"Адольф Гитлер (Том 3)" - читать интересную книгу автора (Фест Иоахим К.)КНИГА СЕДЬМАЯ ПОБЕДИТЕЛЬ И ПОБЕЖДЕННЫЙГлава I ПОЛКОВОДЕЦЕще в течение октября 1939 года Гитлер начал перебрасывать свои победоносные дивизии на запад и заново укомплектовывать их. Как всегда, когда он уже принял какое-то решение, его охватила жажда действовать, во всяком случае, понятие «сидячая война», которым обычно называют последующие месяцы нерешительного выжидания, к его поведению не относится. Еще до того как западные державы прореагировали на его «призыв к миру» от 6 октября, он вызвал к себе главнокомандующих тремя видами вооруженных сил, а также Кейтеля и Гальдера и ознакомил их со своей памятной запиской, касающейся военной обстановки. Эта записка начиналась с псевдоисторической преамбулы о враждебной позиции Франции со времен Вестфальского мира 1648 года, что и служило обоснованием решения о немедленном наступлении на западе. Цель войны определялась как «уничтожение силы и способности западных держав в очередной раз… воспрепятствовать дальнейшему развитию немецкого народа в Европе» [381] – это означало, что война на западном фронте была неизбежным обходным маневром, чтобы избежать угрозы с тыла, прежде чем начинать великий завоевательный поход на Востоке. Гитлер подробно издожил примененный в Польше метод подвижной войны и рекомендовал его и для похода на Западе. Решающим, как он выразился, является массированное применение танков, дабы «обеспечить оперативное продвижение армии вперед и избежать позиционной войны, как в 1914-1918 годах». Такова была концепция, которая увенчается столь триумфальным успехом в мае и июне следующего года. Как и врученная генералам одновременно «Директива № 6 по ведению войны», эта памятная записка психологически была направлена на преодоление настроений строптивости в высшем офицерском корпусе. «Главное дело – это желание разгромить врага», – с таким заклинанием обращался к присутствующим Гитлер [382]. Действительно, часть генералитета считала план Гитлера «выманить французов и англичан на поле битвы и разгромить их» в одинаковой мере неправильным и рискованным и рекомендовала вместо этого упорной обороной как бы «усыпить» войну. Один из генералов назвал наступление «безумным», а фон Браухич, Гальдер и в первую очередь руководитель ведомства по делам вооружений генерал Томас, а также генерал-квартирмейстер сухопутных войск генерал фон Штюльпнагель приводили конкретные доводы со ссылками на незначительные сырьевые запасы, истощенные резервы боеприпасов, опасность зимней кампании и силу противника, и из этих политических, военных, а в чем-то даже моральных сомнений и формировались новые замыслы противодействия. Обеспокоенный Йодль обратился по этому поводу в начале октября к Гальдеру, ибо интриги офицеров означают «кризис тяжелейшего рода», и Гитлер «рассержен тем, что военные не идут за ним» [383]. Чем строптивее вели себя генералы, тем нетерпеливее настаивал он на том, чтобы начать наступление на Западе. Первоначально им был установлен срок между 15 и 20 ноября, но потом начало наступления было перенесено на 12 ноября, и это вынуждало офицеров к принятию решения. Как и в сентябре 1938 года, они стояли перед выбором – либо подготавливать войну, которую сами они считали роковой, либо свергнуть Гитлера путем государственного переворота; и, как и тогда, фон Браухич придерживался позиции середина наполовину, а за кулисами действовали все те же актеры: полковник Остер, вышедший к тому времени в отставку генерал-полковник Бек, адмирал Канарис, Карл Герделер, затем бывший посол в Риме Ульрих фон Хассель и другие. Центром их действий была штаб-квартира генштаба в Цоссене, и в начале ноября заговорщики решились на организацию государственного переворота, если Гитлер будет и далее настаивать на своем приказе о наступлении. Фон Браухич заявил о своей готовности предпринять последнюю попытку переубедить Гитлера во время беседы с ним, назначенной на 5 ноября. Это был тот самый день, когда немецкие соединения должны были занять исходные позиции для вторжения в Голландию, Бельгию и Люксембург. Беседа в берлинской рейхсканцелярии вылилась в драматическое столкновение. Гитлер с показным спокойствием выслушал сначала те сомнения, которые главнокомандующий сухопутными войсками изложил в виде своего рода «памятной записки». Ссылка на плохие погодные условия была отметена Гитлером коротким возражением, что погода одинаково плоха и для противника, опасения же относительно недостаточности боевой выучки войск он отверг замечанием, что дополнительные четыре недели тут мало что изменят. Когда же фон Браухич стал критиковать поведение армии в польской кампании и заговорил о нарушениях дисциплины, Гитлер воспользовался случаем и впал в один из своих припадков неописуемой ярости. Вне себя, как это отмечается в сделанной задним числом записи Гальдера, он потребовал, чтобы были приведены конкретные доказательства, желая точно знать, в каких частях имели место такого рода явления, что было их причиной и были ли вынесены смертные приговоры. Он заявил, что должен лично убедиться, так ли это, в действительности же все дело в том, что командование армии не желает воевать и поэтому давно уже отстают темпы вооружения, но теперь он выкорчует с корнем этот «цоссенский дух». Резким тоном он запретил фон Браухичу продолжать доклад, и главнокомандующий, растерянный, с побелевшим лицом, покинул рейхсканцелярию. «Б(раухич) совершенно подавлен», – так охарактеризовал его состояние один из участников событий [384]. В тот же вечер Гитлер еще раз подтвердил в приказном порядке, что срок нападения – 12 ноября. Хотя этим, собственно говоря, уже создавалась предпосылка для государственного переворота, заговорщики так ничего и не предприняли; хватило одной угрозы искоренить «цоссенский дух», чтобы выявились их слабость и нерешительность. «Все слишком поздно и совершенно впустую», – записал в своем дневнике один из близких к Остеру людей, подполковник Гроскурт. В предательской спешке Гальдер сжег все компрометирующие материалы и с того же часа прекратил всю текущую подготовку. Когда три дня спустя Гитлер чуть было не стал жертвой покушения в мюнхенской пивной «Бюргербройкеллер», организованного, по всей вероятности, каким-то одиночкой, страх перед крупной сыскной акцией со стороны гестапо окончательно парализовал последние остатки плана государственного переворота [385]. Кроме того, заговорщикам благоприятствовала случайность, устранявшая повод для их намерений, – 7 ноября из-за плохих погодных условий сроки вторжения были отодвинуты. Правда, Гитлер отложил его всего лишь на несколько дней; о том, насколько ему не хотелось идти на значительное оттягивание сроков, как этого требовали офицеры, говорит тот факт, что такая ситуация повторялась в общем и целом двадцать девять раз, прежде чем наступление все же началось в мае 1940 года. Во второй половине ноября главнокомандующих снова вызывали в Берлин для идеологической накачки; с пламенными призывами обращались к ним Геринг и Геббельс, а 23 ноября перед ними выступил с тремя длившимися в общей сложности семь часов речами сам Гитлер, в них он пытался уговорить и запугать офицеров [386]. Напомнив о минувших годах, он упрекнул их в недостатке веры и заявил, что «глубочайшим образом обижен» и не может «вынести, чтобы ему кто-то сказал, что с армией не все в порядке», а затем с угрозой добавил: «Внутренняя революция невозможна – ни с вами, ни без вас». Свою решимость немедленно начать наступление на Западе он назвал неизменной и отозвался о планировавшемся и критиковавшемся некоторыми офицерами нарушении голландского и бельгийского нейтралитета как о пустяке, не имеющем никакого значения («Ни один человек не задаст об этом вопроса, если мы победим») и, наконец, высказал прямую угрозу: «Я не остановлюсь ни перед чем и уничтожу каждого, кто против меня». Свою речь он закончил следующими словами: «Я полон решимости вести мою жизнь так, чтобы мог держаться достойно, если мне придется умереть. Я хочу уничтожить врага. За мной стоит немецкий народ, чье моральное состояние может стать только хуже… Если мы успешно выдержим борьбу – а мы ее выдержим, – наше время войдет в историю нашего народа. Я выстою либо паду в этой борьбе. Я не переживу поражения моего народа. Никакой капитуляции вовне, никакой революции внутри». Офицерский кризис осени 1939 года имел далеко идущие последствия. По самой своей природе, постоянно влекшей его навстречу тотальным эмоциям, Гитлер не только не верил впредь в лояльность своих генералов, но и не доверял их деловому совету, и то нетерпение, с которым он взял на себя роль полководца, имело своим истоком именно эти события. В свою очередь, вновь проявившаяся слабость и уступчивость генералитета, особенно главного командования сухопутных войск, способствовала его намерению свести органы военного руководства к уровню всего лишь инструментальных функций. Уже при подготовке сходной с переворотом кампании против Дании и Норвегии, в результате которой он рассчитывал обеспечить себе рудные запасы Швеции и базу для операций в войне с Англией, он полностью исключил из этого главное командование сухопутных войск. Вместо того он поручил планирование операции специально созданному штабу при верховном командовании вермахта (ОКВ) и реализовал тем самым также и в рамках воинской иерархии систему соперничающих инстанций, относившуюся к максимам его практики господства. И его расчеты блистательно подтвердились, когда начатая в апреле 1940 года чрезвычайно рискованная операция, противоречившая всем привычным принципам ведения войны на море и считавшаяся в штабах союзников просто немыслимой, увенчалась полным успехом. Начиная с этого момента, он уже не ожидал больше никакого открытого сопротивления со стороны генералитета; все бессилие офицерского корпуса иллюстрирует тот факт, что Гальдер еще во время осеннего кризиса обратился к статс-секретарю фон Вайцзеккеру с вопросом, нельзя ли повлиять на Гитлера, подкупив одну ясновидящую, – ради этой цели он готов был раздобыть миллион марок; что же касается фон Браухича, то тот произвел на одного из своих посетителей такое впечатление, будто он «вконец добит, изолирован» [387]. На рассвете 10 мая 1940 года началось, наконец, долгожданное наступление на Западе. Вечером предыдущего дня полковник Остер проинформировал противоположную сторону через голландского военного атташе в Берлине полковника Г. Й. Саса, с которым он был дружен, о предстоявшем наутро нападении. Но когда грохот орудий и вой бомбардировщиков разорвали предрассветную тишину, для скептически настроенных генштабов союзников, подозревавших ловушку, это все равно оказалось полной неожиданностью. Путем ввода крупных британских и французских сил, срочно переброшенных из Северной Франции, им, наконец, удалось где-то восточнее Брюсселя приостановить немецкое вторжение в Бельгию. И у них не вызвало никакого подозрения то обстоятельство, что немецкая авиация почти не препятствовала их ответным акциям, – а вот это-то и оказалось подлинной ловушкой, в которую они попали, и именно тогда эта их бездумность стоила им, по строгому счету, победы. Первоначальная немецкая концепция этой кампании опиралась на главную идею плана Шлиффена, она предусматривала обход французских укрепленных линий через Бельгию и нанесение удара с северо-западного направления. Конечно, германское командование сознавало, что в таком плане таились свои проблемы, – у него отсутствовал элемент внезапности, поэтому была угроза, что наступление захлебнется еще раньше, чем в первую мировую войну, и перейдет в позиционную борьбу; кроме того, оно требовало применения крупных танковых соединений на территории, изрезанной многочисленными реками и каналами, что, казалось, препятствовало быстрому исходу, хотя именно на этом и был построен весь военный план Гитлера. Но никакой альтернативы не видели. Предложенный в октябре 1939 года начальником штаба группы армий «А» генералом фон Манштейном план был отвергнут Браухичем и Гальдером, в результате чего Манштейн даже лишился своего поста. Он настаивал на том, чтобы главный удар в немецком наступлении был смещен с правого фланга в центр, – это должно было вернуть германской стратегии элемент внезапности, поскольку Арденны не были, по всеобщему мнению, подходящим местом для крупномасштабных танковых операций. По той же причине французское командование держало на этом участке фронта относительно слабые силы, но как раз на том и базировался план Манштейна: если только немецкие танки преодолевали горную и лесистую местность, то они могли затем почти беспрепятственно катиться по равнинам Северной Франции до самого моря, они отрезали армии союзников, введенные в Бельгию, и заставляли занимать боевую позицию спиной к побережью. И то, что первоначально смутило командование сухопутных войск, – неожиданный, рискованный характер этого плана – как раз и захватило моментально Гитлера. Говорили, что у него в голове уже зрели подобные задумки, когда он узнал о предложении фон Манштейна; поэтому, побеседовав с генералом, он приказал в феврале 1940 года по-новому сформулировать план кампании. Это и оказалось решающим. Ибо отнюдь не численное превосходство и не превосходство в вооружении и технике были тем, что сделало войну на Западном фронте беспрецедентным, захватывающим дыхание победным походом. Силы, выступившие друг против друга 10 мая, были – при небольшом превосходстве в численности у союзников – примерно равны. 137 дивизиям западных держав, к которым следовало присоединить еще 34 голландские и бельгийские дивизии, противостояли 136 немецких дивизий; авиация союзников насчитывала 2800 машин, а у немцев было почти на 1 000 самолетов больше; против примерно 3 000 танков и самоходных орудий противника немецкая сторона выставила 2500, правда, они были большей частью сосредоточены в самостоятельных танковых дивизиях. Но решающее значение имело превосходство немецкого плана операции, удачно названного Черчиллем «взмахом серпа» [388] и вынудившего противника к «сражению с перевернутыми фронтами». Под тяжестью немецкого наступления, начатого опять без объявления войны, вероломным налетом на находившуюся на аэродромах авиацию противника, через пять дней пала «крепость Голландия». Решающей для быстроты успеха явилась выдвинутая самим Гитлером идея выброски небольших, натренированных спецподразделений парашютистов в стратегически важных местах за линией фронта. Это решило судьбу господствовавшего над льежским укрепрайоном форта Эбен-Эмаэль, когда прямо на территорию крепости было высажено с грузовых планеров такое подразделение. А в это время последовал совершенно не ожидавшийся противником быстрый прорыв через Люксембург и Арденны, и уже 13 мая танковые соединения сумели у Динана и Седана форсировать Маас, 16 мая пал Лан, 20 мая – Амьен, и в ту же ночь передовые соединения вышли к Ла-Маншу. Какое-то время продвижение вперед шло такими быстрыми темпами, что части второго эшелона потеряли связь с авангардом, и мнительный, как всегда, Гитлер уже не верил в свой триумф: «Фюрер ужасно нервничает, – записывает Гальдер в дневнике 17 мая, – он боится собственного успеха, не хотел бы рисковать и поэтому охотнее всего задержал бы нас». И из записи следующего дня: «Фюрер, непонятно почему, боится за южный фланг. Он бушует и кричит, что таким образом можно загубить всю операцию и оказаться перед угрозой поражения» [389]. На деле же такой угрозы не было. Когда новый британский премьер-министр Уинстон Черчилль, обеспокоенный положением на фронте, прибыл в те дни в Париж, главнокомандующий сухопутными силами союзников генерал Гамелен признался ему, что большинство его моторизованных соединений оказалось в расставленной немцами ловушке. В своем приказе по войскам 17 мая Гамелен взывал к славным воспоминаниям и дословно повторял призыв генерала Жоффра к солдатам перед Марнским сражением – не уступать ни пяди земли. Однако командованию союзников так и не удалось собрать свои отступавшие армии, построить новые линии и организовать контрнаступление. И если бы передовые части танкового корпуса Гудериана, находившиеся всего в нескольких километрах южнее Дюнкерка, не получили приказа остановиться на достигнутом рубеже и не вступать в столкновение с противником, то поражение союзников было бы полным; промедление же в течение сорока восьми часов оставило в их руках гавань и дало им шанс на эвакуацию. Примерно в течение восьми дней благодаря одной из самых авантюрных импровизаций этой войны – при помощи приблизительно девятисот преимущественно небольших судов, в том числе и рыбацких баркасов, прогулочных пароходов и частных яхт, – подавляющая часть войск, в количестве около трехсот сорока тысяч человек, была переправлена в Англию. Ответственность за «стоп-приказ» под Дюнкерком до сего времени остается предметом дискуссий, причем иногда выдвигается мнение, будто бы сам Гитлер намеренно позволил эвакуироваться большей части английского экспедиционного корпуса, чтобы не заблокировать все еще вожделенный для него путь примирения с Англией. Однако такое решение противоречило бы не только сформулированным им в его памятной записке целям войны, но и «Директиве № 13» от 24 мая, которая начиналась следующими словами: «Ближайшей задачей операций является уничтожение окруженных в Артуа и во Фландрии франко-англо-бельгийских сил путем концентрического удара нашего северного крыла… Задача авиации заключается здесь в том, чтобы сломить всякое сопротивление окруженных частей противника(и) воспрепятствовать эвакуации английских сил через Ла-Манш» [390]. Скорее всего, «стоп-приказ» Гитлера, хотя и встреченный в штыки командованием сухопутных войск, но тем не менее одобренный командующим группой армий «А» фон Рундштедтом, был продиктован стремлением поберечь уставшие в четырнадцатидневных боях танковые соединения для предстоящей битвы за Францию. Утвердили же Гитлера в его решении самоуверенные, высокопарные заявления Геринга, что он и его люфтваффе превратят гавань Дюнкерка в море огня и потопят каждое причаливающее судно. Когда же город, еще за десять дней до того лежавший перед Гудерианом незащищенным, оказался наконец 4 июня в немецких руках, Гальдер скупо отметил: «Дюнкерк занят, побережье достигнуто.(Даже) французы убрались вон» [391]. Но не одним лишь великолепно задуманным планом операции объясняются немецкие успехи. Когда армии Гитлера после охватывающего маневра у побережья Ла-Манша повернули затем на юг, они повсюду встречали уже потерявшего мужество, сломленного противника, чья обреченность еще больше усугублялась творившейся на севере неразберихой. Французское верховное командование оперировало соединениями, которые давно уже были разбиты, дивизиями, которые были рассеяны, дезертировали либо просто развалились сами собой, Уже в конце мая один британский генерал назвал французскую армию «скопищем черни» без малейшего намека на дисциплину [392]. Миллионы беженцев, тащивших за собой тележки с нагроможденными в них пожитками, заполонили все дороги, они бесцельно брели просто куда глаза глядят, задерживали движение своих воинских частей, втягивали их в сумятицу, оказывались в тылу немецких танков, метались в панике под бомбами и воем сирен пикирующих бомбардировщиков, и в этом неописуемом хаосе тонула любая попытка организованного военного сопротивления – страна была готова к обороне, но не была готова к гибели. У французской ставки в Бриаре для связи с войсками и внешним миром имелся один-единственный телефонный аппарат, да и тот не функционировал с двенадцати до четырнадцати часов, потому что телефонистка на почте уходила в это время обедать. Когда же командующий британским экспедиционным корпусом генерал Брук спросил о дивизиях, которые якобы должны были защищать «крепость Бретань», то новый французский главнокомандующий генерал Вейган только удрученно пожал плечами: «Я знаю, что все это чистая галлюцинация». Подобно генералу Бланшару, многие военачальники тупо глядели на оперативные карты как на белую стену – было такое впечатление, что на Францию и впрямь обрушились небеса [393]. Хотя немецкие планы битвы за Францию едва ли предусматривали какую-либо активность со стороны противника, и директивы походили скорее на указания по проведению многодневного учебного марш-броска, а не военного похода, Гитлер был, тем не менее, смущен такой скоростью продвижения собственных армий вперед. 14 июня его войска вошли через ворота Майо в Париж и сорвали с Эйфелевой башни трехцветный французский флаг; три дня спустя в течение одного дня Роммель совершил бросок на двести сорок километров, а когда в тот же день Гудериан сообщил, что он со своими танками дошел до Понтарлье, Гитлер запросил телеграфом, не ошибка ли это, «вероятно, имеется в виду Понтайе-сюр-Сон», Гудериан протелеграфировал: «Никакой ошибки. Лично нахожусь в Понтарлье на швейцарской границе» [394]. Оттуда он двинулся на северо-восток и вклинился с тыла в линию Мажино. Оборонительный вал, бывший не только основой стратегии Франции, но и всего ее мышления, пал почти без боя. И тут как бы на помощь победе Германии, ставшей уже осязаемой, пришла Италия. Хотя Муссолини, как он любил говорить, ненавидел репутацию ненадежности, приставшую к его стране, и хотел путем «политики, прямой, как клинок шпаги», заставить забыть о ней, обстоятельства не благоприятствовали этим его намерениям. Его первоначальное решение не ввязываться в войну было поколеблено уже в октябре в результате немецких побед в Польше, в ноябре мысль, что Гитлер может выиграть войну, он воспринимал как «совершенно невыносимую», в декабре в разговоре с Чиано «открыто пожелал немцам поражения» и выдавал голландцам и бельгийцам сроки немецкого наступления, а в начале января направил Гитлеру письмо, в котором, пользуясь своим правом «декана диктаторов», самоуверенно растекался в советах и пытался нацелить Гитлера на Восток [395]. «Никто не знает лучше меня, поскольку я обладаю вот уже сорокалетним политическим опытом, что политика выдвигает тактические требования… Поэтому я понимаю, что Вы… избегали второго фронта. Россия тем самым, не шевельнув и пальцем, получила в Польше и Прибалтике большой выигрыш от этой войны. Но я, будучи революционером от рождения и никогда не меняя своих взглядов, говорю Вам, что Вы не можете постоянно жертвовать принципами Вашей революции в угоду тактическим требованиям определенного политического момента. Я придерживаюсь убеждения, что Вы не можете допустить, чтобы упало антисемитское и антибольшевистское знамя, которое Вы высоко несли на протяжении двадцати лет… и я безусловно исполню свой долг, если добавлю, что один-единственный дальнейший шаг по расширению Ваших отношений с Москвой имел бы в Италии опустошительные последствия…»[396] Однако при встрече на перевале Бреннер 18 марта 1940 года Гитлеру без особого труда удалось устранить отрицательные эмоции Муссолини и вновь разжечь в партнере старые комплексы, связанные с жаждой добычи и восхищения. «Нельзя закрывать глаза на то, что дуче очарован Гитлером, – писал Чиано, – и к тому же эта очарованность совпадает с устремлениями его собственной натуры, толкающей его к действию». Начиная с этого момента, у Муссолини растет решимость участвовать в войне. Просто недостойно, считает он, «сидеть сложа руки, когда другие делают историю. Дело не в том, кто победит. Чтобы сделать народ великим, надо послать его в бой – если потребуют обстоятельства, даже пинками в задницу. Этого я и буду придерживаться» [397]. В ослеплении от успехов своего товарища по судьбе, вопреки воле короля, промышленников, армии, даже вопреки воле части своих влиятельных соратников по Большому совету, он взял теперь курс на вступление Италии в войну. Когда в первые же дни июня в ответ на приказ начать наступление маршал Бадольо, возражая, заметил, что у его солдат «нет даже достаточного количества рубах», Муссолини, отвергая его возражения, сказал: «Я уверяю вас, что в сентябре все кончится, и мне нужно несколько тысяч мертвецов, чтобы как участнику войны сесть за стол мирных переговоров. 10 июня итальянские соединения начали наступление, однако застряли уже на подступах к пограничному населенному пункту Мантон. Возмущенный итальянский диктатор реагировал на это так: „Мне нужен материал. И Микеланджело нужен был мрамор, чтобы создать свои статуи. Если бы у него была одна глина, он стал бы всего лишь горшечником“ [398]. А неделю спустя события обогнали его честолюбие – президент Франции Лебрен поручил формирование правительства маршалу Петену. Первое, что тот сделал на своем новом посту, было обращение к германскому верховному командованию через правительство Испании с просьбой о перемирии. Гитлер получил сообщение об этом в маленькой бельгийской деревушке Брюли-ле-Пеш близ французской границы, где находилась его ставка. Кинопленка запечатлела взрыв его чувств – некую стилизованную в соответствии с сознанием собственной роли пляску радости с притопыванием правой ноги, улыбкой во все лицо, покачиванием застывшей в оцепенении головой и похлопыванием себя по бедру. И тут, не остыв еще от восторженного экстаза, Кейтель впервые провозгласил здравицу в честь «Величайшего полководца всех времен» [399]. Успехи же и впрямь были беспримерными. Всего три недели понадобились вермахту, чтобы разгромить Польшу, немногим более двух месяцев, чтобы победить Норвегию, Данию, Голландию, Бельгию, Люксембург и Францию, заставить Англию отступить на свой остров и бросить достаточно эффективный вызов британскому флоту. И все это сопровождалось относительно совсем небольшими потерями – западная кампания стоила немецкой стороне 27 000 убитых, в то время как потери противника составили почти 135 000 только убитыми. Разумеется, успехи этой кампании не являются одной лишь личной заслугой Гитлера как полководца, но ни в коем случае не были они и только результатом везения или же умения тех, кто ему советовал, либо полнейшего безволия противника. Значение танковых соединений осознали в 30-х годах и во Франции, и в других странах, но только Гитлер сделал из этого нужный вывод и несмотря на встреченное им сопротивление вооружил вермахт десятью танковыми дивизиями; куда зорче, чем его погрязший в устаревших представлениях генералитет, разглядел он слабость Франции и ее деморализующее бессилие, и сколь бы скромен ни был его личный вклад в манштейновский план кампании, он сразу же оценил его значение и изменил в соответствии с ним немецкую концепцию этой операции. И вообще он доказывал – во всяком случае, в ту пору – свое умение увидеть нетрадиционные возможности, которое к тому же обострялось благодаря той его непосредственности, что присуща самоучке. Он долго и интенсивно занимался изучением специальной военной литературы, на протяжении почти всей войны читал на сон грядущий военно-морские календари и военно-научные справочники. Благодаря поразительной памяти на военно-исторические теории и военно-технические детали он придавал своим выступлениям убедительный вид – уверенность, с которой он мог по памяти говорить о тоннажах, калибрах, дальности действия или оснащенности самых различных систем вооружения, достаточно часто повергала его окружение в изумление и замешательство. Но одновременно он умел и с богатейшей фантазией применять эти свои знания, у него было удивительное чутье на возможности эффективного применения современного оружия, что соединялось с высокой степенью умения вживаться в психологию противника, и все эти способности находили свое выражение в проводившихся уверенной рукой мерах по одурачиванию противника, в точном предвидении его ответных тактических шагов, а также в молниеносном улавливании предоставляющегося благоприятного случая – дерзкая идея захвата форта Эбен-Эмаэль принадлежала именно ему, равно как и мысль об оснащении пикирующих бомбардировщиков устрашающе воющими сиренами [400], а танков – вопреки мнению многочисленных экспертов – длинноствольными орудиями. Так что не совсем уж без оснований его называли одним из «наиболее знающих и разносторонних военно-технических специалистов своего времени» [401], и, конечно же, не был он «командирствующим капралом», как будут его после представлять высокомерные апологеты какой-то части германского генералитета. В то время, во всяком случае, пока в руках у него была инициатива, он таковым не был – момент перелома, когда его слабости начнут затмевать бесспорно имевшиеся у него сильные стороны, и оперативная смелость превратится просто в абсурдную самонадеянность, энергия – в упрямство, а дерзость – в азарт игрока, наступит значительно позже. Именно генералитет, и не в последнюю очередь та часть, что долго противилась ему, под воздействием блестящей победы над всегда внушавшим страх врагом – Францией – уверовал в итоге в его «гений» и согласился с тем, что анализ ситуации Гитлером превзошел их собственные оценки, потому что его анализ совершенно очевидно учитывал не только военные факторы, но и включал в себя то, что лежало за пределами узкого горизонта экспертов, – и именно в этом состояла одна из причин того, порою необъяснимого доверия, с которым встречали как всю его ни на чем не основанную уверенность в победе в последующие годы, так и непрерывно воздвигавшиеся им вновь и вновь карточные домики обманчивых надежд. Самому Гитлеру триумфальное завершение французской кампании принесло и без того уже не знавшее удержу чувство самоуверенности и дало его сознанию призванности мощнейшую из всех мыслимых опор – победу на поле битвы. 21 июня начались германо-французские переговоры о перемирии. За три дня до того Гитлер съездил в Мюнхен, чтобы увидеться с Муссолини и постараться погасить непомерные притязания своего итальянского союзника. Ибо за свою роль статиста на поле битвы дуче потребовал ни много ни мало как Ниццу, Корсику, Тунис и Джибути, а затем Сирию, базы в Алжире, оккупацию итальянцами Франции до самой Роны, выдачу ему всего французского флота и, если возможно, то и Мальты, а также передачу английских прав в Египте и Судане. Однако Гитлер, занятый в мыслях уже следующим этапом войны, сумел доказать ему, что честолюбивые притязания Италии затянут победу над Англией. И дело было не только в том, что форма и условия перемирия могли бы оказать значительное психологическое воздействие на решимость Англии продолжать борьбу, – куда больше Гитлер опасался того, что наисовременнейший французский флот, будучи недоступным для него, поскольку корабли находились в гаванях Северной Фрицаована результатом этих переговоров, поведение Гитлера и его аргументы возымели свое действие. Ироничный Чиано так характеризовал его в своем дневнике: «Он говорит сегодня со сдержанностью и осмотрительностью, которые после такой победы, как у него, действительно поражают. Меня нельзя подозревать в слишком нежных чувствах к нему, но в этот момент я им действительно восхищаюсь» [402]. Правда, куда менее великодушным показал себя Гитлер в аранжировке церемонии подписания соглашения о прекращении огня. В своей тяге к оскорбительной символике он устроил ее в Компьенском лесу северо-восточнее Парижа, где 11 ноября 1918 года немецкой делегации были предъявлены условия перемирия. Теперь сюда был специально доставлен из музея салон-вагон, в котором состоялась та историческая встреча, и его установили на той самой лужайке, где он находился в 1918 году, а памятник с поверженным немецким орлом был задрапирован полотнищем. Французский текст проекта договора готовился в предыдущую ночь при свечах в маленькой церкви деревни Брюли-ле-Пеш, Гитлер время от времени наведывался туда и спрашивал у переводчиков, как продвигается работа. А сама встреча подчеркнула приметы символического восстановления справедливости. Когда Гитлер около 15 часов в сопровождении большой свиты вышел из своего автомобиля, он направился сперва к гранитному монументу в центре площадки (надпись на монументе гласила о «преступной гордыне германского рейха», рухнувшей на этом месте) и остановился перед ним, широко расставив ноги и подбоченившись, – это был триумфальный жест наперекор, презрения к этому месту и всему, что было связано с ним [403]. Отдав приказ снести памятник, он вошел после этого в вагон и сел на тот стул, на котором сидел в 1918 году маршал Фош. Преамбула договора, зачитанная вслух Кейтелем прибывшей вскоре французской делегации, еще раз обращалась к истории: в ней говорилось о нарушении торжественно данных обещаний, о «поре страданий немецкого народа», его «обесчещении и унижении», которые брали свое начало отсюда, – и вот теперь, на том же самом месте, снимается «глубочайший позор всех времен». Еще до того как дело дошло до текста самого договора, Гитлер поднялся, отсалютовал вытянутой рукой и покинул вагон. Снаружи военный оркестр играл германский национальный гимн и «Хорст Вессель». В этот день 21 июня 1940 года, идя к своему автомобилю по одной из звездообразно расходившихся от той поляны буковых аллей, он был в апогее своей карьеры. Когда-то, в дни самого ее начала, он поклялся себе не знать покоя, пока не будет восстановлено то, что было попрано в ноябре 1918 года, и это нашло тогда отклик и дало ему сторонников. И вот теперь он достиг цели. Чувство старой обиды в очередной раз доказало тут свою силу» Ибо сами немцы, даже если сначала они считали войну бессмысленной, увидели в этой сцене в Компьене акт прямо-таки метаполитической справедливости и праздновали не без внутреннего восторга мгновение «восстановленного права» [404]. И многие сомнения потеряли в те дни свой вес, либо превратились в благоговение и преданность, ненависть же осталась в одиночестве; редко когда в предыдущие годы нация столь безоговорочно отдавала свои симпатии режиму, и сам Фридрих Майнеке писал: «Я хочу… переучиться многому, но не всему». В донесениях СД во второй половине июня говорилось о невиданной доселе внутренней сплоченности немецкого народа, даже враги-коммунисты почти полностью прекратили свою подпольную деятельность, и только церковные круги еще выражали «пораженческие настроения» [405]. Что-то от этой своеобразной эмоциональной торжественности, окружавшей те события, нашло свое выражение и в поведении Гитлера. В ночь с 24 на 25 июня, незадолго до перемирия, он попросил погасить свет в его крестьянском домике в Брюли-ле-Пеш и открыть настежь окна и несколько минут смотрел в ночную темноту. Три дня спустя Гитлер вылетел в Париж. В свою свиту он включил людей, разбирающихся в искусстве, в том числе Альберта Шпеера, Арно Брекера и архитектора Германа Гислера. Прямо с аэродрома он направился в «Гранд-Опера» и, гордый своими познаниями, сам был гидом в этой экскурсии по зданию театра, потом колонна автомобилей проехала по Елисейским полям, задержалась у Эйфелевой башни, затем Гитлер долго простоял перед гробницей Наполеона в Доме инвалидов, повосхищался ансамблем площади Согласия и поехал вверх на Монмартр, где назвал уродливой церковь Сакре-Кер. Поездка заняла всего три часа, но он назвал ее «сбывшейся мечтой моей жизни». Сразу же после этого он вместе с двумя бывшими однополчанами отправился в занявшее несколько дней путешествие по полям сражений первой мировой войны [406] и посетил Эльзас. В начале июля Берлин приветствовал его бурей восторга, морем цветов и колокольным звоном – это было последнее в его жизни триумфальное шествие, в последний раз насладился он опием великой овации, в котором он так нуждался и которого ему с этих пор, с распадом явления, так будет не хватать. Правда, большой парад войск, которым он хотел как бы формально вступить во владение французской столицей, был отменен – частью, чтобы пощадить чувства французов, частью потому, что Геринг был не в состоянии гарантировать безопасность от английских воздушных налетов. Но главное было в том, что Гитлер, как и прежде, не знал, как будут реагировать англичане, и внимательно следил за каждым их шагом. В германо-французское соглашение о прекращении огня он включил статью, содержавшую в скрытом виде обращение к Лондону [407], а когда в начале июля на встрече в Берлине Чиано вновь изложил итальянские требования, Гитлер отклонил их, сославшись на то, что нужно избегать всего, что побуждало бы к сопротивлению по ту сторону Ла-Манша; и в то время как министерство иностранных дел уже разрабатывало детальные предложения по мирному договору, сам он готовился к своему выступлению в рейхстаге, в котором собирался выдвинуть «щедрые предложения». Но одновременно он говорил и о своей решимости, в случае отказа, «обрушить на англичан бурю огня и металла» [408]. Однако ожидавшегося знака снова не последовало. 10 мая, когда вермахт начал свое наступление на Западе, премьер-министра Великобритании Чемберлена сменил на этом посту его давний непримиримый оппонент Черчилль. И хотя, как заявил новый глава правительства в своем первом же выступлении, он не может «предложить стране ничего кроме крови, забот, слез и пота» [409], все же оказалось, что втянутая в сложные соглашательские отношения с Гитлером и глубоко охваченная пораженческими настроениями Европа вновь обрела в лице этого человека свои нормы, свой язык и свою волю к самоутверждению. Поверх всех политических интересов он придавал противоборству великий моральный стимул и простой, понятный всякому смысл. Если правильно утверждение, что Гитлер-политик превосходил в тридцатые годы всех своих противников, то столь же верно и то, что нужно видеть масштаб этих противников, чтобы судить о масштабе того, кто их превзошел. В лице Черчилля Гитлер встретил не просто противника. Охваченной паникой Европе германский диктатор представлялся олицетворением самой непреодолимой судьбы, Черчилль же вновь свел его до масштаба силы, которую можно обуздать. Еще 18 июня, через день после того как французское правительство приняло свое, по выражению Черчилля, «меланхолическое решение» о капитуляции, английский премьер выступил в Палате общин и подтвердил свою твердую решимость продолжать борьбу несмотря ни на что: «Если Британская империя и ее Содружество будут существовать и спустя тысячу лет, то люди скажут: «Это был их звездный час». И он лихорадочно занимается войной и организацией защиты Британских островов от грозящего вторжения. 3 июля, когда Гитлер еще ждет знака о смягчении позиции, Черчилль, в качестве доказательства своей непримиримости, отдает своему флоту приказ открыть огонь по вчерашнему союзнику – военно-морскому флоту Франции, находившемуся в гавани Орана. Удивленный и разочарованный, Гитлер переносит свое объявленное на 8 июля выступление в рейхстаге на неопределенное время. Охваченный победной эйфорией, он твердо полагал, что англичане прекратят бесперспективную борьбу, тем более что он, как и раньше, отнюдь не собирался покушаться на их мировую империю. Но Черчилль своим демонстративным жестом вновь дает понять, что никаких попыток сторговаться не будет: «Здесь, в этой мощной твердыне, хранящей свидетельства человеческого прогресса, – заявил он 14 июня по лондонскому радио, – здесь, опоясанные морями и океанами, где господствует наш флот, … здесь ожидаем мы без страха грозящее нападение. Может быть, оно состоится сегодня. Может быть, оно не состоится никогда… Но будут ли наши муки жестокими или долгими, либо и теми, и другими, мы не пойдем на мировую, не допустим парламентеров; может быть, мы проявим милость – но просить о милости мы не будем» [410]. В ответ на это Гитлер созвал заседание рейхстага на 19 часов 19 июля в помещении Оперы Кролля. В своей многочасовой речи он так возражает Черчиллю и британскому правительству: Меня почти охватывает боль из-за того, что судьба избрала меня, чтобы толкнуть то, что уже подготовленно на слом этими людьми; ведь я не собирался вести войну, а хотел построить свое социальное государство высочайшей культуры. Каждый год войны отвлекает меня от этой работы. И причинами этого отвлечения служат смехотворные нули, которых в лучшем случае можно назвать политическим фабричным товаром природы. Мистер Черчилль только что вновь заявил, что хочет войны. Пусть он… на этот раз, может быть, в порядке исключения поверит мне, если я напророчествую следующее: результатом будет, что распадется великая мировая империя. Та империя, уничтожить которую, даже причинять ущерб которой никогда не входило в мое намерение. Но я отлично понимаю, что эта продолжающаяся борьба завершится только полным разгромом одного из двух ее участников. Мистер Черчилль, вероятно, думает, что это будет Германия. Я же знаю, что это будет Англия» [411]. Вопреки распространившимся ожиданиям речь Гитлера не содержала широкомасштабных предложений о мире, а ограничивалась лишь сформулированным в общих чертах «призывом к разуму», и эта перемена явилась первым документальным свидетельством пессимизма, вызванного отсутствием перспективы на заключение мира с Англией ввиду непримиримости позиции Черчилля. Дабы не показать никакого признака слабости, Гитлер соединит это выступление в рейхстаге с показной демонстрацией своей военной мощи, произведя Геринга в рейхсмаршалы и двенадцать генералов в фельдмаршалы, а также объявив о большом количестве других повышений. Но о том, как улетучились его надежды, говорит тот факт, что еще за три дня до этого выступления он издает «Директиву № 16 о подготовке десантной операции против Англии» под кодовым названием «Морской лев». Примечательно, что до этого у него не было никаких представлений о том, как продолжать войну с Англией, поскольку такая война не вписывалась в его концепцию, и даже изменившаяся ситуация не смогла побудить его кардинально пересмотреть свои соображения. Избалованный собственным везением и слабостью своих прежних противников, он верит в свой гений, в фортуну, в те шансы момента, которые научился использовать с такой молниеносной быстротой. Потому и «Директива № 16» была скорее свидетельством злобной растерянности, а не выражением конкретных оперативных планов, и на это указывает уже первая вступительная фраза: «Поскольку Англия, несмотря на свое бесперспективное в военном отношении положение, все еще (!) не проявляет никаких признаков готовности к взаимопониманию, я принял решение подготовить и, если будет необходимо (!), провести десантную операцию против Англии» [412] Следовательно, тут нельзя исключать и того, что Гитлер никогда не думал всерьез о высадке в Англии, а использовал это намерение только как оружие в войне нервов. Еще осенью 1939 года военные инстанции, в частности, главнокомандующий военно-морским флотом адмирал Редер, неоднократно и безуспешно пытались заинтересовать его проблемами десантной операции, и, едва дав свое согласие, Гитлер сразу же стал высказывать сомнения и говорить о трудностях, чего раньше с ним никогда не было. Уже через пять дней после одобрения им операции «Морской лев» он весьма пессимистически говорит о трудностях, связанных с ней. Он выдвигает требование о сорока пехотных дивизиях, о решении проблемы со снабжением, об абсолютном господстве в воздухе, о создании на берегу Ла-Манша обширной системы тяжелой артиллерии, а также о крупнейшей акции по минированию – и на все это отводит только шесть недель: «Если приготовления не будут со всей определенностью завершены до начала сентября, нам придется подумать о других планах» [413]. Колебания Гитлера объяснялись не только его обусловленным комплексами отношением к Англии; скорее, его смущала тут и главная идея мобилизованного Черчиллем сопротивления, а именно, что мировая держава с далекими заморскими базами обладает богатыми возможностями самоутверждения, а поэтому и вторжение в метрополию, и даже захват ее еще не означает поражения. Англия могла, используя, например, в качестве базы Канаду, все глубже втягивать его в противоборство в как бы перевернутом пространстве и, наконец, втравить в войну с США, чего он очень опасался. И даже если бы удался разгром Британской империи, то выгоду от этого получила бы не Германия, а – как выразился он на совещании 13 июля 1940 года – «только Япония, Америка и другие» [414]. Поэтому любое обострение войны с Англией подрывало как раз его собственную позицию, так что не только сентиментальные, но и политические доводы говорили за то, чтобы искать, не поражения Англии, а поддержки с ее стороны. Исходя из этих соображений, Гитлер и формулирует – не без признаков определенного замешательства – стратегию последующих месяцев: постепенно, щадящими ударами и политическими маневрами вынудить Англию к миру, чтобы в итоге, не беспокоясь за тылы, предпринять все-таки поход на Восток – это было исстари его idee fixe, той идеальной расстановкой сил, добиться которой он стремился до сих пор политическим путем и которую даже сейчас, при открытом противоборстве, все еще искал, не поддаваясь угрозе потерять присутствие духа. Ее осуществлению служила в военном плане «Осада» Британских островов немецкими подводными лодками, а также – и в первую очередь – воздушная война против Англии. Парадоксы этой концепции проявлялись в том на удивление половинчатом вовлечении сил, на основе которого Гитлер вел это противоборство: несмотря на все усилия военных инстанций он так и не решился перейти к концепции «тотальной» войны в воздухе или на море [415]. «Битву за Британию» – ставшее легендарным воздушное сражение над Англией, начавшееся 13 августа 1940 года («День Орла») первыми массированными налетами на расположенные в Южной Англии аэродромы и радарные станции, – 16 сентября пришлось прервать после тяжелых потерь вследствие плохих погодных условий, причем люфтваффе так и не добились ни одной из поставленных целей: не последовало ни ощутимого снижения британского промышленного потенциала, ни психологического подавления населения, ни даже завоевания господства в воздухе. И хотя адмирал Редер за несколько дней до того отрапортовал, что военно-морской флот готов к операции по десантированию, Гитлер отложил ее «на потом». Директива ОКВ от 12 октября предписывала, «чтобы приготовления к высадке в Англии с настоящего времени и до весны сохранялись лишь как средство политического и военного давления на Англию» [416] Операция «Морской лев» была похоронена. Военные действия сопровождались попыткой принудить Англию к уступчивости политическим путем – – созданием охватывающего всю Европу «континентального блока». Предпосылки для достижения этой цели были достаточно благоприятными. Часть Европы была уже фашистской, другую часть связывали с рейхом симпатии либо договоры, а еще какая-то часть была оккупирована либо побеждена, и эти поражения вынесли наверх имитаторский фашизм, едва ли имевший до того достойное упоминания количество приверженцев, но, тем не менее, обладавший теперь властью и возможностями для кристаллизации ее воздействий. Военные триумфы не только сделали Гитлера внушавшим страх диктатором всего континента, но и умножили магическую ауру, исходившую от него и его режима. Казалось, что он олицетворял мощь, момент истории и будущее, тогда как поражение Франции – в первую очередь – воспринималось как доказательство бессилия и конца демократической системы: эта страна «была нравственно загублена политикой» – так сформулировал в часы краха своей страны подавляющее недовольство демократией Петен [417]. На Венском арбитраже 30 августа, попытавшемся решить вновь обострившиеся пограничные распри в Юго-Восточной Европе, Гитлер выступал в роли Верховного арбитра, чьего совета ждали народы и в чьих руках находилась судьба этой части света. Великая континентальная коалиция должна была охватить всю Европу и включить в себя Советский Союз, Испанию, Португалию, а также то, что осталось от Франции и управлялось из Виши. Параллельно вынашивались планы нападения на периферию Британской империи и развязывания противоборства на Средиземноморье, что должно было завершиться захватом двух его ворот – Гибралтара и Суэцкого канала и тем самым подрывом имперской позиции Англии в Северной Африке и Передней Азии. Другие, разрабатывавшиеся одновременно с теми планы, нацеливались на захват принадлежавших Португалии островов Зеленого Мыса, Канарских и Азорских островов, Мадейры, контакты с правительством в Дублине имели своей целью союз с Ирландией, чтобы заполучить дополнительные базы для налетов германской авиации на Англию. В то лето 1940 года помимо военных возможностей перед Гитлером в очередной раз открывалась огромная политическая перспектива, и никогда еще идея создания фашистской Европы не была столь близкой, а немецкая гегемония – столь ощутимой. Какое-то время уже могло казаться, что он осознает предоставляющийся ему шанс. Во всяком случае, осенью того года Гитлер, словно заклиная прошлые победы своей политики, вновь развивает большую внешнеполитическую активность. Он несколько раз встречается с испанским министром иностранных дел, а во второй половине октября едет на встречу с Франко в Андай и прямо оттуда – на встречу с Петеном и его заместителем Лавалем в Монтуар. Но, кроме заключения 27 сентября Тройственного пакта с Японией и Италией, все его дипломатические усилия остаются безуспешными, в частности, неудачной оказывается предпринятая во время визита Молотова в Берлин попытка вовлечь в Тройственный пакт Советский Союз и, переключив внимание СССР на британские владения на побережье Индийского океана, сделать его партнером по новому переделу мира. Конечно, этот прова объясняется наступившим у Гитлера периодом пренебрежения политическими действиями, которое умножается ощущением новых триумфов. Его искусство переговоров, как свидетельствует большинство сохранившихся протоколов, уступает теперь место властному мессианскому самомнению, прежнее осторожное прощупывание сменяется неуклюжей неискренностью, и вместо тонко сплетенных аргументов прежних лет с подсовываемыми в них полуправдами его новые партнеры по переговорам все больше и больше встречаются с откровенным эгоизмом человека, знающего один лишь аргумент – свою превосходящую силу. Но здесь, как и в случае с параллельно разрабатываемыми военными планами – операциями «Феликс» (Гибралтар), «Аттила» (превентивная Оккупация вишистской Франции) и другими, – постоянно создается такое впечатление, будто занимается он этими акциями как-то на удивление несобранно и незаинтересованно. Иной раз просто казалось, что его вообще тянет свести до минимума военную активность против Великобритании и довольствоваться химерическим эффектом идеи великого континентального блока. Ибо таким образом можно было, вероятно, легче всего предотвратить то, что куда больше беспокоило его ввиду конечной цели, к которой он стремился, – экспансии на Восток, а именно, угрожающе возраставшую опасность вступления в войну США, что сделало бы напрасным все его труды, жертвы и замыслы [418]. Начиная с лета 1940 года боязнь американского вмешательства придает всем соображениям новую, угрожающую окраску и в первую очередь усиливает у Гитлера его страх перед фактором времени. После разгрома Франции он тратит свою энергию на скорее побочные дипломатические и военные акции. Немецкие войска стоят от Нарвика до Сицилии, а с начала 1941 года, позванные на помощь незадачливым итальянским партнером, уже и в Северной Фрицаление, что он в настоящий момент не знает, как быть дальше» [419]. Уже осенью, когда война грозила вырваться таким образом из-под контроля, Гитлер начал вновь концентрировать на ней свои мысли и возвращать ей концептуальность. У него было две возможности: или продолжать сколачивать-мощный блок государств – это было, правда, связано со значительными уступками ряду сторон, – который благодаря включению в него Советского Союза и Японии заставил бы США в последнюю минуту повернуть на 180 градусов (но и отодвинул бы на годы запланированную экспансию на Восток), либо же, улучив первый удобный момент, обрушиться на Восток, разгромить в ходе блицкрига Советский Союз и образовать блок уже не с партнером, а покорным сателлитом. С принятием окончательного решения Гитлер колебался в течение нескольких месяцев. Летом 1940 года он был полон нетерпения поскорее покончить с этой бессмысленной и обременительной войной на Западе. Еще 2 июня, в дни наступления на Дюнкерк, он выражает надежду, что теперь уж Англия будет готова пойти на «заключение разумного мира» и тогда у него будут развязаны руки для выполнения своей «великой и непосредственной задачи – противоборства с большевизмом» [420]. Несколькими неделями позже, 21 июля, он потребовал от фон Браухича начать «приготовления» к войне с Россией и в победном угаре тех дней даже подумывал о проведении этой кампании уже осенью 1940 года, и только памятная записка ОКВ и штаба оперативного руководства вермахта убеждают его в невыполнимости такого намерения. Но, так или иначе, с этого момента он оставляет свою первоначальную идею о разграничении двух противоборств во времени, и сочетание войны на Западе с экспансией на Восток выливается у него в представление о единой мировой войне. 31 июля он обосновывает эту свою идею перед Гальдером [421]: «Надежда Англии – это Россия и Америка. Если отпадает надежда на Россию, то отпадает и Америка, потому что падение России будет иметь своим следствием невероятное усиление роли Японии в Восточной Азии… Скажи только Россия Англии, что она не хочет, чтобы Германия была великой, и тогда Англия хватается, как утопающий за соломинку, за надежду, что через шесть – восемь месяцев дело полностью переменится. Но если разбита Россия, то улетучивается и последняя надежда Англии. И тогда хозяин в Европе и на Балканах – Германия. Вывод: В соответствии с этим рассуждением Россия должна быть ликвидирована. Срок – весна 1941 года» [422]. Однако в сентябре, а потом и еще раз в начале ноября казалось, что Гитлер опять заколебался и предпочитает все же идею союза. «Фюрер надеется, что сумеет втянуть Россию в единый антианглийский фронт», – записывает Гальдер 1 ноября, но другая запись, всего три дня спустя, уже обозначает альтернативу: Россия, фиксирует он слова Гитлера, остается «главной проблемой Европы.(Следует) сделать все, чтобы быть готовым к полному расчету с ней» [423]. Кажется, это соображение окончательно взяло верх в течение декабря, и Гитлер принял решение, отвечавшее всей его сути, нетерпеливо преследовавшей его центральной идее, равно как и его тогдашней непомерной переоценке самого себя, – начать войну против Советского Союза так скоро, как это только возможно. Переизбрание Ф. Д. Рузвельта президентом Соединенных Штатов, а также переговоры с Молотовым, по всей видимости, подстегнули принятие им этого решения; во всяком случае, уже на другой день после отъезда советского министра иностранных дел он сказал, что это «не останется даже браком по расчету», и дал поручение отыскать на востоке местность для ставки фюрера, а также для трех командных пунктов – на севере, в центре и на юге – и «построить их в самом спешном порядке» [424]. 17 декабря он изложил Йодлю свои оперативные соображения относительно этой кампании, завершив их замечанием, «что нам следовало бы в 1941 году решить все проблемы на европейском континенте, поскольку уже в 1942 году США будут в состоянии вмешаться» [425]. Решение напасть на Советский Союз еще до того, как решилась судьба войны на Западе, часто называют одним из «слепых», «загадочных» и «с трудом поддающихся логике» решений Гитлера, однако в нем было больше рациональности и в то же время отчаяния, чем это представляется на первый взгляд. Сам Гитлер укажет на все возникавшие отсюда проблемы, назвав приказ об этом нападении одним из тех многих «труднейших решений», которые ему приходилось принимать. Оглядываясь назад, он продиктует Мартину Борману в начале 1945 года в бункере под рейхсканцелярией следующий текст: «За время войны мне не приходилось принимать более трудного решения, чем о наступлении на Россию. Я всегда заявлял, что нам следует любой ценой избегать войны на два фронта, и, кроме того, никто не усомнится в том, что я больше, чем кто-либо другой, размышлял над судьбой Наполеона в России. Так почему же эта война с Россией, и почему мной был избран именно этот момент? Мы потеряли надежду окончить войну успешным вторжением на английскую землю. Ибо эта страна, которой правили тупые вожди, не соглашалась допустить нашего господства в Европе и заключить с нами мир без победы, пока на континенте еще была держава, принципиально враждебно противостоявшая нашему рейху. Следовательно, война затягивалась на веки вечные и была чревата опасностью, что вслед за англичанами будет возрастать активное участие американцев. Значение американского потенциала, непрерывная гонка вооружений… близость английских берегов – все это говорило за то, что мы, если мы в своем уме, не можем допустить, чтобы нас втянули в затяжную войну. Ибо время – всякий раз это время! – будет все более неумолимо работать против нас. Чтобы побудить англичан сдаться, чтобы заставить их заключить мир, нужно было, следовательно, отнять у них надежду противопоставить нам на континенте противника нашего ранга, то есть Красную Армию. У нас не было выбора, это было для нас непреложной необходимостью – удалить русскую фигуру с европейской шахматной доски. Но тут была еще и вторая, столь же весомая причина, которой хватило бы и самой по себе: та колоссальная опасность, которую представляла для нас Россия уже самим фактом своего существования. Она стала бы нашей гибелью, если бы вздумала однажды напасть на нас. Наш единственный шанс победить Россию состоял в том, чтобы упредить ее… Мы не имели права дать Красной Армии использовать преимущества на местности, предоставить ей в распоряжение наши автострады для продвижения ее моторизованных соединений, нашу сеть железных дорог для транспортировки людей и материалов. Мы могли разгромить ее только в ее собственной стране, взяв инициативу действий в свои руки, в ее болотах и трясинах, но никак не на земле такого цивилизованного государства, как наше. Это дало бы ей трамплин для нападения на Европу. Почему в 1941 году? Потому что никак нельзя было тянуть, тем более, что наши враги на Западе неуклонно наращивали свою боевую мощь. Кроме того, ведь и сам Сталин отнюдь не бездействовал. Следовательно, на обоих фронтах время работало против нас. Поэтому вопрос должен звучать не так: «Почему же уже 22 июня 1941 года?», а так: «Почему же не раньше?»… В течение последних недель мне не давала покоя мысль, что Сталин может меня опередить» [426]. Тем же, что сводило воедино соображения Гитлера летом и осенью 1940 года, была его тайная надежда изменить ход войны, затормозившийся и сбившийся не в то русло, с помощью внезапного, неожиданного маневра-выпада, что так часто удавалось ему в пору неудач в его жизни, и осуществить одновременно таким путем Великую завоевательную идею. В своей буйной фантазии он уже видел кампанию против России нечаянным и устранявшим, как по мановению волшебной палочки, все трудности переломом и предпосылкой для прорыва к мировому господству. Выступая 9 января 1941 года перед высшими чинами ОКВ и ОКХ, он скажет, что Германия «будет неуязвимой. Огромные пространства России таят в себе неисчислимые богатства. Германии следовало бы установить над этим пространствами свою политическую и экономическую власть, но не присоединять их к себе. Тем самым она получила бы все возможности, чтобы в будущем вести борьбу и с континентами, и тогда уже никто не был бы в силах ее победить» [427]. Быстрый крах Советского Союза, – представлял он себе, – подаст знак Японии для давно запланированной, но оттягивавшейся главным образом из-за советской угрозы в тылу «экспансии в южном направлении», которая, в свою очередь, привяжет США к тихоокеанскому региону и, следовательно, отвлечет их от Европы, так что Великобритании не останется ничего другого, как пойти на уступки. Путем широкомасштабного, тройного охвата – через Северную Африку, Переднюю Азию и Кавказ – он рассчитывает после завоевания России прорваться в Афганистан, чтобы оттуда поразить, наконец, самую сердцевину неуступчивой Британской импррии – Индию. До господства над миром, как ему казалось, было рукой подать. Слабые стороны этой концепции были необозримы. До того Гитлер всегда выдвигал в качестве предпосылки для наступления на Советский Союз безопасность на Западе и видел в избежании конфликта на два фронта прямо-таки своего рода основной закон немецкой внешней политики [428]; теперь же он пытается добиться этой безопасности путем нанесения превентивного удара, то есть пускается в авантюру войны на два фронта, дабы упредить войну на два фронта. И в той же мере, как переоцениваются им собственные силы, недооценивает он и силы противника. «Через три недели мы будем в Петербурге», – заявляет он в начале декабря и уверяет болгарского посланника Драганова, что советская армия – это «всего-навсего пустяк» [429]: но что проступает здесь особенно рельефно, так это снова его неспособность додумать мысль до конца в ее тесной связи с действительностью: всегда, как только были намечены первые шаги, он через какое-то время уже отрывался от реальной почвы и доводил свои соображения до конца не рационально, а как видения. Показательно в этом плане, насколько спустя рукава относится он к размышлению над тем, что же должно последовать после ожидаемой победы на Востоке. Это была та же ошибка, которую он допустил при нападении на Польшу, а затем во время французской кампании. Если бы даже ему удалось в ходе новой молниеносной кампании прорваться до наступления зимы к Москве или того дальше к Уралу, то ведь это, как он должен был бы сказать себе, еще не означало окончания войны, ибо за Москвой, за Уралом лежали огромные пространства, которые могли служить местом сбора и организации оставшихся сил. В любом случае, к той более или менее открытой границе, на которой он собирался остановиться, были бы прикованы столь крупные немецкие силы, что это неминуемо придало бы перспективу Англии и США и укрепило бы их волю на продолжение войны. Но Гитлер никогда не задумывался над такими конкретными возможностями – он упивался и довольствовался неясными формулами типа «крах» или «разгром». Когда фельдмаршал фон Бок, которого прочили на пост командующего группы армий «Центр», в начале февраля сказал, что хотя он и считает военную победу над Красной Армией возможной, но не представляет, «как можно принудить Советы к миру», Гитлер неопределенно ответил, что «после захвата Украины, Москвы и Ленинграда… Советам наверняка придется пойти на мировую» [430]. Эти слова выдают всю незавершенность его мыслей. А между тем теперь он уже не желает слушать никаких возражений и вопреки всем аргументам и противодействиям неуклонно готовит нападение. В октябре 1940 года, в ночь его встречи с Петеном, он получает письмо от Муссолини, где тот сообщает о своем намерении напасть на Грецию. Отчетливо представляя, какие осложнения принесет этот непредвиденный шаг немецкому флангу на Балканах, Гитлер вынужден изменить маршрут своего путешествия и отправиться на спешно организованную встречу во Флоренцию. В свою очередь Муссолини, желая отплатить немцам за многочисленные сюрпризы такого же рода, коими они его потчевали, а также за их многочисленные победы, всего за несколько часов до приезда Гитлера начинает, сломя голову, свою операцию. Но и необходимость послать в Грецию немецкие соединения, когда итальянский союзник, как и ожидалось, попал в затруднительное положение, не помешала Гитлеру продолжать планирование и развертывание войск для похода на Восток. Не изменил он своих планов и тогда, когда Муссолини попал в передрягу и в Албании, и даже когда в начале декабря 1940 года рухнул итальянский фронт в Северной Африке, – все эти неприятности принимаются им равнодушно, он отдает необходимые указания и направляет туда, где возникает угроза, все новые дивизии, даже на мгновение не отвлекаясь от своей главной цели. 28 февраля ему приходится, используя территорию своего союзника Румынии, упредить Советы в Болгарии, примерно месяц спустя он оккупирует Югославию, после того как группа офицеров-путчистов предприняла попытку вырвать свою страну из-под немецкого влияния, но, несмотря на все эти требовавшие все новых реакций события, он не выпускает из поля зрения кампанию против Советского Союза, а лишь откладывает ее на ставшие потом, правда, роковыми четыре недели. 17 апреля он принимает капитуляцию югославской армии, через шесть дней сдаются греки, так долго и успешно оказывавшие сопротивление солдатам Муссолини, а в это время отправленный в Северную Африку корпус под командованием генерала Роммеля за двенадцать дней отвоевывает всю потерянную итальянцами Киренаику. Вскоре вслед за тем, между 20 и 27 мая 1941 года, части немецких парашютистов захватывают остров Крит, и на какое-то мгновение даже покажется, что крах всей британской мощи в восточном Средиземноморье теперь уже неминуем. Редер и командование военно-морского флота все с большей настойчивостью требуют начать осенью 1941 года крупное наступление на английские позиции на Ближнем Востоке, которое «было бы для Британской империи более страшным ударом, нежели взятие Лондона»; и ставшие позднее известными суждения противника во многом подтвердили это предположение. Однако Гитлер опять не проявляет готовности расстаться со всепоглощающей идеей экспансии на Востоке, и все старания части его окружения переубедить его оказываются безуспешными [431]. Не останавливает его и весьма обострившаяся ситуация на Западе, где все более ощутимо проявляет себя материальная мощь США, и где после поражения в воздушной войне грозит уже и поражение в подводной войне. Не приходится сомневаться в том, что Гитлер видел и учитывал все многочисленные слабые места своей новой концепции войны: риск борьбы на два фронта, опыт Наполеона, связанный с непреодолимо глубокими пространствами, выход из игры итальянского союзника, а также распыление собственных сил, резко противоречившее самой идее блицкрига. Но то упорство, с которым он не хочет замечать все это, объяснялось не только и не столько его сконцентрированностью на центральной мысли – скорее, он сам все отчетливее сознавал, что то начинающееся лето 1941 года давало ему последний шанс для осуществления его идеи. Он был, как он сам потом скажет, в ситуации человека, у которого остался в ружье только один патрон [432], и особенность тут заключалась в том, что эффективность заряда как бы неуклонно снижалась. Ибо войну, как он знал, нельзя было выиграть, если бы она приняла характер битвы ресурсов и борьбы на истощение, что поставило бы Германию во все возрастающую зависимость от Советского Союза, а в конечном итоге все кончилось бы все равно гегемонией Соединенных Штатов. Можно полагать, что где-то в глубине его мысли о нападении на СССР еще тлела, неотчетливо и расплывчато, надежда на то, чтобы ударом по Советскому Союзу вернуть себе нейтралитет консервативных держав, чье содействие он имел, да упустил, но вот теперь, мол, вновь осознал в качестве противника их общего врага. Во всяком случае, именно эта надежда побудила его старого обожателя Рудольфа Гесса 10 мая 1941 года на свой страх и риск вылететь в Англию, чтобы положить конец этой «перевернутой войне». Но встреченное им там отсутствие интереса к его миссии отчетливо показало, что и этот шанс упущен, и у Гитлера действительно нет выбора. Его решение начать войну на Востоке именно в этот момент походило на акт отчаяния – это был единственный путь, оставшийся для него еще открытым, но этот путь вел к гибели. Насколько ясно представлял себе Гитлер эту дилемму, свидетельствуют его многочисленные высказывания начиная с осени 1940 года. Его беседы с дипломатами, генералами, политиками, помимо их значимости как таковых, являются документом процесса непрерывного самоубеждения. Недооценка и умаление силы противника играли при этом такую же важную роль, как и изображение его страшным чудовищем; с одной стороны, Советский Союз был «глиняным колоссом без головы», а с другой – «большевизированной пустыней», «просто ужасным», «мощным натиском народов и идей, угрожающим всей Европе», и заключенный когда-то договор стал ощущаться теперь «очень болезненно» [433]. А потом он снова уговаривал себя, что это не война на два фронта: «Теперь есть возможность, – заявил он перед генералитетом 30 марта 1941 года, – нанести удар по России, имея позади свободный тыл. Снова такая возможность так скоро не предоставится. С моей стороны было бы преступлением перед будущим немецкого народа, если бы я не ухватился за нее!» Откровенное отсутствие поддержки со стороны общественности, приветствовавшей «ревизионистские» кампании начального этапа объединения всех немцев, а в итоге и французскую кампанию, его не смущало, он не разделял озабоченности одного агентурного донесения о настроениях тем фактом, что «частично обозначившаяся в пропаганде грядущая роль Германии как ведущего государства Европы и непосредственное присоединение восточных территорий… пока еще едва ли доступны большей части народа» [434]. Его заклинания подкреплял становящийся все более нетерпеливым дух уверенности в том, что все принимаемые им решения одобрены и узаконены Провидением, и это усиливающееся стремление иррационально обосновать собственные намерения наиболее наглядным образом отражало то состояние обеспокоенности, в котором он находился. Нередко акты магического самоуспокоения представляли собой непосредственные вкрапления в сугубо деловые разговоры. Например, в марте 1941 года в беседе с одним венгерским дипломатом, он после сравнения уровня вооружений Германии и Соединенных Штатов, заявил: «Осмысливая свои способы действия и предложения в прошлом, он приходит к убежденности, что все это так сотворено Провидением; ибо то, к чему он изначально стремился, было бы, если бы он достигал этого мирным путем, всякий раз только половинчатым решением, которое вызвало бы со временем новую борьбу. У него лишь одно особое пожелание – чтобы улучшить наши отношения с Турцией» [435]. Начиная с лета 1940 года между Германией и Советским Союзом наблюдается целый ряд дипломатических неурядиц, которые не в последнюю очередь следует объяснить решительными попытками Москвы защитить собственное предполье от возросшей до внушавших большие опасения размеров мощи рейха; Москва делает это путем аннексии прибалтийских государств и части Румынии, а также упорно сопротивляясь расширению немецкого влияния на Балканах. Правда, британский посол в Москве сэр Стаффорд Криппс полагал весной 1941 года, что Советский Союз будет, «с абсолютной твердостью», противодействовать всем стараниям втянуть его в войну с Германией, даже если Гитлер сам решится напасть на СССР, но он опасается, что Гитлер не преподнесет своим врагам такого подарка [436]. И все же он его преподнес. Несмотря на весь напор фатальных обстоятельств, решение Гитлера напасть на Советский Союз еще раз показало сущность его поведения, когда надо было на что-то решаться: оно явилось последним и наиболее рельефным из тех его самоубийственных решений, что были характерны для него с самых ранних лет и разоблачали его обыкновение в ситуациях отчаяния еще раз удваивать и без того завышенную ставку. Интересно однако, что его расчеты все равно оборачивались в итоге негативной стороной: если он проигрывал кампанию против Советского Союза, то в результате проигрывал и всю войну, но если даже он и одерживал победу на Востоке, то это еще отнюдь не означало, что выиграна и вся война в целом, как бы ни старался он убеждать себя в обратном. В решении Гитлера напасть на СССР еще в одном отношении проявилась некая характерная для него последовательность. Московский договор был заключен еще на том «политическом» этапе его жизни, который за это время остался у него позади. Этот договор представлял собой продиктованную тактическими соображениями измену его собственным идейным принципам и, следовательно, стал анахронизмом. «Честным этот пакт никогда не был, – сказал он одному из своих адъютантов, – потому что слишком глубока пропасть между мировоззрениями»[437]. Теперь же на передний план вышла честность в смысле приверженности радикализму. В ночь с 21 на 22 июня 1941 года, чуть позже трех часов, Муссолини был разбужен – поступило послание Гитлера. «По ночам я даже своих слуг не тревожу, но эти немцы просто безжалостно заставляют меня вскакивать с кровати», – недовольно пожаловался он [438]. Письмо начиналось с фразы о «месяцах тревожных раздумий» и информировало далее Муссолини о предстоящем наступлении. «Я чувствую себя, – заверял Гитлер в этом документе, неизменно и энергично возвращаясь в нем то и дело к собственной персоне, – с тех пор как заставил себя принять это решение, снова внутренне свободным. При всей искренности стремления добиться окончательной разрядки, сотрудничество с Советским Союзом все же часто сильно обременяло меня; ибо в чем-то оно казалось мне разрывом со всем моим происхождением, моими взглядами и моими прежними обязательствами. Я счастлив, что избавился от этих душевных мук.» [439] В этом чувстве облегчения проскальзывала все же нотка озабоченности. Правда, ближайшее окружение Гитлера, особенно высшее военное командование, было настроено чрезвычайно оптимистично. «Для немецкого солдата нет невозможного», – такими словами заканчивалась сводка вермахта от 11 июня 1941 года, где подводились итоги боевых действий на Балканах и в Северной Африке. Только вот сам Гитлер, как сообщают очевидцы, казался подавленным и обеспокоенным. Но он был не тем человеком, который отказался бы от мечты своей жизни, когда от нее его отделяла лишь кампания продолжительностью всего в несколько недель, – и тогда будет завоевано огромное пространство на Востоке, покорится Англия и пойдет на уступки Америка, и его станет славить весь мир. Риск только повышал притягательность цели. Когда в ночь перед нападением вокруг него царило деловое предпоходное настроение, он сказал: «У меня такое чувство, словно я распахиваю дверь в темное, никогда не виденное мной помещение и не знаю, что находится за этой дверью» [440] |
||
|