"Новый Мир ( № 7 2003)" - читать интересную книгу автора (Новый Мир Новый Мир Журнал)Забытые пепелища К портрету Виктора Михайловича Василенко Забытый зек и одинокий старик, не слышавший похвал, скромнейшей музе в час жестокий чуть слышно слово поверял. И, посреди вопросов вечных, на этот лишь ища ответ, не всех ли встречных-поперечных он вопрошал: — А я — поэт? Прошаркав, провожая, к двери, дежурный задавал вопрос, в бессмертье цепкой рифмы веря, скреплявшей жизнь его всерьез, и простодушно ждал ответа, и мешкал я, спеша домой... О Боже, спрашивал он это и у Ахматовой самой! Скупые встречи вечерами. Его двухкомнатный приют в пыли и книгах. Вместе с нами стихи витийствовали тут. Гул коктебельского залива, колючих пазорей эффект, гудя за окнами тоскливо, гасил Мичуринский проспект. И он, одышливо паривший, поэзией, как мальчик, жил... Не Вяземский, всех переживший, словесности Мафусаил, — изгой прокуренных редакций, чужой ученый старикан, что неуместен, как Гораций, когда агитствует Демьян. В Великом Устюге и Мстере, в иконном Палехе, в Торжке, с артельщиками в разговоре, с природою накоротке, он был так прост и так возвышен, сей созерцательный поэт, чей пафос трепетный излишен глухим читателям газет, истолкователь грез в узорах, коньков безгривых мшелых крыш, искатель мифов златоперых в золе забытых пепелищ, Руси кикимор и русалок в затонах тинистой глуши, в резьбе наличников и прялок, в лесах языческой души. Последний боковой потомок Григория Сковороды, в полярной прорези потемок молившийся на свет звезды, с которым Даниил Андреев в зашторенные вечера от Монсальвата эмпиреев бросался в Индию вчера, который ежился в бараке и “Ворона” переводил, а тот в окоченевшем мраке “возврата нет” ему твердил. И nevermore, что там звучало, стучало клювом злым в висок, неумолимо означало двадцатипятилетний срок. Где тундра небом так прижата, где и до дна промерзнув вспять Усе не течь... Но устанет ворон повторять! Все удивительно! Но это — и лихолетье, и беда — лишь жребий русского поэта, который темен, как всегда. Письмо Мне друг прислал прискорбное письмо. “Сын на иглу посажен, я — в дерьмо, в долгах, в трудах и в ругани базарной. Кто наркоман, тот поневоле вор, — он „панасоник” из дому упер, с инсценировкой грабежа бездарной. Был милый мальчик — рус, голубоглаз, но взвихренное время не для вас — не простодушных, но голубоглазых. — Господь, за что?! — Иовом вопиешь, и непонятно, как еще живешь, но ужаса не передашь в рассказах. Гнус, посадивший парня на иглу, недолго помаячил на углу — с отрезанной башкой нашли в подвале. И мент, его сменивший, лейтенант, недолго жил — похожий вариант, — в разборке к рельсам насмерть привязали. Но головы у гидры так растут, что сколько ни руби — мартышкин труд. Не нож точить пора, пора молиться. В подъезде мгла, окурки и шприцы. Феназепам и водку пьют отцы, а трезвому осталось удавиться”. * * * Лишь слово может выжить. Потому-то, читая на побеленной стене: “Мы были здесь!” — с ремаркой: “Это круто”, я соглашаюсь с надписью вполне. Мы были здесь! Мы пробегали мимо, мы оставляли мимолетный след. И миру объявить необходимо: “Мы были здесь! И здесь нас больше нет”. * * * Я полуспал. Кошачьи голоса вонзались в тьму, как дисковые пилы. И мертвецы вставали из могилы, влетали в сны, припомнив адреса своих друзей. Пожить хоть полчаса во сне. Ну что ж... Нужны иные силы на явь, в которой мы не многим милы, где лишь любви доступны чудеса. Вот почему, погибший молодым, заносчивым, кудрявым и худым, наивного не прекращает спора, в предутреннем тумане сентября меж сливой облетевшею паря и черноплодкою согбенной у забора. |
|
|