"Сперанский" - читать интересную книгу автора (Томсинов Владимир Алексеевич)Глава вторая. ВосхождениеКак в России делали карьеру? Безусловно, многих возносили вверх по служебной лестнице знатность, родственные связи, богатство или же простой случай. Но к последнему нередко добавлялось и другое — усердие и расторопность в исполнении служебных поручений, ум и талант. Петр I, дав понять своим приближенным, что ничем нельзя угодить ему более, нежели отыскав где-либо способного, талантливого человека, вызвал среди них настоящую «гоньбу» на таланты и способности. Трудно назвать другое время в русской истории, в которое имелось бы столько одаренных людей в государственном управлении, сколько было во время царствования Петра Великого. Высоко ценила ум и талант императрица Екатерина II. «Когда мне в молодости случалось встретить умного человека, во мне тотчас рождалось горячее желание видеть его употребленным ко благу страны», — заявляла она в одной из своих заметок. Несколько патетично звучит данное заявление, но оно вполне правдиво. Уважение к талантам, способность открывать их искушенная в секретах управления людьми государыня считала необходимейшими свойствами правящей особы. Кто не имеет этих свойств, тот не достоин править — таково было ее мнение. И действительно, сотрудников себе она подбирала, как правило, по уму. Незаурядными умственными способностями отличался, например, избранный императрицей в личные секретари Александр Васильевич Храповицкий, который много из пожалованного ему природою таланта жертвовал Бахусу, но тем не менее делал свое дело с блеском[1]. И все же из всех средств сделать карьеру самым надежным в России во все времена оставалась протекция. Она вполне заменяла собою не только ум, но, кажется, даже и саму гениальность — так что если необходимо было дать вступавшему на поприще государственной службы дельный совет, то, без сомнения, должно было бы сказать: «Надейтесь не столько на способности свои, сколько на Нельзя сказать, что покровительством со стороны какой-либо высокопоставленной особы в России слишком гордились, однако не особенно это покровительство и скрывали, принимая его как злую необходимость. Рекомендательные письма поступавшим на службу были в моде, но их нередко считали ясным свидетельством бездарности рекомендуемого, отсутствия в нем каких-либо талантов и способностей. Вот образчик типичного для конца XVIII столетия рекомендательного письма. Писано оно Иваном Петровичем Архаровым, братом Николая Петровича Архарова, который занимал в первый год правления императора Павла должность генерал-губернатора Петербурга и славился нечеловеческим усердием в исполнении самых причудливых капризов его величества. «Любезный друг, Петр Степанович! — обращался И. П. Архаров к своему доброму знакомому, столичному сановнику. — Доброго соседа моего сын Николай отправляется для определения в статскую службу. Он большой простофиля и худо учился, а потому и нужно ему покровительство. Удиви милость свою, любезный друг, на моем дураке, запиши его в свою канцелярию и при случае не оставь наградить чинком или двумя, если захочешь, — мы на это не рассердимся. Жалованья ему полагать не должно, потому что он его не стоит, да и отец его богат, а будет и еще богаче, потому что живет свиньей». В результате юноша был не только определен на службу, но и с самого начала стал быстро продвигаться по ней, получив в течение ближайших трех лет три чина. Карьера Сперанского была в начале своем столь же стремительной. Через три месяца после своего вступления в гражданскую службу, а точнее 5 апреля 1797 года, экспедитор генерал-прокурорской канцелярии титулярный советник Михайло Сперанский был возведен в чин коллежского асессора (восьмого класса в Табели о рангах), дававший потомственное дворянство. Еще через девять месяцев — 1 января 1798 года — он стал надворным советником. Спустя восемь с половиной месяцев — 18 сентября 1798 года — коллежским советником[2]. По прошествии пятнадцати месяцев Сперанский был пожалован в статские советники — в чин пятого класса в Табели о рангах. Случилось это 8 декабря 1799 года. Одновременно с этим чином Михайло получил назначение на должность правителя канцелярии Комиссии о снабжении резиденции припасами, которую должен был отправлять, оставаясь на службе в генерал-прокурорской канцелярии[3]. Председателем данной Комиссии был наследник престола великий князь Александр Павлович, а ее членами — генерал-прокурор и Санкт-Петербургский военный губернатор. Таким образом, менее чем за три года попович из домашнего секретаря знатного вельможи превратился в видного сановника Российской империи, достигнув чина, соответствовавшего должности вице-губернатора и располагавшегося в Табели о рангах на уровне ниже чина генерал-майора, но выше полковника в сухопутных войсках[4]. По правилам производства в чины для возведения в чин статского советника необходимо было выслужить в предыдущем чине пять лет. Но не сама по себе быстрота продвижения Сперанского по служебной лестнице достойна здесь настоящего удивления — XVIII век знал и более скорые карьеры. Удивительно другое: как, каким образом удалось ему, поповичу, столь стремительно вознестись? Имея перед глазами картину карьерного взлета молодого Сперанского, вполне естественно предположить, что он пользовался постоянным покровительством одной знатной особы — князя Алексея Борисовича Куракина, например. Но в том-то все и дело, что не было за его спиной постоянного всемогущего покровителя. Князь Куракин исполнял должность генерал-прокурора более полутора лет, но затем, оказавшись в немилости у Павла I, был 8 августа 1798 года смещен с этого места. В именном указе императора, данном в этот день, говорилось: «Господин действительный тайный советник и генерал-прокурор князь Куракин 2[5]. Для облегчения вашего от некоторой части порученных вам дел, вследствие прошения, от вас к НАМ присланного, за благо рассудили МЫ повелеть действительному тайному советнику графу Завадовскому быть главным директором ассигнационного банка, а тайному советнику Лопухину НАШИМ генерал-прокурором; оставляя же вас по-прежнему при вспомогательном банке для дворянства и удельных имений департаменте, указали присутствовать вам в НАШЕМ Сенате. МЫ уверены впрочем, что вы усердною вашею службою всегда будете достойны НАШЕГО благоволения». Спустя полтора месяца — 21 сентября — Павел уволил князя Куракина и от всех других должностей и приказал ехать на жительство в свое имение[6]. Сперанский готов был отправиться в ссылку вместе с опальным сановником, но Алексей Борисович отказался от этой жертвы, не желая губить карьеру способному молодому чиновнику, которого сам завлек на государственную службу. Назначенный на должность генерал-прокурора вместо князя Куракина Петр Васильевич Лопухин пробыл на ней менее года — 7 июля 1799 года император Павел издал Именной Указ Сенату, в котором объявил: «Снисходя на неоднократные к НАМ просьбы НАШЕГО генерал-прокурора князя Лопухина о увольнении его, по болезням, от должностей, на него НАМИ возложенных, МЫ всемилостивейше увольняем его от всех дел». Новым генерал-прокурором стал Александр Андреевич Беклешов[7], но и он недолго занимал эту должность. 8 февраля 1800 года его сменил Петр Хрисанфович Обольянинов[8]. Одновременно с генерал-прокурорами менялись как в чехарде и правители их канцелярии. Сперанский не оставил нам своих впечатлений об атмосфере, в которой проходили первые годы его государственной службы. Мы можем, однако, представить ее себе (правда, лишь в самом общем виде) с помощью свидетельств тех людей, что служили с ним рядом. Иван Иванович Дмитриев, пришедший на службу в одно время со Сперанским и служивший поначалу в одном с ним ведомстве, так описывал существовавшую там атмосферу: «Со вступлением моим в гражданскую службу я будто вступил в другой мир, совершенно для меня новый. Здесь и знакомства, и ласки основаны по большей части на расчетах своекорыстия; эгоизм господствует во всей силе; образ обхождения непрестанно изменяется, наравне с положением каждого. Товарищи не уступают кокеткам; каждый хочет исключительно прельстить своего начальника, хотя бы то было на счет другого. Нет искренности в ответах: ловят, помнят и передают каждое неосторожное слово». О Сперанском Дмитриев писал с теплотою: «Я любил его, когда он еще был экспедитором в канцелярии генерал-прокурора, находя в нем более просвещения, благородства и приветливости, нежели в его товарищах». Атмосфера, в которой проходили первые годы государственной службы Сперанского, усугублялась в значительной мере еще и самодурством его начальников. Каждый из них имел крутой нрав, обладал характером весьма обременительным для подчиненных. О том, каким был, например, Алексей Борисович Куракин, можно судить по описаниям, которые оставили в своих мемуарах его современники. Эти описания, хотя и сделаны различными людьми, сходны в главных чертах. «Его развратная жизнь, мотовство, хлопотливость без пользы, проекты неисполнимые и пустые, недостаток образования, хотя при уме от природы остром, — писал о князе Куракине А. Ф. Воейков, — делали его тяжелым для подчиненных и несправедливым, при благородном стремлении к правосудию. Одним из преобладавших свойств князя, после придворной угодливости, был самый бюрократический формализм, и он всегда ставил внешнее выше внутреннего, форму выше существа». Вступая на императорский престол, Павел I имел намерение обуздать произвол чиновников, установить основанный на законах порядок во всех сферах общественной жизни — в первую очередь в аппарате управления страной. И надо заметить, кое-что ему удалось сделать в этом направлении. Определенные успехи Павла в деле наведения порядка в российской администрации признавали даже люди, испытывавшие стойкую неприязнь ко всему, что было связано с этим императором. Так, Адам Чарторижский[9] отмечал впоследствии в своих мемуарах, что генерал-губернаторы и губернаторы стали после восшествия Павла на престол «более обращать внимания на свои обязанности, изменили тон в обращении с подчиненными, избегали позволять себе слишком вопиющие злоупотребления», что в Павлово царствование «русские должностные лица менее злоупотребляли властью, были более вежливы, более сдержанны в своих дурных наклонностях, меньше крали, отличались меньшей грубостью». «Надобно сказать правду, — признавал в своих записках Д. П. Рунич, — что все отрасли управления были при Павле значительно упорядочены по сравнению с прежним. Продажность должностных лиц не могла быть искоренена сразу; по крайней мере, правосудие не продавалось с публичного торга». В последние годы правления императрицы Екатерины II многие сановники и чиновники могли позволить себе неделями, а то и месяцами вообще не появляться на работе. А уж о том, чтобы вовремя приходить в свои кабинеты и канцелярии, они не помышляли и вовсе. Ситуация резко переменилась после того, как императором стал Павел. «В канцеляриях, департаментах, в коллегиях везде на столах свечи горели с 5 часов утра; с той же поры в вице-канцлерском доме, что был против Зимнего дворца, все люстры и камины ярко пылали, сенаторы в 8 часов утра сидели за красным столом», — вспоминал Ф. П. Лубяновский. Новый государь желал знать обо всем, что происходило во вверенной ему империи, и заставлял генерал-прокуроров докладывать ему обо всех, в том числе и о самых незначительных делах, «Павел был много начитан, — вспоминал П. X. Обольянинов, — знал закон, как юрист, и при докладах вникал во все подробности и тонкости дела. Нередко он спорил с докладчиком. Если по делу кто-либо обвинялся, то Павел оправдывал его или выискивал обстоятельства к извинению преступления; в тяжбах брал сторону того, кому отказывалось в иске; требовал от докладчика указать ему факты в деле или прочитать подлинник бумаги. Словом, он был в полном смысле адвокатом истца или ответчика. Иногда Государь вспыхивал и докладчик забывал, с кем имеет дело, так что спор доходил до шума и криков. Однажды Павел I имел достаточно ума и способностей, дабы успешно управлять государством. Была у него и продуманная программа реформ. Многими свойствами своей души, образом политического мышления, неуемной энергией — прямо-таки заряженностью на перемены — он обещал стать великим самодержцем-реформатором. Но неумение Павла найти людей, которые могли стать умными и последовательными исполнителями его предписаний, служить эффективным орудием преобразований, не дало ему возможности осуществить свои замыслы. Вступив на престол в возрасте 42 лет, Павел как будто боялся, что не успеет навести вокруг себя желаемый порядок, и потому стремился переменить все разом, сделать за день то, для чего по самой логике вещей требовались годы или даже десятилетия. Новые указы сыпались из его кабинета сплошным веером — в среднем сорок два в месяц, если судить по содержанию «Полного собрания законов Российской империи». Буквально каждый день предпринималась им какая-нибудь новая мера: что-либо запрещалось, учреждалось или отменялось. Эта чрезвычайная торопливость императора, выливавшаяся зачастую в обыкновенную истеричность, придавала его политике наведения порядка в российском управлении предельно хаотичный характер. Чиновничество же быстро осознало, что указы и приказы императора Павла вполне позволительно игнорировать — их издается настолько много, что невозможно проверить, приведены они в исполнение или нет. К тому же Павел был весьма переменчив в настроениях, и нередко изданные его капризным величеством указы спустя какое-то время отменялись им. Вследствие этого произвол чиновников, если чем и ограничивался при Павле, то более его собственным высочайшим произволом, чем законами. Но бывало так, что и государево самодурство оказывалось бессильным в борьбе с непослушанием чиновников. В мемуарной литературе, посвященной правлению Павла I, часто приводится в качестве примера его самодурства факт введения запрета на ношение тех или иных атрибутов одежды. При этом утверждается, что данный запрет был им установлен якобы сразу же по восшествии на престол. «Первый подвиг свой (новый порядок) обнаружил объявлением жестокой, беспощадной войны злейшим врагам государства русского — круглым шляпам, фракам и жилеткам! На другой день человек 200 полицейских солдат и драгун, разделенных на три или четыре партии, бегали по улицам и во исполнение (особого) повеления срывали с проходящих круглые шляпы и истребляли их до основания; у фраков обрезывали отложные воротники, жилеты рвали по произволу и благоусмотрению начальника партии, капрала или унтер-офицера полицейского». Так, предельно язвительно, изложил в своих мемуарных записках историю с введением императором Павлом запретов в одежде А. М. Тургенев[10]. Историк Н. К. Шильдер в своем описании первых дней Павлова царствования целиком доверился этим мемуарным фантазиям. Между тем сохранившиеся тексты высочайших указов императора Павла I дают иную картину. В этой атмосфере, в которой самодурство императора ограничивалось своеволием чиновников, протекали первые годы государственной службы Сперанского. У него не было среди знатных сановников постоянного покровителя, этого обязательного условия быстрого движения вверх по служебной лестнице. Чтобы сделать успешную карьеру, Михайло должен был поэтому обращать в покровителя каждого нового своего начальника. А это была неимоверно трудная задача — уже в силу того, что начальники у Сперанского менялись с быстротою необыкновенной, и каждый из них имел особые, специфические привычки, предпочтения, вкусы, и все это надобно было открыть, угадать, всему этому необходимо было потрафить, угодить. Как мог осилить эту задачу молодой человек, только начинавший чиновную жизнь, никакого еще опыта службы не имевший, совсем не искушенный в чиновных интригах, секретах угождения начальству? Однако же факт налицо; каждый новый начальник Сперанского будто под воздействием гипноза спешно превращался в верного и преданного его покровителя. Сам Михайло Михайлович впоследствии рассказывал: «При всех четырех генерал-прокурорах, различных в характерах, нравах, способностях, был я, если не по имени, то на самой вещи, правителем их канцелярии. Одному надобно было угождать так, другому иначе; для одного достаточно было исправности в делах, для другого более того требовалось: быть в пудре, в мундире, при шпаге, и я был — всяческая во всем». И в дальнейшем фактическое влияние Сперанского на ход государственных дел будет превышать рамки его должности. Его современники непременно будут выделять в нем сознательное старание и высокое умение приспосабливаться к положениям, характерам, вкусам различных людей, с которыми» входил он в соприкосновение. Источником данного в нем свойства сочтут обыкновенную угодливость и бесхарактерность. В Сперанском усмотрят качество, прямо противоположное доктринерству, но не менее пагубное, — отсутствие твердых собственных убеждений. И поскольку при всем том в уме и дарованиях государственного деятеля отказать ему будет невозможно, возникнет мнение о противоречивости его натуры. Отдавая полную высокую справедливость его уму, я никак не могу сказать того же об его сердце. Я разумею здесь не частную жизнь, в которой можно его назвать истинно добрым человеком, ни даже суждения по делам, в которых он тоже склонен был всегда к добру и человеколюбию, но то, что называю сердцем в государственном или политическом отношении — характер, прямодушие, правоту, непоколебимость в избранных однажды правилах. Сперанский не имел (я говорю уже, к сожалению, как о былом и прошедшем) ни характера, ни политической, ни даже частной правоты. Многим своим современникам Сперанский показался именно таким, каким обрисован он Модестом Корфом в приведенной выше дневниковой записи. И мало кто воздержался от осуждения его. Странная вещь: люди с великим трудом переносят в своем общежитии человека с непоколебимыми, навсегда устоявшимися убеждениями и в то же самое время проникаются антипатией к любому, кто в поведении своем показывает их отсутствие. Не потому ли происходит это, что жизнь строго по правилам, невзирая на обстоятельства, и жизнь с полным растворением в обстоятельствах одинаково для общества глупы, вредны, безнравственны? Кто-то сказал: понять — значит простить. Сперанский, был бы он понят, безусловно, оказался бы оправданным. Но в свойствах человеческой жизни заложено нечто такое, что не дает живущим понять друг друга. Быть может, это постоянная ее текучесть, не позволяющая застыть хоть на мгновение и окинуть спокойным, не торопящимся взором окружающих; быть может, это постоянная погруженность в жизненный поток и слишком тесная привязанность ко всему, что составляет человеческое бытие, и вследствие этого невозможность отдельному человеку взглянуть на себя и других как бы со стороны, посторонним взглядом. Внимательный и непредубежденный подход к Сперанскому не позволил бы, думается, приписать ему банальную угодливость или бесхарактерность, но обнаружил бы в его поведении определенную закономерность — в конечном счете то, что зовется жизненной философией. Фактор этот — как ни называй его: жизненной ли философией или же попросту мировоззрением — часто упускается из виду в размышлениях о судьбе конкретного человека, а между тем именно из него вытекает большинство человеческих поступков и, следовательно, именно в нем, как правило, настоящая разгадка последних. Внешне противоречивая жизнь — жизнь, состоящая сплошь из поступков, противоположных один другому, — может быть такой только потому, что человек в различных обстоятельствах твердо следовал главным своим личностным потребностям, упрямо хотел остаться самим собой, слишком старался соблюсти тот закон, по которому живет его душа, строится весь его внутренний мир — закон, составляющий внутреннюю логику его личности. Модест Корф в своей биографии Сперанского прошел мимо его жизненной философии, описал лишь внешние обстоятельства его жизни, и скорее всего как раз поэтому выдающийся русский государственный деятель, рядом с которым довелось ему пребывать в службе на протяжении почти четырнадцати лет и судьбу которого он впоследствии специально изучал, остался для него, в сущности, человеком непонятным и странным. Впрочем, имея пред собою судьбу, столь полную разнообразных и загадочных событий, резких поворотов и метаморфоз, судьбу по обстоятельствам своим так редкостно драматичную и все же совершенно законченную, каковой именно и выдалась судьба Сперанского, очень легко за этой внешней жизнью, что сложилась из поступков и случилась на миру, не углядеть жизни внутренней — жизни дум, эмоций, чувств. Чем более развит у человека внутренний мир, тем труднее жить ему в мире внешнем. Какими бы ни являлись окружающие обстоятельства, как бы ни менялись они, всегда таятся в них для человеческой личности силы творящие и губящие. Многое в судьбе ее, если не все, зависит поэтому от того, как построит она свои взаимоотношения с внешними обстоятельствами. А это проблема, и не простая! Кем ни был бы человек, но если одарен он личностью великой, не избежать ему необходимости снова и снова решать эту проблему. Вступивший на поприще государственной службы Михайло Сперанский был проникнут чувством, обыкновенно не свойственным молодости, а именно: безверием в возможность человеческой личности превозмочь обстоятельства, перестроить что-либо в них по собственному усмотрению, быть независимой, самостоятельной. Существо бессильное, неспособное справиться ни с личными страстями и пороками, ни с общественным злом, обреченное лишь на покорность судьбе — таков человек в представлении молодого Сперанского. Нужно, очень нужно иметь высшее понятие о предустановлении человека, о звании его в будущее, чтоб не упасть под бременем зол, человека давящих. В недостатке утешения невежда опирается на древние столбы суеверных надежд. Ни по летам, ни по обстоятельствам моим не имея причин жаловаться на судьбу свою, я привык однако ж представлять себе людей младенцами, коих счастие здесь на земли состоит в перемене игрушек и коих огорчения по большей части происходят от щелчков, которые они сами дают друг другу. Счастлив, кто может больше их давать, нежели сколько принимает. Себя Михайло также представлял существом бессильным перед внутренними пороками и внешним злом. «Я — бедный и слабый смертный», — записывал он в свою заветную тетрадь. Данное ощущение Сперанский пронесет через всю свою жизнь. Находясь в довольно зрелом уже возрасте, он со спокойной твердостью напишет: «Провидение нас водит как детей на ленте и только для опыта дозволяет иногда нам обжечься или уколоться». В другой же раз станет уверять, что человек есть не что иное, как кусок глины, которой дают разные формы, что в покорности, гибкости и мягкости состоит все его достоинство и предназначение. А всякий ропот с его стороны относительно окружающих обстоятельств является бунтом против Провидения. Как же вошло, как вселилось в Сперанского столь тоскливое воззрение на роль человека в мире? Появись оно у Сперанского лишь на склоне лет, мы сочли бы горький личный опыт главнейшим здесь источником и причиной и были бы правы безусловно. Но поскольку такое воззрение возникло в нем еще в молодости и дальнейшей судьбою его лишь укреплялось, нам ничего не остается, кроме как указать на ту общественную атмосферу, в которой взрастал духовно молодой Сперанский, Не она ли главная виновница появления в нем безверия в возможность человека быть сильнее обстоятельств? Ведь живший в те времена молодой Николай Карамзин проникнут был таким же настроением. «Предадим, друзья мои, предадим себя во власть Провидению!» — призывал он в письмах из Франции в 1790 году. Жили в ту пору, однако, и те, кто исповедовал противоположное. Но действиями своими они, казалось, лишь доказывали бессилие человеческой личности перед обстоятельствами. Какую решимость сломить иго последних носили в себе молодые французские революционеры! «Обстоятельства непреодолимы только для тех, кто отступает перед могилой», — твердил Сен-Жюст. И что же? Раздули пламя… Но сами в нем и сгорели. Не так ли? Великие надежды на счастье, добродетель и вольность породило восемнадцатое столетие, но как будто лишь для того, чтобы погубить их. «Столетье безумно и мудро», — напишет о нем Александр Радищев и, пронзенный чувством бессилия перед обстоятельствами, добровольно покинет поле сражения с ними — свою собственную жизнь. Сомнений нет в том, что перестать жить — надежное средство остаться непобежденным обстоятельствами. Но единственное ли это средство? «Чтобы быть сильным, надо быть как вода. Нет препятствий — она течет; плотина — она остановится; прорвется плотина — она снова потечет; в четырехугольном сосуде она четырехугольна, в круглом — кругла. Оттого, что она так уступчива, она нужнее всего и сильнее всего». Не таится ли в этой древней китайской поговорке подходящее решение? В свое время записал ее для себя Лев Толстой. Существует закон, по которому в книгах замечается или понимается лишь то, что первоначально впитано из действительной жизни. Гениальный наш писатель-философ прежде осознал выраженную в приведенной поговорке истину собственным жизненным опытом. В возрасте 29 лет он занес в дневник такую вот запись: «Прошла молодость! Это я говорю с хорошей стороны. Я спокоен, ничего не хочу. Даже пишу с спокойствием. Только теперь я понял, что не жизнь вокруг себя надо устроить симметрично, как хочется, а самого надо разломать, разгибчить, чтоб подходить под всякую жизнь». Михаил Пришвин, писатель, сумевший сохранить оригинальность своей русской личности во времена, не терпевшие никакой оригинальности, особливо личностной, в конце своей жизни признался: «Моя задача была во все советское время приспособиться к новой среде и остаться самим собой. Эта задача требовала подвига…» Михайло Сперанский в свое время, в другую эпоху русской истории, в ином общественном положении нес такое же бремя. В одном из его писем есть признание, удивительно похожее на пришвинское: «Наука различать характеры и приспособляться к ним, не теряя своего, есть самая труднейшая и полезнейшая в свете. Тут нет ни книг, ни учителей; природный здравый смысл, некоторая тонкость вкуса и опыт — одни наши наставники». Не в этих ли словах Сперанского разгадка той черты его личности, которую современники его и биографы назвали угодливостью и бесхарактерностью? Каким образом можешь ты в разнообразных обстоятельствах, среди множества различных людей остаться самим собой, сохранить в целости все, чем наполнен сосуд души твоей, — все то, что собрал ты в себя по капле из чужого, окружающего тебя, но считаешь исключительно своим? Будешь в недвижимости пребывать — застоится духовное в тебе содержимое, заплесневеет, испортится. Будешь двигаться, невзирая на обстоятельства и окружающих людей — не избежишь жестоких с ними столкновений, от которых расплескается сосуд души твоей, опустеет. Сперанский не отказывался от своего «я», приспосабливаясь к окружающим, — напротив, именно это приспосабливание позволяло ему оставаться самим собой в самых вредных обстоятельствах. В определенной степени это свойственное Сперанскому стремление подлаживаться, приспосабливаться к характерам людей проистекало у него также из одной, с ранних лет доминировавшей в нем душевной склонности, которую находят обыкновенно присущей лишь женщинам и каковая выражается в желании нравиться окружающим, вызывать у них доброе к себе отношение, симпатию. Человек, по характеру угодливый, в усердии угодить своим начальникам, не колеблясь, жертвует симпатией своих товарищей. Нелюбовь окружающих — слабое препятствие для того, чья главная цель понравиться начальству. Сперанский всегда хотел нравиться «Наука различать характеры и приспособляться к ним, не теряя своего», с самого начала легко далась ему в немалой степени благодаря незлобивому, уравновешенному характеру, семинарскому воспитанию, но более всего благодаря сильному от природы уму. А давшись легко, она, эта «труднейшая» наука, увлекла его, как увлекает какая-нибудь азартная игра. Она и на самом деле была особого рода азартной игрой. Разгадать тот сложный ребус, который представляет собою твой новый начальник, изучить его натуру незаметно-неприметно для него самого, найти в многозвучии его характера заветную струну и потом исторгнуть из себя звук, подобный ее звуку, — зазвучать ей в унисон и звучать так громко, чтобы услышал он твое звучание, почувствовал в тебе родной для себя инструмент, — это занятие не может не быть захватывающим. Оно в чем-то сродни охоте, где ты, именно ты — ловец-охотник, а начальник твой — твоя добыча. Он обманут, он пойман тобою, сам того не подозревая. Успех в этой азартной игре много способствовал быстрому продвижению Сперанского вверх по лестнице чинов. Однако вряд ли в то время карьера составляла в ней главную его цель — то, к чему он стремился. Вступая в гражданскую службу, Михайло не мог ставить своей целью скорый выход в большие чины, хотя бы уже потому, что он, сын простого сельского священника, не имел особых оснований надеяться на такое достижение. Он мог лишь мечтать о высоких чинах, но если и мечтал, то трезвый скептический расчет неизбежно брал в нем верх над мечтою. Даже и тогда, когда в противовес всем трезвым расчетам чины пошли к нему один за другим непрерывной чередой, они не стали для него самоцелью. Множество разных свойств гнездились в натуре молодого Сперанского, но не нашлось в ней места карьеризму. В пору самого быстрого возвышения в чинах высокие положения так и не приобрели в его глазах того ореола святости, что присущ нормальному карьеристу. Более того, не на высокие и низкие делил он положения, занимаемые в обществе людьми. Поверь мне: вещи блестят только издали; вблизи все они почти равны, то есть все исполнены суетности и вздорных мечтаний, с тем только различием, что есть в свете положения, не требующие ни перелому совести, ни подрыву силам душевным; положения, сообразные с простотою доброго сердца. Можно, кажется, с уверенностью утверждать, что государственная служба привлекла поначалу Сперанского в большей степени не карьерой, не возможностью достичь высокого положения в обществе, но чем-то совсем иным. Будь Михайло карьеристом, не отказался бы он от духовного звания, не покинул бы сферу церкви, в которой именно и мог по-настоящему рассчитывать на скорый взлет, — высокий сан, а следовательно, и всевозможные блага и почести. Ко времени своего вступления в гражданскую службу Сперанский успел уже почувствовать в себе незаурядные способности — в этом хорошо помогли ему своими похвалами его учителя и товарищи, — но он не смог еще определить сколь-нибудь точно сферу и образ приложения своих способностей. Не удивительно поэтому, что главные душевные стремления его носили тогда довольно неопределенный характер. Не имея понятия о том, где и как сможет он в полной мере реализовать свои способности, Сперанский стремился просто-напросто к более свободной, более интересной, многогранной, нежели прежде, жизни — жизни, которая даст ему новые впечатления, новые возможности действовать, в которой не будет он стеснен в выборе дальнейшей своей судьбы. Такой жизнью ему, затворнику семинарских стен, показалась тогда жизнь чиновника на гражданской службе. Как же был разочарован он, когда окунулся в ее омут с головой! И разочарован именно скукой. Чиновничья жизнь явилась ему такой же скучной, как и жизнь монашеская. Не прошло и двух месяцев со дня вступления Сперанского в гражданскую службу, как в письмах его появились жалобы. Давнему своему наставнику, поверенному заветных своих дум архимандриту Новоторжского Борисоглебского монастыря Евгению написал он 23 февраля 1797 года полное философских размышлений послание, которое закончил словами: «Вы, конечно, простите мне, милостивый государь батюшка, сии философско-меланхолические бредни, если представите меня, обложенного кучами бумаг, в голове моей всякую мысль самородную теснящих и подавляющих». Как видим, занятия по службе с самого начала произвели на Сперанского тягостное впечатление. Он не нашел в них ничего интересного для себя. Интересной стала для него другая сторона службы. Да, чиновничьи занятия утомительно однообразны, скучны, но сколько вокруг него нового — новых людей, новых характеров, и как сложны в чиновном мире, куда он попал, людские отношения: в каждой фразе, в любом жесте и взгляде какой-то подвох, что-то такое, что необходимо разгадать. «Наука различать характеры и приспособляться к ним, не теряя своего», здесь чрезвычайно трудна, но и по-особому увлекательна. Именно в ней, этой трудной науке, нашел молодой Сперанский для себя увлечение, заменившее до некоторой степени скуку чиновничьих занятий. Много лет спустя он будет щедро делиться со своими близкими знанием людских характеров. Ты дивишься, что тебя находят умною. Я точно в том же положении здесь. Это доказывает вообще слабость разума человеческого; одна линия выше обыкновенного, и все кричат: чудо, но при сем надлежит, чтоб сия линия проведена была без всякого притязания и как бы начерталась сама собою; иначе при малейшей нескромности или неосторожном проявлении все самолюбия восстанут, и умница тотчас попадет в дураки. Итак, ум, как и все прочее, весьма много зависит от одежды, от внешних форм, в коих он представляется, особливо от кротости и гибкости характера. Это его лучшая Индийская ткань. Никогда не шути с людьми, не имеющими ни вкуса, ни воспитания. Те, кои, по счастливому твоему выражению, везде видят одну букву Я, не способны понимать ни доброй шутки, ни исправления; это отчаянные люди, коих должно предать судьбе их; и приметь еще: самолюбие всегда сопряжено с некоторым злопамятством и мстительностью. С людьми сего рода один может быть образ поведения: как можно меньше говорить. Основа подобного знания человеческих слабостей была заложена в Сперанском именно тогда, когда он, молодой попович, едва вступивший в гражданскую службу, но успевший уже разочароваться в чиновничьих занятиях, стал внимательно наблюдать за окружавшими его людьми, подмечая в их поведении характерные черты. Естественно, что главным объектом изучения сделались для него быстро сменявшие один другого начальники. Спустя год после того, как вступил он в чиновный мир, тональность его писем заметно изменилась. Меланхолическо-скептический тон в них уступил место духу бодрости, некоторой даже возвышенности. «Гражданское мое существование также хорошо, начальник мой меня любит, силы и надежды умножаются», — писал Михайло Сперанский 23 декабря 1798 года своему наставнику Евгению, занимавшему в то время должность ректора Тверской духовной семинарии. Ни слова не сказал он о своих служебных занятиях, почему же тогда назвал свое чиновничье существование хорошим? Да потому только, что начальник его к нему благорасположен. О том, как удавалось Сперанскому завоевывать благорасположение к себе своих начальников, хорошо свидетельствует его первая встреча с назначенным на генерал-прокурорство Петром Хрисанфовичем Обольяниновым. Новый генерал-прокурор в первые же дни после вступления в свою должность сумел чрезвычайно запугать чиновников грубым обращением и площадной бранью по самым незначительным поводам. Многие вынуждены были оставить возглавляемое им ведомство. И вот настал черед Сперанского испытать на себе необузданный нрав нового начальника. В назначенный для приема час он появился в передней Обольянинова. Стал ждать. Наконец его попросили войти в кабинет. Генерал-прокурор сидел за письменным столом спиной к двери, когда вошел его подчиненный и, оборачиваясь назад, конечно же, ожидал узреть раболепного, согнувшегося в низком поклоне, дрожащего от страха и оттого неловкого чиновника. Как же изумлен был он, увидев вместо такого чиновника высокого молодого человека, уверенного в себе, с обликом почтительным, но и внушающим почтение. Но что окончательно сразило Обольянинова, так это одежда вошедшего. Был он не в обыкновенном чиновничьем мундире, а в сером французском кафтане, в чулках, завитках, пудре — одним словом, в самом модном для того времени костюме. Пораженный увиденным Петр Хрисанфович сделал то, чего никогда до этого не делал, — предложил своему подчиненному стул и завел с ним совсем не служебный разговор. По распоряжению императора все чиновники генерал-прокурорской канцелярии, состоявшие при прежнем начальнике — А. А. Беклешове, должны были покинуть ведомство. Новый генерал-прокурор представил к назначению на должность директора своей канцелярии Николая Степановича Ильинского — Павел дал свое согласие, написав на этом представлении: «Быть Ильинскому директором и ему набрать новых чиновников, а Беклешовских всех уволить или переместить в другие ведомства». Ильинский отказался от данного назначения, и директором генерал-прокурорской канцелярии стал Павел Христианович Безак. Ему и пришлось выполнять государев приказ об увольнении беклешовских чиновников. Уволены были они все, за исключением помощника директора генерал-прокурорской канцелярии Павла Ивановича Аверина[11] и… Сперанского. Обольянинов лично ходатайствовал перед государем об оставлении его на службе в своем ведомстве. Чем же угодил генерал-прокурору молодой чиновник? Не угодливостью, а качеством, прямо ей противоположным, то есть независимостью, чувством собственного достоинства. Умом ли своим иль природным инстинктом угадал Михайло истину — человеку нравится в окружающем чаще всего лишь то, что гармонирует, соответствует его собственной натуре, — то, в чем он усмотрит, учует частицу самого себя. Покажи, позволь кому-либо почувствовать в себе нечто ему самому свойственное, понятное и оттого любезное, и наверняка ему понравишься. Если же ты молод, а пред тобою стареющий, в пожилых уже годах сановник, постарайся догадаться, каким он был или хотел быть в молодости, и покажись ему именно таким — доброе к тебе расположение с его стороны будет обеспечено. Однако, приспосабливаясь к натуре сановника, помни: если переступишь грань, где приспособление переходит в раболепие, все погибло: ты заронишь в натуру эту зерно презрения к тебе, которое, взрастая, вытеснит из нее прежнюю к тебе симпатию. Ругавший своих современников на чем свет стоит П. X. Обольянинов был, как будто в отместку, изрядно обруган ими в записках и мемуарах. «Безграмотный», «с ослиным умом», «самодур» — стая подобных эпитетов накинулась на его колоритный образ и обглодала его до неузнаваемости. А между тем начальник и покровитель молодого чиновника Сперанского в действительности не был лишен многих положительных качеств. Имел он природное чувство справедливости, любил независимость в суждениях и поступках, склонен был говорить правду. «Безграмотность» его объяснялась тем, что он, выходец из обедневшей дворянской семьи, не получил в молодости образования. Зато Петр Хрисанфович обладал огромным практическим опытом, приобретенным в результате многолетней службы на самых различных местах и должностях. Содержание инструкций и наставлений, которые Обольянинов давал своим подчиненным, показывает, что он хорошо знал дело и имел отнюдь не «ослиный», а самый что ни на есть добротный человеческий ум. Вот что говорил он однажды, наставляя чиновника, служившего в высшей полиции: «Я сам управлял этою частию и знаю ее. Не будь шпионом; умей обязанность свою сделать святою. Не суди строго тех, которые невыгодно отзываются о правительстве или о государстве; но рассмотри, из какого побуждения истекают слова их. Часто осуждают потому, что любят. Кому дороги отечество и государь, тот не может удержаться от упрека, если видит недостатки в правительстве или государстве. Не ищи заговорщиков и опасных замыслов вдали: революции — у трона». Не менее сложную натуру представлял собою и предшественник Обольянинова Александр Андреевич Беклешов. «Это был русский человек старого закала, с резким и грубым обращением, не знавший французского языка и едва его понимавший, но у которого под очень грубой оболочкой билось правдивое и смелое сердце, сочувствующее страданию ближнего. Его репутация благородного, порядочного человека была общепризнана», — писал о Беклешове в своих мемуарах Адам Чарторижский. Сперанский же, вспоминая о своих начальниках — генерал-прокурорах, отзывался о нем следующими грустными словами: «Беклешов был их всех умнее и всех несчастнее; ему ничего не удавалось». После восшествия на императорский престол Александра I Беклешов снова займет пост генерал-прокурора, но лишь на полтора года. С образованием в сентябре 1802 года Министерства юстиции данный пост будет совмещен с должностью министра юстиции, которую новый государь отдаст Г. Р. Державину. В 1807 году, когда Александр Андреевич будет главнокомандующим милицейскими формированиями, Сперанский напишет письмо своему сослуживцу по генерал-прокурорской канцелярии Павлу Ивановичу Аверину, в котором скажет о своем отношении к Беклешову: «Я признаюсь вам искренно, мне весьма прискорбно было бы, если бы случай сей привел его в малейшее сомнение о моей душевной к нему преданности, которой не привык я переменять по обстоятельствам, в коих служба и внешние обстоятельства против воли иногда поставляют». Среди чиновников генерал-прокурорской канцелярии Михайло Сперанский слыл за человека гордого, независимого в суждениях. Правда, гордость его переходила иногда в некоторое высокомерие, а независимость — в излишнюю категоричность. Вместе с тем был он склонен к насмешкам. Никто не мог лучше его подметить в поведении того или иного человека какую-нибудь нелепость, с тем чтобы при случае высмеять ее. В этой свой насмешливости он не щадил даже собственных начальников, то есть тех, которым особенно старался понравиться. В шутки, бросаемые в их адрес, Михайло вливал иной раз столько яда, что они переставали быть доброй насмешкой и превращались в настоящую злую сатиру. Подобным образом он «шутил», естественно, за спиной своих начальников — надеялся, вероятно, на то, что слушатели его будут держать язык за зубами. Надежда эта нередко оказывалась напрасной — среди слушателей, как правило, находился «доброжелатель», который передавал его наполненные ядом шутки непосредственно тому, в чей адрес они отпускались. После каждого такого случая отношение начальника к Сперанскому резко менялось к худшему, отчего Михайло очень страдал. Бывало так, что, испытав на себе гневный выпад своего начальника, молодой чиновник приходил домой и буквально заливался слезами. Тогдашний его приятель Василий Кириллович Безродный вспоминал впоследствии, как горько жаловался ему однажды Сперанский на генерал-прокурора Обольянинова: «Помилуйте, хоть бы сейчас броситься в пруд. Работаю день и ночь, а от Петра Хрисанфовича слышу одни ругательства; сейчас еще, Бог знает за что, разбранил меня в пух и обещал запрятать в казематы на семь сажен под землею. Этого вынести нельзя!» Проходило, однако, время, и разгневанные на язвительного Сперанского начальники опять становились к нему милостивы, и зачастую еще более, нежели прежде. Михайло удостаивался от них новых наград. Годы спустя Сперанский расскажет о весьма примечательном случае, который произошел с ним в то время, когда генерал-прокурором был П. X. Обольянинов: «При нем раз угодно было государю приказать в две недели сочинить коммерческий устав; для того набрали с биржи сорок купцов и всех их, вместе со мною, заперли в Гатчине. Угощали прекрасно, позволили гулять по саду, и между тем требовали, чтоб проект был готов на срок; но что могли сделать купцы, не имевшие никогда в помысле сочинять законы, да и пишутся ли законы целыми обществами. Дни однако ж проходили, а не выполнить волю государя и подумать было невозможно. Сам я тоже не был законник, понятия не имел о делах и пользах коммерческих, но был молод, перо было гибко — кому же иному приняться за дело? Вот я потолковал то с тем, то с другим купцом, и к сроку устав был готов. Одно в нем не понравилось: почему в статьях к титулу Императорского Величества не приобщено местоимения "Его"? Обольянинов, не знав, что отвечать государю, налетел ко мне с бешеным выговором; но я доказал ему, что тут нет ошибки. Объяснение мое уважили, однако ж местоимение велели везде вставить по старому обычаю»[12]. Сперанский и после такого случая все равно продолжал писать словосочетание «императорское величество» без местоимения «его». Этому правилу он следовал впоследствии и во время своей работы во Втором отделении Собственной Его Императорского Величества канцелярии над «Сводом законов Российской империи». «Законы, — объяснял он редакторам «Свода…» — пишутся не на одно царствование, а на престоле может быть и лицо Не прощавший никому малейшего вольнодумства, император Павел, как ни странно, снисходительно относился к проявлениям этого свойства со стороны Сперанского. Более того, дерзкий попович еще и получал от государя награды и разные почетные назначения. Так, еще 28 ноября 1798 года Сперанский был назначен Павлом герольдом ордена Святого апостола Андрея Первозванного. 14 июля 1800 года он был возведен императором на место секретаря этого ордена с дополнительным жалованьем в 1500 рублей. В тот же день Павлом I был издан указ Сенату, которым Сперанскому и другим лицам жаловалось по две тысячи десятин земли каждому «в вечное и потомственное владение из казенных земель в Саратовской губернии». 31 декабря 1800 года Сперанский был удостоен звания почетного кавалера Ордена Иоанна Иерусалимского (известного также под названием Мальтийского). В жалованной грамоте, объявлявшей об этом событии, говорилось: «Божиею Милостию Мы, Павел Первый, Император и Самодержец Всероссийский и прочая, и прочая, и прочая, Великий Магистр Державного Ордена Св[ятого] Иоанна Иерусалимского[13] и прочая, и прочая, и прочая Нам любезно верному статскому советнику Сперанскому, Усердная и ревностная служба ваша обратила на вас Императорское Наше внимание, почему во изъявление особенного Нашего к вам благоволения пожаловали Мы вас почетным Кавалером Державного Ордена Св[ятого] Иоанна Иерусалимского»[14]. Подобные награды, которыми удостаивали Сперанского его начальники, порождали у его современников, а впоследствии и у его биографов, мнение о том, что в основе его удивительной карьеры лежало присущее ему умение угождать привычкам и вкусам влиятельных сановников. «Предположив даже, — уверял М. А. Корф, — что Сперанский далеко превосходил всех своих товарищей способностями и, заняв почти тотчас по определении своем на службу немаловажный пост экспедитора (начальника отделения) генерал-прокурорской канцелярии, имел случай отличиться, все же источник таких беспримерных наград следует, конечно, искать более в личном расположении к молодому чиновнику, нежели в каких-нибудь особенных, необычайных заслугах, для которых и самое поле его деятельности еще было не довольно широко». В данном объяснении карьерных успехов Сперанского упускалось из виду одно важное обстоятельство — в основе «личного расположения к молодому чиновнику» со стороны видных сановников лежали не только его умение разгадывать характеры и приспосабливаться к ним, но во многом именно его умственные способности и заслуги, которые в специфических условиях царствования Павла I приобретали повышенную цену. «При всех дворах, всюду, — отмечал в своих записках А. М. Тургенев, — на одну умную голову в XVIII веке считали сотни по три пустых глупых голов, которые (разумею эти последние головы) находились в числе царедворцев не по уму и достоинствам, но по рождению, связям родства, богатству». Россия не только не была исключением в этом отношении, но, пожалуй, даже более других европейских стран подтверждала правило. Положение усугублялось крайне низким уровнем образованности основной массы чиновничества. Канцелярии различных ведомств были наполнены людьми, которые, умея кое-как читать, переписывать бумаги, не могли сколько-нибудь сносно изложить те или иные мысли в письменном виде, составить текст доклада или указа. Надо ли сомневаться, что любой чиновник, получивший достаточное образование, обладавший умением составлять бумаги, в той обстановке, когда бумаг становилось все больше и больше и значение канцелярий все более возрастало, неизбежно выделялся из массы своих сослуживцев. Сперанский же мог не просто написать бумагу — среди окружавших его чиновников, да и вообще в России, ему не было равных в логичности и изяществе изложения тех или иных мыслей на бумаге. В историю России он войдет, помимо прочего, и как создатель русского канцелярского языка. Наделенный от природы острым умом, энциклопедически образованный, он обладал способностью с полуслова, полунамека постигать мысль другого и развивать ее до конца. Ему было присуще также редчайшее умение превращать собственную мысль в мысль своего начальника посредством незаметного ненавязчивого внушения[15]. Написав текст письма или доклада, Сперанский оставался целиком в тени — начальник его ставил под ним собственную подпись, и выходило так, будто бумагу написал лично он. Михайло предоставлял, таким образом, каждому из начальников возможность выглядеть в глазах знакомых, сослуживцев, а то и самого императора умнее, чем был он на самом деле. В этом и заключался во многом секрет того удивительного благорасположения, каковое имел Сперанский от своих начальников, прощавших ему даже едкие насмешки над их персонами. С другой стороны, капризный характер императора Павла I, его крайне своевольный и оттого беспорядочный стиль управления неимоверно поднимал в глазах сановников значение ума и умения быстро находить решение в самой сложной ситуации. Каждый из начальников Сперанского, желая обезопасить себя в условиях подобного правления, когда курьезные распоряжения сыпались на их головы почти ежедневно, старался всегда иметь под рукою умного, расторопного человека, способного спешно отыскать надлежащий способ исполнения и самого странного из государевых приказов. То было одно из тех счастливых времен в истории России, когда чиновник мог умом своим, знаниями, высокими деловыми качествами исторгнуть из своего начальства благорасположение к себе и покровительство. Самая любопытная страница в биографии молодого Сперанского, начинавшего свою карьеру на государственной службе, — его взаимоотношения с императором Павлом. К сожалению, сохранилось слишком мало документов и свидетельств современников, для того чтобы представить эту страницу во всей полноте. Речь может идти разве что о нескольких ее фрагментах, к тому же плохо между собою совмещающихся. Один из таких фрагментов — свидетельство Н. С. Ильинского. Лето 1800 года Павел I вознамерился провести в Гатчине. При особе своей он повелел находиться и Обольянинову. Петр Хрисанфович, отъезжая в Гатчину, прихватил с собой и Сперанского. Ильинский, также сопровождавший генерал-прокурора в этой поездке, рассказал впоследствии в своих мемуарах о том, как Павел, узнав о прибытии в свою резиденцию Сперанского, тотчас набросился на Обольянинова: «Это что у тебя школьник Сперанский — куракинский, беклешовский? Вон его сейчас!» Петру Хрисанфовичу стоило больших трудов смирить императорский гнев. Сохранить поповича при себе ему удалось лишь утверждением, что он, Обольянинов, «держит его в ежовых рукавицах». Вскоре после этого эпизода Павел прогуливался в гатчинском саду и встретил одного знакомого чиновника с другим, которого не знал. «Это кто с тобою?» — спросил Павел знакомого. «Наш чиновник Сперанский», — ответил тот. И Павел, по рассказу Ильинского, не сказав ни слова, отвернулся, закинув голову назад и отдуваясь. Этот жест был обычным выражением его негодования. Имеется, однако, и совсем иного рода свидетельство об отношении императора Павла I к Сперанскому. Принадлежит оно самому Сперанскому. В царствование Николая I Михайло Михайлович руководил работами по составлению «Полного собрания законов Российской империи». С целью избежания ошибок работы эти велись непосредственно с подлинными экземплярами высочайших указов, которые специально были приносимы из Сената. С ними тщательно сверяли тексты списанных с указов копий. Однажды, когда шла работа с подлинными законодательными актами, подписанными императором Павлом, Сперанский обратил свое внимание на один из указов, который начертан был четким, прямым и твердым почерком. Вглядевшись в него, он узнал свою руку. «Ах, это мой почерк, этот указ писан мною», — заговорил он, обратясь к работавшим в комнате чиновникам, и, осмотрев с любопытством собственною рукой изготовленный текст указа, тут же добавил: «Да, это было самое трудное время из всей моей службы, когда я находился в кабинете Его Величества Павла Петровича; известен его характер, скорый, живой и строгий. Бывало, Государь приедет, призовет меня и даст на словах повеления написать к назначенному часу девять, пятнадцать и даже более разнородных повелений и указов Сенату. Сочинять и отдавать переписывать эти повеления и указы решительно было некогда, а потому я их всегда сам писал, прямо набело». Это признание Сперанского передал в своих воспоминаниях чиновник Григорий Александров, сидевший как раз за тем столом, возле которого остановился его начальник Сперанский, и работавший именно с тем, принадлежавшим его перу, указом. О том, что Сперанского уже во время правления императора Павла часто привлекали к написанию текстов государевых указов, свидетельствует в своих мемуарах и Иван Иванович Дмитриев. «При восшествии на престол императора Павла, — сообщает он, — князь Куракин, получа звание генерал-прокурора, принял Сперанского в гражданскую службу и определил в свою канцелярию. С того времени начали развиваться способности его к письмоводству. Проекты манифестов, указов, учреждений, докладные записки — все это поручаемо было сочинять только Сперанскому, ибо никто в канцелярии не имел более образованности и не писал лучше его. С переменою министров не переменялось счастие его по службе. Он был нужен равно всем генерал-прокурорам. Каждый награждал труды его». Если все в действительности было так, как описано в приведенных рассказах, если Сперанский действительно был вхож в кабинет императора Павла и часто исполнял личные его повеления (надо думать, с блеском), тогда на редкость скорая карьера поповича на государственной службе в годы Павлова царствования окончательно перестает быть загадкой. Тогда еще более очевидной становится ошибка Модеста Корфа, видевшего источник выпавших на долю Сперанского «беспримерных» наград «более в личном расположении к молодому чиновнику, нежели в каких-нибудь особенных, необычайных заслугах». В гражданскую службу Сперанский вступил личностью в общих чертах своих уже сформировавшейся. Как-никак, а исполнилось ему к тому времени 25 лет. В этом обстоятельстве таилось довольно значимое отличие его от большинства других русских чиновников. По обыкновению в России служить начинали в возрасте 15–16 лет. Родители стремились пораньше определять своих чад на службу с тем, чтобы они пораньше могли выйти в чины. Следствием такой практики являлось то, что формирование мировоззрения молодых людей, созревание их характеров происходили в удушливой чиновничьей атмосфере. Много надобно было иметь природного ума и благодушия, чтобы сохранить здесь свою личность. Тягостная для человеческой души атмосфера чиновной службы не могла не сказываться вредным образом и на характере Сперанского. Каждодневное актерство во взаимоотношениях со своими начальниками и сослуживцами, постоянное сдерживание, подавление истинных своих чувств, изображение эмоций, к которым привыкли окружающие, которых они ждали, но каковые были чужды его сердцу, формировало в нем искусственность речи и манер — личину, панцирем ложившуюся на его живую личность. Но окованная, она продолжала жить. Кроме существования чиновничьего, видимого всем, Михайло имел существование сугубо внутреннее, сокрытое от постороннего глаза. Он возвращался из канцелярии домой и целые часы проводил в одиночестве, предаваясь чтению философских книг и размышлению — занятию, которое еще в семинарских стенах вошло для него в привычку. Это потаенное от окружающих существование и спасало его личность от того омертвения, которым угрожала ей чиновничья служба, атмосфера бюрократических учреждений. И все же трудно было бы Сперанскому предохранить себя от вредного воздействия окружавшей его обстановки, когда б не явилось ему нечто, в молодости по-особому ожидаемое, но тем не менее приходящее всегда неожиданно. Бросив молодого поповича в болото чиновничьей службы, судьба проявила к нему все ж та-ки свое благоволение и послала ему то, что самой сутью своей предназначено быть подлинным ангелом-хранителем всякой человеческой души от окружающих ее мерзостей. Судьба послала Михаиле… любовь. Действовала она через посредство А. А. Самборского. Во время своего пребывания в Лондоне Андрей Афанасьевич познакомился со швейцарским семейством Плантов, состоявшим из двух взрослых братьев и четырех разного возраста сестер. Родители их некогда проживали в Швейцарии, в поисках лучшей доли переехали в Англию и здесь, устроив жизнь своим детям, умерли. Из братьев Плантов Самборский особенно подружился с Джозефом. Тот родился в 1744 году и ко времени знакомства с русским священником работал библиотекарем в Британском музее и одновременно служил в Королевском обществе (английской Академии наук). Из сестер особенно благоприятное впечатление произвела на Андрея Афанасьевича младшая — Анна-Элизабет. Она получила хорошее образование — обучалась музыке, пению, игре на арфе, знала несколько иностранных языков. Наделенная природой живым умом и возвышенными чувствами, она, казалось, была создана для счастья. Однако жизнь принесла ей только горести. Анна-Элизабет полюбила всем своим пылким сердцем сельского пастора Генри Стивенса. Но тот был беден: скудный доход от прихода близ Ньюкасла составлял все его богатство, и ее братья выступили поэтому категорически против того, чтобы она вышла замуж за Генри. Тогда Анна-Элизабет бежала из дому и, обвенчавшись против воли своих братьев с бедным сельским пастором, поселилась у него. Любовь помогала ей стойко переносить обрушившиеся на нее материальные лишения. И кто знает, как бы сложилась в дальнейшем ее жизнь, если б не случилось несчастье. В 1789 году Генри Стивенc умер, и молодая женщина осталась одна с тремя малолетними детьми: сыном Френсисом и двумя дочерьми, старшую из которых звали Элизабет, а младшую — Марианной. Оказавшись в отчаянном положении, вдова Стивенc обратилась к Самборскому, доброму ее знакомому, крестному отцу ее старшей дочери. Андрей Афанасьевич, возвратившийся к этому времени в Россию, пригласил ее к себе в Петербург. Иного выхода у бедной женщины не было, и она приняла приглашение. Будучи законоучителем великих князей, Самборский имел большие связи среди петербургской знати, поэтому ему не составило особого труда устроить свою английскую знакомую гувернанткой в один из первых домов Санкт-Петербурга — в семью графа Андрея Петровича Шувалова. Обосновавшись в России, госпожа Стивенc выписала к себе из Англии своих дочерей. Самборский позаботился и о их участи, поместил Элизабет и Марианну в частный пансион. 4 марта 1797 года император Павел I издал указ об учреждении «Экспедиции государственного хозяйства, опекунства иностранных и сельского домоводства». Общее наблюдение за деятельностью данного органа было возложено на генерал-прокурора князя Куракина. В его состав первоначально вошли два сенатора и четыре члена, одним из которых был назначен Самборский. Первой заботой учрежденной «Экспедиции…» стала организация сельскохозяйственной школы, проект создания которой Самборский подавал когда-то Екатерине II. Императрица, хотя и благосклонно относилась к данному проекту, постоянно откладывала его осуществление. Павел же испытывал большое удовлетворение в тех случаях, когда ему удавалось осуществить на практике то, что его мать намеревалась сделать, но по каким-то причинам не делала. Он выделил для организации сельскохозяйственной школы обширный участок земли, располагавшийся в Тярлеве — между Павловском и Царским Селом. Этот участок примыкал к Дому Самборского в Белозерке. Назначенный директором школы, Андрей Афанасьевич стал проживать здесь каждое лето. Жена его умерла в 1794 году. Двумя годами ранее скончался от чахотки и его сын Александр. Остался Андрей Афанасьевич с двумя дочерьми: Анной и Софьей. Софья вскоре вышла замуж за Василия Федоровича Малиновского, впоследствии первого директора Царскосельского лицея, а в рассматриваемое время чиновника Коллегии иностранных дел[16]. Анна, старшая из дочерей, замуж не вышла, осталась со своим отцом хозяйкой в его доме. Как образованный человек, Андрей Афанасьевич любил беседу и часто приглашал к себе гостей. И гости, зная его как интересного собеседника, с удовольствием принимали его приглашения. Навестить Самборского в Белозерке нередко приезжали великие князья Александр и Константин Павловичи. Заглядывал сюда и Михайло Сперанский. В конце лета 1797 года молодой попович, немногим более полугода назад вступивший в гражданскую службу, приехал в Павловск к начальнику своему князю Куракину. Однажды вечером он решил заглянуть к Самборскому. У Самборского же в тот вечер был званый обед. Михайло прибыл вовремя. Уселся вместе с другими гостями обедать. Случилось так, что место за столом напротив него оказалось свободным. Увлеченный едой, он не заметил, как туда села опоздавшая к обеду гостья. Когда через некоторое время Михайло поднял глаза, то увидел напротив себя, к великому своему изумлению, чрезвычайно миловидную девушку, обликом своим излучающую свет самой чистой духовности. Он влюбился с первого взгляда. «Казалось, что я тут впервые в своей жизни почувствовал впечатление красоты, — вспоминал позднее Михайло о произошедшем с ним в тот вечер. — Девушка говорила с сидевшей возле нее дамою по-английски, и обворожительно-гармонический голос довершил действие, произведенное на меня ее наружностию. Одна лишь прекрасная душа может издавать такие звуки, подумал я, и если хоть слово произнесет на знакомом мне языке это прелестное существо, то она будет моею женою. Никогда в жизни не мучили меня так сомнение и нетерпеливость узнать мою судьбу, пока на вопрос, сделанный кем-то из общества по-французски, девушка, закрасневшись, отвечала тоже по-французски, с заметным, правда, английским ударением, но правильно и свободно. С этой минуты участь моя была решена, и, не имея понятия ни о состоянии и положении девушки, ни даже о том, как ее зовут, я тут же в душе с нею обручился». Избранницей Сперанского стала шестнадцатилетняя крестная дочь Самборского Элизабет Стивенс. На чувство его она откликнулась всем жаром своей юной души. Спустя годы Сперанский напишет: «Впрочем, всякая любовь есть взаимна. Можно хвалить, удивляться без взаимности, но любить невозможно. По крайней мере, должна быть взаимность надежд. С моей стороны, я никогда не любил, кому не мог я быть ни нужен, ни полезен, кто мог быть счастлив без меня. Сие общение польз и удовольствий, сей ровный, совокупный шаг к счастию и совершенству составляет самую сущность всякой любви». Первое время Михайло общался со своей возлюбленной только на французском языке, но вскоре выучил ради нее английский язык. Поскольку Елизавета Стивенс принадлежала к «инославной», а именно англиканской вере, то для заключения брака между нею и Сперанским необходимо было получить разрешение от императора. Михайло написал прошение его величеству. Павел передал дело о браке Сперанского на рассмотрение Духовной консистории. Вскоре жених и невеста были вызваны в это учреждение для сообщения сведений о себе. О том, как проходила процедура их допроса, свидетельствует текст следующего документа, сохранившегося в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки: «1798 года октября 25 дня в Присутствии Санкт-Петербургской Духовной Консистории сопрящися желающие коллежский советник Михайло Сперанский, содержащий веру Грекороссийского исповедания, и посягающая за него англичанка девица Елизавета Стивенс, состоящая в Реформатском законе, спрашиваны и показали: 29 октября разрешение на брак Михаилы Сперанского с Элизабет Стивенс было дано. 3 ноября 1798 года в петербургском соборе Святого Самсона состоялся обряд бракосочетания. При венчании, которое совершал священник Василий Чулков, присутствовал Андрей Афанасьевич Самборский. Поручителем со стороны жениха был друг Сперанского Аркадий Алексеевич Столыпин[19] (в документе он оказался записанным как титулярный советник, Государственного вспомогательного банка товарищ директора Аркадий Алексеев), поручителем со стороны невесты являлся сослуживец Сперанского Франц Иванович Цейер (он был записан как канцелярии генерал-прокурора служащий, губернский секретарь Франц Иванов Грейс). Поселился Сперанский со своей женой в небольшой квартире, которую снял в одном из домов на Большой Морской улице. О том, какие чувства он испытывал в то время, можно узнать из его письма, написанного 23 декабря 1798 года ректору Тверской духовной семинарии Евгению. «Высокопреподобный отец, милостивый государь! — обращался Михайло к своему наставнику. — Всегда вы правы, когда упрекаете меня в молчании; но самый упрек принимаю я новым доводом вашей ко мне непоколебимой благосклонности, и в вашей одной благосклонности ищу я себе оправдания. Сии восемь месяцев, в которые я был мертв или, по крайней мере, безгласен для дружбы и благодарности, я был совершенно упражнен делами, страхом, надеждами, любовью и, наконец, женитьбою. Да — женитьбою, мой почтенный и любезный благодетель. Я женился на добродушной, простой, молоденькой англичанке, дочери пасторской, сироте, приведенной тому лет пять в Петербург случаем, делами и матерью. После шести недель трудно определить беспристрастное свое положение; я могу вам только сказать, что я теперь считаю себя счастливейшим из мужей и имею причины думать, что никогда не раскаюсь. Вот вам вся история моего бытия семейственного». Эту первую, так мгновенно и ярко вспыхнувшую любовь Сперанский пронесет в себе всю свою жизнь. Год спустя она пропитается горечью утраты любимой и навсегда застынет в нем в своем первозданном состоянии. 6 ноября 1799 года Элизабет Сперанская, в девичестве Стивенс, умрет. За два месяца до смерти — 5 сентября 1799 года — она родит дочь, которую Михайло назовет в ее память Елизаветой. В день своей помолвки с Элизабет Стивенс Сперанский подарил ей массивные золотые часы. Эти часы, возможно, и сыграли роковую роль в судьбе его жены. Через несколько дней после помолвки Элизабет поехала в карете с матерью в гости к княгине Дитрихштейн, жившей в летние месяцы на даче Маврино под Петергофом. Лошади в один из моментов по какой-то причине понесли — карета опрокинулась, и часы сильно вдавились в грудь Элизабет, причинив ей серьезную травму. Последствия данной травмы скорее всего и вызвали чахотку, открывшуюся после родов. Болезнь оказалась скоротечной и через несколько недель привела к трагическому исходу. Ни сама Элизабет, ни тем более Михайло совершенно не предполагали, что болезнь окажется смертельной. В момент смерти жены Сперанский находился по службе в Павловске, и Элизабет умерла на руках у своей подруги — Марии Карловны Вейкардт[20]. Горе едва не сведет Сперанского с ума. Узнав о смерти любимой женщины, он оставит дома записку с просьбой назвать дочь Елизаветой и скроется из дома. После этого он несколько раз будет возвращаться в дом, чтобы снова и снова прощаться с покойной женой. Раздавленный горем Михайло не придет на ее похороны, которые состоятся на Смоленском кладбище, несколько недель он не будет появляться и на службе. Его начнут искать и обнаружат на одном из островов невской дельты. От самоубийства спасла Сперанского его только что родившаяся дочь, которую надо было растить, о которой надо было заботиться. И время меня не утешает. Вот третья неделя наступает, как я проснулся, и горести мои каждый день возрастают по мере того, как я обнимаю ужас моего состояния. Тщетно призываю я разум, он меня оставляет; одно воображение составляет все предметы моего размышления. Минуты забвения мелькают иногда, но малость, самая малость, ничтожество их рассылает, и я опять пробуждаюсь, чтоб чувствовать, чтоб находить ее везде предо мною, говорить с нею — приди ко мне, о ангел мой! — да теките, придите ко мне, любезные слезы, единое мое утешение. Нет, мой друг, не могу еще писать… Жестокое дитя, немилосердные друзья, один удар, одно мгновение, и я бы разложился. Прах мой смешался бы с нею. По каким-то лишь одному ему известным мотивам Сперанский сожжет все свои письма к Элизабет. Но сохранит те, что писала ему она — его невеста, а потом жена. Он не сможет жить в доме, где был счастлив с нею, и переедет в другое жилище — на Английской набережной. Во второй брак Сперанский так и не вступит. Капли нерастраченной любви к жене он вольет в любовь к дочери. Мой адрес тот же: в канцелярии генерал-прокурора. В декабре дали мне чин статского советника, — но никто и ничто не даст уже мне счастия на сей земле, где привязан я одною только дочерью и где каждую минуту теперь я чувствую, что такое есть жить по необходимости, а не по надежде. В ночь с 11 на 12 марта 1801 года император Павел был задушен в собственной резиденции собственными сановниками. Не все петербургские аристократы знали о готовящемся убиении. Для некоторых известие о нем показалось неожиданностью настолько невероятной, что им подумалось даже: не велел ли его объявить сам Павел с тем, чтобы узнать, кто из его подданных при этом обрадуется, а кто опечалится. На престоле этот самый странный во всей российской истории император пробыл всего четыре года и четыре месяца. Но и за столь краткий срок ему вполне удалось убедить окружавших его сановников, что он есть величина, фигура и вообще человек, с которым должно считаться. Ни одна смерть — ни до, ни после того — не воспринималась в России с такой неуемной радостью и восторгом, как его, Павла, смерть. Свершилась она с понедельника на вторник на Вербной неделе, предшествовавшей пасхальной. И эта близость ее к Пасхе, что выпала в тот год на 24 марта, казалась счастливым знамением. В самый день пасхального воскресенья писал письмо к своим родственникам Иван Петрович Кулибин: «Христос воскресе! и при сем троекратно лобызаю (перечисляются имена родственников). Ныне Пасха новосвятая нам возсия, и избавление скорбей! Шестьдесят шесть лет ни свете живу, а такой Пасхи еще не праздновал. У нас Пасха началась со вторника на Вербной неделе, с того времени на улицах и в домах целуются знакомые и незнакомые. Екатерина воскресе! Воистину воскресе! Россия воскресе, и у камени гроба возсия ангел. То бысть человек, послан от Бога, и имя ему Александр. Сей государь принес всем нам свет и живот, и воскресение. Не глумитеся сему: сам верховный Сердцеведец зрит вся моя внутренняя, Его, Бога моего, беру во свидетели, что не кощунствую. Истинно так!» В одном механик-самоучка был, безусловно, прав: в России действительно наступили другие времена. Так уж случилось тогда, что настоящее прощание с восемнадцатым веком произошло у россиян с уходом из жизни не 1800 года, а императора Павла. И новый век явился россиянам соответственно не с 1 января 1801 года, а с восшествием на престол императора Александра I. Радищев был всецело искренним в восклицании, которым закончил поэму «Осьмнадцатое столетие»: Новый век и оправдал надежды, и не оправдал. Стал он в России действительно веком преобразований, веком реформ. Но вместе с тем взрастил он в отечестве нашем ненасытное чудовище, выедающее людские души — все самое доброе, разумное и прекрасное в них, на корню пожирающее самые ценные общественные начинания, обгрызающее плоды (и без того скудные) благих реформ, сотворенных верховной властью — чудовище, оказавшееся способным пережить самую кровавую в мировой истории революцию, и не просто пережить, но усилиться за счет революции, выйти из нее еще более страшным и прожорливым, нежели прежде. Новый век взрастил в России В последние месяцы правления императора Павла I Сперанский пребывал в состоянии душевного кризиса. Равнодушие, скука, недовольство своим положением явно преобладали среди его настроений. Горечь утраты любимой, невыносимая поначалу, постепенно ослабла. Обезумевшее от боли сердце его потеряло прежнюю свою чувствительность, отупело, замерло. Но безутешный сам, он все же находил в себе силы утешать других. Узнав о том, что приятеля его, чиновника канцелярии государственного казначея Василия Назаровича Каразина постигло такое же точно горе, каковое некоторое время назад обрушилось на него[22], Сперанский немедленно обратился к нему со словами сочувствия и поддержки. Утешая других, легче утешиться самому. Мой друг, конечно, ни от кого не имеешь ты более права ожидать утешений, как от меня; но что могу я тебе сказать, чего бы сам себе ты не сказал. Я знаю, что быв ранее тебя научен несчастию, имею перед тобою выгоду притуплённой чувствительности; но я знаю столько же, что в сердечных болезнях рассуждение есть весьма бесполезный врач. Впрочем, никак не могу я поверить и смею тебе самому запретить думать, что природа потеряла уже пред тобою все свои прелести. Отчаяние во всех родах человеческих положений доказывает только недостаток соображения, иногда от окрепнения сил душевных, а иногда от слабости их происходящий. Не было и нет человека, который бы мог доказать, что он совершенно и всегда будет несчастлив, все переменяется. Наши потери означают только разрушение известного плана счастия, но не истребление всех возможных… Упадок душевных сил давал-таки о себе знать: за фразами утешения срывались с пера слова жалобы — «Я второй день не выхожу с самого приезда из Гатчины. Был болен и лежал дома, теперь все прошло, и я пускаюсь в бездну, по-прежнему ища только одного, чтоб не так глубоко зайти. Хочу держаться поверхности и как можно скорее отстать». Чиновничья жизнь явно тяготила Сперанского. В одном из своих писем, написанных в 1800 году к В. Н. Каразину, он признавался: «Активный мой интерес — юности, беззаботности, удалений от всего, что имеет вид хлопот — я и без того в них стою по уши». «Я живу по-прежнему, то есть в хлопотах или скуке: два препровождения обыкновенные моего времени», — писал Михайло Михайлович П. Г. Масальскому 19 января 1801 года. Счастливец по службе, совершивший не просто карьеру, а прямо-таки прыжок к высоким чинам и должностям, баловень судьбы в представлении окружающих, он со всей ясностью понял вдруг, что пирамида должностей есть не что иное, как пирамида клеток. Чем более высокой должности на службе достигает кто-либо, тем в более тесную клетку попадает. «Я болен, друг мой, и в бесконечных хлопотах, — с грустью признавался Михайло в одном из своих писем начала 1801 года. — Пожалей о человеке, которого все просят, который всем хочет добра и редким сделать его может и рвется тем самым, что положение его многих обманывает, — положение, а не сердце. Пожалей о человеке, которому столькие завидуют». Чувство стесненности в действиях, бессодержательности собственного существования переживалось им с тем большей тоскливостью и тем острее, чем сильнее ощущал он незаурядность своих умственных способностей. В жалобах его на пустоту и скуку чиновной службы скрывалась неутоленная жажда настоящей, плодотворной деятельности. Ему шел тридцатый год, он многого уже достиг, многое утратил, испытал множество разнообразных чувств, о многом передумал, но роман его жизни как будто все еще только начинался. И кто знает, имел бы он сколько-нибудь занимательное продолжение, если бы не случилось в России убийства императора Павла I и не взошел бы вместо него на императорский престол Александр I? |
|
|