не имела права. Бред? Абсолютный! Мутная вода для обжираловки чиновников. На этот счет мы уже были ученые, однажды к нам под конец дня завалили два мордоворота — оба ростом метра под два, как на подбор, с бритыми затылками и манерами рэкетиров — и попросили помочь выбрать книгу для подарка своему шефу. Знаете, когда вы в магазине без охраны (из каких таких шишей мы могли бы оплачивать ее услуги?), а на улице холодно, темно и вам пора уходить домой, то такие посетители только нервируют — резко возрастает желание покончить с этим бизнесом и податься в маникюрши. Хотя, я думаю, и там не меньше своих сложностей. Валентина уже одевалась в гардеробе, а я звенела ключами в складе, где у нас стоял сейф, — готовила контрольку на один из замков, расписывалась на ней и ставила печать. Бухгалтерши давно и след простыл, Настя тоже успела смыться, а директриса в очередной раз разрешала конфликт с ЖЭКом о вывозе мусора. В зале свободной оставалась Дарья Петровна. — Каким жанрам ваш руководитель отдает предпочтение? — подошла она к подозрительным посетителям. — Я, по счастью, знаю весь ассортимент и смогу быть вам полезной. Мордовороты (один из них так и очень ничего был, плечистый такой, стройный, если бы не подлая ухмылочка на роже) переглянулись и, вроде, показалось мне издалека через открытую дверь, что замялись. Ясное дело — не совсем знают, что такое «жанры». — Ну, что он читает? — переиначила вопрос Ясенева. — А, — заулыбался тот, что мне приглянулся, — детективы, конечно. Он у нас мужик настоящий. Только ж не от шаловливых дамочек подбирайте, — попросил он, завидев, что Ясенева начала просматривать наиболее свежие и хорошо оформленные книги. А это как раз была серия «Ироничный детектив», куда втерлись столичные вертихвостки и шпарили рвотятину для дураков, которую мы должны были по милости издателей нахваливать для собственного заработка. — Крутой какой-нибудь, типа про чеченов. — Боевик, значит, — Ясенева озадачено поднесла пальчик к губам и повернулась к полкам, где стояла серия «Черная кошка». А потом передумала и взяла четыре книги Сергея Алексеева «Сокровища Валькирии», присовокупив к ним его автобиографичный роман, рассказывающий о создании этих книг. — Возьмите этот набор, — посоветовала она мужичкам. — Вам ведь не будет дорого, если это составит… — она посмотрела на ценники, быстро подсчитала стоимость книг и назвала сумму. — Не-е, — потянем, — заверил нас другой посетитель, который до сих пор помалкивал. — А о чем тут? — Так сразу и не скажешь, — ответила Дарья Петровна. — Конечно, не о чеченах, как вы изволили попросить, но о балканских событиях тут есть много интересной информации и размышлений. Хорошие книги, — заверила она покупателей. — Вам не будет стыдно за такой подарок. Этот второй, что рожей пострашнее был, вытащил деньги — уж не помню сколько, но одной купюрой — и подал Ясеневой. Она деньги брать не стала, а позвала меня: — Ира, иди, выбей чек покупателям, — а сама им книги завернула, профессионально так перевязала и подала. — А теперь гражданочка, представьтесь, — сунул ей под нос какое-то вшивое удостоверение тот, что мне показался плечистым и стройным. — Налоговая полиция. На каком основании вы обслуживаете покупателей? Вы кто здесь такая? Ясеневу чуть удар не хватил. Она, как рыба на берегу, хватала воздух раскрытым ртом, не в силах сразу найтись с ответом. — Я же вам помочь хотела. В конце концов, любой человек имеет право порекомендовать… — Любой, но не вы, — наступал на нее «красавчик». Хм, порекомендовать, — повторил он ее слова с ехидным намеком на то, что она неправильно употребляет слова, намеренно искажая смысл того, что тут произошло. — Вы не нам помогали и не просто что-то рекомендовали. Вы, уважаемая, принимали активное участие в торговом процессе. Вы брали с рабочих мести книги, листали их, показывали нам, занимаясь откровенной рекламой, наконец, вы отдавали распоряжения производственного характера персоналу объекта торговли и, наконец, непосредственно обслужили нас, завернув и перевязав покупку, — он отвернулся от нее, а заодно и от нас с Валентиной, находившихся в зале уже в пальто, и обратился к своему напарнику: — Дима, давай, садись, будем составлять акт. — Зачем сразу акт? — высунулась вперед Валентина. — Что за спешка? Давайте, посидим тут, поговорим. Вы, граждане, не обижайте Дарью Петровну, — она уже обнимала одного из них за плечо и гомонила дальше: — У вас есть удостоверения, это хорошо, значит, вы — нормальные люди, понятливые. Мы тоже, кажись, не на свалке выросли. Чего же нам, умным людям, не договориться? Ну, давайте, не договоримся, пусть на нашей глупости наживается третья сторона. Да? Вы так ставите вопрос? — Но ведь, — упрямился означенный Дима, — у вас тут непорядок. Постороннее лицо командует вами, не будучи в штате. Вы не платите налог за использование дополнительной рабочей силы. Кстати, она еще и книги тут сторожила, пока вы отсутствовали. Это тоже, знаете, производственная функция. А она ее выполняла. Ясенева, закусив губу, стояла в стороне и чуть не плакала — так бездарно попасться, так непростительно не почувствовать подвоха! Но ведь и подвох был низким, подлым, грязным! Разве она имела право так думать о людях, такие качества в них предполагать, в конце концов, относиться к ним с позиции низкой душонки? Это означало бы самой стать такой. Но она не способна была на поступки, задевающие честь другого человека, не хотела опускаться до понимания в человеке подлеца, провокатора, вымогателя. Чтобы себя сохранить в чистоте и высокости, чтобы, воспринимать мир именно в таком ракурсе и донести людям правдивую исповедь о нашем времени и современниках. В этом заключалась ее миссия, и она не имела права портить кристалл своей души и недостойно выполнять то, за что взялась, — нести потомкам объективный рассказ о нас. Но, оказывается, теперь все мы, весь честный трудящийся люд, были в заложниках у таких проходимцев, тупых человекоподобных тварей без совести и приличий, без меры и бога в душе, как эти посетители! Дарья Петровна умела вести честную игру, пусть жесткую, страшную — но по правилам. Она умела действовать против грубой силы, но не кавалерийским наскоком, нет — для этого ей нужна была подготовка, разгон, выработка тактики и время для маневра. А так… Не могла же она заехать в ухо, как того требовали подобные обстоятельства. Или вот, как Валентина, спасибо ей, извиваться, играть, притворяться, чтобы подсунуть взятку — этого она не умела. — Надо учиться, — сказала она, когда я, убедившись, что Валентина уладит дело с наименьшими потерями, подошла к ней с успокоительными речами. — Надо учиться жить по волчьим законам. Все, чему я учила вас до этого, Ира, теперь не годится. Сегодня вы лучше меня приспособлены к жизни, а я отстала. — Вы долго болели, — успокаивала ее я, — мир за это время сильно подвинулся в худшую сторону, изменился. Это правда. Но ведь вы хорошая ученица, да? — я попыталась заглянуть ей в лицо. — И скоро все упущенное наверстаете. Дело завершилось тем, что эти двое, страшный урод Дима, так и оставшийся для нас без отчества и фамилии, и симпатяга Константин Насонович Ухналь, удовлетворились отобранными Ясеневой книгами и простили нам прегрешения. Этот — ух! — Ухналь даже подошел к Дарье Петровне, расшаркался, подлюга: — Уважаемая, Дарья Петровна, мы не знали, что вы такая замечательная особа в нашем городе. Новички в этом районе, простите. А вот ваша сотрудница рассказала, и мы вошли в положение. Это для нас великая честь, познакомиться с вами. Но вы уж в следующий раз поаккуратнее тут, пожалуйста. — Да, Дарья Петровна, — подпрягся Дима. — Нас ведь могут на другой участок перекинуть, и тогда вы опять без прикрытия останетесь, — при этих словах его толкнул в бок душа-человек Константин Насонович, видать, старший группы захватчиков, и они красиво ушли с нашими книгами, не заплатив, естественно. С тех пор регулярно раз в месяц Котик, как мы называли нашего законноуполмоченного вымогателя, делал нам мур-мур, и мы отпускали ему книжечки по бесплатной цене на сумму все более и более аховскую. Мы уже с Валентиной строили планы, как бы этого гада сковырнуть с нашего района да начать прикармливать другого. Так бы нам, гляди, какое-то время дешевле обходилась налоговая крыша. За что мы платили этим кровопийцам, я ума не приложу. Мы что, гнали левый товар или пропускали через себя контрафактные книги? Так нет. И вот опять. — Пришел кто-то новенький? — допытывалась у Насти Ясенева. — Что ты трясешься, говори… Но было уже поздно. В кабинет Ясеневой шел, распростерши объятия, все тот же наш разлюбезный Константин Насонович, улыбаясь и кривыми подмигиваниями показывая назад. Мы посмотрели за его спину — там шаркала ногами какая-то плюгавая шавка: черное, неумытое существо женского полу с сильным запахом дорогих духов. — Ничего не могу поделать, разлюбезная Дарья Петровна, — сказал наш «покровитель». — Развинтились ваши девочки вконец. Вот, полюбуйтесь, наш новый сотрудник, инспектор налоговой полиции Виктория Васильевна Мезина, убедилась в этом самолично. — Виктория Васильевна, прошу вас, — он по-хозяйски пододвинул ей стул к столу. — Докладывайте. Та открыла рот, и на нас в дополнение к дорогим духам пахнуло спиртным, соединенным с табаком, впрочем, это считалось благородным сочетанием для дамы, уполномоченной государством решать: давать, не давать или брать. — Мы осуществляли контрольную закупку, — завела она пластину хриплым голосом. — И ваша сотрудница, — она показала на все еще трепетавшую на стуле Настю, — взяла у нас деньги прежде, чем вручила книги. Это грубейшее нарушение Инструкции о порядке отпуска товара покупателям, разработанной на основании Закона… — она еще долго бы выдыхала тут пары выпитого, но нам и так кое-что прояснилось. — Уважаемая, Виктория Васильевна, почему вы отдали свои деньги лицу, не уполномоченному их принимать? — спросила Ясенева. — Но она находилась в зале, более того, за прилавком и стояла возле кассы, — напыжилась старая ворона. — Ну и что? — сказала Ясенева. — Я там тоже могла бы находиться, правда, с меньшим основанием, хотя у нас разрешается покупателям проходить к полкам с книгами, которые стоят за прилавком, — объяснила Дарья Петровна, повернувшись к Ухналю. — А Настя, наш сотрудник, и в ее обязанности входит содержать в чистоте объект, в том числе и торговый зал с книгами. Она там работала, понимаете? Убирала. О ее должности и функциях свидетельствует спецодежда: халат синего цвета, косынка на голове и мокрая тряпка в руках. — Тогда почему она взяла деньги? Да, мне даже чек не выбили! — крякнула черная птица высокого полета прокуренным голосом. — Потому, что вы их ей дали. Кто бы на ее месте отказался при таких заработках? — Ясенева повернулась к уборщице: — Настя, ты отдала деньги в кассу? — Нет, — ревела та и, видимо, собиралась добавить, что не успела этого сделать, как ее прихлопнули мухобойкой, обвинив в нарушении, но Ясенева остановила ее движением руки. — Вот видите, она взяла у вас деньги вовсе не за товар. А вы, наоборот, оказывается, совершили преступление, прихватив с собой книги, не оплаченные через кассу. Где доказательство того, что вы совершали контрольную закупку? Где ваше предписание на проверку? Вы совершили кражу, гражданочка, — Ясенева хлопнула в ладоши и крикнула: — Девочки, закрывайте магазин, будем составлять акт. Ира, позвони в милицию, — сказала она мне, и я спокойно начала набирать, что мне на ум взбредет. — Как вы смеете? — у вороны поднялся хвост. — Константин Насонович, что это такое? Куда вы меня привели? Где мои деньги? — Свои деньги вы подарили совершенно не причастному к торговому процессу человеку, то есть по сути случайному в том, что касается продажи книг. Ну что ж, это ваше право. Нам, кстати, многие помогают, оказывают благотворительные взносы. Вот ваши деньги мы сейчас и оприходуем соответствующим образом. А заодно заактируем изъятие украденных вами книг. Давайте документики. Обязаны, обязаны, не комбинируйте, — она протянула руку к напыжившейся на стуле вороне, словно та была человеком. — А вы, Константин Насонович, если вдруг захотели повоспитывать нас, то действовали бы более тонким образом. Или потеряли квалификацию, или не повышаете ее? — Ясенева уже не могла остановиться: — Чем же вы в таком случае заняты? Пора, пора и вас проучить. У меня газеты давненько просили такой материал для публикации, да я все не могла собраться с духом. А вот вы мне, дружочек, и помогли. Спасибо. Валя, позвоните в «Новороссийск вечерний», пригласите корреспондента, ведущего социальную рубрику, и в «Наш город» не забудьте звякнуть. Там есть симпатичная и грамотная журналистка Сигилева Надежда Викторовна, пригласите ее. А ты, Ира, пока отложи милицию и позвони на телевидение, пусть приедет Тыткин из новостей. А в милицию я сама дозвонюсь, с этим мы всегда успеем. Вы же не торопитесь, я поняла? — Ясенева наклонилась к Мезиной. Но та молчала, лишь хлопала склеивающимися ресницами. Видно было, что ей чихать-плевать на свои денежки, а что делать с остальной шумихой, она еще не придумала — не ожидала такого приема. Честно говоря, я сама удивилась, на кой фиг Ясеневой сориться с налоговиками, да еще из полиции? Они же потом нам житья не дадут. Ну выгонят эту старую каргу, так другие же заедят — будут защищать честь мундира. Поразмыслив минуты две, я поняла только одно, что Ясенева, если не знает, что делать, то стоит с пальчиком у губок и слезки еле сдерживает, а если уж чего делает, то знает зачем. Ха, значит-таки точно хана приходит нашему «крышаку»! Так ему и надо, нечего, блин, ворье покрывать, а на такой мелочи пузатой, как мы, планы перевыполнения заданий показывать, да еще мзду с нас за это брать. Но я рано обрадовалась. Они с этой стервой тоже под обстрелами побывали. — Извините меня, девочка, — вдруг заговорила человеческим голосом женщина под именем Виктория Васильевна. — Нехорошо получилось. Оказывается, я должна была вот к этой дамочке обратиться, — и она желтым от курева пальцем указала на Валентину, другой рукой возвращая ей украденные книги. Валентина посмотрела на Ясеневу и та кивнула ей, вполуха слушая Ухналя, который в это время разливался кенаром: — Душа моя, Дарья Петровна, что за спектакль вы затеяли? Ну недосмотрел я, понадеялся на ваших девочек, что не подведут они меня, — эта гадина гнула все туда же, дескать, это мы виноваты в их мерзостях. — И на опыт Виктории Васильевны понадеялся. Будем же по-прежнему друзьями. Смотрите, конфликт исчерпан. Книги и деньги возвращены своим владельцам, все разрешилось… — Да просто, если честно сказать, мне некогда с этим затеваться, — отмахнулась от него Ясенева. — Другой работы невпроворот. Но смотрите, — она погрозила пальцем, — не вздумайте проявлять дурной характер. Тогда я вам и это припомню. Пошли, Ира, — и она, ни с кем не попрощавшись, схватила одежду и, на ходу одеваясь, первой вышла из кабинета. *** Записанное на прослушанной нами пленке составляло не более двадцати процентов того, что я накопала за те две недели, которые Ясенева брала в виде творческого отпуска от наших посягательств на ее внимание. И теперь мне предстояло все это рассказать ей. Я начала с того, что было более коротким и конкретным. Дело в том, что под видом работника ЖЭКа я прошлась по соседям Сухаревых, не заходя, конечно, к Грише. Я туда ходила, когда он в аптеке ошивался. А кого там можно было посетить? Наверху жили две семьи. Первыми я узнала жильцов, заселившихся в дом сразу после войны, там теперь уж и второе поколение состарилось. Спросила у них о Сухаревых, о том, не мешают ли их собаки, не буянит ли пьяный Николай Антонович, говорю, жалуются на него потихоньку некоторые. А они в один голос, что нет, все им в их соседях снизу подходит и нравится. Потом-то я узнала, что эти соседи частенько шкодят Сухаревым, на головку им капают, в прямом смысле: то с туалета струйку пустят, то ванна у них протечет, а то кран на кухне после мыться посуды закрыть забудут. Короче, проблемная для Сухаревых семейка. Чего же жаловаться, раз люди тебя терпят, верно? О других жильцах я у этих старожилов разузнать не смогла, хоть плач. Гриша? А что Гриша — живет себе, сопит в две дырочки. К нему никто не ходит и он, похоже, все больше дома сидит. Не без того, чтобы не выйти погулять по городу, но это редко. А напротив этих довольных Сухаревыми шкодников жила семья, недавно сюда заехавшая, в лице некой начальствующей дамы и ейного затравленного положением жены мужа, пенсионера уже. К ним часто дети с внуками приходят, шумят, гарцуют, орут, хуже Сухаревских собак. Да они про тех собак и слыхом не слыхивали за шалостями своих отпрысков, тоже, короче, весьма довольные тихой семьей Сухаревых. — А снизу ваш сосед что собой представляет? — спросила я. — Вот несколько дней подряд хожу, знакомлюсь с жильцами, а его все дома не застаю. Я на этой должности всего два месяца, но в вашем доме второй раз рейды провожу — тут же уважаемые люди живут, нельзя, чтобы недовольны чем были. Мы стараемся предупреждать жалобы. Да, так вот месяца полтора или уж два назад, — подвожу потихоньку к дате преступления, унесшего жизни мальчишек Сухаревых, — все к нему названивала, даже по вечерам. И таки не застала. — К сожалению, — в основном дед распинался, на правах постоянно пребывающего дома. — Ничего сказать о нем не можем. Тихий, здоровается всегда, музыку, спасибо ему, кажется, не слушает. А это для нас главное дело, лишь бы фанфары не дудели, а там хоть волк траву не ешь. Пошла ниже, к соседям, живущим под Сухаревыми и Гришей. Тут тоже две семьи. Те, что под Сухаревыми, только о том и говорили, что ужас какой случился, как это могло произойти, надо замки на входные двери поставить. У самих дочка на выданье, понятно, что волнуются люди. — А чем, — спрашиваю вроде в шутку, — Гриша не жених? Холостой-неженатый. Все его хвалят. Тихий да учтивый, говорят. Тут они мне фотографии своей дочери вынесли, показывают: — Видите, какая красавица. Разве ж мы до того дошли, чтобы ее такому упырю отдавать? — А чего вы его так называете, дурной характер у него, что ли? Или лицом не пригож? — под дуру кошу, которой все едино, лишь бы мужик в доме был. — Нет, — ответили они мне, — хуже, чем дурной характер. Подозрительный он какой-то. Правда, может, сказывается то, что он в сумасшедшем доме работает. Ну что это за профессия в наше технически развитое время? — Ну хоть такая есть, — начала я с ними спорить. — Другие и такой найти не могут. Тачки на базарах возят и тому радуются. — Кто спорит? Все правильно, но Гриша из тех, в ком черти водятся, как в тихом омуте, — отчеканила мне мать этой красивой девушки. — Неполноценный он какой-то, ущербный. Вот нутром чувствую, а конечно, что-то конкретное сказать не могу. Ясенева внимательно слушала, покручивая в руке ручку, время от времени она что-то помечала на своих бесконечных листиках для заметок. Я продолжала: — Непосредственно под Гришиной квартирой живет женщина, довольно немолодая уже, из бывших «львиц», не поднявшихся выше… — я задумалась, с кем бы сравнить Биденович, но потом махнула рукой. Она могла быть и кухаркой, и делопроизводителем, и рассыльной, и работницей морга. Эти состарившиеся курвы все на одно лицо: вульгарные, отвратительно молодящиеся и слегка тронутые умом на внимании к ним со стороны мужчин. — Короче, она так восхищалась нашим Гришей, что и передать нельзя. А в тот период, когда в их доме случилось такое большое несчастье, он как раз сильно хворал. Да, она сама его выхаживала, горчичники ставила, бульонами кормила, не отходила от него чуть ли не две недели, — рассказывала я Ясеневой. — А что с ним было, что он так долго болел? — спросила она. Я рассказывала дальше: — «Может, простая простуда была, — ответила мне эта особа, — а может, грипп подхватил». Но дело в том, — уточнила я для Ясеневой своими словами, — что он рано на улицу вышел, не уберегся. И все из-за этих проклятых Сухаревских собак. Выли, оставшись без присмотру, понимаете ли, сутками. Он вынужден был их кормить, выгуливать, чтобы люди в доме покой имели. А собаки не унимались, словно беду накликали. Вот и довылись. «Да меня уж, — призналась мне Биденович, притишив голос, — про него и в милиции спрашивали. Но я категорически сказала, что он был под моим присмотром. Что вы? И вечером, и поздно ночью, и утром он пролежал в постели, весь в температуре после дневного гуляния, весь в ознобе». Затем я доложила Ясеневой про поход в СШ №5. — Шла окольным путем, — рассказывала я. — Вспомнила, что моя одноклассница Анжелка Шумилова, теперь-то она уже Серова, учится на филфаке в университете. Сначала эта красавица вышла замуж, родила дочку, а потом одумалась и поступила учиться, ясное дело, есть, у кого на загривке сидеть, — уточнила я. — Как раз в этом учебном году у них была производственная практика, и проходили они ее в школах. Из них же учителей готовят, — Ясенева понимающе кивнула. — Я и думаю, не может быть, чтобы всех в одну школу послали. А раз так, то разбросали их равномерно по городу. А это же весь поток, то есть три группы, как минимум человек сто. Может, кто-то и в СШ №5 попал. И точно! Вот так я познакомилась с Мишей Дукаем. Он там, оказывается, преподавал русский язык и литературу. Ну что? Говорит, знаю твоего Артема Звонарева с наилучшей стороны. Правда, прилежности в учебе у него нет, но так он сообразительный, живой пацан, страшно заводной, даже азартный. Организовал на переменках шахматный блиц-турнир со временем игры в пять минут по олимпийской системе, навылет, как он мне сказал. Даже некоторые учителя там сражались, и Мишка не удержался, но нашему Артемке равных нет. Я в этом не очень разбираюсь. Но то, что Артемка увлекается шахматами, мне помогло. Долго ли коротко я говорила, не знаю, но успела расписать все честь по чести. И как через того же Мишу вышла на университетских шахматистов, и как искала сведения о шахматных школах или клубах нашего города, как нашла их, моталась по этим адресам. Самое главное для меня было, не прорисоваться перед Артемкой. Но, кажется, пронесло. Привела меня дорожка запутанная не к кому-нибудь, а к самому Александру Холоду — председателю шахматной федерации нашей Новороссийской области, заслуженному человеку то ли по игре в шахматы, то ли по судейским делам, не знаю. С этим гроссмейстером я решила говорить начистоту. То есть не все, что на самом деле было, а нечто похожее на это. Мол, попал пацан, в компанию, где-то пропадает вне дома, а я вот, невеста его брата Алешки, волнуюсь. Хочу понять, что, где и как: какие у него интересы, насколько это серьезно, где он после уроков шляется или чем занимается и как реализует свои способности, с кем дружит. — Знаю, — говорит, — такого подростка. Он в нашей Центральной шахматной школе учится, она так и называется «Центральная» — по старинке, так как находится в самом центре. Это возле парка Литераторов. Меня аж током пробило, там же недалеко Васюта живет и эта бабка, что за лекарством ему в аптеку ходила, Жирко. Никакого повода у меня не было спрашивать про них, кроме чистой интуиции. Вот тогда я и поняла, что значит войти в материал и идти по следу. — А Ваня Васюта, — спрашиваю со страхом в голосе, — не посещает вашу школу? Что-то Артемка часто о нем говорит. Что за парень? В их школе такого, знаю, нет. — Как же! — воскликнул мой собеседник. — Ваня, можно сказать, наша гордость. Странный случай, обычно, наши чемпионы хорошо учатся в школе, по всем предметам успевают. А этот — обыкновенный троечник, а вот в шахматах — талант. Придумать что или ребят завести на какое-то дело — это он у нас первый, и тогда ему море по колено — идет к намеченной цели, да оглядываться не забывает. Молодец, несмотря, что балуют его в семье богатые родители. Правда, был у нас Женя Пиленко, мальчик замечательно незаурядных данных. Прочили мы ему большое будущее, хоть он к нам и поздновато пришел и трудновато развивал свои способности, но упорный был. Даже не верится, что я его сначала зачислять не хотел, а потом не пожалел, что взял. Но… нет теперь нашего Жени. Александр Холод не уточнил, что случилось с их воспитанником, но мне это и не надо было. Я узнала главное, что Артемка дружит с Ваней Васютой, заводным парнем, и недавно они потеряли друга и коллегу по шахматам, этого самого несчастного Женю. И если учесть, что и сам Артемка — шустрый, хоть отбавляй, и на выдумку не обижен природой, учесть их возраст, в котором особенно сильны идеализированные представления о дружбе и справедливости, то они вполне могли решиться выявить людоеда, погубившего их друга, и попытаться отомстить ему. А дальше двигаться в этом направлении я боялась, не решалась заговорить с Артемкой о Ване, а тем более о Жене. Он бы понял, что я что-то ищу, не поверив в его полную искренность, пытаюсь узнать то, что он, приверженный своим принципам чести, пытается сохранить в тайне, считает сугубо своим делом, своей обязанностью. — У меня появилось такое ощущение, — пыталась я объяснить Дарье Петровне, — что эти мальчишки, уходя с пристани под названием «Юность» в большое, невозвратное плавание, спешат раздать все долги и поставить памятники тем, кто выпал из их корабля. Это и понятно, и благородно. Клянусь, мне не хотелось бы таскать их по милицейским кабинетам и судам. Нет, пусть их забота о друге и о долге перед его памятью закончится так же честно, как они задумывали. Бешеного зверя надо загнать в угол и заставить перегрызть глотку самому себе. Дарья Петровна, слушая, занималась своим любимым делом — смотрела в окно. А там было, на что посмотреть — саженцы, в семидесятых годах привитые к земле героями Великой Отечественной войны, давно уже возмужали, упорядочив когда-то заброшенный и беспорядочно заросший сквер. Здесь не осталось снега, ушла и черная весенняя влажность, зато газоны покрылись свежей травой, успевшей изрядно подняться над землей, и заметно оживились деревья, казалось, увеличились в размерах, задышали, высвобождая в своих недрах место для свободной циркуляции сока. И правда, чуть отрешившийся от конкретных предметов, уведенный выше того, что было перед глазами, взгляд начинал замечать зеленый флёр над куполами развесистых крон. Спасибо поэтам, научившим меня видеть мир глубже, спасибо этой умной, мягко стареющей женщине, научившей меня понимать поэзию художественного слова. Эти мысли, пожалуй, были кстати, ибо выглядели как итог чего-то. Чего? Я приблизилась к порогу значительному и важному не только для меня одной, и с этим пришла сюда. Я еще сама не совсем сбросила с себя одежки детства, когда верится в абсолютные и незыблемые вещи. Но уже понимала это, значит, разоблачалась из охранных шелушинок и вступала в мир, встречающий каждого из нас тысячами безжалостных испытаний. И мне нужен был пример — рядом идущий человек, возле которого мои обнаженные нервы вовремя и надежно покрылись бы добрыми защитными мозолями. Такой человечек сейчас и сидел передо мной — тщедушная, сухонькая, но отважная во всех своих стремлениях женщина. Которой я верила. Я знала, что она меня внимательно слушает, а вот о чем думает, что витает над нею незримо, что улавливает она из облака сгустившихся наитий, сказать я не взялась бы. — Весна, — подытожила она мои мысли, заполнившие возникшую паузу. — Апрельская пора, самая бурная в природе. Ты не замечала? — Нет, — призналась я, которая не так много весен успела понаблюдать осознанно. — А ты присмотрись, рождение и цветение проходят быстрее увядания. К сожалению, — прибавила она спустя минуту. — А так хотелось бы подольше побыть юной и глупой. Да, итак, ты — молодец. Справилась на отлично. Особенно мне нравится твое взвешенное и чуткое отношение к мальчишкам. Это дорого стоит. Но… — она замялась. — Но… Я тоже того же мнения: и пацанов под холодный душ не надо бы, и подлеца лучше его же руками убрать. Но как это сделать, не нарушив по большому счету правила игры? То, что мы утаиваем улики, сейчас не есть непростительным нарушением, ибо откуда нам знать, по какому делу они могут квалифицироваться уликами. Ну забрали у мальцов опасные штучки, ну припрятали от беды подальше — подумаешь, важные дела. Надо бы еще им подзатыльников надавать, да чуть переросли они уже ту пору. Беда в другом… — В чем же? — старалась я ей помочь. Если она в чем-то видит помеху или препятствие, то я голова была расшибиться, но преодолеть их. — Что надо сделать? — А что тут сделаешь? Тут одно понятно: у нас подло и коварно извратили понятие о справедливом, а значит, адекватном возмездии за содеянное. И вместо того чтобы головы отвинчивать нелюдям, их сажают на пожизненный пансион за наш же счет. Вот, кстати, почему мальчишки с их природным, целомудренным пониманием правильных отношений и пытаются бороться с искривлением нравственного пространства. Такие, брат, дела. Но оставим эпитеты в покое. А в нашем случае сложность в том, что мы не знаем даже приблизительно, насколько Зверстр болен. Если он физически не может существовать без крови и смерти, то да — тогда он предпочтет смерть жизни без своих удовольствий. А если он просто позволяет себе резвиться при попустительстве государства, при его наплевательском отношении к собственным обязанностям перед обществом, то черта с два он нас испугается. Хотя попробовать стоит. Не оставлять же ему шанс на индульгенцию, да? — Так что надо делать? — допытывалась я. — Я же боюсь напортить. Значит, пацанов пока оставляем в покое, так что ли? — Да, пока что ты их не трогай. Ты уже узнала, работает ли в аптеке по соседству с нашим магазином некий Гриша? — Да работает! — я удивилась, что сразу не сказала этого Ясеневой. — Редкий урод, стопудово тот самый, что является соседом Сухаревых, по описаниям сходится. Ну я это за день-два уточню. Думаю, это он. — Если сумеешь, протестируй этого Гришу на книги о садистах, на чрезмерно большое количество покупаемого скотча. Тут есть еще одно соображение… Нет, ну тянет нервы! Я вся напряглась: интересно знать, какое преимущество может иметь слепой котенок, которому для верности завязали глаза, перед занесенной над ним лапой хищника? Ну обоняние, трогательную беззащитность. Что еще? С обонянием у меня, вроде, все о’кей. А трогательная беззащитность, будь я еще и мальчиком к тому же, встретившимся со Зверстром в укромном уголке, где я как раз и пытаюсь его прижучить, сыграла бы со мной не ту шутку, на которую я рассчитываю. Впрочем, осадила я себя, не кроши булку перед Ясеневой, дурище стоеросовая: она же импровизирует, мастер-класс дает, невольно, конечно, то есть живет рядом с тобой без ширм и занавесей, а ты тут вякаешь, вместо того чтобы учиться. — Та-ак, — прилежно произнесла я. — Ясно: книги и скотч. Что еще? — Еще? А вот ты говорила, что он нашел общий язык с этой одиозной по описаниям особой Биденович. Она — женщина преклонного возраста, старушка. Не молодуха, которая могла бы на него покуситься; не женщина средних лет с обостренным восприятием мужчин, способных претендовать на ее дочь; не мужик и, в конце концов, не мальчик для утех. Самая безобидная категория для общения, если рассматривать ситуацию глазами садиста, охотящегося за мальчиками. И похоже, у него не одна такая задушевная бабулька в запасе есть. Он может водиться с ними, беседуя в парке на скамейке, где между делом присматривать себе жертву, может невзначай раззнакомиться в транспорте, выуживая сведения про внуков и чужих детей. Да где угодно. Они для него и надежное прикрытие в случае необходимости, ибо дорожат дружбой или, допустим, доверием молодого человека, умеющего их выслушать и поддержать разговор, и невольные поставщики информации. Понимаешь, к чему я клоню? — Нет, — призналась я, наморщив лоб. — То, что Биденович может врать или заблуждаться, понятно. Может чего-то недоговаривать. Но ведь ее бы в два счета раскололи менты. Профессионалы все-таки. А они ей поверили и оставили Гришу в покое. — Трудно сказать, оставили ли они его в покое или присматриваются на всякий случай. Но и Гриша не дурак, сейчас заляжет на дно, и дудки ты с него возьмешь. Очень это несерьезное преимущество с нашей стороны, но ведь нет другого. — А в чем преимущество? — не удержалась я, вконец заинтригованная. — Бабульки эти. Наше преимущество, что мы вычислили наличие у него таких знакомых и что поняли его симпатию к ним (господи, если у такого урода это называется симпатией). Надо тебе как-то исхитриться и в разговоре с ним, когда последний раунд наступит, блефонуть, что мол, старушка готова дать показания. Мол, мы с нею уже обкумекали, что и как. Скажи, что сейчас она еще сомневается, боится его, но мы ее успокоим, объясним, что преступнику приходит конец, и он ей больше не страшен. Тогда она сразу в органы-то и пойдет. Ну, в общем, надо сказать что-то в этом роде. Только помни, это твой единственный и последний козырь, не распорядись им бездарно. Сначала все обмозгуй-обдумай, перед встречей с Гришей хорошо выспись, настройся так, чтобы ты была спокойна, владела ситуацией и не упускала инициативу в разговоре. Тогда выиграешь. Ясенева сделала паузу, какую-то не просто молчаливую, а наполненную смыслом. Говорят, теперь открыли, что вакуум — это не то, что мы учили на уроках физики, полная пустота, а наоборот — с него рождается материя и завязывается развитие галактик. Так и это молчание Дарьи Петровны сейчас было наполнено тысячью несказанных напутствий или признаний, откровений или милых маминых «береги себя». Как будто она просила меня самостоятельно понять то, что хотела сказать. — Постараюсь, — это слово у меня прозвучало не очень убедительно, но не подумайте, что от испуга, я боялась испортить или спугнуть значение этой спрессованной паузы. — Я за тебя волнуюсь, — наконец снова произнесла Ясенева. — Вот ты сама раскрутила это дело, фактически уже нашла Зверстра... — Но под вашим... — я не закончила, как Ясенева подняла руку, чтобы я ее не перебивала. — И эту задачу ты должна довести до конца сама, такова воля провидения. Ты позже все поймешь. А теперь иди! И я ушла, притихшая и озадаченная. Я уже концентрировалась своей волей на встрече с изувером, строила арену для боя, расставляла декорации, продумывала мизансцены и диалоги. Мне, конечно, нужны были свидетели встречи: с одной стороны, чтобы психологически давить на него — типа весь мир против, а с другой, — защитить меня, если он вздумает бузить. Но это должны быть мои друзья, помогающие загнать зверя в яму, а не рассуждающие о нравственности бездоказательных обвинений. В моей голове формулировались первые фразы для решающего диалога, дозревали факты, аргументы, доводы, перекидывались мостики между точным знанием чего-то и туманными намеками, на которых я могла сыграть. 25 Закрытая дверь отрезала Ясеневу от мира и снова погрузила в ее любимое состояние — самосозерцание. Странное слово, подумала она. Почему оно так звучит, как будто люди хотели сказать о поисках чего-то в себе самих? А что мы там можем найти, кроме того, что когда-то увидели или услышали, почувствовали обонянием или осязанием, что попробовали на вкус? Мы можем в себе найти лишь любые причинно связанные вариации из пяти стеклышек, правда, разбитых вдребезги, ровно на такое количество частей, сколько успели насобирать по миру впечатлений. И выходит, что мы в самосозерцании изучаем не себя, а мир вокруг нас, отраженный в нашем воображении, мы еще и еще раз перерабатываем полученную информацию, как будто завтра нам идти на экзамен по постижению истины в глубочайшем ее понимании. Она очнулась от мыслей и позвонила в магазин: — Валя? — уточнила, услышав голос. — Ну что, тихо? Нет больше никаких наездов? — Нет, Дарья Петровна, пока тихо. Но надолго ли? Не вздумает ли нам мстить наш покровитель, Котик? — Не вздумает, работайте спокойно, — уверенно сказала Ясенева. — А между делом подумайте о том, как нам лучше организовать мою презентацию. — А что будет презентоваться? — вскинулась Валентина. — Или дата какая подходит? Так вроде нет, — сама себе ответила она. — Будет презентоваться новая книга. Зря я, что ли, дома сидела столько времени? — и Дарья Петровна засмеялась, довольная, что озадачила девчонок не только поимкой маньяка. Ладно, о презентации это она так, на всякий случай сказала. Тут ей более всех самой постараться надо. И она снова задумалась, склонившись над широким подоконником, возле которого любила сидеть, делая наброски стихов или глав к книгам. Сейчас тут тоже лежала стопочка чистой бумаги и шариковая ручка. Ясенева принялась вспоминать, о чем размышляла до звонка. Ага! Так, кроме этих пяти каналов соединения с внешним миром, у нас еще кое-что есть. Что это? Как называется? Точно она сказать не могла — интуиция, предчувствие, эти ее непонятные реакции на что-то зловещее. И почему именно на зловещее? Почему радость, счастье она не предчувствовала так остро? Вопросы, вопросы… Ведь мысль о бабушках, которую она сообщила Ирине, к ней тоже не сразу пришла. Помнится, она долго сидела на этом же месте, чертила какие-то закорючки на бумаге и до самих сумерек вспоминала старуху Жирко. Чем она ее не отпускала от себя? Допустим, предполагала Ясенева, что все сходится: Евдокия Тихоновна пришла в аптеку, увидела Григория и, испугавшись, умчалась сообщать кому-то, что «он там». Но вопрос первый: кому она спешила это сообщить? И второй, более интересный и в итоге самый главный: откуда она знала, что это опасный человек? Значит, она с ним встречалась в ситуации, недвусмысленно убедившей ее, что этот тип — маньяк. Все мы люди, все мы — из одной плоти и крови, когда-то отпочковавшейся от Адама и Евы. Вот почему одинаковы в своей основе и умеем понимать друг друга без слов, настроившись на одну волну, вот почему иногда улавливаем далекие посылы родственной души и тогда говорим и предполагаем, думаем и рассуждаем о том, чему еще нет названия, изобретая их: параномальность, суггестия, телепатия… А дело-то, видимо, в том, что мы есть единый организм, и если заболит рука, то отдает в бок, а заболит бок, мы это чувствуем в пятке и все такое прочее. Исходя из этого, зададимся вопросом, продолжала рассуждать Ясенева: могла ли пожилая женщина, узнавшая нечто важное о преступнике, наводящем ужас на весь миллионный город, молчать? Тут есть два варианта ситуации, влияющей на ответ: 1. ему стало известно, что она знает о нем правду и 2. он ни о чем не догадывается. В первом случае он мог ее запугать и заставить помалкивать. Но чем можно запугать старую, больную, одинокую женщину? Взаперти он ее не держал, а из близких людей, из-за которых она могла хранить молчание, у нее почти никого не было. Внучка в Киеве — это так далеко от Новороссийска, что одному человеку, предполагаемому маньяку, никак не под силу было раздвоиться и попытаться навредить и бабке тут, и ей там. Вряд ли угрозы в адрес внучки, если он вообще так хорошо знал бабкину родню, могли подействовать на нее сдерживающе. Да, пожалуй, Жирко помалкивала бы, если б у преступника был шанс оправдаться перед законом. Тогда бы его угрозы сработали. Но мы ведь предполагаем, что бабка точно знала: он — тот маньяк, на счету которого море крови и трупов, и уйти от ответственности, чтобы потом отомстить ей, он не сможет. Нет, запугиванием он не заставил бы бабку молчать. Тогда что? Подкуп? Ой, нет! Опять же, не тот это случай, чтобы бабке поступиться совестью ради каких-то мелких благ, без которых она привыкла обходиться. Не предлагал же он ей, в самом деле, дачу на Багамских островах! Но зачем бабке дача, и зачем ему такая бабка? Проще было бы придавить ее в темном месте. Итак, вывод первый: преступник не был знаком с Жирко Евдокией Тихоновной ни визуально, ни лично, не знал что именно этой конкретной бабке известно о его садистских проделках. Это подводит нас ко второму рассматриваемому случаю. Если преступник ни сном ни духом ни о чем не ведал, ни о какой опасной для него бабке не предполагал, то Евдокии Тихоновне Жирко и вовсе горе не беда: узнала что-то конкретное про разыскиваемого преступника, пошла в милицию с заявлением — и дело с концом. А еще лучше — позвонила бы. Может, увидев его в аптеке, она так и собиралась сделать, но это уже была вторая ее встреча с ним, и бабка Жирко могла с уверенностью указать на преступника и на место, где он сейчас находится. Первая же встреча, видимо, произошла непредвиденно, случайно. И бабка лишь запомнила его внешне. Хорошо. Почему же не пошла в милицию и не рассказала о своей случайной встрече, напомню, в предположении, что преступник ничего о ней не знал? Почему не навела милицию хоть на какой-то след, не постаралась помочь описанием внешности, места встречи, ситуации при которой встреча произошла? Напрашивается вывод второй: преступник не знал, что бабке Жирко известна опасная правда о нем, но бабку что-то сдерживало от обращения в органы розыска. Значит, бабкины опасения шли не от преступника, а от нее самой — она кого-то покрывала. Но Евдокии Тихоновны Жирко больше нет. Значит ли это, что она все тайны унесла с собой? Не считая, конечно, сказанного Ясеневой. Ох, все мы из одного теста! Представьте, что вам становится известна сенсационная правда о страшном преступлении или преступнике, но об этом никто не догадывается. Пусть у вас есть сдерживающие мотивы в отношении официальных органов. Но ведь для вас это был бы стресс, причем двойной — знать и молчать — и, как ежику понятно, негативного свойства. Такой стресс интуитивно лечится исповедью, рассказом нейтральному лицу. Итак, вывод третий: Бабка Жирко не могла не поделиться тайными знаниями со своими подругами, не могла не излить на них свои шокирующие впечатления, пусть и в слегка искаженном виде. И вывод четвертый: бабка о ком-то все-таки беспокоилась, раз уж не обратилась в милицию. Кто-то или что-то ее сдерживало. Хотя в последний момент она и готова была рассказать все. Да не успела. *** Порисовав схемы и поразмыслив над ними, опираясь на собранные Ириной материалы, Ясенева решала нанести визит Марии Григорьевне, соседке и школьной подруге Евдокии Тихоновны. Как раз совсем сошли снега, даже в темных углах, где старательными дворниками они были насыпаны кучами, и земля, словно проснувшись, задышала свободнее, расточая вокруг запахи подступающей к ее поверхности новой жизни. Нужный дом Дарья Петровна нашла быстро, прошла к нему, не спеша, внимательно осматривая двор. В углу, под забором за которым когда-то был детский садик, выстроенный по специальному проекту в монументальном стиле сталинской эпохи, а теперь высилась частная гостиница «Императрица Екатерина», стояла ветвистая черемуха, еще не старая. Чудом уцелела хрупкая красота ее при переделке садика. Видимо, пощадили деревце за то очарование, которое оно дарит не дольше недели в году, но которое нужно людям и дорого ценится ими. Ближе ко второму подъезду стоял намертво вогнанный в землю столик со скамейками с двух сторон — наследие роскошных времен, когда полным-полно было свободного времени, и мужички после работы без разбору возраста и профессии выходили во дворы «забить козла» — потешиться игрой в домино. Сейчас здесь сидела низенькая, полная женщина, упершись одной ногой в землю, а второй свободно покачивая в воздухе. Она оглядывалась вокруг, словно выискивала зацепки для приложения интереса, — надо было погулять, надышаться свободой и простором после зимнего сидения в квартире, погреться на солнышке, не скупившемся на предапрельское тепло, но скучно же без дела смотреть на неизменяющиеся пейзажи. Ясенева подошла к ней ближе. — Можно присесть возле вас? — Давай, присаживайся. Ты что, из новеньких? В том подъезде, знаю, квартиру недавно продали. Не вы ли купили? Тогда давай знакомиться. — Давайте, — согласилась Дарья Петровна и назвала себя. — Только я не соседка ваша, а просто прохожая. — А к нам чего забрела? — Не забрела, — поправила ее Ясенева, — а специально к вам пришла, Мария Григорьевна. Вот торт бисквитный с ананасом взяла для чая, мягенький. — О, — хлопнула себя по коленям словоохотливая толстушка, — и ты меня знаешь! Нет спасу, а приятно. Всем я нужна, значит, поживу еще. А кто ж ты будешь? От меня чего хочешь? Особенно выдумывать Дарье Петровне не пришлось, она привыкла к ситуациям знакомства, сопутствующим собиранию материала то на одну книгу, то на другую. Не проживет же человек только своим умом, да еще так, чтобы книги писать. Приходится к людям обращаться, разговаривать, обсуждать то, что их или тебя интересует. Это были для Ясеневой привычные рабочие моменты. — Я журналистка, — и она показала свое журналистское удостоверение. — В какой же ты газете работаешь? — поинтересовалась ее собеседница. — Теперь ведь много так называемых свободных журналистов, вот я из них. — Никогда не понимала, что это такое. Свободные, не свободные. Их что на привязи держат, несвободных-то? — В каком-то смысле да. Они обязаны выполнять задания редакции, отчитываться в своей деятельности. А я никому ничем не обязана. Готовлю интересующий меня материал, а потом продаю его газетам. — И что, получается? А как же те, что у них там работают? — Я могу найти более интересный материал, чем они, и у меня его газета охотно купит. Вот к вам как раз за этим и пришла. Мария Григорьевна рассмеялась, не скрывая удовольствия от свободных раскатов своего голоса. Она вообще, оказалась легким, приятным человеком, находящим удовольствие в простых вещах, скажем, вот в таком случайном разговоре. — Да чем же я, затворница-то, могу тебе помочь? Я же всю зиму из своей норки не вылезаю. Теперь вот сама хочу чего нового от людей услышать. А ты ко мне пришла. Ой, насмешила, ей-богу! — Это вам кажется, что вы не можете быть интересной. Я, например, хочу написать статью о состоянии нынешней медицины. Помните, когда-то у нас была обязательная диспансеризация всего населения? Зачем это надо было? А для предупреждения заболеваемости, для своевременного выявления отклонений в организме человека, когда на начальной стадии их можно было искоренить совсем или не дать развиваться скорыми темпами. — Помню. Чего же не помнить? — Ну вот, и тогда у нас люди не умирали на улицах. А нынче что творится? Люди, которым нельзя много двигаться или носить тяжести, у которых сердце или сосуды находятся в критическом состоянии, не знают этого. Они выходят из дома и уже не возвращаются обратно. А ведь, будь они предупреждены заранее, береглись бы и еще прожили бы не один год. Мне просто интересно ваше мнение, как человека, помнящего ту старую систему превентивной медицины, оправдана она была или нет? Теперешняя молодежь об этом же ничего не знает и ничего сказать не может. — Конечно, оправдана! Ну как же? Вот и у меня соседка пошла в аптеку и не вернулась. Да-а. Девочка, спасибо, ей приходила, сказала, что та померла на улице. А то и не знали бы, куда пропал человек. Во как. — А что за девочка? — неподдельно удивилась Ясенева. — Не знаю, говорит, с начальницей своей была, когда ту «скорая» забирала. — Это не Ирина ли? Такая стройненькая, высокая, чернявая из себя? — Точно! А вы ее знаете? — Как раз со мною она и была возле вашей соседки. Ну, Ирка, и когда успела опередить меня? — Да вы на нее не серчайте, — попросила за Ирину Мария Григорьевна. — Вы вот раздумывали долго да собирались. А она, вишь, сообщила так, что и девять дней мы покойнице отметили, и сорок вот готовим уже. Так что вовремя она пришла, по-людски все вышло. А вы что ж, опоздали, стало быть. Окончательно раззнакомившись, Мария Григорьевна пригласила гостью в дом, почаевать с принесенным угощением, на что Ясенева согласилась, так как хотела записать кое-то из рассказов этой женщины на диктофон, и лучше было бы его к сети подсоединить, для верности. Конечно, перед этим попросила разрешения на это, сославшись на то, что не запомнит всего говоренного без заметок, а писать — долго получится. — Да включай свою писалку, мне она не мешает, — согласилась хозяйка дома. — Евдокея (так она называла свою подругу) жила открыто, безгрешно. Так чего мне бояться своих слов о ней? Пускай пишет. — Болела она, видно, здорово и не знала об этом, — приступила Ясенева к интересующей ее теме поближе. — Не скажу, что так уж смертельно болела. Чего перекинулась на чужом перекрестке? Не знаю. — Бывает, что человек переживает длительный стресс, что-то скрывая в себе из неприятного или страшного, подавляющего, одним словом. А потом получит дополнительный стресс — и все. — Может. А чего ей скрывать было? — А не припоминаете ли вы ее рассказа о каком-нибудь увиденном насилии, подсмотренном случайно. Может, это были молодые влюбленные, и она явилась невольным свидетелем момента, когда девушка возражала против секса, а парень настоял на своем, изломал ее? А может, что-то более отталкивающее, соитие мужчин, например? Мария Григорьевна задумалась, отрешенно попивая чай из чашки, и задумчивость ее не носила характера попыток что-то припомнить. Скорее, в ней шел процесс оценки, стоит ли отвечать на заданный вопрос. От Ясеневой не укрылся этот нюанс. И она дожала старуху, потерявшую охоту балагурить. — Я хочу понять причину ее смерти, только и всего. Умирая же, она твердила: «Скажи им, что он там». Завет мне такой оставила, а кто «там» и кому сказать — не успела объяснить. И напугана очень была. Я все это время не сидела на месте, искала смысл в ее словах, и теперь знаю от других людей, что она была травмирована подобным случаем, и долго носила его в себе, подавляя то ли страх, то ли отвращение. Это не могло не произвести пагубного влияния на ее здоровье. Вы знаете, почему люди разглашают чужие тайны? — Потому что болтливы очень, — с сухим упрямством отрезала Мария Григорьевна, однако, явно проникшаяся коротким рассказом Ясеневой. — Нет, потому что тайна давит на них, производя разрушение в организме, и люди интуитивно стараются сбросить с себя ее груз. Их нельзя за это осуждать. Зачем укорачивать себе век, если можно раз и навсегда избавиться от угнетения нервов, никому при этом не навредив? В самом деле, почему бы Евдокии Тихоновне было не рассказать об увиденном ею непристойном событии, если оно свалилось на нее случайно, не по ее вине? Она ведь не знала имени его участников, даже лиц могла не рассмотреть. Есть такая закономерность, давно замеченная медиками, психоаналитиками, что рассказанный травмирующий факт быстрее забывается и перестает довлеть над человеком. Человек как бы очищается от шлаков памяти. — Очища-ается, — недовольно буркнула хозяйка. — Сама очищается, а ты дрожи тут, как осиновый лист. У меня ведь тоже нервы есть. — А чего вы дрожали? — Боялась, — коротко призналась Мария Григорьевна. — Да мне этот маньяк и так по всем углам мерещится, а тут она еще добавила. Я же целыми днями одна, считай, на всей площадке, в подполе будто. А как ее не стало, так я и вовсе расклеилась. Страшно мне, и все. И что главное — сама к ней прицепилась. Так мне и надо. — Так ведь маньяк тот совсем не трогает старушек, его и молодые женщины не интересуют. Он за мальчиками охотится, — успокоила ее Ясенева. — Здрасьте, моя радость, — высказала несогласие Мария Григорьевна. — Он же умом тронутый. Чего с него взять? Сегодня за мальчишками, а завтра взбрендит ему сюда нагрянуть, и что я сделаю? Вон, зашел в квартиру и двух человек порешил. А ты говоришь… — Итак, вас напугала Евдокия Тихоновна своим рассказом, — констатировала гостья. — Как напугала, так сейчас мы из вас этот испуг и снимем, но только мне надо знать правду. Иначе — никак. — Шелковицу она любила, — с легким снисхождением начала Мария Григорьевна. Из ее рассказа следовало, что Евдокия Тихоновна, сугубо городской житель, необъяснимым образом любила потеху сельской детворы — шелковицу. Раньше, пока днями занята была то в школе, то на работе, в парке Литераторов паслась, где туковых деревьев много растет. На базаре покупала, но это было не то — дорого, и ягода почти всегда успевала потерять свежесть — соком изойти. А странная подруга Марии Григорьевны любила прямо с дерева ее есть, как коза, а если и набирала домой, так сразу перерабатывала: варенье варила, компоты делала, консервировала, а то и просто сушила. Видно, эта ягода здорово их семью в лихолетье спасла, вот и было у нее к шелковице такое доверие. Ну, а как вышла на пенсию и появились у Евдокии Тихоновны свободные дни, так ездила в новомосковские леса. Там на опушках этих шелковиц растет на радость детворе, хоть завались, только успевай, бери ягоду. Чем эта ягода еще хороша? Как появляется в середине июня, так до самой осени ее полно. Леса новомосковские издавна достаточно обжиты и грибниками, и мальчишками, а в последнее время там иногда и на бомжачью или беспризорничью землянку можно натолкнуться. Вреда поселившиеся там отшельники другим не делают, но своим появлением людей пугают. Рассказчица, исходя из того что от бродячего люду и в городе не протолкнуться, не раз предупреждала подругу Евдокею не шастать по лесам, не пугать ворон да и самой от беды беречься. А та нет — вот шелковица ее и лечит, и кормит, и утешает. Конечно, не без того, иногда она, набрав два ведра, продавала шелковицу, имея от того кое-какой достаток. — А то вдруг перестала ездить. Дома сидит безвылазно, — рассказывала Мария Григорьевна. — Это в прошлом году было, — уточнила она. — А дни стояли погожие, теплые, жары нет, воздуха в городе за машинами людям вовсе не хватает, а она — тут и тут, ни шагу из дома. Ну, думаю, никак что-то стряслось, может, заболела. — Что это ты дома да дома? — спросила Мария Тихоновна, беспокоясь о подруге. — Чего за ягодой не ездишь? Уж и меня давно не угощала, — пошутила под конец. — Давление замучило, боюсь свалиться где под кустом. — От чего оно у тебя? — удивилась Мария Григорьевна. — Отродясь не было, и вдруг появилось? И тут Евдокия Тихоновна не выдержала, рассказала, что видела. А дело было так. Нашла Евдокия Тихоновна удачное место — небольшой взгорок, а под ним в низине шелковица раскинулась, и ягод на ней полным-полно. Удобно — становись на пригорок и собирай их с самых высоких веток. Пристроилась она и дело пошло быстрее. Первое ведро сразу набрала, а за второе взялась, потом, как будто толкнул кто, решила посидеть в тенечке, чаю с бутербродом попить. Тенечек, лучше которого и найти было трудно, как раз перед ней был — за шелковицей далее в низине сирень росла, словно кто специально по ниточке посадил, — несколько кустов подряд. Там под кустами и пристроилась Евдокия Тихоновна. Ведро, ягодами наполненное, марлей завязала и тоже в тенек под кусты спрятала. Не успела она и присесть, не то что чаю попить, смотрит — идет к этой шелковице подросток, в руках туесок держит. Может, за грибами направлялся дальше в лес, где деревья гуще растут и сырости побольше, а может, и за шелковицей пришел. Не так чтобы городской и чистый, но и не из бродяжек. А его догоняет дядька, высокий такой, тучный, бежит по поляне неуклюже, ногами шаркая. — Постой, — кричит, — куда же ты? Испугался что ли. Вот глупый! Тут он догнал парнишку, за плечи приобнял, улыбается и платком лицо вытирает. — Чего тебе? — спрашивает подросток. — Привязался, как муха. — Да заблудился я. Мне в Киселевку надо. Это куда идти? — Не ври, — говорит мальчишка. — Как можно заблудиться, если ты ехал со мной в одном автобусе. Но я-то сюда пошел, а в Киселевку совсем в другую сторону надо было. Не знал дороги, так чего еще на остановке не спросил? А мужик остановился, развел руками и опять смеется. — Ну, приврал я немного. Ты уж прости. Понимаешь, понравился ты мне. И я ведь не просто так. Я деньги хорошие заплачу, — и подбирается к мальчишке, за мягкое место его хватает. Евдокия Тихоновна страшно испугалась, тихо-тихо посунулась дальше в кусты и затаилась там, не зная смотреть далее или глаза закрыть. А они прямо перед нею под деревом стоят и никак не договорятся. С испугу она, пока пряталась да прикидывала, куда ей, в случае чего, сподручнее убегать, часть разговора пропустила. Но, видно, что не договорились они. И тут мужик как хватанет того подростка, одним махом пополам его перегнул, как палку, и со спины к нему пристроился. Даже раздевать его не стал: голову между ног зажал, как тисками, рванул с него штанишки — и там уже. Мальчишка кричать, а боров этот ему рукой рот закрывает. Невольная свидетельница замерла, чуть не теряя сознание. Может, и досмотрела бы на свой грех то безобразие до конца, но видит, мужик в раж вошел, стонет, извивается, а потом нож вынимает и, расправив мальчишку, что на его колу висел, как пригвожденный, замахнулся, целясь несчастному в живот. И тут Евдокия Тихоновна не выдержала, схватилась и побежала, под ноги не глядя: — А-а!!! Люди, держи убийцу! Держи, спасай мальчонку!!! Сколько так бежала, куда — не помнит. Но никого она не встретила и, выдохнувшись, остановилась. Прислушалась — тихо, огляделась — никого. День стоит погожий, теплый, ветерок чуть повевает — благодать. Опять спряталась под какие-то кусты, переждала, пока сердце успокоилось: никто за ней не гонится, никто не кричит, не стонет. Думает, а не примерещилось ли ей это все от перегрева. Так не жарко еще было, и голова у нее белым платком покрыта. Короче, возвращаться на старое место она не стала, да и не нашла бы его, если б и захотела. Привела себя в порядок, сориентировалась по местности и поплелась, все так же, прячась под кустами, к ближайшей остановке автобуса. Смотрит, а там и подросток этот стоит. Несчастный такой, измученный, даже пожелтел от боли, которую ему перенести довелось: брючата в крови, разорваны сзади. Он их так неумело, робко как-то все рукой прикрывает. К Евдокии Тихоновне подошел, узнал ведь ее, а мог видеть лишь со спины: — Спасибо вам. Спасли вы мне жизнь, — сказал и отошел снова. Так до города и ехали, не признавая друг друга больше. Где он вышел, она не заметила: в окно смотрела, не хотела паренька смущать, ради его спокойствия старалась делать вид, что ничего не знает, ничего не видела. А после каялась Евдокия Тихоновна и очень убивалась: ну чего было не спросить, кто этот мальчик, чей, что в лесу делал. Вместе, может, и нашли бы этого убийцу. Ну, известное дело, русский человек задним умом крепок. — Когда это было? — уточнила Ясенева, выслушав тот рассказ. — В середине прошлогоднего июня, а может, по конец месяца. Мы, пенсионеры, дни не очень-то считаем. Знаю только, что пятница тогда была, базарный день перед выходными. *** По описанию, полученному от Марии Григорьевны, насильник из новомосковского леса был очень похож на Гришуню из соседней аптеки. Похож-то похож, да за руку не схвачен. И Евдокии Тихоновны больше нет, и паренька того никто не знает. Оставалось выяснить, мог ли Гриша бродить по лесам в будний день июня прошлого года, хоть и это доказательством служить не могло. Но все же какая-никакая зацепка. Вот почему она, выслушав Ирину, посоветовала ей исподволь намекнуть Грише на некую бабушку, которая скоро осмелеет и заговорит не в его пользу. Эфемерное предположение, что в лесу был Гриша и что он не может не бояться явного свидетеля, давало надежду, что нервы у него не выдержат, и он себя выдаст, если не сведет счеты с жизнью. Узнать, где находился Гриша в июне прошлого года, оказалось несложно, у Дарьи Петровны везде свои люди были — начинающие поэты, пробующие себя в жанре воспоминаний прозаики, часто из бывших фронтовиков или из отставных военных, врачи пишущие граничащие с патологией рассказы о смысле жизни. Почти все они печатались в руководимом ею журнале или посещали ее литературный семинар при союзе журналистов. Оказавшись на «гражданке», отставники шли работать в отделы кадров или в первые отделы (ведающие военным учетом и секретным делопроизводством) больших заведений. Нашлись нужные соратники по перу и в областной психиатрической больнице, тем более что теперь Ясенева знала фамилию подозреваемого ею человека, о котором наводила справки, — Хохнин. — А, этот, — довольным голосом, что в его услугах нуждается сама Ясенева, сказал Милашич Вадим Фомич, поэт-фронтовик, а теперь инспектор отдела кадров. — Он уже ушел от нас, — листая какие-то бумаги, шуршащие в трубке Ясеневой, сообщил он. — Я знаю, — откликнулась Ясенева. — Так, в июне… — Вадим Фомич еще немного помолчал, видимо, изучая списки или персональную карточку Хохнина. — Да, с семнадцатого по тридцатое июня находился в очередном отпуске, остаток за предыдущий год догуливал. Еще что-то? — спросил он. — Нет, спасибо. Вы мне очень помогли, — распрощалась с ним Ясенева. — Только… — Кого вы предупреждаете? Я старый фронтовик, служил в разведке, — успокоил Вадим Фомич Ясеневу насчет сохранения конфиденциальности. Все было зыбко и неопределенно, и Ясенева только порадовалась, что дала Ире инструкции такого же свойства — размытые, лишь на что-то конкретное намекающие. 26 Приготовления к решающему разговору с Гришей в магазине шли полным ходом. Будьте уверенны, я всех подняла на ноги, конечно, пускала пыль в глаза о посещении нас столичным режиссером, заинтересовавшимся романами нашей шефини. Пусть она меня простит, паразитку, за то, что я так вульгарно использовала ее мечту из разряда маловероятных в смысле осуществления. Итак, я заказала привезти новые книги, но не все новые и ни какие-нибудь там на усмотрение наших поставщиков (что они зачастую делали с учетом того, что давали товар под реализацию, с правом возврата). Нет, на этот раз я попросила привезти как можно более широкий ассортимент женского чтения из серии «Ироничный детектив» — их там развелось, как мышей в сарае под суровую зиму, — и что-нибудь общеобразовательное для маньяков. Вначале меня не поняли товароведы, принимающие мой заказ, подумали, что девочки поплыла по весне. Но я их вовремя успела предупредить, что пошутила, и тем спасла от обморока. Но документалистику про маньяков, сказала я им, нам заказал знакомый следователь. Он у нас из начинающих писателей, хочет начитаться и напитаться нужным материалом. Поверили. — К нам поступила серия брошюр, написанных по материалам документальных фильмов, показанных на канале НТВ, об известных маньяках ХХ века. Такое подойдет? — А они иллюстрированы? — уточнила я, опять повергая их в панику. — Как это? — проблеяли на том конце провода. — Фотографии или кадры из этих документальных фильмом там есть? — спросила я уже человеческим образом. — Есть, есть, — пообещали мне девушки, — и обложки цветные, только блок на газетке отпечатан. — Неважно, грузите нам штук по пять каждой. Мне же важно было разложить это все на прилавке, занимая побольше места, чтобы у зверюги в глазах зарябило от изобилия, чтобы он тут слюни пускал и облизывался, долго всматривался, где что, и выбирал для себя самое-самое, выдавая при этом свой жадный интерес к этой тематике. А мы тем временем наживку на крючочек прицепим и закинем в черный омут, куда и черти бояться заглядывать, чтобы вытащить этого оборотня на свет божий. Все заказанное мною нам на следующий день доставили, и я начала готовить декорации. Для этой маньячной литературы выбрала центральный стол и всю ее разложила в живописном беспорядке, делая вид, что тут не пять отдельных книжек, а все тридцать разных. Затем в стороне поставила ироничные детективы (нет, можно придумать что-то более изуверское, чем смеяться над преступлениями?), приготовленные, чтобы отнести в аптеку, а далее все расставила, как и всегда: новинки впереди, более старое — в закоулочки. Собрала наш коллектив вместе и растыкала их по всем углам, закрепив за ними эти места до окончания операции. Алешку приглашать не стала — какой из него защитник? У парня в самый неподходящий момент могли сдать нервы, а это здорово бы помешало нагнетать обстановку вокруг героя дня — гнидообразного Гришуни. Но и без подстраховки я оставаться опасалась, поэтому позвонила местному участковому. Мы его называли дядя Рубен, он — из восточных беженцев. Точнее вам не скажу, но жутко представительный, исполнительный и категоричный. С нами он дружил, потому что нам частенько били окна, и мы ему регулярно доплачивали за новое остекление. Не знаю, может, он сам их и бил — нашел доходное место. — Ты что, девочка, задумала? — спросил с характерным акцентом, который нам очень нравился после просмотра раритетного фильма «Мимино». — Опасную операцию проводить будем, дядя Рубен, — призналась я. А чего скрывать? Он же должен был правильно подготовиться, идя сюда, пистолет там взять, пули разные, не знаю, может, кочергу чугунную прихватить, свисток не забыть и наручники. — У вас, дядя Рубен, есть шанс обезвредить Зверстра, — перла я, будто мне кто шепнул, что это так и будет. — Он или при вас расколется, и тогда вы его — в наручники и в отделение. Или до утра удавится, и вы первый провозгласите: «Это был Зверстр. Вот вам доказательства». А доказательства, ну кое-какие, мы вам предоставим, — нагло обещала я. — Ладно, ждите меня, когда сами скажете, — согласился дядя Рубен голосом Мкртчяна. — Приду, чтобы вас, глупых, защитить, если допрыгаетесь, как коза. Я не стала уточнять, до чего, в его понимании, допрыгивается коза, и назначила встречу на пять часов — время штиля: одни уже закончили совершать покупки и в магазин не идут, а другие только покинули рабочие места на заводах и в офисах и сюда еще не дошли. Вот нам никто и не помешает. — Только, дядя Рубен, — решила я дать ему последние установки. — Вы будете стоять так, чтобы из зала вас не видно было, но так, чтобы слышать наш разговор. В зале появитесь в тот момент, когда почувствуете, что пришло время. Сами понимаете, в таком деле без импровизации не обойтись, и тут важно сохранить чувство достоверности происходящего. Сможете? Как по системе Станиславского, — приободряюще добавила я, зная, что все южане обязательно немного актеры, и это их свойство надо тоже использовать. Он пообещал, что сможет, ибо это не только его профессия, но и призвание. Может, и не врал, говорят, он и у себя на родине в органах работал. — Да, чуть не забыла, — я хлопнула себя ладонью по лбу. — Настя, тащи сюда побольше широкого скотча. Будем предлагать ему, если он надумает «трех одним ударом», чтобы было чем паковать. — Эт-то ты мне предлагаешь спросить? — спросила Настя заикаясь и побледнела. — А что, как метлой махать да жабьей икрой нас шантажировать, так ты горазда, а как спросить у гражданина, не желает ли он попробовать трех мальчиков одновременно, так у тебя кишка тонка, да? — Я постараюсь, — пообещала наша уборщица. — А вы, Вера Васильевна, — обратилась я к директрисе, — сообщите ему материнским тоном, что Ясеневу насчет этого скотча уже допрашивают в городской прокуратуре, как раз в это самое время. Марина Ивановна Сац жалась к книжным полкам, стараясь слиться с ними и слинять из моих глаз, но ей это не удалось. Воспротивились полки принимать в свое содружество такую сухую душонку. И она обрисовалась на свету своим сгорбленным дрожащим скелетиком. — Марина Ивановна, — привела я ее в чувство холодным душем предназначенного ей поручения. — Вы подберете момент и ввернете, что имеете записанными даты и количества купленного Гришуней скотча. Соврете, что вели учет оптовым закупкам. А он ведь у нас меньше десяти рулонов ни разу не брал. Так? Тут я должна просто подчеркнуть, что этот покупатель давненько появился в нашем магазине, но до поры до времени мы, конечно, не знали, кто он и что работает в аптеке по соседству. Его чаще обслуживала Валентина, взявшая на себя торговлю канцтоварами. — Так, — пискнула Марина Ивановна, и я вспомнила Райкина: «И эта — ручки-ножки кривенькие, а туда же — “тя-ак”». Я приосанилась, расправила плечи, выпятила вперед свою перворазмерную (скажу откровенно — не очень) грудь. Роль предводителя правозащитников мне все больше была по душе. — Основной удар я возьму на себя. И помните, никаких прямых обвинений, только намеки и тщательные приятельские советы. Только беспристрастная информация и максимум внимания покупателю. Готовы? — спросила я. В ответ нестройный хор голосов все-таки пропел нужную мне песню. — Тогда час «Х» назначаем на семьнадцать. *** Я прихватила приготовленную для аптекарских провизорш стопку книг и пошла, увидев, что Гришуня поковылял в аптеку, откуда-то возвращаясь. Он имел утомленный вид, не шутка — сотворить такое и оставаться в неуверенности, докопаются до тебя или нет. Впрочем, он объяснял свой вид недавно перенесенной затяжной болезнью. — Девчонки! — запела я, войдя в беломраморный торговый зал аптеки, где пахло лекарствами, а никак не таким дерьмом, как Гриша, который чудом маскировался здесь под человека. — У нас новое поступление, всех новых книг привезли по одному экземпляру. Я не стала их выкладывать на прилавок, зная, что вы потом обижаться будете, если вам чего не достанется. Вот, принесла показать! — Оставь на столике, — сказала мне Надежда Лукинична, самая старшая из работниц аптеки. — Мы в свободное время посмотрим. — А чё смотреть? Все — новьё. Деньги вперед и никакого риска! — тараторила я, поджидая, пока предполагаемый Зверстр облачится в белый халат и высунется в торговый зал. — О, и Гриша на месте, — несказанно и искренне обрадовалась я, когда он наконец показался. — Гришунь, а для тебя книги привезут в пять часов. Прямо в пять и заходи, заодно, если девчонки созреют купить эти книги, — я показала на стопку на столе, — принесешь нам деньги, чтобы я не надоедала вам. Идет? — А что для меня привезут? — сопя, спросил он. — Я же книги не очень, ты знаешь. Чего пристаешь? — Привезут то, что тебе понравится, — интриговала я. — Будь уверен, я, как всякая старая дева, разбираюсь в мужской психологии и знаю, что тебя обязательно заинтересует. — Если бы ты разбиралась в мужской психологии, то давно была бы замужем, — резонно заметил он, и я подумала, что мне с ним придется попотеть. Хотя, если он такой логик, то наши доказательства как-нибудь свяжет в один узелок. — Это даже лучше, что ты так хорошо мыслишь логически, — похвалила его я. — Это тебе как раз сегодня и пригодится. — Шарады, что ли, привезут, — скептически-криво ухмыльнулся он. — В самую точку! Нет, ты не думай, я тебя не разыгрываю. Правда, заказала литературу для настоящих мачо, которым такие глупые, как я, девочки по фиг. Итак, в пять ты у нас. Мы тебя ждем! Я не дала ему опомниться и выскочила из аптеки. Теперь оставалось ждать, придет он или нет. Что я еще могла сделать? Не на аркане же мне его затаскивать к себе. И не ждать же нам в полном сборе и готовности неизвестно сколько дней, пока он сам придет. А он ведь может скоро и не прийти, передумав заниматься мальками до лучших времен. Но я плохо о Грише думала, он оказался настоящим парамошей — азартным и жадным до впечатлений. Естественно, из его предпочтений. Мои слова о глупых девочках, до которых настоящим мачо дела нет, он истолковал в применении к себе, как, собственно, мне и надо было, а вовсе не как могло показаться со стороны. Ведь я постаралась произнести это в присутствии его коллег так, словно отвечала на критику в свой адрес. Он протянул деньги за отнесенные провизоршам книги: — На, — сказал рассеянно, впрочем, он всегда имел такой вид, ничем не интересуясь, что выпадало из поля его интересов, узких и опасных, как мне уже без лишних доказательств понятно было. — Девчата все забрали. Так что ты тут обещала? — с этими словами он приблизился к прилавку с книгами о маньяках, словно нюхом учуяв кровь и стон, о которых в них писалось. Мы затаили дыхание. Я, скрестив руки на груди, сонно уставилась на закрытую дверь и изображала из себя скучающую от безделья барышню. Настя махала тряпкой около окна, сдувая пыль с политых перед этим цветов. Вера Васильевна, нацепив очки, что-то пыталась рассмотреть в темном углу с залежавшейся макулатурой. А Марина Ивановна, все также не отходя от книжных полок, колупала там пальчиком, словно ее пришли сватать. Дядя Рубен замер у нас за спинами, притаившись за дверью склада. Гриша отрешился от мира. Он не обращал на нас внимания, и я лишь отметила, как умело мы играли роли занятых своими делами людей. Книги в ярких обложках, на которых были фотографии (фотомонтаж, разумеется) истязаемых на крючках мальчиков, целиком захватили его. Он перебирал все, что лежало на прилавке, неумело перелистывал, а найдя вкладыши с иллюстрациями, надолго замирал, всматриваясь в некачественные типографские оттиски. Его руки превратились в пауков, без конца перебирающих лапами. Он скреб прилавок, скреб по книгам, просто хватал скрюченными пальцами воздух, на его лице постепенно начало появляться выражение, какое бывает у припадочных перед приступом: челюсть отвисла, рот приоткрылся, и оттуда показалась струйка слюны, глаза затянулись дымом беспамятства. — Эй, — прикрикнула я на него. — Не вздумай тут растянуться в припадке. Ишь, понравилось. Ты чего пальчиками-то заиграл, ножками задрыгал? Может тебе ножичек для верности вынести? Он, кажется, не обратил внимания на мои слова, все хватал книги и никак не мог отойти от желания просмотреть их и от замешательства, что не мог понять, сколько тут разных книг, а сколько одинаковых экземпляров. — Тут все разные? — спросил он, наконец. — Или есть, вот я вижу, одинаковые. — А зачем тебе все? — нагло ухмыльнулась я. — Ты же у нас специалист по мальчикам, так и бери вот про этого известного педофила-истязателя. А эту рухлядь, — я подошла ближе и начала отодвигать в сторону книги про Чикатило, Оноприненко и других, что убивали либо женщин, либо украинцев по политическим мотивам, — оставь. Тут как раз про то пишут, как совершать двойные и тройные убийства. Ты же только-только начал осваивать этот жанр. Вот тебе и не помешает подучиться. Правильно? Я в упор смотрела на него, не отрываясь, давая понять, что я все знаю. Я не оставляла ему сомнений, что он не найдет убедительные слова в свое оправдание. — Ну, чего уставился, Гришуня? — наступала я. — Конечная остановка, поезд дальше не идет. Он растеряно молчал, не выпуская из рук книги, которые успел отобрать. И тут вышла вперед наша тихоня Марина Ивановна. — Понимаете, Григорий Иванович, — начала она, забыв, что выступает не на заседании исполкома, — вы своей противоправной деятельностью по убийствам мальчиков поставили нас в сложное положение. Я получила задание сделать выборку ваших закупок у нас скотча по количеству и датам. И я вот выбрала, — показала она на какие-то листки, которые держала в руке. — Я, конечно, не знаю, когда совершались ваши преступления, но в прокуратуре обязательно сопоставят эти данные. Это их обязанность. Нет, ну просила же без обвинений, только туманные намеки. Что теперь делать, если он пожалуется на то, что мы его оболгали? Надежда была лишь на то, что дурак не выдаст, свинья не съест. — Что вы тут несете? — тихо шипя, произнес наш подопечный. — Вы что, разыгрываете меня? — Отнюдь, — вдруг осмелела и Вера Васильевна. — Как раз в это самое время наша Дарья Петровна дает показания в прокуратуре про то, о чем говорила Марина Ивановна. Она обязана ответить на вопрос, почему в продолжение стольких месяцев, как совершаются преступления маниакального характера с использованием скотча, она скрывала, что у нас появился оптовый покупатель на этот товар. Ее обвиняют в сокрытии улик, фактически в сговоре с вами. Вы были в сговоре с Ясеневой по поводу истязания и убийства мальчиков, признавайтесь? — подступила она к нему. — Какая Ясенева, что за убийства? — лепетал Гришуня. — Да вы тут все подурели! Теперь он положил на прилавок книги и занялся собой. Его приятное возбуждение сменилось паникой, покрывшей лицо потом страха и отчаяния. Он торопливо подбирал слюну, вытирал пот и обмахивался грязной скомканной тряпкой, в которую превратился носовик. — Я вижу, вы сговорились против меня. Мне нельзя волноваться, ваши шутки жестоки… Но он не уходил, и это было самое главное. А я бы и не дала ему уйти. Я стояла как раз на выходе и, видя его жалкую растерянность, была уверенна, что он меня и пальцем не тронет, если я пихону его боком, заставляя оставаться в зале. Мачо?! Да он был полностью обезоружен, ему нечего было сказать. Он понимал, что любое действие его выдаст больше, чем эти жалкие лепетания. — Вот у нас есть остатки скотча из той партии, что месяца два назад ты тут брал, — сказала Настя, показывая на прилавок, где были разложены канцтовары. — Три рулона забрали на экспертизу. Я думаю, это связано с убийством мальчишек Сухаревых. И не сомневаюсь, что покажет экспертиза. Не в твою пользу, упырь! — она вышла из-за прилавка и сунула в морду сникшему Грише пыльную тряпку. — Мы тебя просто решили предупредить. Из-за тебя, сволочь, нас тут трясут и не дают спокойно работать, а Ясенева может вообще попасть под подозрение. И в это время из-за двери появился дядя Рубен. — Что, я не пойму, тут происходит? — важно сказал он. — Вы какое имеете законное право, гражданочки, предупреждать подозреваемого? Согласно статьи… — А какой он подозреваемый? — ухмыльнулась я. — Берите выше. Он, дядя Рубен, обвиняемый! Вот бабушка мне обещала, что на днях передумает молчать. Менты, ой простите, — оглянулась я на дядю Рубена, — организуют ей очную ставку с этим зверюгой, — я резким жестом показала на Гришу. — И все, гасите свечи! Как говорится, карета проехала мимо, оставив Гришуню решать, что ему дальше делать. Гриша, ты способен сам о себе позаботиться или тебе помочь удавиться? — наклонилась я к нему. — Я сам, сам… — он сделал шаг в сторону двери, и теперь я не стала ему мешать. Он остановился, обвел нас затуманенным взглядом: — Я все сам. И с этими словами вышел. *** Все, окончен бал, расходитесь по домам. Со Зверстром было покончено. Об этом нам уже на следующее утро сообщил дядя Рубен. Живописать не буду, простите. Я и так тут наворочала такого, что слабонервным мало не покажется. А мама, прочитав эту книгу, боюсь, возьмется за старые ссохшиеся розги. На всякий случай при всех прошу тебя, мамочка, не ругайся. Я ведь ничего не выдумала, просто действовала по принципу: не приукрасишь — не поверят. Эпилог Ну вот мы и добрались до завершения этой печально-поучительной истории. А вы, сознайтесь, не очень в это верили. И если вы по-прежнему не против покалякать со мной, то я быстренько подберу хвосты и перечислю события, разыгравшиеся после (или параллельно, вы поймете, почему я делаю эту осторожную оговорку) того, как в основном сюжете была поставлена точка. Оно ведь, знаете, не всегда так случается, чтобы точка оказалась на самом деле концом чего бы то ни было. Ибо в мире вещей (или времени?) существует такая штука, как диалектика. Что это такое? Если говорить приблизительно, в популярной форме и используя общедоступные образы (что есть наглядное представление теорий), то диалектика — это цепь петелек и крючочков, хитроумно соединенных между собой: каждая петелька с множеством крючочков и наоборот. Почему именно «с множеством», я объясню в следующий раз (нельзя же все съесть в один присест), а сейчас лишь подчеркну, что любая точка в конце отрезка времени есть точкой начала нового отрезка, куда переливаются некоторые события и следствия из предыдущего отрезка. Нет, ну заморочила людей! Но и то хорошо, что вы имеете возможность убедиться, насколько я поумнела в сравнении с первой минутой нашего знакомства. Итак, была точка, явившаяся началом… *** Кстати, а куда подевалась Ясенева? Что-то давненько мы не анализировали ее логику семи сфер в стиле а’ля романтика. Спорю на что угодно, опять некоторые прицепятся, почему «семи»? Да потому что краски и звуки мира состоят из семи элементов. Физику помните: «Каждый охотник желает знать, где сидят фазаны»? Ну, или нечто вроде мнемонических фраз, с помощью которых запоминают ноты. Пожалуйста: «Люди Могут Делать Соль» — восходящие ступени басового ключа, «Мрачный Соломон Сиротливо Растит Флоксы» — восходящие линейки табулятуры. Или вот особенно интересное, представляющее нисходящие ступени скрипичного ключа: «Сопливый Месяц Доит Лысого Рака». Фу, справилась с таким непростым объяснением, даже самой понятней стало. Да, так вот Ясенева, исполнив свою роль в области сыска не хуже какой-нибудь четырехголосной какофонии (грешна, не люблю звон всуе), удалилась как раз в тот момент, когда вы заметили ее отсутствие в повествовании, и занялась делами непонятными. Прошло полгода — все, рассказанное здесь, забылось, казалось, безвозвратно. Отзвучали фанфары моей известной только в очень узком кругу славы. Я в полную силу занялась личными делами: пора было пристраивать Алешку в женитьбе на мне, иначе он бы перезрел и сам себе рад бы не был. Боюсь, он поздновато начал подозревать это, а, убедившись в справедливости своих подозрений, бьюсь об заклад — обрадовался. Проклятый сверток с пыточным инструментом, с которого, надо отдать этому факту должное, началось мое окончательное сближение со своей мечтой (не хочу, чтобы ее имя набило вам оскомину, поэтому иной раз лишь намекну и ни гу-гу о конкретном), я отдала Ясеневой еще тогда, когда мы с нею прослушивали мои шпионские записи. Где он у нее пылился и что она с ним делала — никто не знает. И тут, как майское цветение в разгар бархатного сезона, объявилась Дарья Петровна со своей новой книгой. Теперь это была художественная версия документальных событий — книга об отце «По слову вещему». — А не затеять ли нам небольшую презентацию? — спросила она, обращаясь ко всем сразу, как будто забыла, что давно уже обещала в разговоре с Валентиной устроить этот праздник. — Надо немного порадоваться жизни! Мы отреагировали по-разному. Наша бухгалтер молчала, подсчитывая в уме предстоящие расходы, я кричала «Ура!», мысленно бросая вверх воображаемый чепчик, а Валентина засомневалась в целесообразности мероприятия в принципе — не хотела хлопот с приготовлением фуршета. Но только одна Настя воспротивилась открыто, мол, ваша книга, ваш отец и дела — сугубо ваши. — Чему уж тут радоваться, — сказала она. — Когда вы на весь белый свет выставляете человека, не имеющего возможности ответить вам. Бедная Настя открыто намекала на то, что Ясенева по многим житейским вопросам не соглашалась со своим отцом. И Настя думала, что теперь-то Ясенева покажет всем, как она была права в споре с отцом! — Не желающие могут не приходить, — просто сказала Ясенева. — Вас, Настя, я из списка вычеркиваю. — Из какого это списка? — растерялась храбрая воительница за торжество справедливости, напуганная оранжевой любезностью по отношению к своим оппонентам. — Я ничего такого не говорила. — Для гостей будут заказаны столики в ресторане. Поэтому не помешает точный учет мест, — объяснила Ясенева. — Вам, Настя, нечего опасаться. Итак, я поняла, лично вас с нами не будет. — Будет! — ответила Настя, разошедшаяся не на шутку кутнуть, поняв, к чему дело клонится. Короче, гостей было много, и если не считать, что публику несколько огорчило пристрастие Насти к спиртному, что мы, кстати, сообща нейтрализовали, то презентация прошла на ура. Все было: и рассказ об авторе и ее герое, и чтение монологов и описаний из презентуемой книги, и сценки, в которых разыгрывались диалоги. Многие вспоминали отца Ясеневой, отмечая его приятный и общительный нрав. Даже под конец читались стихи, пелись какие-то бардовские песни на слова Ясеневой и любимые песни ее отца. Наконец, и фуршет отшумел, сдобренный остротами и пусканием фейерверков в скверике напротив ресторана. Затем многие гости откланялись и пошли гулять по набережной. А нас, более близких друзей, Ясенева пригласила на второе отделение. Не посчитаюсь с трудами и перечислю, кто удостоился присутствовать на втором отделении: Жанна Львовна Дубинская, Алина Снежная и Николай Антонович Сухарев, Игорь Сергеевич Дебряков с Еленой Моисеевной Сухаревой, Зоя Ивановна Сафронова со своей порядком подзабытой школьной подругой Марией Григорьевной. Ну и конечно, всякая нечисть из контролирующих органов. Вера Васильевна привела какого-то симпатичного мужичка из ЖЭКа, и он все время мило улыбался, польщенный, что присутствует на столь культурно насыщенном мероприятии. Настя притащила половину санстанции симпатичных барышень и в придачу нашего участкового инспектора экологической милиции. Я пригласила дядю Рубена — после совместной операции, лавры успеха по которой достались ему одному, мы стали лучшими друзьями. Марина Ивановна, деваться некуда, привезла на специально заказанном такси девушку, принимающую у нее отчеты в налоговой инспекции, и вечного яппи Константина Насоновича Ухналя. Предполагалось, что он, кутнув тут под завязочку, не сможет добраться домой на своем джипе. Кстати о джипах. Вы мне не скажете, зачем они нужны городскому парню, если он не женат, не увлекается грибной охотой и охотой на беззащитных представителей дикой фауны и, судя по всему, не бандит, предполагающий гонки и убегания от преследователей по бездорожью? Странно, правда? Только не говорите мне о престиже, об обязательных предметах, демонстрирующмх профессиональную принадлежность и статус субъекта, — эти сказочки придуманы для бедных дураков (нет, не в переносном смысле, а в прямом). Они закончились как раз тогда, когда подпольные миллионеры начали ездить на подержанных «Москвичах», нанимая, правда, лакеев подметать перед ними дорогу. И не для того покупаются такие вездеходы, чтобы деньги истратить, которые девать некуда, — денег много не бывает. Я чего взъелась-то? Моя соседка — курица курицей, если судить о ее мозгах — возит на джипе своего пацана в школу, что за три квартала от дома. И все. На шоппинг, уик-энды, в гости и на более длительный отдых семью возит ейный муж на своем «авиа-шевроле». Вот я и подумала, что наличие джипа без оправдательных причин либо показатель пробуксовки мозгов (зовите Елизавету Климовну Гоголеву для диагностики и лечения), либо предмет для исследования, находящегося в компетенции более суровых органов, выносящих приговор. Попомните мое слово, так оно скоро и будет. В стране надо создавать новые рабочие места, и не без того, чтобы какому-то умнику не пришла идея учредить институт по исследованию целесообразности человеческих поступков. Ох, не буду сорить креативом: конкурент не дремлет, вор не спит. Ну, это я набрала скорость, и меня занесло по дороге. Итак, я, неблагодарная личность, забыла, что тут была и упомянутая Елизавета Климовна со своим мужем. Зато теперь выделяю ее присутствие особой строкой. Низко снимаю шляпу! Без ерничества, клянусь своим зубом мудрости, как раз лезущим из меня в поперечном направлении (посочувствуйте, готовлюсь к операции). Да, кого я еще не назвала? Ага, чинно восседали представители власти, но, не взыщите, точно не скажу какого уровня, кажется из отдела культуры. По виду занозистые такие особы женского полу, судя по манерам — то ли простые бабы, то ли вульгарненькие соблазнительницы, скрывающие свою продажность и приспособленчество, что в итоге тождественно (может, и грубо сказано, зато суть тут тонка, как игла, какие любит втыкать в пациентов наша Гоголева). Были какие-то журналисты, но я тоже не вникла, кто и откуда. Отдельно сидела парочка писательниц, с которыми Ясенева поддерживала более-менее приятельские отношения. И все, если не считать нас, работников магазина, и Павла Семеновича — любимого мужа. Как говорится, наконец, но не в последнюю очередь. Ну для абсолютной точности замечу, что и охрана ресторана в полном составе уселась своим кругом — все с железными шеями и плечами в метр шириной. Попивали водичку (на службе у капиталистов не моги, брат, расслабляться) и ржали, наверное, над сальными анекдотами. Что-то по моим представлениям их многовато было, но кто ж откажется от интересного зрелища, если оно происходит у тебя под носом? Ясенева была сама лаконичность. — Эту презентацию мы, — тут она показала на Валентину, с которой впервые заговорила об этом, — хотели провести еще полгода назад. Но были обстоятельства, вынуждающие меня отвлечься от намеченных планов. Обстоятельства столь серьезного свойства, что мне, пожалуй, стоит отчитаться в них особо, что я и сделаю не откладывая. *** Никоим образом не льщу себя надеждой, что я могу в чем-то перещеголять Дарью Петровну. Но именно в этом вопросе ей нужна помощь, чтобы и короче и проще поведать следующее. После беседы с Марией Григорьевной Дарья Петровна лишний раз убедилась, что была права, дав мне совет, намекнуть в разговоре со Зверстром (а следствие, произведенное по следам самоубийства Хохнина, уже доказало это был он и сообщило свои выводы общественности) на некую бабку, которая якобы готова заговорить. Интуиция все-таки не подвела ее! Не зря она такие кренделя с Ясеневой выделывала, приступы да припадки учиняла, а Гоголева чуть с ног не сбилась, выискивая в справочниках и научной литературе диагнозы новейших времен. А это просто-напросто интуиция, словно превратившись в физический орган, спазмами исходила, в снах изощрялась, неся Дарье Петровне информацию об окружающих ее настроениях, намерениях, мыслях и прочей ерунде, проистекающей из человеческих мозгов, находящихся по соседству. Обрадовалась Дарья Петровна своему скорому выздоровлению, ибо уже не сомневалась, что со Зверстром мы справимся чин-чинарём и ближайшее пространство вокруг нее оздоровится от нечисти. Но и огорчилась, почувствовав себя обреченной на постоянную борьбу со злом, раз ее интуиция повадилась подавать ей сигналы и требовать от нее очистительных мер. Размышляя об этом, она зашла в сквер напротив своего дома, прошлась по аллеям и вокруг кафедрального собора, который как раз уже встал в строй и притягивал к себе люд страждущий обещаниями утешения в скорбях. Тут в уголке, возле памятника погибшим на посту милиционерам, было всегда людно — молодые мамы облюбовали это место для своих прогулок. И не зря. В сквере пахло смесью прелой прошлогодней листвы и молодой зелени, отчего не чувствовалась загрязненность воздуха выхлопными газами многочисленных машин. На деревьях начинали распускаться почки и тоже невозможным образом обогащали мир, окутывая его флером чистоты и сообщая ему чарующую иллюзию бесконечной благости и приветливости. Только об одном оставалось подумать Ясеневой — как бы не навредить себе резким выходом из столь долгого и напряженного поиска изувера и вступлением в полосу покоя и отдыха. И тут она задумалась — а все ли сделала до конца? Может, остались кое-какие невыясненные моменты? Она начала перебирать в памяти всех людей, причастных к этой истории, и просчитывать, все ли ей с ними ясно и понятно. Ну, распавшаяся чета Сухаревых, образовавшая две счастливые (если это не прозвучит кощунственно при столь печальных обстоятельствах, в которых это произошло) пары, и Дубинская, довольная складывающейся жизнью своей дочери, вопросов не вызывали. Биденович, покрывавшая своего соседа, оказавшегося искомым Зверстром, может, не имела злого умысла, а была ловко им обманута. Тут следствие само разберется, как придет черед. Участковая врач Лысюк Лидия Степановна не совершила никакого неблаговидного поступка — Ваня Васюта действительно сильно болел, как и Хохнин, кстати, — весь февраль лютовал грипп, не удивительно. Мария Григорьевна рассказала все, как на духу, с нее нечего больше взять. Мальчишки Артемка и тот же Ваня Васюта, хоть и не правы были по сути дела перед законом, но поступок их был продиктован благородным стремлением отомстить за своего коллегу по шахматам Женю Пиленко и выявить нелюдя, сеющего смерть. Безвременно ушедшая Евдокия Тихоновна Жирко, светлая ей память, ускорила выявление злодея, с чем не могла справиться милиция. На днях девчонки поговорят в магазине с Хохниным, и тогда он или выдаст себя необдуманными действиями, так как будет застигнут врасплох (ведь именно от них он менее всего ожидал разоблачения), или, что предпочтительнее, чтобы не таскать по судам Артемку и Ваню, после этого сам себе вынесет смертный приговор. Тут Ясенева больше склонялась ко второму варианту, ибо чувствовала всеми своими фибрами, что Зверстр дошел до черты, за которой ему жизни нет: фантазия его выдыхается, нервные и физические возможности, видимо, тоже, а психика требует все новых впечатлений. Круг замкнулся, ему надо кончать с жизнью. Ну не вычисли они его сейчас, может, и появилось бы еще с десяток жертв, а потом все стихло бы, и никто бы не догадался, что ужас отошел вместе со странным самоубийством скучающего старого холостяка — неустроенного в личной жизни, заплывшего жиром тихого субъекта. Дарья Петровна не заметила, как сошла с аллеи и пошла по газону, наслаждаясь ощущением утопания туфель в живом теплеющем черноземе. Казалось, она вернулась в свое сельское детство и сейчас идет на уроки по слегка утоптанной стежке, выбирая наименее влажные места, чтобы сохранить в чистоте обувь. Они с подружками состязались в том, кто чище и аккуратнее доберется до школы по едва просохшим проселкам. Она очнулась, когда споткнулась о трубу полива, и остановилась, озадаченно озираясь: чего забрела сюда, почему не смотрела под ноги, что так сильно отвлекло ее от действительности? Плавное и логичное течение мысли, конечно, поглощает человека, снижая его внимание, но не настолько, чтобы свергнуть с дороги, споткнуться о лежащий на пути предмет. Значит, что-то не устраивает ее в выстраиваемой цепочке размышлений. Камень преткновения появился сначала там, а уж потом она начала плутать по местности и спотыкаться в прямом смысле. А Хохнин ли? Один ли он? Не совершает ли она недосмотра? Что ее не устраивает, что настораживает в его фигуре? Ответ надо было найти немедленно, счет шел на часы, девчонки в магазине могли в любой момент наломать дров и нажить неприятностей, а то и испортить все дело, так хорошо выстраиваемое совместными усилиями. Найти этот камешек преткновения, что мешал Ясеневой хуже занозы, ей оказалось не просто, пришлось еще с часик покружить по скверу, погулять на свежем воздухе, а потом посидеть в своем кабинете, где ей так уютно и плодотворно думалось, и порисовать схемы событий, ища их пересечения в пространстве и времени. Затем она, откинувшись на спинку кресла, облегченно вздохнула, удивляясь невероятности своего предположения, выплывшего на поверхность из очевидных фактов. И отменять то, что готовилось в магазине, не стала. *** Новый день выдался не хуже предыдущего. Конечно, вспышку цветения, взрыв зеленой листвы сдерживали ночные прохлады, но, видно, и сама природа, не глядя на термометр, знала, когда ей пришла пора пускать на свет новую жизнь. Набухшие вовсю почки сирени словно заснули, досматривая последние кадры отошедших видений, словно застыли на старте, на изготовке, ожидая команды «Живи!», чтобы ринуться к печальному финишу осени. Всех мастей тополя бурно сбрасывали на землю продолговатые бурые соцветия, никогда не соединяющиеся в представлениях людей с цветением, они лишь добавляли работы дворникам. Но душа от вида и этих неказистых примет зеленых свадеб освобождалась от уныния, тянулась навстречу новым ожиданиям, в кой-то раз зная, что и как будет, а все же ожидая невозможного чуда. От кого? От природы, от людей ли, или от непредсказуемой судьбы? Дарья Петровна, вновь купив угощение, пошла по старому адресу — к Марии Григорьевне. А та и не удивилась, привыкшая ко всему. — У меня к вам недолгий разговор, — сказала Ясенева, отказываясь от чая и приглашая добродушную старушку во двор на посиделки, — только на два слова, — и сама первая вышла на улицу, поджидая там свою собеседницу. А когда та показалась, одетая не по сезону тепло, догадалась, что Мария Григорьевна собирается от души погулять на пленэре, не торопясь к нескончаемым домашним заботам. — Я уж тебе все обсказала, кажись, — добродушно посмеиваясь, заметила Мария Григорьевна, усаживаясь на лавке на свой манер, чуть бочком к столу, чтобы одной ногой свободно покачивать навесу. — Или что новое объявилось? — Ничего нового не прибавилось, — буднично произнесла Дарья Петровна. — Только я подумала, что однобокая у меня информация о вашей подруге набралась. Она ведь и с Зоей Сафроновой отношения поддерживала, не только с вами. Как, кстати, ее отчество? — Зойки-то? — зачем-то переспросила бдительная Мария Григорьевна. — Ивановна. А что? — Хотелось бы мне с нею встретиться, поговорить, — призналась Дарья Петровна. — Как вы думаете, не помешает это нашему делу? — Нашему… — засмеялась старушка. — Я-то тут при чем? Тебе же в газету написать надо, не мне. А поговорить с Зойкой, известно, не помешает. Чем больше узнаешь, тем лучше про Евдокею правду поймешь. Я лично не возражаю, если ты из-за этого ко мне пришла. — Вот и хорошо, — Ясенева посмотрела на собеседницу пристально, мол, кумекай проворнее, что еще мне от тебя надо. А та ни в какую. Пришлось дальше объяснять: — Мне привычно новые знакомства заводить, но тут ведь дело тонкое — смерть на перекрестке, это не шутка. Лучше бы мне через вас на нее выйти. И начала Ясенева учить Марию Григорьевну, как поступить. Надо позвонить Зое Ивановне будто по своему почину и сказать, что приходила журналистка, можно и имя Ясеневой назвать, которая хочет дознаться до истины, почему у Евдокии Тихоновны удар внезапный случился. Ну и собирает факты последних дней ее жизни. — Скажете приблизительно такое: я, мол, все рассказала, но, может, и ты чем-нибудь поможешь. Подруга все-таки. Да этой самой Ясеневой все равно известно, что Евдокия Тихоновна на том перекрестке оказалась по вашей просьбе. Начнешь упираться, а она, не ровен час, заподозрит вас в неладном и в газете об этом напишет. Поговорить — это ж не куль с мукой на мельницу нести. Соглашайся. — Уговорю, — заключила Мария Григорьевна. — Яков и Розка ей все равно уже про приход вашей девчонки с рецептом сказали, так что большой новостью твой интерес к Евдокее для нее не будет. Но, понимаешь, не захочет она при мне-то откровенничать, — засомневалась вдруг старушка. — А что так? — Что, что… — Мария Григорьевна вскинула прищуренный взгляд куда-то повыше головы собеседницы. — В партейные годы Евдокея горбатилась на них по должности, Ваньку им нянчила, дом, бывало, присматривала и вообще во всем помогала. А теперь дело другое, теперь это голая капиталистическая эксплуатация, грех то есть. Не будет она при мне открываться, засовестится. Она, правды деть некуда, баба бесстыжая, но меру знает. — А мне и не надо при вас! Так даже лучше. — Ну, тогда давай телефон и жди моего сигнала. *** Но позвонила Ясеневой не Мария Григорьевна, а сама Зоя Ивановна, и не когда-нибудь, а в тот же день по полудни. Хвостиком виляла, даже по голосу чувствовалось. Ясенева, уловив ее настроения, приняла игру в поддавки, намекнув, что всему поверит, что та рассказать надумала. Договорились встретиться на следующий день и посидеть на лавочке в скверике. — И вам будет рядом, — гомонила предупредительная Зоя Ивановна, — и я прогуляюсь, а то все в доме сижу, лень бывает пройтись без дела. А дел особенных нет. Хотелось Дарье Петровне встретиться с Зоей Ивановной у себя дома, чтобы спокойно записать этот разговор на диктофон, да, видно, придется отказаться от этого. Хотя попробовать можно. Дарья Петровна поставила на зарядку аккумуляторы и задумалась, как незаметнее приспособить на себе микрофон. А потом поняла, что не сможет по совести своей без разрешения противоположной стороны записи эти делать. А значит, нечего комбинировать, возьмет диктофон в руки и дело с концом, если Зоя Ивановна возражать не будет. До вечера прикидывала, что может неожиданного услышать от новой знакомой, кроме того, что Ваня их болел и они попросили Евдокию Тихоновну сходить в аптеку за лекарством. Знает ли Зоя Ивановна о прошлогоднем приключении ее подруги в новомосковском лесу или нет? Утро вечера мудренее, не зря сказано. Утром Ясенева была готова к разговору, в котором ей очень хотелось зацепить тему Ваниных увлечений шахматами, поговорить о его переживаниях по случаю потери друга Жени Пиленко и о ночных похождениях в поисках преступника. Солнце, подымаясь из-за собора, било им сначала в спины, приятно согревая, а потом переместилось на левую сторону и начало заходить так, чтобы светить в лицо. На эту его дорожку, дугой описанную по небу, ушло немало времени, а Зоя Сафронова никак не могла наговориться со своей новой знакомой. Дарье Петровне пришлось потрудиться, чтобы снять с той напряжение, рассеять подозрения в возможном подвохе или обвинениях. Она много рассказывала о себе, о своей жизни, говорила об отце, о книге, которую о нем пишет, с неподдельной искренностью благодарным словом вспоминала те времена, которые Мария Григорьевна по ярмарочной балаганности своей называла «партейными». На самом деле не такой Мария Григорьевна была простой и забитой, чтобы не выражаться грамотно, но вот пристал к ней такой именно стиль общения, и терпи ее театральные выкрутасы. Нравилось ей это, что ли. А потом перешли в разговоре на детей, на внуков. И опять же сокрушались обе, что нет детям, на кого равняться, что старых героев порушили, развенчали, зачеркнули в представлении молодых их роль и значение в нашей жизни. А новых не создали. На чем детей воспитывать, кого в пример ставить? Никто не думает, что ниша эта осталась пустой, и фильмы заграничные резво заполняют ее эдакими суперменами, которым море по колено. Когда-то, в конце ХІХ века, старшее поколение опасалось дурного влияния нигилизма, а теперь этот нигилизм благом был бы. Здоровые сомнения и поиски новых идеалов никому повредить не могут. Но нет же, насаждается вседозволенность, безнаказанность, что по меткому выражению самих же бандитов есть не что иное, как беспредел. Так подошли и к Ване. — Говорила мне Мария Григорьевна, что болел он сильно в эту зиму, так ли? — спросила Ясенева. — Знаю, что он у вас мальчик умный и заводной, о нем хорошо в школе отзываются. — Это в какой? — встрепенулась Зоя Ивановна. — Если в средней, то лицемерят, троечник он у нас, заниматься не хочет. А если в шахматной, то тут правдивые сведения. Он очень шахматами увлечен, и там в первых чемпионах ходит. Мало-помалу, обсуждая темы воспитания Вани и влияния на него ближайшего окружения, Ясенева незаметно вплела в них и Евдокию Тихоновну. — Не поверите, — привычной фразой начала рассказывать Зоя Ивановна, — я порой даже ревновала его к Евдокее. Она в нем души не чаяла, привязалась. Известное дело, сызмальства с ним, с колыбельки, считай, нянчилась. Мы его в ясли-садики не водили, берегли от болезней. Вот она нас и выручала. Ваня рос болезненным, капризным, беспокойным мальчиком, мы прямо выматывались с ним. А она возьмет его к себе на несколько часов, а мы за это время и с работой справимся, и поспать успеем. Отдых нам давала, это правда. И он к ней привязался, как к родной. Хм, — засмеялась Зоя Ивановна, прервав прежнюю мысль. — Помню, как она его маленьким качала на своей груди. Она-то высокая была, крепкая, грудастая. Положит, бывало, его запеленатого себе на грудь, пальчиком тот сверток придерживает и ходит, грудью покачивает. Он и засыпал так. Смех! — Думаю, вам от этого только спокойнее на душе было, лишний глаз за мальцом всегда не помеха, — ввернула Ясенева. — О чем вы говорите? Конечно! Да, так вот, он ей поверял свои шалости, а она его или бранила и говорила, чтобы он больше так не делал, либо, если дело было пустяковое, покрывала, чтобы от нас ему не перепало. Яшка в строгости Ваню держит, спуску не дает. — Наверное, и Евдокия Тихоновна с Ваней бывала откровенной, иначе бы он не стал ей так доверять, — снова вставила Дарья Петровна свою мысль, чтобы разговор равномерно тек. — Да, ей-то и откровенничать, по сути, не с кем было, как я поняла. — Да, у них дружба была настоящая! Я же говорю, что даже ревновала его к ней. Но у Евдокеи талант был с детишками общаться. Такому не научишься, чего уж тут обижаться. Вот, к примеру, нарвалась она как-то в своих похождениях за шелковицей на маньяка: тот догнал на поляне парнишку и, не видя, что в кустах притаился свидетель, на ее глазах решил поломать его. Так она не побоялась, крик подняла и спасла-таки невинную душу от верной смерти. Ну что? Я, если бы такое увидела, постеснялась бы и себе признаться. А она нет. Позвала Ваню и рассказала ему все до тонкостей, как и что происходило, как тот зверь действует. И говорит, мол, будь осторожен, цепляется он к мальчишкам в транспорте, на улице, где ни увидит, а потом преследует до укромного местечка и нападает. Научила его быть осторожным. Да еще приказала друзьям рассказать, всех предупредить, и приметы ему описала. Ну, те приметы Гришунины Ясенева уже лучше этой рассказчицы знала и поэтому расспрашивать не стала. Но сворачивать разговор не собиралась и подлила, что называется, масла в огонь: — А потом случилось это несчастье в Женей Пиленко… Понимаю. Не забоялись мальчишки по улицам ходить? Этот же людоед мог Женю от самой шахматной школы до дому вести, а потом на пустырь заманить или затащить. Кто теперь скажет? — Как раз на боязливого попали, — усмехнулась Зоя Ивановна. — Да наш Ваня организовал бригаду ребят и все лето, до конца каникул, охотился на этого маньяка в тех лесах, где Евдокея его видела! Это ж он думал, что я не знаю, а я все сразу усекла. Евдокея же и мне рассказала про это приключение. Не тревожилась я лишь потому, что они гурьбой ходили, не по одному, просто высматривали мужчину, похожего по ее описаниям. А вот после гибели Жени… — она опустила глаза и начала теребить край курточки, словно отдирая от нее невидимую грязь. — После этого они переменили тактику на более опасную и начали заманивать зверя на живца. Живцом, можете не сомневаться, был Ваня. Я как унюхала это, покой потеряла. Поймите, родителям сказать не могу, потому что они встанут на дыбы, а Ваня от задуманного не отступится, ведь большой уже мальчик, свой характер имеет. И будет в семье скандал и разлад. И я решила пойти на сговор с Евдокеей. А, если здраво рассудить, к кому мне было кидаться? Вот мы и решили по очереди его пасти. Да, не удивляйтесь, — теперь Зоя Ивановна посмотрела Ясеневой прямо в глаза. — Исподтишка следили за ним. — И что вы увидели? — А то и увидели, что он то там, то сям стоит сам-один на видном месте и мозолит людям глаза. Места выбирал безлюдные или малолюдные, а дружки его прятались неподалеку. Все равно это очень опасно было! Но мне не выпало, слава богу, увидеть, как тот случай вышел, после которого они слежку свою прекратили. А то бы я умерла на месте. На Евдокеево дежурство у них получилось-таки заманить здоровенного бугая в подъезд дома политкаторжан. Знаете, где это? — Знаю, — отозвалась Ясенева. — Ну вот, свалили они его там и забрали все, как есть. Видно, документы искали. Но не нашли. Еще и раздели вдобавок, чтобы, значит, навредить ему побольше. А что взяли из карманов, не скажу вам. Вот как раз тогда Ваня и заболел. Перенервничал, конечно, да и промерз на ветру. Может, со временем, как страх его отпустит, он снова за свое возьмется, но пока больше дома сидит. Не знаю, что я без Евдокеи теперь делать буду, не справлюсь с ним одна. — А что делала Евдокия Тихоновна после того, как увидела, что мальчишки зашли в подъезд вместе с тем, как вы говорите, здоровенным бугаем? — А она, говорит, видела, что в том подъезде заранее притаился кто-то из ребят. Так что Ваня подстрахован был. Но Евдокея подошла, конечно, за ними почти вплотную. Слышит, что там тихо, никакой возни, похожей на драку, нет, а только мальчишки между собой шепотом переговариваются. Она и опять спряталась, поняла, что они сейчас уходить оттуда будут. Так и вышло. Далее — она-то не робкого десятка была — пошла опять в подъезд, посмотреть, что же там случилось. Видит, лежит этот дядька, вроде без сознания, но стонет. Живой, значит. Только раздетый. Ну, она ему двадцатку в карман сунула, чтобы греха избежать, вдруг ребята какого-нибудь безобидного простака проучили, и ушла оттуда вслед за ними. Проследила, что они разбрелись по домам и себе отдыхать пошла. Мне звонить не стала, поздно уже было. А на следующий день все и доложила, мы так всегда делали. Ну, а тут Ваня заболел, как я уже говорила, а там и ее не стало. — Как вы думаете, она запомнила того человека, которого ребята в подъезд заманили? — осторожно спросила Ясенева. — А чего же нет? Конечно, запомнила. Мальчишки сначала на проспекте гуляли, присматривались и, видно, заприметили, что этот мужик мальчика себе подыскивает. Они его и повели помаленьку в безлюдное место. А она же за ними неотступно следовала, сразу усекла, кого они на крючок взяли. Конечно, запомнила. Хоть днем, хоть ночью узнала бы. — Выходит, и ребята его могут узнать? — еще тише спросила Ясенева, боясь испугать Зою Ивановну. Но она, как видно, давно все передумала, поэтому не испугалась, а лишь вздохнула. — Евдокея сказала, что он видный из себя, статный, представительный, красивый мужик, одним словом. Не бомж, не пьянчуга. Я так понимаю, что он где-то работать должен. А коли так, то искать ребят без явных примет ему некогда, он же их не видел вовсе, только Ваню разглядел, пока разговаривал. Ваню, конечно, мог запомнить, а остальных нет. А они его без сомнения узнают: не минуту, не две, а весь вечер изучали его. — Зоя Ивановна, — вкрадчиво произнесла Ясенева, — как бы мне с вашей помощью с Ваней встретиться и поговорить? Поможете? Сафронова насторожилась, затасовалась, засовалась на скамейке. — Вы же говорили мне, что из газеты будете? — Из газеты, — подтвердила Дарья Петровна. — А так все выспрашиваете, словно из милиции. — Журналисты иногда свое расследование проводят. Вот и я некоторым образом занялась этим. Не скрою, мне не столько важно было узнать от вас о Евдокии Тихоновне, сколько о Ване. Ему ничего не грозит, поверьте. Мы с группой таких же, как я, энтузиастов на днях передадим в руки правосудия подозреваемого человека и собранные на него материалы. Но я не хотела бы, чтобы в этом деле фигурировали ребята. Зачем их травмировать? Зачем наводить тень на их благородную, хоть и предосудительную, на взгляд закона, инициативу? Я давно уже знаю тех из них, с кем Ваня выходил «на охоту». И добыча их, отнятая у того мужчины из подъезда, у меня теперь хранится. Так что мне надо обязательно с Ваней встретиться и обо всем договориться. — Ну, раз так, то я постараюсь. Как это лучше сделать? — А вы скажите ему, чтобы он пришел ко мне домой. И расскажите о нашей встрече. Он мальчик умный. Так зачем нам что-то скрывать от него? Только пусть он пока не афиширует наши беседы. Знаете, испанцы говорят: «Секрет друга храни, а ему свой — ни-ни». Зоя Ивановна согласилась с мудростью хитрых испанцев и пообещала все, о чем просит Ясенева, устроить. С самого начала встречи, когда собеседницы мало-мальски раззнакомились, Зоя Ивановна дала согласие на запись их беседы, так что Ясенева поспешила домой еще раз прослушать и изучить полученный материал. *** Ну что сказать? Ваня, увидев, в руках Ясеневой сверток с отнятыми у ночного охотника инструментами, признал его. Удивился только, что Артемка не предупредил о тайне, переставшей быть для них двоих таковой. А может, друг и не знал, что Алексей, старший брат, обнаружил тайник и забрал из него эти штуковины? — Нет, Артемка знает, что сверток у меня, но мы его просили не тревожить тебя, пока я сама с тобой не встречусь. А к этой встрече, поверь, я очень готовилась, — развеяла его догадки Дарья Петровна. — И что теперь нам будет? — спросил Ваня, и было видно, что он больше не о себе, а об Артемке беспокоится, ведь то именно Артемка стукнул по голове мужика, охочего до мальчиков. — Ничего не будет, я думаю. Ты мне скажи, запомнил ли того, кто тебе любовь за деньги предлагал? — спросила Ясенева, когда Ваня поведал ей все детали ночного происшествия. — Конечно, я его и по голосу узнаю, не только по фейсу. — Опиши мне его коротко, — попросила Ясенева. И Ваня, хоть на уроках, говорят, отвечал плохо, описал того мужика, что к нему приставал, во всех деталях. Ясенева еще перемолвилась с ним о некоторых пустяках, которые они, однако, договорились опять-таки никому пока не сообщать, и, поблагодарив мальчишку за откровенность и доверие, отпустила его. Предупредила только, чтобы темными вечерами и ночами не шастал по улицам. Угроза, мол, мести или даже случайной встречи с непредсказуемыми последствиями еще не миновала. Потом Дарья Петровна точно так же коротко встретилась с Артемкой и тоже нашла в нем понимание и желание помочь в ее деле по поимке опасного маньяка. Вот и сказочке подходит конец. Оставалось только устыдить аптечных работников, и особенно уважаемую Надежду Лукиничну, заведующую розничным отделом, всегда находящуюся за прилавком, что они не помогли бедной женщине, которой в конце февраля стало плохо у них в зале при производстве покупки. Ясенева позвонила в аптеку и рассказала, что недавно потеряла хорошую знакомую, перенесшую инсульт, но так из него и не выкарабкавшуюся. А случилось это, мол, по их прямой и непростительной вине. — Ибо стало ей плохо, между прочим, у вас в зале, — с укором говорила Ясенева. — Аптека называется! Она, я знаю, просила воды подать, «скорую» вызвать. А вы отпоили ее капельками и спровадили в ночь и темень. Она до угла лишь и успела дойти. Нехорошо, девушки. Я о вас была лучшего мнения. — Да что вы, Дарья Петровна, сразу напустились, нас не выслушав, — всполошилась Надежда Лукинична. — Когда это было? Ясенева, порывшись в календаре, назвала точную дату. — Припоминаю, — призналась Надежда Лукинична. — хоть и времени прошло немало. Но погодите, теперь я свои записки полистаю, — сказала она и замолчала, шурша бумагой. — О, нашла! В котором часу, вы говорите, ваша знакомая у нас была? — Где-то без четверти шесть вечера. Во всяком случае, мы в шесть часов закрыли магазин и вышли на остановку маршрутки, а следом за нами и она туда подошла, — сказала Ясенева. — Да разве время имеет значение? Важно, что вы проявили черствость и непрофессионализм. Ведь по ее состоянию вы не могли не видеть, что у нее случился инсульт и ей нельзя двигаться, а тем более перемещаться. — Да имеет, имеет значение время! — вскричали на том конце провода. — К нам в тот день затесался новый участковый, ваш лучший друг дядя Рубен, а вслед за ним нагрянула внезапная проверка из налоговой. И именно около шести часов всем приспичило! Вот у меня в журнале все написано! Целая группа пришла, а вместе с ними наш постоянный куратор Константин Насонович Ухналь одну новенькую привел — такая мегера оказалась, что мы не знали, куда ее посадить. А у нас в это время покупателей всегда прорва стоит, люди как раз с работы едут. Мы так замотались, что не до бабки было, ей-богу. Да у нас, если хотите знать, каждый день кому-нибудь плохо становится. Повадились приходить и симулировать тут припадки, а мы их лечи на халяву. Надоело уже! Дарья Петровна, ну что делать? Видно, судьба у вашей знакомой такая была. Не спасли бы мы ее, если бы на четверть часа раньше «скорую» вызвали. Вы же это хорошо понимаете. — Ладно, проехали, — холодно ответила Ясенева. — Человека уже не вернешь. Чего уж теперь судить-рядить если бы да кабы? *** Ясенева закончила свой рассказ и обвела всех спокойным взглядом. Я слушала ее, раскрыв рот, и совсем расслабилась, ожидая долгого и такого же интересного продолжения и еще каких-то чудес, может быть, о спасении той же старушки или еще о чем-то неожиданном. Но тут вдруг на меня повеяло холодом, и я почувствовала нешуточный напряг, заигравший вокруг меня невидимыми вихрями. Но от кого он исходил? Смотрю, дядьки, которые под охранников рядились, бицепсы раздули и с притворной приветливостью оглядываются, растягивая кожу лица в вымученной улыбке, что-то свое на уме имея. И наш дядя Рубен пиджачок форменный расстегнул, железяками на кобуре потренькивает. Что за дела, думаю? Так хорошо все было… А Дарья Петровна между тем как будто не замечает ничего этого и продолжает дальше. — Я надену перчатки, — она сопровождала свои слова соответствующими действиями, словно маг из шляпы, вынув откуда-то белые перчатки. — И со всеми предосторожностями, чтобы не смазать отпечатки пальцев, покажу вам то, что изъяли Артемка Звонарев и Иван Васюта у того человека, который темной февральской ночью якобы искал экстравагантной любви. И вы сами убедитесь, что он искал не этого, а очередную жертву для садистского убийства. Оттуда же, откуда появились перчатки, она достала грязный сверток из плотного черного материала с «набором маньяка» и развернула его, чуть приподняв над столом и наклонив так, чтобы собравшимся видно было, что там лежит. По залу прокатилась тихая волна ветра, рожденная совместным вздохом изумления всех присутствующих. Но ни шепот, ни шорох движения не нарушили воцарившуюся тишину. — А теперь попрошу войти в зал наших героев, — с этими словами Ясенева спокойно обернулась назад, где была дверь, ведущая в служебные помещения, и позвала: — Артемка, Ваня, зайдите к нам на минутку! Оттуда появились мальчишки с видом озорным, но решительным. Дарья Петровна обратилась к ним: — Нет ли среди присутствующих здесь людей того человека, у которого вы забрали этот сверток? — спросила она. — Ваня? — Есть, он здесь, — сказал Иван Васюта, окинув зал внимательным взглядом и при ответе глядя только на одну Ясеневу — Артемка? — снова спросила Ясенева. — Он сидит в этом зале, я его узнал, — сказал Артем Звонарев. — Спасибо, ребята, — как на уроке, сказала Ясенева. — А теперь вы можете уйти. И ничего не бойтесь, вам ничего не угрожает. Она снова повернулась к присутствующим. — Мне остается только предупредить вас, что со столовых предметов, которыми мы пользовались, будут сняты отпечатки пальцев. Не обижайтесь, это моя личная просьба к следственным органам милиции. Это нужно для сравнения с теми отпечатками, которые второй Зверстр оставил на своих инструментах. Надеюсь, это никого не оскорбит. Я благодарю всех за внимание, спасибо, что вы были со мною в этот вечер. Все встали и начали выходить из зала. Никто не вскрикнул, не побежал, не задал пускай глупый вопрос, даже не рассмеялся. Гости презентации уходили тихо, как с поминок. Я успокаивала себя тем, что настоящая презентация закончилась пусканием фейерверков, а сейчас было еще одно заседание «Клуба самоубийц», по уставу которого один начинает, играет до конца и закрывает эту лавочку. Кто же продолжит почин Гриши Хохнина? Доброволец нашелся, причем этой же ночью. Я же говорила, что езда на джипе до добра не доводит. На следующий день мы узнали, что в автокатастрофе погиб наш Константин Насонович Ухналь. Представьте, на свободной дороге не заметил препятствия: разогнался во всю мощь на набережной и долбанулся о колонну моста. Одно меня успокаивает — учинил он этот аттракцион рядом с цирком. Что тут добавишь? *** В один из ближайших после этого события дней Дарья Петровна пригласила меня к себе, отметить, как она сказала, ее полное исцеление от болезни и нашу общую победу. Меня собирал в гости весь коллектив, у каждого была куча вопросов, но на многие из них я и сама могла бы ответить. Только брать на себя лишнее не хотела. Однако же был вопрос и у меня, даже два. С них-то я и начала нашу встречу. — Не прикоснусь ни к еде, ни к питью, ни к какому другому угощению, пока не получу ответы на два вопроса, — ультимативно заявила я, едва сняв верхнюю одежду. — Давай, — развеселилась Ясенева, — только начинай с короткого, потом мы пригубим коктейль из настоящей водочки, сдобренной виноградным соком и белым «Мартини», и я тебе отвечу на твой длинный вопрос. Павел Семенович тоже был дома, он ухаживал за нами и всячески поддерживал дух оптимизма в нашем обществе. Ничего, скоро я обтешу своего Алешку и смогу запросто брать его в гости к столь почтенным людям. Сейчас рановато, он порой еще при разговоре морщит лоб, что его не красит. — А-а! — разочарованно протянула я. — Так вы знаете, о чем я хочу спросить? — Естественно, — ответила Ясенева, — ты же — Как вы догадались, что уродов было два? Невероятно! Это же уму непостижимо, такое совпадение! — залилась я неудержимыми эмоциями. — На миллионный город это не такое уж невозможное совпадение. Итак, я задалась вопросом: кого увидела старушка в аптеке? Перебрав все варианты, я, признаюсь, начала отдавать предпочтение тому, что встреча, так напугавшая ее, произошла в каком-то другом месте. Но с самого начала мне не давало покоя не это. — А что? — затаила я дыхание. — Почему Жирко знала, что тот, кого она увидела, — маньяк? Где и при каких обстоятельствах она с ним встречалась? Ведь он интересовался исключительно мальчиками и никем другим. На то время мы уже почти были уверенны, что убийство мальчишек Сухаревых совершил Хохнин, но для этого у нас были другие аргументы. Хотя тогда у меня и родилась теория о его дружбе со старушками, то есть о его терпимом отношении к ним, в итоге оправдавшая-таки себя. Но не мог же он, размышляла я дальше, признаться какой бы то ни было старушке о своих проделках! И я начала интересоваться образом жизни Евдокии Тихоновны. В разговорах с ее подругами открыла для себя интересные подробности, проливающие свет истины на это зловещее дело. Но повели меня эти подробности по другой дорожке, в сторону от Хохнина. А несколько позже я уточнила, что да, в день смерти Евдокии Тихоновны Хохнин еще болел, и не мог попасться ей на глаза. Что же оставалось предположить? Только наличие второго маньяка, встреченного ею в аптеке. Я узнала, кто в это время находился там. Оказалось, туда пришла проверка из налоговой полиции во главе с нашим покровителем Константином Насоновичем Ухналь. Итак, смертоносная змея имела раздвоенное жало. Одно из них вытащила ты, а я начала нащупывать возможность обезвредить второе. — Да, теперь мне все понятно. Мы сидели в роскошных креслах недавно приобретенного Ясеневыми итальянского гарнитура, Павел Семенович терпеливо подливал нам в бокалы сладкий, но хмельной напиток, который мы заедали ломтиками ананаса. Я вдруг почувствовала, в каком напряжении прожила последние полгода, и мне расхотелось заниматься делами, хлопотать о своем виде, об Алешке, помогать маме — я возжаждала поскорее отправиться в отпуск, свет за очи, на необитаемый остров. — Ты передумала задавать второй вопрос? — Я думаю, стоит ли его задавать, — ответила я. — Страшно, но все же решусь. Почему вы сказали, что дело с Хохниным, я должна закончить сама? — Отлично, — похвалила меня Ясенева. — Что ж, я обещала рассказать тебе правду и я сдержу слово. *** Не такой уж дурочкой была подвинувшаяся умом Галя, как думали некоторые односельчане. Ее родители, да и сам Володя, сердцем понимали, что она просто глубоко отрешилась от всего, запредельно далеко отошла от мира, жестоко обманувшего ее прекрасные, беззащитные и благоухающие, как цвет флёрдоранжа, чаяния. Она закапсулировалась в спасительном коконе, принимаемом многими за болезнь, и пережидала там, медленно подминая под себя свое горе, пока по капле нацеживаемые силы позволят ей возмужать и обрести защитный панцирь, стряхнуть с себя цепи разочарования и беспомощности. Безотчетно бродила она по полям и рощам, изучала одинокий день и жуткую ночь, улыбкой целомудрия встречала рассветы и, обливаясь слезами, прощалась с солнцем в закаты, сливаясь в эти часы с живой и вечной природой, наполняясь от нее мудростью, пониманием людей и умением ждать, ждать, ждать своего часа. Видно, зачем-то нужен был ей этот опыт нерасторжимости с вечностью, который многим дается лишь после земных странствий. Видно, нужен был в этом месте и в этот миг бытия среди сонма маленьких богов, какими по существу есть люди, один такой, что соединил бы в себе стариковские ум и знания с юностью души и молодостью готового к счастью тела. И мудрая мать-природа ковала из Гали великую надёжу свою, возлагая не нее, такую еще хрупкую и ранимую, миссию победы над сатанинским злом. Долго трудился космос, и долго бродила Галя по его повелению, собирая в туесок памяти все, чему была невольным свидетелем. Сон ума ей не нужен был, она давно отдохнула от уроков и чтения книжек, от запоминания формул физики и химии, от логических схем математики, она знала наизусть историю и литературу, язык и социологию. Эти знания, как вешние воды, проникли в нее, обеспечив возможность накапливать в себе новые факты и наблюдения для качественного преобразования их в нужные выводы, когда пробьет урочный час. И тот час пробил. Она стала Володиной женой и очнулась от нарколепсии воли. Словно на нее обрушился ливень прозрения, Галя разом поняла все, что так долго созерцала, что теперь знала и что должна была с этим сделать. Но знания ее были не для людей — мягкотелых, обнаженных созданий. Что делать с вместилищем своей памяти, к ней пришло не сразу, и какое-то время невидимая, не понимаемая самим умом его работа продолжалась в ее недрах, подводя ее к нужному шагу. Наконец, Галя решилась. Она поехала в областной центр и нашла там родителей присланной к ним прорабши… — Ну, ты уже поняла, Ира, что твоя бабушка покончила с родителями Хохнина, которые и творили в селе убийства детей. Ты можешь гордиться ею. Поэтому тебе, ее внучке, ниспослано было свыше продолжить очистительный процесс, связанный с их пагубным наследием, переданным своему потомку, — сказала Ясенева. — Моя бабушка?! — удилась Ира, казалось, ко всему готовая, но только не к этому. — Бабушка Галя? Как вы узнали? Почему от меня скрывали всю эту правду? — А ее никто, кроме бабушки Гали и нас троих, присутствующих здесь, не знает. Надеюсь, ты понимаешь, что право знать эту правду — привилегия сильный людей. И пока бабушка сама не заговорит с тобою о ней, ты должна молчать. *** Мне осталось только добавить несколько уточнений. В наш город внезапно пожаловала Таля Наталина, если вы еще не забыли о существовании этой плодовитой борзописицы, от которой мутило Дебрякова. И конечно, завалилась к нему. А он ведь женился, пусть пока неофициально, но фактически, и не хотел огорчать Елену Моисеевну своим знакомством с безнравственной в жизни и в творчестве особой. Тем более что Елена Моисеевна, еще не оправившаяся от горя, продолжала болеть. Чтобы не ударить в грязь лицом, Дебряков познакомил Наталину с Ясеневой, мол, вы обе писатели, так вот и общайтесь, наслаждайтесь, вот вам обоим подарок от меня. Ясеневу же посвятил в свои прошлые амуры (некуда, бедняге, было деваться) и просил избавить его от напасти. Добрая душа Дарья Петровна согласилась взять удар на себя и занимала Талю-Тлю, как могла. Оказывается!!! Та приехала сюда на похороны своего единственного из оставшихся родственников — безвременно почившего племянника Гриши Хохнина. Вот вам и хохма в стиле панк! Но Ясенева времени зря не тратила. Не подав виду, что вообще слышала о почившем, расспросила Талю о ее детстве, о родне и родственниках, о ее самых приятных и неприятных воспоминаниях. Та и рассказала о старшей сестре Фаине, о том, где та жила, и как закончила свои дни. — На радостях, что родился второй сын, — рассказывала Таля Ясеневой, — моя сестра устроила небольшой семейный пир. Что там произошло, по сути никто так и не узнал. Они поздно легли спать, а под утро, когда у людей сон самый крепкий, даже собаки не брешут, лишь петухи продирают глаза, чтобы впервые в эти сутки закукарекать, дом занялся пламенем, и в один миг сгорел дотла. Они, наверное, и проснуться не успели. После этого Ясенева поехала в то село, где после окончания техникума работала колхозным прорабом молодой специалист Фаина Хохнина. Дарья Петровна приехала туда рано утром и пошла на рынок, где обычно собираются старушки поговорить о старине, о своей молодости. Под видом научного работника, собирающего краеведческий материал для научных исследований, Ясенева разговорила этих старушек. От них и узнала о многочисленных убийствах детей, случившихся тут так давно, что к этому времени рассказы о том обросли совсем дикими подробностями, не утратив, однако, остроты восприятия. Затем ей поведали о страшном случае несчастной любви, закончившемся чудесным исцелением умалишенной, много лет тенью бродившей по околицам днем и, главное, ночью и наводившей ужас на запоздалого путника. — Да вон она, — показали бабки на симпатичную старушку, продающую молоко, чтобы подтвердить, что рассказывают не выдуманные байки, а голую правду из истории их села. — Расцвела, слава богу. Хоть что-то в мире не во зло людям делается, — заключили они. Ясенева познакомилась с бабушкой Галей, оказавшейся не такой уж древней старушкой, а приятной и интересной женщиной, разменявшей, правда, восьмой десяток. Как уж ей удалось расположить к себе бабушку Галю, трудно сказать, но на то есть у Ясеневой дар божий и мастерство журналистки. Бабушка Галя пригласила Дарью Петровну к себе в гости и на протяжении нескольких дней тайком от деда Володи рассказывала историю своей жизни. — Почему они убивали детей? — спросила Ясенева. — Ведь, по вашим рассказам, хоть и охочи они были до извращенной любви, но не нуждались в таких вещах. — Да уж теперь у них не спросишь, — скорбно качая головой, заметила бабушка Галя. — Только видела я все и наблюдала многое. Душа моя тогда спала, словно то не я была, а сомнамбула чужая. Вспоминать не хочу. Но я ведь еще до Ванькиной женитьбы знала, у кого от него детишки родились. Страсть, сколько он тут семени своего в рост пустил, кобель проклятый! А потом этих-то детишек она и порешила, всех до единого. Из ревности, видно, Фаня лютовала. А Иван детей, конечно, не губил, нет. Но покрывал ее, сучку кровожадную, и помогал тем, что назвал, кто от него на свет появился. Может, не для убийства назвал, а хвастался перед нею, но потом, когда дети его погибать начали, не мог он не догадаться, кто это делает. Значит, и он душегубом был. — Как же вы решились, — спросила Дарья Петровна, — такую страшную весть родной матери Фаининой рассказать? Ведь вас могли обвинить в клевете, наконец, просто убить как опасного свидетеля, и все. — Ну, смерти я не боялась, хоть, конечно, подумывала о таком исходе. Но потом поняла, что мой долг в том и заключается, чтобы извергов этих извести, не зря же господь сподобил меня стать единственной свидетельницей их злодеяний. А чего к закону не обратилась? Не скажу. Видно, не верила, что закон правильно рассудит дело. А мать Фаинина внушила мне уважение. Я ее пару раз видела и поняла, что она строгая и решительная, а главное, догадывается о больных мозгах своей дочери. Вот я к ней и поехала. Вошла во двор, долго сидела. Наконец дождалась, что она вышла на улицу. Я догнала ее, представилась. Она сказала, что слышала обо мне и даже, кажись, видела мельком. Короче, согласилась выслушать. Я ей все и рассказала, в деталях и с примерами, именами, датами и способами убийства. А потом предупредила, что грех этот от нее — как от матери изуверской — начало берет. Значит, ей его и исправлять. А если не исправит она, то я пойду в милицию, и их всех привлекут за соучастие: кого за сокрытие правды, кого за пособничество. Я ей сказала, что смогу привести доказательства, что она знала о преступлениях дочери. А под конец сказала, что им-то ничего — они пожили на своем веку. А малец Гришка не за козлиную душу в детдоме пропадет. И дочка младшая, что как раз тогда в люди выбивалась, дорожки светлой повек не увидит. И она решилась. — А откуда вы знаете, что поджег совершила именно она? — спросила Ясенева. — Так ведь она попросила меня помочь ей. И мы в тот день совсем, считай, под ночь, вдвоем туда поехали. Я на улице оставалась, долго бродила в темноте, но мне же не привыкать было. А она к ним в дом пошла и вышла оттуда только под утро. И вскорости там полыхнуло пламя. Но мы уже были далеко, только столб дыма и заприметили с расстояния, отделявшего нас. Думаю так, что она пила-гуляла с ними, незаметно при этом напоив их сонным зельем. А потом облила все керосином, да и подожгла. Делов-то, чертей порешить! *** — А бабушка знает, что вы мне это рассказали? — спросила я. — Нет, я рискую не оправдать бабушкино доверие. Но ты можешь рассказать ей о нашей борьбе со зверстрами, а там как она сама захочет, тому ты и должна покориться. Ира, твоя бабушка Галя — человек незаурядного ума и воли, береги ее, не подведи меня. — Обещаю, — пролепетала я жалким и раздавленным голосом, но не от боязни перед возложенным на меня доверием, а оттого, что все время, оказывается, находилась в окружении незаурядных, мужественных людей. И поняла, что я — плод их целенаправленных усилий, их продолжение. Пришла моя очередь нести эстафетный факел веков, и я обязана пронести его, не загасив и не снизив скорости, чтобы передать дальше в надежно подготовленные руки. По плечу ли окажется столь ответственная и отважная миссия моему Алешке, наделенному не внушающими доверия хлипкими генами? Ведь именно с его подачи я собиралась рожать детей, через которых мне предстояло действовать дальше. С пониманием этого мне надо было жить дальше. Но я, честно признаюсь, очень надеюсь на чувство юмора, зная теперь, однако, ему время и меру. Ибо существуют святые истины и великие дела, свершающиеся тихо и незаметно, но не терпящие привыкания к ним и суесловия. А поучиться этому, как вы убедились, мне было у кого! |
|
|